Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Час волка на берегу Лаврентий Палыча

ModernLib.Net / Боровиков Игорь / Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Чтение (стр. 38)
Автор: Боровиков Игорь
Жанр:

 

 


Правда, тогда в 10 лет я не мог ещё понять, осознать, почему мне здесь всё так знакомо, только загажено и порушено. Там на плацу посреди развалин загорали на майском солнышке несколько голых по пояс, расписанных татуировками амбалов с низкими лбами, стальными фиксами и в широченных брюках. Перед ними была расстелена газета, на ней стояли бутылки водки, лежал хлеб и колбаса. Один из них тренькал на гитаре, и все пели о том, как в неком саду шпана по очереди насиловала девушку комсомолку, а в эту очередь пролез какой-то старикан. Кодла возмущалась:
      Старый хер, куда ты прешься,
      Али дома не ебешься,
      Аль тебе старуха не дает?
      Старикашка оправдывался:
      Братцы, вы старухе ни гу-гу!
      Братцы уступите старику!
      Надоела мне старуха, мне охота молодуху,
      На старуху шишка не встает!
      Мы тихо подошли и принялись их рассматривать, тем более, что амбалы не обратили на нас ровно никакого внимания. У того, который был ближе всего ко мне, я прочитал на руках Нет в жизни щастя; Не забуду мать родную; Почему нет водки на луне? А на груди среди церквей и женских лиц бросалась в глаза надпись: Не забуду брата
      Сирожу убитому фраером.
      – Урки! – шепнул мне на ухо Генка тоном глубочайшего уважения, – гляди, вон у того на груди написано СЛОН? Это значит: Смерть легавым от ножа.
      Я слушал его шёпот, как вдруг мою детскую душу непонятно почему охватила волна жуткого протеста. Н-е-ет! – кричала душа, – эти люди здесь сидеть права не имеют, им здесь не место! Здесь место людей других.
      И как хотелось бросить им в лицо: Подите вон, хамы! Убирайтесь!
      Вот, только, каких людей место здесь было, я тогда еще не вспомнил. Время не пришло…
      … Когда я жил на подворье, то обнаружил одно французское издательство Эдитёр рёуни, которое в те годы издавало целую серию прекрасно выполненных альбомов со старинными фотографиями из российской жизни. Я тогда постепенно, один за другим, все их заказал и получил. Особенно ценен для меня альбом Ля гард империаль рюс -
      "Русская императорская гвардия". За те 10 лет, что он у меня, я весь его бесконечное количество раз перелистал и пересмотрел, часами вглядывался в изображенные там мужественные лица, пытаясь их вспомнить. Больше всего бередит мне душу фотография похорон убитого на поле брани командира Семеновского полка генерала Соважа. Снимок сделан летом 1916 года в Петрограде на фоне давно сломанной
      Введенской церкви, которая в те времена находилась на Семеновском плацу. Когда я в сильно пьяном виде рассматриваю этот снимок, то совершенно четко ощущаю его, как нечто пережитое лично мной, и даже чувствую себя стоящим где-то рядом, сразу за кадром, а может и в самом кадре…
      Вот сейчас только что еще раз принял стопочку и раскрыл альбом.
      На меня смотрят скорбные лица в кителях с золотыми погонами и с тем самым беленьким разлапистым крестиком, которым я так в свое время гордился. Гроб, покрытый цветами, бородатый священник впереди всех.
      А крайний справа на снимке – коротко стриженый (почти под ноль) молодой человек в таком же семеновском мундире, в портупее, с шашкой и опущенным книзу букетом цветов. Очень хочется думать, что это был я, но, честно сказать, не уверен. Нет голоса, сие подтверждающего.
      Вполне возможно, я где-нибудь за ним стою и просто в кадр не попадаю. А может, просто выпил еще мало и не проникся…
      Иногда обложусь такими альбомами, поставлю рядом фуфырек Абсолюта и ухожу с головой на сто лет назад. Рассматриваю прекрасного качества фотографии Карла Буллы, изучаю изображенные на них давно ушедшие лица, и всегда поражает меня одна мысль. Надо же, думаю, столько здесь живших до нас людей, бесчисленные толпы, все чем-то заняты, куда-то идут, каждый во власти сиюминутных проблем, забот.
