Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Час волка на берегу Лаврентий Палыча

ModernLib.Net / Боровиков Игорь / Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Чтение (стр. 36)
Автор: Боровиков Игорь
Жанр:

 

 


      Вот тогда-то Италия и "вошла в мое сердце, как наваждение". Любое итальянское стало для меня сакральным, я с головой ушел в изучение всего-всего, связанного с этой страной… Помнится, среди прочего открыл для себя совершенно потрясающего итальянского барда Фабриццио ди АндрИ. Ходил по подвальным мастерским друзей художников с альбомом его пластинок, ставил их и делал подстрочный перевод про утонувшую в реке девочку Маринеллу, про погибшего в России солдата
      Пьеро. Похоже, что получалось весьма трогательно, ибо у слушателей всегда блестели слезы на глазах, особенно у женщин.
      Правда, все эти высокие чувства не помешали мне переспать еще с двумя итальянскими стажерками, в следующих группах, а летом 67 года, когда в ожидании отправки в Алжир, устроился я в итальянскую секцию
      Интуриста, трахнуть троих туристок. Но все это уже к любви никакого отношения не имело, а было просто элементарным блядством под крышей сбора информации для моего кэгэбэшного куратора. Ну, да эту тему мне лучше не развивать, а оставить самого себя на Семеновском мосту облитого лунным светом. Выпью-ка я еще соточку за те далекие и столь благотворные муки. Поддержи меня, Шурик, тем более, что напитки ты предпочитаешь итальянские. Будем!…
      … А сейчас, Александр Лазаревич, у меня в столе давным-давно лежит канадский паспорт, с которым для поездки в Италию никакая виза не нужна, так что нет больше границ между мной и этой страной, и чтобы туда съездить, надо всего-то годик не попить, денежку копя.
      Еще чего! Год тому назад, девятого апреля, в день тридцатипятилетия отъезда девочек, мы трое их несостоявшихся русских "женихов" впервые после шестьдесят седьмого года оказались вместе в одном городе.
      Думаешь, как-то эту дату отметили? Никоим образом. Я тогда держал пост, Старикашка вообще завязал, а Гиви пил сам по себе и совершенно по другой причине, по которой и так каждый Божий день пьет, давным-давно уже ни о ком и ни о чем не вспоминая.
      Он, кстати, с супругой своей разошелся и с нашего дома съехал.
      Живет теперь совсем в другом районе в симпатичной однокомнатной квартирке с балконом. В ней у него и телефон с автоответчиком, и видик с телеком и старенький компьютер, на котором Гиви постепенно учится работать. За четыре года (он по моему настоянию купил его у старьевщика еще в 97, когда переехал в Монреаль) уже выучил команду:
      Вытри пыль с компьютера, и почти запомнил клавишу, которая включает его в сеть и выключает. Кроме изучения компьютера, он еще регулярно рассматривает две точки у себя в квартире. Когда пьян,
      (что значительно чаще) сидит и часами смотрит в точку на стене, а когда трезв (что реже) лежит в койке и так же внимательно изучает другую точку – на потолке.
      Вот так друг мой и живет. Три дня в неделю с утра до вечера разносит рекламки. Вечерами же сидит и молча пьет, ни с кем не общаясь. В остальные дни, когда не работает, тоже сидит и пьет, но уже с самого утра А, ведь, какой это был, Шурик, кладезь ума и остроумия всего лет 10-15 тому назад. Помнится, осенью 88 года навестил он меня на несколько дней в Москве. Пошли мы с ним шляться по городу, который он почти совсем не знает, и закончили наш маршрут в пивбаре в Сокольниках. По дороге же я рассказал ему вкратце об основных московских районах, и он, пока мы пили пиво, успел придумать на каждый ужасно смешные частушки. Запомнились только две:
      Я в Сокольниках сидел, свой скелет пропить хотел
      Бляди спиздили скелет. Денег нет и пива нет!
