Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Час волка на берегу Лаврентий Палыча

ModernLib.Net / Боровиков Игорь / Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Чтение (стр. 35)
Автор: Боровиков Игорь
Жанр:

 

 


      Графской пристани, когда главнокомандующий вышел на пирс, опустился на колени и трижды поцеловал грязные затоптанные булыжники
      Севастопольской бухты… "Спаси Господи люди Твоя" пела побежденная
      Русская армия, уходя навеки в изгнание…
      "Спаси Господи люди Твоя" пели вчера, 70 лет спустя их дети, внуки и правнуки в Свято Николаевском кафедральном соборе североамериканского города Монреаля. И я – сын несгибаемого большевика, ленинца-сталинца, каким-то непостижимым образом затесавшийся в их поредевшие ряды, сжимал горящую свечечку, плакал и пел со всеми… Пел и перебирал мысленно пустые и никчемные страницы собственной 50-летней жизни.
      А листая их, эти 50 страничек, не мог я не остановиться с замиранием ровно на середине – на двадцать пятой. Ведь сейчас восьмое апреля 1990 года 22 часа по восточно-американскому времени, или 6 утра девятого по московскому, и ровно 25 лет тому назад мы все четверо проснулись в купе экспресса Красной стрелы…
      До этого был перрон Московского вокзала в Ленинграде и очень много друзей, которые пришли попрощаться с девочками, уезжавшими навсегда. Там среди провожающих стоял Гиви, категорически отказавшийся ехать в Москву вместе с нами, ибо у него не было денег, а за счет Терезы он не мог.
      Не могу за счет женщины! – объяснил он всем, – я – кавказский человек. Там так не принято!
      У нас с тобой денег тоже не было, но девочки предложили купить билеты, а мы, люди не кавказские, согласились. Пить начали с самого утра, много пили в общаге перед отъездом, куда приходила проститься масса народу, пили даже в такси посреди Невского. В результате я, безобразно пьяный, почему-то решил в момент отхода поезда, что тоже уезжаю навсегда, и пытался со всеми целоваться. Меня удивленно отталкивали, а я всё лез…
      … А вот и оно – девятое апреля, здесь, в Америке полночь, или восемь утра по московскому времени. Я сижу в своей комнатушке на третьем этаже подворья Русской Зарубежной Церкви, которая меня приютила, дала кров, пищу и работу. Замызганный колченогий столик, на котором я сейчас пишу, придвинут вплотную к окну, и я вижу фонарь, тусклые крыши улицы Шампаньёр и в самой дали сияющий крест на горе Монт-Руаяль. Напрягаю память – щелк! – первый слайд, и я ухожу в него целиком, начинаю там жить. Вот он этот день. Нет больше за окном американской ночи, фонаря и монреальских крыш. Есть перрон
      Ленинградского вокзала в Москве 9-го апреля 65-го года. Восемь часов десять минут, Красная Стрела стоит у платформы, а мы пятеро:
      Анна-Мария, Маша, Тереза ты и я только что вышли на огромную бурлящую площадь и ловим такси до итальянского посольства. Кругом какой-то грязно-серый, шумный, суматошный и бесконечный город. И бесконечно чужой…
      … В этот самый момент в параллельном мире, но совсем рядом от нас, по Большой Басманной улице ведут за худенькую ручку в детский садик трехлетнюю девочку Наденьку Гущину, которая когда-то в далеком-далеком будущем станет моей последней женой и матерью моей дочки Саши…
      Через не поддающиеся воображению восемнадцать лет, поздним декабрьским вечером, мы с тобой, совершенно пропитые и похмельные, будем сидеть у меня дома в дальнем районе этого самого суматошного и бесконечного города, пить дешевый портвейн, вспоминать, рассматривать уже ставшие старинными фотографии. А в дверь позвонят, и она войдет. Та самая девочка Надя, которую вели в детский садик ранним утром 9 апреля 65 года. Вот так запросто войдет в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда…
      Тем же апрельским утром 65-го года, но в другом, своем, параллельном мире какого-то студенческого общежития на ВДНХ, 19 летняя студентка института Мориса Тореза Вика Погосова, моя будущая первая жена и мать моей дочери Маши, самозабвенно любит студента кинематографиста, первого в ее жизни мужчину. Через три года я встречусь с ней совсем в другой жизни, в другом мире, в яркой средиземноморской стране напротив Машиной Италии. Нас поселят в соседних комнатах, и ее армянский профиль напомнит мне итальянский.