      Вот господин в котелке, с загнутыми вверх усами сидит на империале конки, едет по своим делам, размышляет о чем-то в тот момент для него важным. Рядом с ним дама в широкополой шляпе, в платье с пышными, словно надутыми, рукавами смотрит перед собой и чему-то улыбается, чему-то для неё милому и приятному. И никто из них даже представить себе не может, что этот окружающий их прекрасный мир совсем скоро рухнет, разлетится вдребезги, а судьбы всех в нем живущих, почти без исключения, будут ужасны. Они же смеются. Пьют ли шампанское в роскошных салонах, торгуют ли пирожками возле Гостиного двора, едут ли в конке или в первом трамвае, у всех застыли на лицах радостные улыбки. Еще бы, ведь они только что вступили в такой дух захватывающий век. Век электричества и бензиновых моторов, гуманный, просвещенный двадцатый, который обещает быть столь прекрасным!
      А вот гуманный электрический впервые оскалил свою пасть: август
      1914, Невский проспект возле Садовой. Знаменитый угловой дом, существовавший без изменений до конца 60-х годов и строительства подземного перехода. На снимке он точно такой же, каким и был все мое детство и юность. Бельэтаж, под нынешним кукольным театром
      Деменни (впрочем, может его уже там и нет давно, не знаю) весь покрыт вывесками редакции газеты "Вечернее время". Тротуар заполнен толпой в штатском. Шляпы, картузы, канотье, котелки, кепки.
      Озабоченные, напряженные спины, все они чего-то ждут. На переднем плане три гвардейских офицера в шинелях внакидку. Один, как и все стоит спиной к фотографу, второй – боком, задумчиво гладит усы, а третий настороженно, тревожно и даже как-то обреченно смотрит прямо в объектив, словно предвидя свою страшную судьбу.
      В самой атмосфере снимка, в застывших позах этих людей, сгрудившихся у газетной редакции, чувствуется пришествие неких роковых событий. Они уже ощущают их, но еще ничего не знают. Не ведают, что совсем скоро Невский обагрится кровью, затем опустеет.
      Потом заполнится совершенно другим, окраинным, подвальным народом, который переименует в нем почти все проспекты и площади, порушит и опоганит множество церквей, снесет кучу памятников, а затем и сам сгинет сначала в бесчисленных репрессиях, а потом в жутчайших муках голода, в то время как величественные имперские здания превратятся в полу разбомбленные вымороженные братские могилы. И только уж потом придет какая-то третья волна населения, и те начнут город этот, построенный вовсе не для них, кое-как обживать, восстанавливать разбитые бомбами и снарядами дома, постепенно и, хотя бы частично, возвращать улицам старые имена.
      Если бы кто-нибудь из стоящих на снимке возле газетной редакции
      (например, вот этот усатый гвардеец), смог бы вдруг волшебным образом снова тут оказаться лет, эдак, через сорок пять, то увидел бы, что здания проспекта вокруг него – как бы те же самые. Вон напротив та же Публичная библиотека, Гостиный двор с тем же названием, вон через Садовую аптека на том же месте. Да только что-то во всем этом не то, что-то чужое, не его. Даже столь любимый гвардейцем "Центральный погребъ винъ Саввы Петрова", и тот существует хоть и на своем месте, но под странным, не поддающимся расшифровке названием "Советское шампанское".
      Он бы увидел запрудившую ЕГО Невский проспект, странно чужую серую толпу людей в бесформенных, совершенно одинаковых китайских плащах "Дружба" с убогими, беспородными лицами, которые в его время попадались в основном среди нерадивых крестьян, пропойц мастеровых, нечистых на руку половых и гостинодворских приказчиков. Всмотрись гвардеец повнимательней, различил бы в серой массе мелькание редких красивых женщин, да интеллигентов с затравленным взором, и поразился бы, какими чужими, иностранными казались их лица в прущем по проспекту плебейском стаде. Постой он подольше на этом углу 1959 года, взору бы его предстали бредущие в толпе двое нетрезвых молодых людей в таких же как у всех мятых, бесформенных одеждах. Один из них был внуком вятского паровозного машиниста Лесникова, умершего от тифа в разгар гражданской войны, а второй внуком подхорунжего
      Кубанского казачьего войска Максимюка, геройски павшего в Карпатах во время Брусиловского прорыва. Молодые люди остановились возле погреба, и один другому сказал: "Ну, чо, бля, зайдем в США, ебнем по стакану бормотеля?" А второй ответил: "Зайдем, пожалуй, на хуй". И они спустились вниз по тем же самым ступенькам, по которым лихой гвардеец, прибывший из августа четырнадцатого, спускался и поднимался бесчисленное количество раз.