      И еще одна, весьма забавная, а главная необычайно актуальная про
      Капотню, самый жуткий и убогий московский район:
      Как-то пернул я в Кремле, очутился в Капотне.
      Как ни тужился там я, не допернуть до Кремля.
      За время нашей учебы в шестидесятые годы Гивины шутки передавались из уст в уста, а некоторые просто становились поговорками, как заданный им однажды вопрос о судьбах контуженых женщин. Было это в самом начале первого курса, когда всех нас, видимо, из-за караибского кризиса, стали в усиленном порядке пичкать гражданской обороной. Разделили на потоки и мы, романисты, оказались вместе с германистами, потому я и стал свидетелем сего исторического события. Преподаватель наш был несколько глуховат, на чем Гиви и сыграл. Когда тот, живописав ужасы атомной войны, спросил, есть ли вопросы, Сейфутдинов вдруг встал и хоть и крайне быстро, несколько сжевано, но тем не менее абсолютно внятно задал вопрос: Скажите, пожалуйста, каким образом после атомного нападения будет организована ебля контуженых женщин, или это важное государственное дело будет пущено на самотек?
      – Что, что? – не понял "гробовщик".
      Гиви воспроизвел вопрос еще быстрее и сжованней, но по-прежнему внятно. Естественно, тот опять не расслышал и, приложив к уху ладонь, потребовал повторить снова. Тут уж он сменил тему и спросил громко и отчетливо про какую-то постороннюю ерунду, а важное государственное дело, пущенное на самотек, пошло гулять по филфаку.
      Так же вошло в легенды филфака Гивино краткое выступление в главном читальном зале публичной библиотеки Салтыкова Щедрина, которое тот сделал на спор за смешную сумму в три рубля. Вошел в объятый тишиной зал с огромным портфелем, вихляющей походкой подошел к первому же столу, водрузил на него портфель и громко произнес: Товарищи, минуточку внимания.
      Народ, привыкший к самого разного рода объявлениям, поднял голову. Гиви полез в портфель, вытащил оттуда журнал "Огонек", открыл его на странице курьезов и зачитал на весь зал: В
      Лондонском зоопарке живет обезьяна Кики, которая очень любит играть в бильярд. Особенно она радуется, когда загоняет шар в лузу. Вопросы есть? Нет? Благодарю за внимание.
      И той же вихляющей походкой спокойно, не торопясь, вышел из зала.
      Правда, однажды Сейфутдинов отмочил такую шуточку, что мне и всем присутствующим просто поплохело. Дело было весной 64 года на свадьбе будущего известного литератора Хохлова, которая происходила в общежитии "Четверка". Дело в том, что в соседней с Гиви комнате жила молодая пара с маленьким ребенком, которая только что купила новый детский ночной горшок. Покупка была еще даже в магазинной упаковке.
      Тем не менее, брезгливый Гиви горшочек все равно тщательно промыл, налил туда пива, положил пару сарделек, а края обмазал горчицей.
      После этого посреди свадьбы поставил горшок на стол, вонзил вилку в плавающую в пиве сардельку, провел её по горчичке и начал со смаком улепетывать…
      До эмиграции такие шуточки и приколы вечно били из него фонтаном на каждом шагу. Например, если бы в минувшие годы ты зашел в здание филфака-востфака, то первое что увидел – это торчащий в простенке между двух лестниц высоченный круглый пьедестал, а на нем маленький золоченый Ильич с кепкой в виде языческого божка. А теперь представь себе картину:к девяти утра толпа студентов торопится на лекции, вваливается в вестибюль, а там прямо под пьедесталом Ильича стоит
      Гиви и самым серьезнейшим образом во всю чистит сам себя платяной щеткой. И каждому, кто задает вопрос, где это он с утра умудрился запачкаться, мрачно и важно отвечает: Я сэбя под Лэниным чищу!