      Африканское солнце, море цветов и зелень морского горизонта так подстегнут наши гормоны, что мы сами не заметим, как окажемся в одной постели, которая продлится целых десять лет. Будущих десять лет…
      … Но в тот миг будущее не простиралось для нас дальше вечера, дальше отхода поезда Москва – Рим, и мы с тобой жадно обнимаем, тискаем, целуем, ласкаем на глазах чужой московской публики двух девочек из Римини и Неаполя. Ласкаем и не можем представить, что всего через несколько часов их с нами больше не будет. Впрочем, как раз в тот момент мы свято верим, что наша встреча состоится, хотя ждать нам ее придется долго-долго: целых два года! А помнишь кем-то из нас брошенную фразу: "Два года! Целых два года! Ну, как это можно вынести!"
      Тем не менее, подлинное отчаяние до наших душ пока не добралось.
      Ведь впереди еще столько времени, почти пятнадцать часов. Это же целая вечность и мы как бы счастливы! Пьем из горлышка в такси советское шампанское и подъезжаем к тихому переулку над которым нависает бредовая громада сталинского небоскреба. Тосканка Тереза
      Джарра смотрит задумчиво в окно машины и говорит: "Мне кажется, что этот архитектор – враг человечества. Если бы я могла, я бы его расстреляла". Мы с тобой, петербуржцы, истинные ценители прекрасной архитектуры, бурно соглашаемся. Как можно существовать среди такого каменного уродства?!
      Мне понадобилось прожить в Первопрестольной почти двадцать лет, чтобы прикипеть душой к этим величественным монстрам. Сам не заметил, как они стали в моем сознании неотъемлемой частью Москвы, истории, меня самого. Но сие произойдет в столь далеком и туманном будущем, что мы, сидящие в этом московском такси, не можем о нем даже помыслить. Наши думы не тянутся дальше 23-20, времени отхода поезда с перрона Белорусского вокзала. А это, ведь, еще так далеко, у нас впереди столько часов!…
      … Я наливаю в стакан пахучей и терпкой ямайской влаги. Пью залпом, напрягаюсь и – снова – клик! Еще один кадр-слайд: незнакомая старинная улочка, изящный особняк в стиле модерн с надписью
      Ambasciata de la Repubblica Italiana. Девочки зашли туда внутрь по каким-то своим итальянским делам, а мы с тобой, два их русских неприкаянных возлюбленных, жалобно топчемся на противоположной стороне у убогого хрущевского дома, облицованного плиткой с книжным магазином на первом этаже…
      … Ровно десять лет спустя, девятого апреля 75-го года в те же утренние часы я снова стоял на том самом месте, но уже совершенно один. И это была совершенно другая жизнь. Я стал в ней москвичом, преподавателем знаменитого МГИМО, и по несколько раз в неделю проезжал на собственном автомобиле именно по этой улице. И знал про нее абсолютно всё: что это – улица Веснина, бывший Денежный переулок; что нынешнее итальянское посольство – бывшее германское, и именно в нем левый эсер Блюмкин убил в 1918 году посла Мирбаха; что книжный магазин в хрущевском плиточном доме напротив – известный в
      Москве магазин иностранной книги, куда я сам часто наведываюсь в поисках французских новинок, а нависающий над улицей кондитерский небоскреб, что так шокировал наших итальянских девочек, – не хухры-мухры, а МИД СССР.
      Девятого апреля того 75-го года я, только что простился навсегда с моим самым близким другом Алисой, которая всего через несколько дней должна была увидеть живую Машу. Высадил её из своей машины на углу Калининского и Садового кольца и в состоянии совершеннейшей тоски и отчаяния забыл, где у меня занятия. Поехал в главное здание к Крымскому мосту, но оказалось, что студенты ждут меня в Калошином переулке на Арбате. Я отправился на Арбат через ту самую улицу
      Веснина и, прекрасно зная, что жутко опаздываю, остановил машину, вышел и несколько минут стоял и смотрел на итальянское посольство.