      Если бы он и сейчас последовал за ними, то под столь знакомыми сводами винного погреба узрел бы не ярко освещенную коллекцию вин всех стран и народов, а странные непонятные машины в виде шкафов с трубками вроде самоварных носиков. Посетители подвала промеж себя звали их автопоилками, покупали в кассе у толстой золотозубой бабы какие-то круглые жетоны, опускали их в прорези машин, подставляли под носики граненые стаканы, а те наливали им странную, резкого запаха темную жидкость, что звалась почему-то "портвейном Три семерки". Мрачные, неряшливо одетые люди жадно заглатывали её, на глазах веселели и снова бежали за жетонами.
      И пяти минут не выдержал бы наш гвардеец этой картины, выскочил обратно на улицу, а там бы увидал старика в старом засаленном и рваном пиджаке, который, вытирая рот нечистой ладонью, поднялся вслед за ним из заведения, называемом "США". Старик, дыша тем самым
      "портвейном", встал посреди тротуара, глядя куда-то вдаль. Потом, медленно обвел потухшим взором обтекающую его толпу и также медленно произнес, видимо, разговаривая сам с собой: Ну, Ленин – это оно понятно. Он за брата мстил… Но все же народ-то как заебли…
      И тихо побрел среди толпы, опустив голову. Долго бы еще стоял гвардеец в раздумье, крутя ус, да пытаясь постигнуть, откуда взялась эта толпа, что это вообще за люди такие, и что они делают на ЕГО
      Невском? А, главное, куда делись все те, кто заполняли проспект всего пол века тому назад? Но так бы и не нашел ответа, ничего не поняв…
      Впервые я вдруг задумался об этой общности страшных судеб предыдущего поколения совершенно неожиданно и, вроде бы вовсе не к месту. Как-то в самом конце пятидесятых годов мой школьный товарищ
      Виталик Шмелько рассказал мне хоть и забавный, но самый что ни на есть заурядный анекдот. Мол, двое друзей постоянно в молодости спорили, на какой бабе лучше жениться: на красивой, или некрасивой. Один утверждал, что красивая обязательно изменять будет, потому лучше выбрать себе жену пострашней, а другой доказывал, что и красавица может быть мужу верна. В общем, ни в чем они друг друга не убедили. Один женился на красотке, а второй – на жуткой уродине. Так всю жизнь с ними и прожили, а пути их разошлись настолько, что встретились снова только в глубокой старости. Разговорились, и выяснили, что понятия оба не имеют, изменяли им жены или нет.
      Решили, что теперь, поскольку вся жизнь позади, то те скажут правду, и пошли сей факт выяснять. Приходят к старухе, которая когда-то была красавицей, и муж задает ей вопрос: Скажи жена, изменяла ли ты мне когда-нибудь в жизни?
      – Да, отвечает та, – два раза.
      – Когда? – интересуется муж.
      – Первый раз, когда у меня появилась норковая шуба, а второй, когда кольцо с бриллиантом.
      Пошли они к старухе, что и в молодости была страхолюдиной, и муж задает тот же самый вопрос: Скажи жена, изменяла ли ты мне когда-нибудь в жизни?
      – Да, отвечает та, – два раза.
      – Когда? – интересуется муж.
      – Первый раз, когда у тебя часы пропали, а второй, когда у тебя пиджак исчез.