      Ну, а сейчас… Сейчас Георгий Ахметович годами, месяцами тупо пьет и тупо смотрит в одну точку, не желая общаться абсолютно ни с кем. Так только по щустряку бывало позвонит мне или Старикашке в
      Нью-Йорк и всё. Зря он уехал из России, зря. Сам у себя самого выкинул стержень из жизни, и нет больше того нашего Гиви…
      Впрочем, меня самого тоже нет, ибо вся моя прежняя общительность точно также давным-давно улетучилась, и здесь в Канаде я кроме собственной семьи ни с кем больше лично общаться не в состоянии. А по телефону, или как с тобой по интернету, так за милую душу. Посему немедленно отправляю тебе всю скопившуюся за месяц писанину, жду новостей и комментариев. Продолжим общение.
      Монреаль 05 мая 2002
      Шурик, ты меня озадачил. Я и не представлял, что у меня, как ты пишешь, "клиповое восприятие действительности", а описанный мной отъезд Маши в Италию по твоим словам "воспринимается как серия клипов в стиле китч". Дался же тебе этот Сиреневый туман. Ну, не виноватый я, что все именно так и было! Говоря максимюковским языком, "у меня и справка есть". До сих пор лежит где-то в Москве на антресолях у тещи огромный пластиковый пакет, набитый под завязку конвертами с красно-зелеными полосками по бокам, а там и сиреневый туман и кондуктор, задержавший поезд на несколько минут! Все именно так, как я описал.
      Мы ведь с Машкой потом много лет переписывались, даже несмотря на то, что она очень быстро, буквально через пару месяцев, перестала писать Олег мой, люблю тебя, ti amo. Зато по-прежнему писала amarcord, а мне и этого было достаточно. Я ведь с ней даже из Алжира продолжал втихаря вести корреспонденцию. И свадьбу свою с Викаторией изобразил там во всех подробностях. А от неё письма получал на почтовое отделение Эль-Биар, до востребования.
      Когда же на почте стоял в очереди к окошку, жутко боялся, что меня увидит кто-нибудь из наших посольских или ГКЭСовских, ибо категорически запрещалось совзагранработникам переписываться с кем-либо, кроме как с Союзом по диппочте. А еще и от Вики приходилось Машкины послания прятать. Потом, в Москве поселившись, каждый год в апреле слал в Италию открытки с одним только словом
      Amarcord и даже без обратного адреса. Хрен его знает, может, и не доходили, возможно, какой-нибудь кэгэбешный цензор считал их некими шпионскими посланиями. У меня же самого в той конторе знакомых больше не было, а о своем бывшем "кураторе", Анатолии
      Сергеевиче, я, из Питера уехав, даже и не слыхал. Именно поэтому обратного адреса не указывал.
      Последние подробности из жизни Марии-Пии и кучу её фотографий я получил осенью 75 года от Алисы. Письмо сие проделало очень хитрый маршрут и отправлено было из Флоренции в Ленинград на адрес старенькой тётки Виталика. Та передала его Алисиной подруге Стелле, а она уже отправила мне в Москву в простом совейском конверте. Там я увидел несколько постаревшую и пополневшую Машу. На одной из фотографий она стояла на фоне стены, где были пришпилены три портрета: большой Мао-Дзе-Дуна и два чуть поменьше: Че-Гевары и меня в возрасте двадцати четырех лет. В хорошую же компанию я попал.
      В руках Машка держала и показывала объективу валютную "березковскую" фляжку из-под "Старки". Я сначала не мог в толк взять, что это за фляжечка такая, а потом вспомнил: мы же её в Красной стреле выпили в ту самую ночь.