      Просто стоял и смотрел. Совершенно один. Ты был далеко, Алиса с каждой минутой всё дальше и дальше, а девочки, вообще, уже давно растворились в небытие… И это была другая жизнь…
      А через несколько часов, отработав две пары занятий, я снова проехал по Веснина, опять остановился рядом с посольством, но уже никуда не смотрел. Я зашел в угловой гастроном и взял 750-граммовую бутылку водки. Приехал домой и выпил ее один. Не было никого. Жена моя, Вика, каталась по городам и странам в очередной командировке.
      Да я бы и не смог разделить с ней этот вечер. Она бы не поняла, поскольку всегда очень зло и неприязненно относилась к моей ностальгии по прошлому. Лену и Гришу, друзей-соседей, я не позвал, хоть их любил и постоянно пил вместе с ними. Но на сей раз, они мне помочь ни в чем не могли, ибо Машу не знали. И никого из моих новых друзей этой новой московской жизни я не мог пригласить. Никто из них
      Машу не знал. Все, кто ее знали, были от меня очень далеко, а Алиса именно в тот момент удалялась, как посланная в космос ракета.
      В десять вечера я собрался и поехал на Белорусский вокзал, чтобы побродить по перрону, найти низкий синий вагон "Москва-Рим" и постоять возле него. Но уснул в метро, а две тетки в красных фуражках разбудили меня и вытолкали на платформу, которая почему-то оказалась "Калужской". Тогда это была конечная станция. Я встал, едва проснувшись, принялся оглядываться по сторонам, пытаясь сообразить, где я есть, а красноголовые тетки старались разбудить и поставить на ноги щуплого мужичонку, уснувшего в одном вагоне со мной.
      – Гражданин! Куда вы едете?! – надсадно орали они хором у меня под самым ухом, – Гражданин! Куда вы едете?!
      Я стоял в полной прострации и недоумевал, почему нахожусь именно здесь, а не на Белорусском вокзале, в то время как тетки продолжали орать мужичонке, повисшему у них на руках: "Гражданин! Куда вы едете?!" Тот сначала что-то мычал, а потом разлепил губы и четко произнес: В Моршанск.
      В голове моей как-то сразу все прояснилось, и я заторопился домой, ибо времени уже было в обрез, чтобы, пока ходят поезда, добраться до стоявшей в холодильнике опустевшей водочной бутыли, где еще оставались грамм 150 жизни. На обратном пути даже не садился, стоял в пустом вагоне, дабы не уснуть, и не переживал, что не попал на Белорусский вокзал… Я переживал, что у меня дома так мало водки осталось.
      Снова – клик! Еще один слайд и снова Арбат. На сей раз – ресторан
      Прага. Мы сидим за столиком, что-то едим и говорим… Что именно, не помню. Слайд ведь – неподвижен и нем. Такие желанные Машины губы приоткрыты, ее рука меня обнимает. Она мне говорит. Я это вижу сейчас здесь на подворье, спустя 25 лет, но уже не слышу…
      …А в голове опять: клик-клик-клик-клик. Череда тусклых, беззвучных видений-слайдов. Звук же ушел, потерялся во времени…
      … Улица Горького, кафе Север. Мы с Машей вдвоем; держимся за руки и смотрим друг на друга. У нее текут слезы и капают в вазочку с мороженным…И снова говорим, глядя друг другу в глаза последний раз в жизни. О чем? Опять не помню. Но о чем-то очень важном…
      … Поздний вечер, Красная площадь. Мы все пятеро снова здесь встретились, прежде чем ехать на Белорусский вокзал, и смотрим смену часовых у мавзолея…
      … Перрон Белорусского вокзала. Толчея в замкнутом с четырех сторон пространстве: сверху – крыша, а по бокам зеленые стены вагонов с надписями: с одной стороны "Москва-Минск", а с другой:
      Москва-Брест; Москва-Варшава. И вот, наконец, один совершенно необычного вида вагон: синий, низкий, покатый с надписью: Mosca -
      Roma. Мы пришли. Дальше нам вместе дороги нет. Дальше, каждый из нас пойдет своим путем, и пути эти больше не пересекутся никогда…
      Но ведь у нас еще столько времени впереди, целых двадцать минут!