      Я отсмеялся, а потом просто застыл пораженной одной мыслью. Боже мой! С их молодости до сегодняшних дней сколько было ужасов: войн, революций, репрессий, сколько крови пролилось. А они, вместо того, чтобы радоваться, что оба выжили, какой-то хуйней интересуются. И понял я, что в современной мне стране подобный анекдот совершенно бессмысленен, а рассказывать его можно лишь в Швеции, либо Америке.
      Потому-то я всегда весьма скептически относился к метаниям чеховских героев и их современников. Так и хотелось крикнуть им из зала:
      Господа, чё вы дурью-то маетесь, с жиру беситесь? Да через десяток лет на вас такое, блин, накатит, что все ваши страсти-мордасти, мол, любит, не любит, покажутся детскими забавами. Вот тогда и намучаетесь. А сейчас радуйтесь, наслаждайтесь жизнью.
      Так нет! Считают себя несчастными, страдают, плачут и даже кончают с собой из-за неразделенной любви или карточного проигрыша.
      И это на пороге таких событий… С ужасом думаю иногда, что далёкий потомок лет через сто прочтет всё это мое нытье, каким я тебя гружу, и крикнет мне абсолютно тот же самый вышеприведенный текст…
      Как видишь, Александр Лазаревич, известно мне о своих прошлых инкарнациях достаточно много. Даже знаю, что вот эта моя до сегодняшнего дня благополучная тихая жизнь – первая после двух воплощений, оборвавшихся очень рано и очень страшно. Зимой 21 года от пули в висок, пущенной собственной рукой в безобразно пьяном виде на острове Галиполь в Мраморном море. И зимой года сорокового от пули белофинской кукушки (так называли финских снайперов) в
      Карельском лесу. Мы тогда шли колонной по узкой дороге, посреди леса, занесенного двухметровым слоем снега, а кукушка просто-напросто убил водителя самой первой трехтонки, и все встали, ибо разъехаться там было невозможно. Потом мы долго палили по деревьям из винтовок и пулеметов, а снайпер щелкал нас непонятно откуда, и одна из пуль ударила меня в низ живота. Я упал, и стал понемножку умирать, но сознание не потерял. На меня никто не обращал внимания. Я был, как бы уже не существующим, а командиры трясли пистолетами и заставляли солдат одного за другим садиться в кабину самого первого грузовика. А как только тот садился, неизвестно откуда прилетала пуля, и водитель мгновенно умирал. Его вытаскивали, бросали на обочину в снег, снова поливали деревья пулеметами, снова под дулом пистолета пихали в кабину другого. Однако, опять раздавался чуть слышный щелчок, и другой тоже умирал. Я все это видел и радовался, что меня уже туда, в кабину не пихнут. Я еще тогда не знал, что тем в кабине было лучше, ибо они умирали сразу.
      Потом наступила ночь, и колонна пошла вперед, поскольку стрелять в темноте снайперы тогда еще не могли. А про меня никто даже и не вспомнил, наверное, думали, что мне уже сам по себе каюк пришел.
      Однако я еще был в сознании и все помню. Последнее, что видел, умирая, были люди-призраки в белых маскхалатах. Когда наши, ревя моторами, уехали, они пришли на лыжах, обошли место, где я лежал, и говорили между собой на страшном мурлыкающем языке: пуркала-муркала-куркала, а темноту разрезали, как шпаги, лучи их фонариков. Осветили меня, покачали головами, увидев мой осмысленный взгляд, и я понял, что они меня жалеют. Я жутчайше захотел попросить их взять меня с собой, но не смог даже захрипеть. И они ушли, а я умер. Было мне 19 лет, как звали – не помню. Помню только, что последняя моя мысль перед смертью была: Как хорошо, что я сам так никого и не убил…
      Ну а что касается рая или ада, то я их не представляю, ибо вряд ли попаду в тот или другой, потому как для этого надо быть или великим святым или уж совсем черным мерзавцем вроде Гитлера, Ленина,
      Сталина и их самых близких сподвижников. Ибо даже соратники и злодеи помельче проходят этот ад здесь на нашей земле. Ты наверняка знаешь, как много рождается за последние двадцать лет в России жутких детей уродов. Вроде бы Чернобыль виноват. Оно-то так, да только нынешние дети-уроды, это всё реинкарнации тех самых палачей, что при Сталине допрашивали, пытали, стреляли по подвалам, гноили невинных в ГУЛАГе.