      В письме кратко, и даже без обращения ко мне по имени
      (конспирация!) сообщалось, что Маша Беккатини стала отчаянной активисткой какой-то ультралевой маоистской компартии и во всю поносит Советский Союз за оппортунизм и капитулянтство перед
      Западом. С тех пор я о ней больше ничего не знаю, да и не стремлюсь, поскольку вся моя любовь кончилась давным давно, а именно в марте
      1981 года. Очень хорошо я эту дату заполнил, ибо пришлась она на день рождения Володи Дьяконова. В тот день он пихнул меня к письменному столу, сунул в руки листок бумаги и сказал:
      – Сегодня вечером здесь будет моя приятельница, жена югославского дипломата, которая завтра едет домой. Она возьмет и со сто процентной гарантией опустит любое письмо. Быстро пиши Машке, что ты свободен и один. Вдруг, она тоже одна и приедет?
      Помнится, я сел и принялся думать: "А кто она для меня такая, эта совершенно чужая и незнакомая женщина по имени Maria-Pia Becattini, живущая невесть где? Зачем она, вообще, мне нужна?" И понял, что не нужна абсолютно. Так что, никакого письма писать не стал, ибо вдруг так ясно ощутил, что нет больше наваждения по имени Маша Бекаттини.
      Ушла, и я свободен.
      В общем, девочки той давным-давно нет, а какая-то совершенно чужая 56-летняя, да еще ультралевая сеньора, вернее, камерата ди партито – партийный товарищ, так уж тем более меня не колышет. Хотя выпить за её здравие не откажусь. Прямо сейчас и выпью. И тебе присоединиться предлагаю. Долгие лета и доброго здоровья желаю я этим тостом гражданке Италии Марии-Пии в девичестве Беккатини, а как сейчас – понятия не имею. Тогда в 75-ом ей уже тридцать первый год шел, а все еще пребывала не замужем. Даже не знаю, вышла ли вообще, ибо в те годы для партийного товарища была уже старовата. Как-то в начале восьмидесятых сидел я в баре "Спутника" с одним португальским коммунистом, а тот, поддав, принялся мне рассказывать свою личную жизнь.
      – Представляешь, камарада Олег, моя первая жена была вся из себя бургеза, бургеза (буржуйка), столь полная буржуазной идеологии, буржуазных предрассудков, что я с ней жить просто не смог, и нам пришлось расстаться. Теперь же у меня жена – камарада ди партиду
      (партийный товарищ), и мы с ней так прекрасно живем! Оба безумно счастливы, ибо у нас общие интересы, общая борьба, общая идеология.
      Я же, помешивая этак соломкой льдинки в фужере, спрашиваю словно невзначай: А бургезе-то сколько лет было?
      Тот – мой вопрос в штыки, мол, какая разница, для меня, мол, только партийная принадлежность важна, а возраст, мол, Бог с ним! Но я настаиваю, мол, интересно всё же, сколько бургезе лет.
      – Ну, – отвечает, столько же, сколько и мне, сорок восемь.
      – А камараде ди партиду сколько?
      Португальский коммунист цедит смущенно сквозь зубы: "Ну, девятнадцать". И тут же снова о том, что мол, возраст для него – без разницы.
      Когда я эту историю редакторским бабам рассказал, те сразу придумали для моей Надьке новое погоняло – камарада ди партиду, которое как-то сразу вытеснило первую данную ей в редакции кликуху – пэтэушница.
      Впрочем, опять я отвлекся, а водка стынет. Поехали! И дай Бог счастья парттоварищу Марии-Пии! Всё. Поезд ушел, сиреневый туман уплыл, переходим к клипам на другие мелодии, кстати, опять-таки на итальянскую тему, только в несколько ином ракурсе. Перелистаем назад еще десяток лет и попадем прямиком в май 1955 года. Посмотрел я только что на дату, и увидел, что день сегодня пятый, и месяц пятый.
      Год только, увы, не пятьдесят пятый. Вспомнился мне, вдруг, тот день полувековой давности.