      Открываем последнюю бутылку с шампанским и пускаем ее по кругу.
      Перрон кипит людьми, баулами, чемоданами; всё это бесконечно движется, торопится, толкается. А мы – одни: я и Маша. Стоим, обнявшись, и смотрим друг другу в глаза.
      … Медленно, беззвучно, как в немом кино, отходящий поезд.
      Машино лицо запрокинуто и блестит от слез. Ее глаза закрыты, а ослепительная улыбка растянута в гримасу боли…
      … Через месяц я получил первое письмо из Римини. Там были такие строчки: "А еще я помню, как человек в красной фуражке подходил к нашему проводнику и говорил: Почему ты не даешь отправление? А наш проводник показывал на нас и отвечал: Смотри, они еще не простились"
      …
      …И вот вдали остались только красные убегающие огоньки.
      Международный экспресс ушел с запозданием на несколько минут. А нам тогда и в голову придти не могло, что это из-за нас. Почти как в знаменитой песне, где плыл сиреневый туман, а кондуктор тоже все понимал и не спешил… Словно, прямо про нас с тобой и наших итальянских подруг была написана эта песня.
      … Какое-то время мы оба стоим совершенно неподвижно и не видим ничего, кроме красных удаляющихся точек. Потом, вдруг, обнаруживаем, что находимся совершенно одни посреди черного пустого пространства.
      Зеленые стены вагонов исчезли, а справа и слева от нас возникла пустота, заполненная тусклыми железнодорожными огнями и отблесками путей.Толпы людей, минуты назад суетящихся на перроне, тоже пропали, и только по грязному заплеванному цементу платформы перекатывалась на ветру и блестела горлышком пустая бутылка из-под шампанского. Вот и всё. Поезд ушел навсегда…
      Домой, домой. Мы с тобой здесь тоже на чужбине, а наш собственный поезд уходит через полчаса с совершенно другого вокзала…Снова – клик, клик, клик! Быстрая смена кадров: станция метро
      "Комсомольская"; часы показывающие без четверти двенадцать, эскалатор, жуткие толпы, перевязанные веревками чемоданы, мешки,
      Ленинградский вокзал. Платформа с Красной Стрелой, наш вагон.
      Скорей-скорей из этого города, где в миллионах окнах не мелькнет ни один знакомый силуэт, где ни по одному номеру не ответит знакомый голос…
      … Всего через 7-8 лет город сей и его голоса очень надолго станут моими. Но это будет в другой жизни, которую в тот момент я даже и представить себе не мог…
      … Потом я начал получать письма и открытки: из Римини, где жила
      МАшина мать, из Флоренции, где она сама училась в высшей школе переводчиков. И всегда там присутствовали слова: Ti amo.
      Amarcord. Люблю тебя. Помню. Потом, со временем, Ti amo
      исчезло. И осталось одно слово: Амаркорд. Так жители города
      Римини произносят итальянское выражение Io ricordo – я помню, или я вспоминаю.
      Монреаль, 24 марта 2002, 4 часа утра
      Я как-то писал тебе, Александр Лазаревич, что у меня уникальная память: если что-либо вспоминать не хочется, я действительно забываю. Посему искренне уже не помнил в марте девяностого года то, о чем говорил Маше перед самым её отъездом. Мало того, даже возникло убеждение, что мол, говорил о чем-то таком философски важном, нечто вроде о смысле жизни и смерти… Так бы и остался навсегда в подобном убеждении, если бы не раскопал еще одно письмо, тоже, кстати, не законченное и никому не отосланное, зато, как и первое, написанное девятого апреля, но на 11 лет раньше, в 79 году все в той же гостинице Кошта ду Сол. Оказывается, в те времена наш с ней последний разговор я еще прекрасно помнил и даже весьма его стыдился. От того-то стыда и забыл все впоследствии начисто.