      Хочешь на них взглянуть, зайди в любой специализированный детский дом. Там их ад и есть.
      А ты как думал, что это, мол, всё – просто чистая случайность, хаотическая игра судьбы, когда у одного сознание при рождении оказывается помещенным в тело нормального здорового красивого ребенка из благополучной любящей семьи, а у другого в страшную плоть без рук, без ног, с одним глазом и ртом на боку, валяющуюся на грязном полу спецдетдома? Нет, Шурик, здесь случайностей, нет.
      Только, Боже упаси, сделать вывод, что призываю тебя не жалеть этих несчастных, а считать, что так им и надо. Мне самому их безумно жалко, я сам, естественно, убежден, что надо всячески их участь облегчать. Кстати, здесь в Канаде люди очень стараются таким горемычным помочь. Впрочем, тут их совсем немного, ибо взяться неоткуда.
      А рай? Каким мог бы быть для меня рай? И верно, давай представим, только щас еще грамульку. По чуть-чуть…
      … Я воображаю его себе как некую увитую плюшем беседку на высокой горе над теплым морем вроде Средиземного с потрясающим видом во все стороны, как когда-то у меня в поместье над Волгой. В беседке накрыт стол, заставленный яствами и питием, а за ним сидят Галич,
      Высоцкий, Довлатов, Венечка Ерофеев. Пьют водку, рассуждают о смысле жизни и смерти. И каждый обитатель рая может подсесть к ним за стол, выпить и поговорить. А его не только не прогонят, но даже позволят вступить в беседу. При этом Галич с Володей еще и споют. Вот это бы и был для меня рай, а не десятки каких-то там гурий, которым надлежит с утра до вечера целки ломать, а говорить не о чем.
      … Ладно, сменим тему, тем более, что у меня такая потрясающая новость. Помнишь, Шурик, я совсем недавно писал тебе про своего друга и бывшего коллегу по АПН Артура Симоняна? После кончины нашей редакции он, благодаря прекрасному испанскому языку и большим связям в этой стране начал очень успешный бизнес, торгуя испанскими товарами. Поначалу настрадался и нахлебался говна, но все же трудности преодолел и стал новым русским. Так что ныне дела у него идут настолько хорошо, что он уже может позволить себе ежегодные многомесячные каникулы. В прошлом году провел 4 месяца в Бразилии, а в этом решил погулять по Северной Америке.
      Артур звонил мне позавчера и сообщил, что уже имеет канадскую и американскую визы. 4 июня в мой день рождения он из Испании прилетает в Монреаль и прямо в аэропорту берет на прокат автомобиль.
      А затем мы с ним на этом самом автомобиле уезжаем в поход на 3-4 месяца по Канаде и Америке. Он за рулем, а я с картой в руке в роли штурмана, Сам же я за рулем подменять его не смогу, поскольку уже 20 лет машину не водил. Дело в том, что перед отъездом в Анголу я свой старенький Жигуль "копейку" продал, а, вернувшись, новый уже не купил, ибо накопленные на машину деньги отдал Погосовой в виде алиментов до совершеннолетия дочери Маши. Это мне казалось проще, чтобы не платить каждый месяц. Виктории, видимо тоже так было спокойней, ибо она, хорошо бывшего супруга зная, далеко не уверена была в том, что с меня можно будет снимать суммы, хоть как-то называемые алиментами. Посему я отдал ей пять тысяч чеков
      Внешпосылторга, а та вручила мне расписку, что материальных претензий не имеет. Правда, в тот же самый вечер, будучи в состоянии алкогольной интоксикации, я оную на радостях потерял. Но Бог миловал, Вика об этом до сих пор не ведает.