      Утром наш математик Павел Васильевич Векшин весь седой, в орденских планках, вызвал меня к доске на уроке тригонометрии, с тем, чтобы я ему доказал какую-то теорему. Но я не смог. А Павел
      Васильевич меня лично очень не любил, ибо считал стилягой, поскольку бабушка моя, Надежда Владимировна, повинуясь моему жутчайшему наезду, ушила мне брюки до предельной узкости, а школьную серую гимнастерку перешила в куртку "москвичку" с молниями, да еще в темно-синий цвет перекрасила. Вот в этой куртке, в узких брюках-дудах я и оскандалился у доски по тригонометрии, к его учительской радости, ибо был лишним доказательством неоспоримого постулата, что молодой человек с такой стиляжной внешностью, если и не преступник еще, то уж точно коммунизм строить не сможет, не говоря уж о том, чтобы тригонометрические теоремы доказывать…
      Павел Васильевич велел мне идти на место, раскрыл классный журнал и сказал, мстительно ухмыляясь:
      – Надо же какое сегодня число: и день пятый, и месяц пятый, и год пятьдесят пятый! Одни пятерки! А у Лесникова по тригонометрии двойка!
      Я сел в тоске за свою предпоследнюю парту у окна, вздохнул и стал смотреть влево на майскую жизнь, что происходила на Бородинской улице. Напротив школы находился известный дом актеров ВТО, где жили почти все кино-театральные знаменитости Ленинграда. На третьем этаже, прямо на уровне класса был балкон Леньки Зелинского, сына оперной примы Анны Дмитриевны Головановой. Ленька, будучи старше нас на пару лет, когда-то попал в наш класс дважды второгодником. Потом снова остался на второй год, а затем вообще школу бросил. Зелинский вышел на балкон в махровом халате, который ему мать привезла из-за границы. Вытащил туда радиолу, кучу пластинок на рентгеновской пленке, или, как тогда говорили, "на костях". Закурил сигарету
      "Тройка" и поставил первые кости. Бородинская улица огласилась:
      Мам-бо италь-яно, эй мамбо!!! Мам-бо итали-яно йо-го-го!!
      Прямо под балконом шли два алкаша в сторону пивного ларька на углу Загородного и Звенигородской. Услышав Мамбу итальяну, они остановились. Один раскорячил ноги и стал, как бы приплясывая, трясти головой, стуча в ладоши. А второй сдернул с себя засаленную кепчёнку и принялся ей махать, как машут платочком танцующие барыню деревенские девки.
      И всё это длилось минуты три. Ленька курил сигарету "Тройка" с золотым обрезом, радиола кричала на всю Бородинку про мамбу итальяну, восьмой "Б" класс сидел, заворожено, повернув, как один, головы налево, а алкаши под балконом изображали танец по дороге к пивному ларьку. Три минуты дня пятого, месяца пятого, лета пятьдесят пятого…
      … Через два года, в свое семнадцатилетие 4 июня 1957 в квартире
      Леньки под ту же мамбу итальяну я познаю первую в жизни женщину. В этот день у нас в школе начались экзамены на аттестат зрелости. Я сдал историю, получил пятерку, чему был необычайно рад. Сидел дома, а тут звонит Зелинский и говорит, что, мол, предки на даче, у него
      "хата", на подходе "две клевые барухи", а я, если хочу "бараться", должен немедленно достать "ахчи" (ахчой, как сейчас бабками, тогда звались деньги), взять "полбанки" и бежать к нему.
      Я выцыганил у матери под полученную пятерку двадцать пять рублей, добавил из собственной заначки еще четыре, купил за 28-70 бутылку
      "Московской" и пришел к Леньке с замиранием сердца. Он был еще один.
      Прохаживался по квартире в узких в обтяжку дудах, в ботинках на толстенной рифленой подошве и в огромном длиннущем галстуке, на котором была изображена пальма и висящая на ней обезьяна. Мою
      "Московскую" он поставил в холодильник, а на стол водрузил бутыль
      "Столичной", как более дорогую и престижную. При этом Зелинский ужасно нервничал, все время бегал к окну и смотрел на часы. Говорил, что боится, как бы барухи нас ни облажали, ни кинули бы фармазон.
      Рассказал, что склеил их вчера возле трамвайного парка Блохина, а сами они – трамвайщицы, скобарихи из Псковской области.