      Луанда, отель Кошта ду Сол, 9 апреля 1979
 
      Я только что вернулся из Бенгелы и снова сижу дома на своем балконе над океаном. Прилетел блатным зайцем, в кокпите самолета
      ЯК-40, пристроившись в узком пространстве за спиной бортмеханика.
      Сидел, смотрел на бесчисленное множество стрелок и пытался убедить себя, что именно сейчас – девятое апреля, что совсем рядом, всего 14 лет тому назад Маша, Тереза, Анна-Мария, Сева Кошкин и я носились на такси по Москве, а через несколько часов нас ждал перрон
      Белорусского вокзала…
      … Двадцать шестой, двадцать шестой, я – семнадцатый. Дядя Коля, как дела, куда путь держите? – вопрошает сидящий справа от моего пенала второй пилот.
      И громко на всю кабину раздается в динамике: А хер его знает, мужики, далеко путь держим. Страна называется Заир.
      – Дядя Коля, – вступает в разговор сидящий слева командир, – слушай, возьми мне там пачку жиллетов, а? Мои все иступились, бля буду, совсем бриться нечем.
      – Вас понял, – отвечает далекий таинственный дядя Коля, – будут, возьмем.
      – Слушай, Николай, – говорит сидящий прямо передо мной механик, – может, попадутся очки солнечные, так ты купи мне пары две, но не дороже семи долларов.
      – За семь долларов – только с одной дужкой. Взять-то можем, да, вот, только, как носить будешь? Чай, небось, свалятся, – шумит в кабине южноафриканский эфир.
      – Ну, хорошо, но чтоб не больше десятки, прикидывает механик, – слушай, а Володька вернулся? У нас же ключи от его машины…
      … Сегодня девятого апреля в три часа дня я подлетал к Луанде в кокпите рейсового ЯК-40 авиакомпании ТААГ… Четыре года тому назад в это же самое время я уже давно простился с Алисой, она уже отплакалась, доехала до Шереметьева и долетела до Ленинграда. А четырнадцать лет назад нам с Машей оставалось еще целых восемь часов до одиннадцати вечера, когда синий международный вагон Москва-Рим отойдет от перрона Белорусского вокзала, а Маша скажет с таким трогательным акцентом: "Олэг мой, не пей много. Я тебиа лублю, я вернусь, я обязательно вернусь"… Потом сожмется, стиснет зубы и заплачет…
      … Вдруг напрягаются лица сидящих передо мной трех человек, я слышу, как за стеной кабины стюардесса объявляет, что самолет заходит на посадку в международном аэропорту имени Четвертого декабря, просит пристегнуть ремни и не курить. Прямо посреди приборной доски начинает качаться маленькая зеленая стрелка радара, мгновенно изменившиеся члены экипажа напряженно смотрят то на неё, то вниз. Мы пробиваемся сквозь слой облаков и выходим на длинную бетонную полосу.
      – Сто двадцать – пятьдесят, – произносит бортмеханик. Есть пятьдесят – отвечает второй пилот.
      – Сто сорок – тридцать… Есть тридцать… И машина, как сытая ленивая птица спокойно садится на серый бетон. Я благодарю экипаж и, выходя, думаю, что все чего-то умеют делать. Врачи могут высосать ртом молоко из легких захлебнувшегося черного ребенка, вот эти любители заграничных солнечных очков могут плавно и красиво посадить самолет, а я… "Мы все учились понемногу"… вот, только чему?
      … Приятно снова ощущать себя "дома" здесь сейчас в десять вечера в уже привычном белом кресле на условно подметенном бордовом полу балкона гостиницы Кошта ду Сол. Именно в этот самый момент мы уже больше часа, как вышли из кафе "Север" на улице Горького, дошли до Красной площади, ровно в 9 вечера встретились там с Севкой,
      Анной-Марией и Терезой, посмотрели смену караула и уже добрались до воняющего железной дорогой зала ожидания Белорусского вокзала…
      И вот мы с Машей сидим на грязной скамейке и говорим… Говорим, и я несу несусветную чушь, такую, что даже стыдно об этом писать.