      Таким образом, остался я без машины и настолько привык, что и здесь в Канаде не только ни разу не думал её приобрести, а даже не оформил себе канадские права. Посему всю многомесячную поездку я проведу пассажиром, отчего Артур никоим образом не печалится, ибо он сам – шофер от Бога, да к тому же не любит сидеть в машине, когда ей правит кто-либо другой. А, главное, для меня вся поездка – халява, ибо за все будет платить Артур. Маршрут уже составлен, и ровно через три недели направляемся мы с ним через всю Канаду на запад. Поедем без спешки, с остановками не только в крупных городах, но и вообще в любом приглянувшимся нам месте. Затем после Ванкувера из Британской
      Колумбии спустимся через штат Вашингтон в Калифорнию (звучит-то как,
      Шурик!), потусуемся там на пляжах и маханем в Лас Вегас, где Артур хочет, как он говорит, "оторваться по полной программе!" Оттуда спустимся на юг в Хьюстон и через Новый Орлеан, по побережью
      Мексиканского залива двинем во Флориду. А уже из Флориды поднимемся в Нью-Йорк, где по моим прикидкам должны оказаться в начале сентября. Там проведем еще пару недель, а затем через Бостон вернемся в Монреаль. Вот такой Артур составил маршрут, а я горячо одобрил.
      Так что, Александр Лазаревич, просто летаю на крыльях. Мне и в самых сладких снах не могло привидеться подобного счастья. Я ведь, двенадцатый год в Канаде живя, кроме Торонто и Нью Йорка, видел только Бостон, Филадельфию, Атлантик Сити, Питсбург и Миннеаполис с
      Сэнт-Полем. А тут вся Северная Америка откроется передо мной, как настольная книга. Единственно, чего я боялся, это как бы Надежа не встала на дыбы. Ведь на три месяца её покидаю. Ан нет, и тут повезло. Отпустила меня и даже весьма спокойно. Мало того, даже разрешила в дороге потрахаться, мол, мне трехмесячное воздержание вредно, а она о моем здоровье заботится. Вот такая у меня женушка,
      Шурик!
      Сегодня я сделал первый водочный глоток в изумительном месте, на высоченной горе над Монреалем. Вообще у нас здесь гор целых две и с обеих вид – совершенно потрясающий. Но тут случай особый. Та площадка, которую я нашел, во-первых, очень высоко расположена, так, что выше – только тучи. Во вторых, там не туристское место. Кругом почти дикий лес и ты, как бы, сидишь над городом совершенно один, наслаждаясь видом с высоты птичьего полета. Правда, вид тоже не туристский, не на юг в сторону даун-тауна с небоскребами и рекой, а на северо-запад, в сторону гор, так что внизу под тобой только крыши домиков, шпили церквей среди моря зелени, да горы на горизонте. Я на эту площадку поднимаюсь почти каждый день, и всегда, когда там оказываюсь, ужасно выпить хочется именно здесь, с видом на три стороны в виде закуски. Однако, до сегодняшнего дня желание и возможности как-то не срастались.
      А сегодня срослись, и я принял там хорошую порцию водки с тоником. Сидел на камешке, смотрел на закат, на силуэты гор и уже видел нас с Артуром в машине, мчащейся за дальний горизонт. И чувствовал себя совершенно счастливым. Даже ностальгия по России не свербила сердце. Рядом со мной и ниже летали птицы, вдали подо мной крошечные автомобили въезжали в улицу Эдуард Монпети, а еле видные фигурки входили и выходили в двери одноименной станции метро. Я чувствовал, как дорога зовет меня: Вперё-ёд! И сердце отвечало:
      Леч-у-у-!
      Монреаль, 06 июня 2001
      Шурик, то, что ты мне пишешь, ужасно. Как же это я сам не догадался, что с тобой происходит! Мог бы, ведь и сообразить, был бы хоть чуть-чуть менее толстокож. И все, же, невозможно поверить, что надежды нет и ты, как пишешь, "приговорен". Надежда есть всегда.
      Понятия не имею (а ты мне не сообщаешь) какой именно у тебя рак, но знаю, что многие формы его сейчас лечатся. Тем более, что ты ложишься в самый современный в России институт Блохина. Конечно же, я в курсе, что народ его называет "Блохинвальд", но все же, все же.
      Не сомневаюсь, что тысячи людей вышли и выходят из него выздоровевшими.