      Когда, наконец, раздался громкий, длинный звонок в дверь, у меня жутко забилось сердце, и задрожали руки, ибо я понял -вот сейчас оно свершится. Оно, то самое, причем, наяву, а не в мечтах… Ленька открыл дверь, и вошли две ярко крашенные перекисью блондинки с губами, густо намазанными пронзительно красной помадой. Сразу было видно, что обе, если и не родные сестры, то близкие родственницы, и действительно, оказались сестрами двоюродными. Первое, что бросилось в глаза, это их необычный для начала питерского лета сочный южный загар. Как выяснилось, они только что вернулись из отпуска с юга, где отдыхали по профсоюзным путевкам. Выглядели девицы старше не только меня, но и Леньки, то есть им явно уже исполнилось по двадцать лет. Были они низкорослые, задастые, грудастые, толстопятые, с короткими кривыми ногами, обутыми в лакированные туфли-лодочки на толстых высоких каблуках. Волосы у обеих были зачесаны кверху, являя собой знаменитые высоченные прически, о которых я тебе уже как-то упоминал, известные в народе под названием
      "вшивая беседка". Поговаривали, что некоторые даже подкладывали в волосы пустые консервные банки, чтобы прическа выше казалась.
      Правда, у наших дам банок не обнаружилось.
      Мы познакомились, выяснив, что их зовут Тоня и Тося, сели за стол, и Ленька, изящно оттопырив мизинец, стал разливать водку в мамины хрустальные рюмки. Тут одна из дам открыла ярко красный рот и сказала с хрипотцой: А мы такими не пьем. Стаканы есть?
      Ленька побежал на кухню, принес четыре чайных тонкостенных стакана и налил в каждый из них по два пальца водки.
      – Не по-нашему наливаешь, – опять сообщила та же самая дама, а вторая, хихикнув, добавила: Не по трамвайному!
      Зелинский слегка покраснел и вылил им в два стакана всю бутыль.
      Затем побежал в холодильник за второй. Однако те не стали ждать, когда он продолжит разлив, а сразу взяли свои сосуды и, синхронно гыкнув, хряпнули их до дна. Потом как бы оцепенели и замерли.
      Прибежавший с бутылкой Ленька, уж не знаю зачем, пытался и мне налить такой же полный стакан, но я испугался и его остановил. Пока мы с ним спорили, определяя для самих себя водочную дозу, наши дамы вдруг встали, подбоченившись, и начали этак ритмично, синхронно приседать. Правда, не целиком, а так чуть-чуть на полусогнутых.
      Первая задиристо запела: Бала-бала-бала, а я в рот тебя ебала!
      Вторая подхватила прихлопывая: Бала-бала-бала! Меня ебут, а мне все мало!
      Я застыл от изумления, а Ленька, тут же сориентировавшись, начал возле них тоже приплясывать и хлопать в ладоши. Затем цапнул одну из дам за руку и потащил в соседнюю комнату. Но не тут-то было.
      – Охуел, штоль? – спросила его дама. Мы еще кирнуть хотим и пожрать.
      Зелинский засуетился, начал им делать какие-то бутерброды и разлил другую бутылку, оставив нас совсем без водки, о чем, впрочем, я в тот момент совершенно не жалел, ибо был весь охвачен жутчайшим возбуждением.
      Девки точно так же в один присест уничтожили водяру, слопали весь сыр, колбасу и хлеб, что были на столе и потребовали танцев, а
      Ленька поставил им мамбу итальяну. Именно под эту мелодию увел я, наконец, в одну из комнат и там познал свою первую в жизни женщину.
      Познал на той самой постели, на которой через семь лет у меня будет великая любовь с итальянской девочкой под здравицы в честь вступающих на Дворцовую площадь тружеников орденоносного Кировского завода…
      … Зимой с 58 на 59 год я, будучи студентом Горного института, ездил туда на трамвае, что шел по набережной Лейтенанта Шмидта. И, естественно, всегда стремился сэкономить и не платить за проезд.