      Прошу её прислать мне целый список шмоток, в том числе джинсы и красивую нейлоновую стеганую куртку. Вот уже целых четырнадцать лет в это самое время этого самого дня апреля я несу эту самую невообразимую чушь, и мне уже ничего не может помочь. У меня нет абсолютно никаких шансов переделать, переговорить всего несколько десятков минут из 39 лет собственной жизни. Все слова уже сказаны, и я никогда не смогу пересказать их заново… Так же, как не смогу за сутки до этого не нажраться до безобразного вида, войти трезвым в вагон Красной стрелы и трезвым любить её последний раз на узкой жесткой верхней полке, трезвым ощутить последний раз в жизни всю сладость её молодого, худого и смуглого тела…
      … "Поезд ушел", а я остался, живу своей жизнью, и в эту, еще может быть много раз предстоящую мне ночь с 8 на 9 апреля я все равно буду безобразно пьян, так что мне уже ничего не поможет. Я могу прекратить пить даже за месяц до этой ночи, могу вообще завязать – бесполезно. Все равно останусь отвратительно пьяным в ту последнюю ночь с моей первой и, может даже, единственной Любовью. В ночь с 8-го на 9-ое апреля 65-го года в "Красной стреле" между
      Ленинградом и Москвой…
      … И все таки, Господи, как мне в жизни повезло! Сколько живет моих ровесников, таких же, как я, проучившихся 10 лет в кирпичной ленинградской школе в каком-нибудь переулке у Пяти углов, а потом старательно отбарабанивших курс наук в Политехнике, Техноложке,
      ЛЭТИ, ЛИСИ, Военмехе. А, ведь, многие, наверняка, гораздо лучше меня учились в школе, гордо клали на стол дневники, а не прятали их в сортир за унитазом, как весьма часто приходилось делать мне, спасаясь от отцовского гнева…
      И все они, дожив до сорока лет, видели в жизни только Ленинград, еще несколько провинциальных советских городов, Сочи, Ялту, а по командировкам Москву, откуда возвращались или совершенно разбитые и усталые, или полные восторга от контакта с самым центром нашей вселенной, от обеда с большим начальником, от причастности к последним конфиденциальным новостям на высшем уровне.
      Они каждый день ходят на работу с девяти до шести в одну и ту же контору, видят кругом себя одни и те же лица. Довольные и радостные живут с "тещами и женами похожими на этих тещ. Слишком толстыми, слишком тощими, усталыми, привычными как дождь". Радуются малогабаритным квартирам в Мурино, Купчино, на Гражданке, покупают в кредит цветные телевизоры, мечтают о Жигулях, одалживают до получки, рискуют инфарктом на хоккейных и футбольных матчах, вечерами играют в преферанс, до боли в скулах обсасывают косточки каждому сотруднику своего учреждения. По праздникам собираются вместе на банкеты, пьют, радуются, шутят, решают проблемы, выясняют отношения: кто-то у кого-то увел жену или любовницу, кто-то позаимствовал и опубликовал чужой способ обжига огнеупоров, незаслуженно получил за это премию, и дело надо разобрать на ученом совете… И снова собираются, играют в карты, пьют, смотрят хоккей и яростно переживают…
      Все они гуляли когда-то вместе со мной под теми же самыми заборами сороковых послевоенных лет и катались на санках по тому же послевоенному снегу…
      И все же я, а не они жил на планете Печково, меня, а не их любила настоящая патрицианка из Римини. А еще я был в Париже, плыл по Сене на бато муш, поднимался на Эйфелеву башню и видел в Лувре
      Джоконду. Я подошел к ней без всякой очереди, без ажиотажной толпы, как было в 74 году в Москве. Просто подошел к картине на стене и просто встал. Встал и заплакал. И вот сейчас, сидя на коштинском балконе я могу поклясться чем угодно, что тогда, заплакав, я ни капли не выябывался. Это уже потом начал выябываться, когда везде и всем рассказывал, что заплакал. Тогда же я, ни о чем не думая, стоял минут пять, глотая слезы. А потом ко мне подлетели ростовские авиаторы, благодаря которым я и оказался в Париже, и заорали: Ты шо застрял? Шо здесь не видел? Картинки этой? Да у нас в ростовском музее таких до хера. Пошли-пошли, мы тебе такую же пришлем!…
      А еще я не умею играть в преферанс и не смотрел ни одного футбольного или хоккейного матча. И еще у меня была возможность прочесть несколько настоящих Книг. Прочесть и понять. Боже, как же мне в жизни повезло!