      Да что там тысячи! Я сам лежал у Блохина в августе-сентябре 73 года. Просто не люблю об этом вспоминать. Потому никогда тебе и не писал. А когда встретились мы с тобой в "Красной стреле", на мне был свитер с высоким воротником, посему ты не мог видеть "украшающий" мое горло огромный шрам. Мне вырезали щитовидку и чистили до самого средостения, ибо уже и там были метастазы. И как видишь, 28 лет уже с тех пор прошло, и до сего дня нормально себя чувствую. Жру, конечно, все эти годы кучу таблеток, ну, да и хрен с ним! Так что помни о моем опыте, когда будешь там лежать.
      Шурик, даже если мое письмо, что напишу тебе в сентябре, когда снова окажусь дома, как ты предполагаешь, вернется назад, а твой телефон окажется больше не существующим, я все равно не поверю, что тебя больше нет. Может, ты в онкологии долго будешь лежать, а Лазарь по каким-то причинам твой телефон и интернет линию вырубит. Тогда, если следовать твоим мыслям, я уже должен тебя похоронить. Но это же нонсенс! Лучше, сообщи мне телефон твоего сына. Мало ли что? И помни, надежда есть всегда и везде. И даже если её нет, то в жизни всегда есть место чуду. Я сам знаю не один пример таких выздоровлений.
      Как жаль, что ты только сейчас в самый момент нашего отъезда мне об этом сообщаешь. Я, конечно, понимаю, что тебе только сегодня врачи сообщили о завтрашней госпитализации, но, ведь, ты же раньше знал про свою болезнь. Я, ведь, вообще, чисто случайно полез сейчас в почту, чтобы в последний раз взглянуть на всякий случай, есть ли письма, и, вдруг, такое, вот, от тебя послание! К сожалению, в данный момент много писать возможности не имею, ибо мы с Артуром прямо сейчас и уезжаем, он меня уже ждет внизу в машине. Все, что смогу сделать, это молиться за тебя каждый день.
      Если, вдруг, завтра по каким-либо причинам ты в больницу не ляжешь, напиши мне. Я ведь в дороге могу читать свою почту и отвечать тебе из любого интернет кафе. Правда, не удивляйся, это будет русский язык с латинскими буквами. Также, может быть, у тебя будет доступ в интернет и в самой больнице, мало ли что? Тогда обязательно пиши мне, я в каждом городе буду лазить в свой e-mail ящик и тебе отвечать. Шурик, милый, от всей души желаю тебе благополучно выкарабкаться и верю, что так оно и будет, а мы с тобой еще выпьем не только по e-mail, но и в живую. Я молюсь за тебя.

ГЛАВА 14

      Монреаль, 24 сентября 2001
      Шурик, я даже не знаю с чего начать. Ты понимаешь, она ушла.
      Надежда моя ушла, пока я катался с Артуром по Америке. Мы еще с ним застряли там из-за одиннадцатого сентября. Представляешь, сразу после всего этого ужаса, целый день названиваю домой, чтобы сказать, что жив-здоров, и никто не отвечает. Тогда набираю номер соседки
      Любаши, а та сообщает, что баба моя ушла к мужику и увела с собой дочку, собаку и кота, оставив ей для меня письмо, а квартира пуста.
      Бред какой-то. Шурик, этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда! Она же моя уже во многих жизнях. Мы с ней – как раз те самые две половинки, что всегда, во все века были вместе. Уже в этой, настоящей жизни Бог нас столько лет вместе сводил! Представь себе, как огромна Москва, а Он нас обоих столь хитро в ней поселил, что я, все семидесятые годы, гуляя, проходил мимо Надькиного дома. Я же сначала на Вешняковской жил, а потом на Плеханова, в Перово, а она в Кузьминках на Полетаева возле сдвоенного пивного ларька. Я же всегда к нему пристраивался, когда ходил пешком в Кузьминский парк, и наверняка стоял там в одной очереди с её отцом, Володей, большим поддавальщиком, умершим за год до нашей встречи.
      Мало того, однажды в мае 76-го я именно там, в квартале, прилегающем к улице Полетаева, видел её саму и запомнил. Она с подругами шла возле библиотеки между Первой и Четвертой
      Новокузминскими улицами. Смешной такой долговязый подросток в коричневом школьном платье. А кто-то крикнул: "Эй, Рельса!" И она оглянулась. Я еще подумал, что, мол, за кликуха такая забавная у девчонки. А через 7 лет, когда уже у меня жила, сказала, что её в школе рельсой звали за худобу и длинный рост.