      Одним таким жутко морозным утром ехал я, как всегда, вжавшись в угол задней площадки, когда замотанная шерстяным платком кондукторша в бесформенном ватнике усекла меня в толпе пассажиров и заорала базарным голосом: Эй ты там, очкастый! Платить за тебя кто будет,
      Пушкин?
      Я, расстроенный такой тратой, передал ей две монетки по 15 копеек, та оторвала билетик, я его получил через десяток рук, и что-то кольнуло в сердце. Голос, вроде бы, показался знакомым.
      Присмотрелся к кондукторше: ё моё! Это ж она, моя первая в жизни! Я почему-то жутко смутился, и возникло ощущение, что сейчас весь вагон обо всем узнает. Втянул голову в плечи и выскочил из трамвая, не доезжая до Горного две остановки, что, само по себе было совершенно напрасно, ибо она в мою сторону даже и не смотрела. Вот такая была у меня вторая и последняя встреча с моей первой женщиной, так жизнь сложилась…
      … Кстати, еще одна трамвайная история про "так сложившуюся жизнь", правда, на сей раз не мою, а друга моего, известного ленинградского литератора Юрия Хохлова. В начале 70-х годов, как ты помнишь, я преподавал в МГИМО, а посему, пользуясь студенческими каникулами, каждую зиму почти по месяцу торчал в Питере. Однажды февральским вечером сидел я в гостях у литератора Хохлова на
      Аптекарском острове, а когда вся водка кончилась, метро собиралось закрываться, вышел он со мной, чтобы проводить меня до станции
      Петроградская. Мы благополучно дошли туда пешком, обнялись, и я, прежде чем нырнуть в метро, посадил его на трамвай, чтобы он также благополучно вернулся на Аптекарский остров к себе домой.
      Приехал на Лештуков и лег спать. Как, вдруг, в три часа ночи будит меня телефонный звонок. Снимаю трубку, а там голос Хохлова с поразительно странным в подобное время суток вопросом: Лесник! Где я нахожусь?
      Вопрос сей настолько меня потряс, что даже сон пропал. Говорю ему: Юра, поищи народ, спроси у кого-нибудь, где ты есть. Я, ведь, сплю и знать об этом не могу.
      Хохлов, даже не удосужив меня ответом, вышел из будки и кинул в пустоту трубку, которая качалась и делала мне прямо в мозг бум-бум-бум. Весьма долго это продолжалось. Я уже снова почти задремал, но телефон у уха так и держал. Вдруг, слышу голос: Лесник!
      Я на Пороховых!
      Я спрашиваю: Юра, а как ты там оказался?
      На что известный литератор Хохлов мне ответил: "Так жизнь сложилась". И окончательно повесил трубку…
      Пока я тебе всё это рассказывал, возник во мне сам по себе еще один тост за моих питерских друзей. За Леньку Зелинского, о ком я уже лет 30 ничего не знаю, за литератора Хохлова, которому сегодня в
      4 часа звонил в Питер, где была полночь, и интересовался, что он пьет. Литератор пил водку "Юнкерская" от Михалкова. Я налил себе
      "Абсолюта", и мы с ним синхронно вздрогнули по телефону.
      А сейчас здесь в Монреале – полночь, в Питере же – 8 утра.
      Известный литератор Хохлов, насколько я понимаю, всю ночь михалковский напиток трескал и сейчас еще дрыхнет. Посему за своих друзей вздрогну самостоятельно. Поехали! Поддержи меня, Шурик! Чай не каждый день за известного литератора пьешь, тем более, почвенника!…
      … Сижу, наслаждаюсь нежной теплотой внутри собственной души, да слушаю Авторадио. Естественно в наушниках. Я же не литератор Хохлов, душа моя огнем не пылает, как у него. Он свою любимую музыку (а любит он в основном самую, что ни на есть разудалую) слушать может только громко. Причем не просто громко, а очень громко, объясняя это тем, что, мол, "душа горит". Оттого и не имеет ни единого, даже самого дешевого магнитофончика или проигрывателя. Как-то раз, сидя у них дома за столом, после литра выпитого спрашиваю супругу его Натали:
      – Наташ, Юра-то твой уж как музыку-то любит, как любит!. Чё ты ему не купишь магнитофон?