      Если бы ко всему я бы смог хотя бы только один раз за 14 лет войти трезвым 9 апреля 65 года в Красную стрелу и любить трезвым
      Женщину, которую Господь подарил мне за какие-то заслуги в какой-то из ранее прожитых жизней! Боже, если бы я еще и это мог!
      Монреаль, 24 марта 2002, 4-45 утра
 
      Не сомневаюсь, Александр Лазаревич, что ты разразишься целым потоком крайне возмущенных комментариев, ибо в этом, хоть и давнишнем, но только что процитированном письме я задел твоих братьев по классу, покусился на социально близких тебе людей. Брось,
      Шурик, не ломись в открытую дверь. Я уже давным-давно не только так не думаю, а понял раз и навсегда, что именно эти-то люди и вели правильную жизнь. Посему сегодня все они на своем месте, как деревья в лесу. Хоть и с маленькой пенсией, но по-прежнему у себя, в своем кругу, среди родных и друзей, с которыми провели всю жизнь. У всех них есть хоть и небольшие, но свои квартирки и дачки, хоть и плохенькие, но машины. У всех них – дело, которому они отдали всю жизнь. Да, хотя бы, тот же обжиг огнеупоров. Занятие реальное, а не дурное и бессмысленное, вроде бредятины, с которой сам я возился столько лет. У всех них – глубокие корни в своей земле и они прочно переплетены с могилами предков, с корнями детей, внуков, родных и двоюродных братьев, сестер, друзей, приятелей, добрых знакомых.
      Любой из них может с гордостью процитировать Арсения Тарковского:
      Я ветвь меньшая от ствола России,
      Я плоть её, и до листвы моей
      Доходят жилы влажные, стальные,
      Льняные, кровяные, костяные
      Прямые продолжения корней
      Ибо они – лес, возле которого я, "безродный космополит", прокатился, гонимый ветром, в виде комка жухлой травы и исчез в никуда…
      Честно говоря, сдается мне, что я и тогда, когда писал вышеприведенное письмо, уже все это в глубине души ощущал, но принимать не хотел. К тому же зависть во мне говорила. У меня всю жизнь время от времени прорывались приступы зависти к людям, умеющим что-то реально делать на своем месте, а в тот момент прорвалась из-за летчиков, красиво посадивших машину на посадочную полосу. Вот и стал я самого себя убеждать, что, мол, не я им, а они мне должны бы завидовать. Тогда, вроде, и удалось себя убедить, а сейчас – задача нереальная, даже после литра Абсолюта. Действительно, что выиграл я, избрав другой путь, судьбу птицы перелетной?
      Ничегошеньки. У меня нет и никогда не было своего дела. А, следовательно, и людей, с которыми прошел всю жизнь в одном месте и времени, не говоря уже о том, что нет ни дачи, ни машины, ни своей квартиры. Мы с Надькой и Сашкой – голые на голой и чужой земле. И этот вакуум компенсируется, как я тебе уже упоминал, только лишь гарантированной чистотой потребляемой водки. Кстати, она уже в самом низу прямо посреди строчки:
 
      PRODUCT OF PRODUIT DE
 
      Причем её уровень на данный момент находится в букве R как раз между низом животика и основанием кокетливо отставленной назад ножки. Чувствую, ниже мне его больше не опустить, и так уже почти литр за сутки опростал. Так что прощаюсь с тобой, да спать иду.
      Хватит, "все равно всех не переброешь", – как написал в предсмертной записке один повесившейся парикмахер.