      Это было как раз утром одиннадцатого сентября. Мы со Старикашкой и Артуром ехали на поезде D в Манхеттен из Брайтона, где остановились у его друга Хачатура, а поезд как раз вышел на
      Манхеттанский метромост. И прямо у нас на глазах второй самолет втемяшился в башню. Половина вагона были религиозные евреи в черных шляпах и лапсердаках, а вторая половина – афроамериканцы. Первые тут же, словно по команде ушли в себя и начали молиться, а вторые принялись вопить и размахивать руками. Представь себе вагон нью-йоркского метро, в нем море качающихся черных шляп, а среди них мельтешение черных рук и визжащих физиономий.
      Ты даже представить себе не можешь, столько было у меня с Надькой совершенно необъяснимых поступков, которые просто толкали нас навстречу друг другу. Что бы я или она в жизни ни делали, все приближало тот день 6 декабря 82 года, когда её привели в мой дом.
      Меня по жизни столько баб окружало, а её мужиков, с которыми оба мы могли бы связать судьбу. И всегда что-то не сросталось, мешало, так, что наша встреча с каждым днем становилась все неизбежней. Между прочим, когда она вошла, я её сразу узнал. Тебя, – говорю, – Надя зовут? Она, удивленно:Откуда знаешь? А я ей: Вычислил.
      А ехали мы втроем на сабвее поездом D, потому как с семи утра на
      Брайтоне нахуячились Popov vodka с хинкали и хашем, и Артур совершенно правильно за руль сесть отказался. Таким образом, выезжаем на метромост, а Старикашка ухватил впервые попавшего в
      Нью-Йорк Артура за воротник и верещит, мол въезжаем на Манхеттенский мост, рядом Бруклинский, построенный в таком-то году по проекту того-то, длина такая-то, ширина такая-то. Я его перебиваю, и говорю, что под Бруклинским мостом – Ист Ривер, а Хадсон ривер, или по нашему Гудзон, с той стороны Манхеттена. У Маяковского же безработные видимо с крыльями за спиной с этого моста в Гудзон сигали, что в десяти милях отсюда. Я даже не успел эту мысль докончить, как весь вагон закричал: "Оу, ноу, ноу, шит, шит!", и мы увидели, что одна из двух башен близнецов горит. Мы трое так и замерли, варежки разинув, а в это время, как в кино… Как раз, когда мы были на середине моста… самолет делает такой вираж вокруг второй башни и исчезает в ней. А оттуда клубы огня и дыма. Тут поезд снова ныряет в черноту…
      В общем, доехали мы до Гранд стрит, а там поднялись наверх.
      Впрочем, не мы одни, все, кто были в сабвее, тоже туда полезли. Я даже не уверен, что поезд дальше пошел. Потом поперли в сторону башен близнецов, но нас тормознули где-то на Бродвее, я уже не могу точно сказать, где. Помню только, что видели оттуда лишь верхушки башен и дым от них исходящий. А потом они исчезли в клубах. Ну да ты лучше меня знаешь, вам же это показывали. Я только вспоминаю, что все бегут, а мы стоим прямо напротив ликер стора. Я туда захожу, а там все нараспашку и ни души. Весьма, кстати, горжусь собой: зашел я за прилавок, взял фляжку водки, которая меньше десяти баксов стоила, а на прилавок десятку положил. И даже сдачи не потребовал, ибо не у кого было.
      А потом как-то все смутно. Когда на следующий день смотрел это по телеку, то даже больше было впечатлений. Я лично могу считать себя очевидцем только лишь момента второго удара, ибо это действительно – на всю оставшуюся жизнь. А дальше плохо запомнилось. Гул жутчайший, люди бегут, кричат Май Год. Мы трое настолько от всего охуели, что даже про фляжку водки забыли. Правда, быстро вспомнили и приговорили где-то на углу Бродвея и Канал стрит. Прямо из фуфыря, не таясь.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39