ГЛАВА 13

      Монреаль, 15 апреля 2001
      Сегодня православная пасха. Ночью я вернулся из храма, разговелся, и сейчас днем похмеляюсь. А, войдя в шустрячок, полез в электронную почту и с удивлением обнаружил твое письмо, пеняющее меня за столь долгое молчание. Принялся изучать написанные мной тексты и с еще большим удивлением выявил совершенно непонятный факт.
      Оказывается, в прошлый раз я так и не отправил тебе длиннущее послание из нескольких десятков страниц, которое составил в ночь с
      23 на 24 марта. В ту самую ночь, когда, печалясь за компанию с тобой по поводу безвременной кончины станции МИР, побил собственный рекорд, опростав почти до конца литровую бутыль Абсолюта. Просто пошел спать и забыл набрать твой адрес, да пришпилить к нему текст в виде приложения. Следующие же дни я ни о чем таком и думать не мог.
      Настолько мне, Александр Лазаревич, было плохо, что к компьютеру даже не подходил, ибо только гляну на него, или хотя бы вспомню про станцию МИР, так сразу мутить начинает. Ну, а потом, малость придя в себя, просто запамятовал, что этот огромный и важный файл так и остался не посланный. Оттого-то и возникло мое, столь тобой не понятое, отсутствие.
      Сейчас, только что его отправив, перечел еще раз последний десяток страниц (на большее пороха не хватило) и мгновенно перенесся на 36 лет назад в весну 65 года. Это было ужасное для меня время, когда я, вернувшись в Ленинград, вдруг понял, что её здесь больше нет. Нет нигде, и еще не будет долгих два года. В магическое словосочетание "два года" я тогда верил свято, и, слава Богу, иначе бы просто мог свихнуться от боли. Это теперь понятно, насколько благостна оказалась для меня та боль. Если я хоть в чем-то, хоть чуть-чуть стал лучше, так только из-за неё. То есть это было то самое очистительное страдание, которое хоть как-то толкнуло меня на путь самосовершенствования. Не важно, что я по нему прошел столь короткий отрезок. Все же, хоть чуть-чуть, да прошел. Во всяком случае, выучил итальянский язык, прочел кучу книг по истории итальянского искусства, хоть как-то раскрыл себе самому глаза, хоть что-то в жизни познал и понял.
      Тогда же в душе царил настолько обжигающий ад, что при всей моей любви к прошедшему времени, я бы не хотел снова пережить ту весну.
      Как сейчас вижу себя пьяненького стоящего майской ночью в полнолуние на Семеновском мосту. Я только что на попутных троллейбусах добрался до дому из Гавани, из "Четверки", во втором часу ночи встал посреди
      Фонтанки и буквально завыл на луну: Ма-а-аша-а! Ма-а-шень-ка-а!
      Вокруг меня высились театральные силуэты фасадов домов, спали столь перевидавшие на своем веку их темные окна, внизу играла лунными бликами речная рябь, а сверху заливала все призрачным серебряным светом огромная луна, на которую я смотрел с нежностью, ибо она была единственной вещью, которая у меня с Машей оставалась общей. Ведь мы оба в данный момент могли одновременно её созерцать: я с
      Семеновского моста, а она с Адриатического пляжа…
      … Вся жизнь моя сконцентрировалась тогда вокруг почтового ящика, куда я поминутно заглядывал с замиранием сердца. А как билось оно, когда доставал оттуда открытку с видом Римини или Флоренции и словами Ti amo. Amarcord. Особенно дрожали руки, когда в ящике оказывался длинный толстый конверт с красно зелеными полосками, а в нем фотографии и письмо всегда начинающееся словами:
      Олег мой. Я тебя люблю. Через несколько месяцев, когда слова
      люблю тебя, ti amo исчезли, я думал, что сойду с ума. Если бы мне тогда сказали, что можно пойти в Италию пешком, ей-Богу, пошел бы, не задумываясь, и никакими расстояниями меня было не запугать. Сколь остро ощутил я в те времена понятия "холодная война", "железный занавес", как ясно понял эту смертельно враждебную разделенность мира напополам, как ужасна была мысль, что мне выпала любовь с той чужой стороны, а между мной и ей такие непреодолимые барьеры колючей проволоки и баллистических ракет.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39