      Оказался мой вопрос, как соль на израненную Юрину душу. Он двинул кулаком по столу, глянул на супругу этак испепеляюще поверх очков и грозно вопрошает:
      – Да! Ты чё мне магнитофон-то не покупаешь, а? Люди, друзья мои, даже понять не могут, чой-то я без магнитофона живу!
      Та аж взвилась. Встала руки в боки и говорит:
      – Шо? Воно музыки захотило? Магнитофон захотило. Я яхо закуплю, а воно нажэрэться, воно у ночи пиднимится, воно музыки захочэ, воно махнитофон включит на пивну катушку. Воно усю околыцу перебудэть! Не будэ музыки у цей хати, нэхай воно и нэ надииться!!!
      На тираду сию литератор Хохлов только грустно развел руками и предложил мне вместо магнитофона спеть хором с ним любимую жинкину пiсню: "Як на горе та жiньци жнуть". Что мы с ним и сделали…
      И все же со второй женой, хохлушкой Натали Юре исключительно повезло. Мало того, что кормит его, холит, лелеет, так даже и пить не запрещает. Мол, лишь бы без музыки, а там нэхай зальется.
      Единственная неувязка – стоит Наташе хорошо принять, да разволноваться, как её тянет на рiдну мову, хотя обычно говорит по-русски не только правильно, а даже чисто по-питерски с твердым
      "ч" и без всякого намека на фрикативный "г", что и естественно, учитывая её многолетнюю работу на ленинградском телевидении.
      Первая-то, Алевтина, по-русски в любом состоянии правильно изъяснялась, да только лучше бы уж молчала, ибо такую антиалкогольную чушь несла, что без полбанки слушать её было просто невозможно. Водку же в форточки выкидывала, в раковины выливала, а, главное столь жутчайшие скандалы закатывала, аж, вся общага сбегалась послушать, как концерт Мироновой и Менакера. Поскольку никак в толк взять не могла, зачем, ваще он пьет. Как-то весной
      64-го в той же "Четверке" устроила она ему при мне, не стесняясь, отвратительный трезвый дебош с битьем столь дефицитной в нищей студенческой жизни посуды. При этом только одно повторяла в крике, словно зациклилась: Зачем ты водку пьешь, за что её любишь? За что водку любишь? За что?
      Юра же сидел на полу, ибо сил подняться у него не было. Все время бессмысленно кивал головой и задаваемого вопроса "За что водку любишь?" явно не понимал. Вдруг, в какой-то момент понял. Поднял репу, развел ручонками и бормочет с этакой доброй, детской улыбкой:
      К-кисленькая и не п-пь-янит…
      Впрочем, Юра с бывшей женой всегда разговаривал с доброй ласковой улыбкой, но, увы, доброта сия ответного чувства у той не вызывала, ибо бесило Алевтину в Юре совершенно все. Не только его любовь к пьянству, но также абсолютное, я бы даже сказал, принципиальное нежелание предвидеть завтрашний день. Как-то после третьего курса работал Юра с бразильцами, а те подарили ему итальянский плащ
      "болонью". В те годы подобный прикид был исключительно ценен, ибо представлял собой, если и не последний крик моды, то все же вещь весьма элегантную, а, главное, дефицитную. Продавалась "болонья" только с рук и стоила жутких денег. Пощеголял Хохлов в шикарном иностранном плаще пару месяцев, а в конце октября уступил его студенту грузину всего за десятку. Сиречь за три бутылки водки, за одну десятую реальной стоимости.
      На мой вопрос, зачем он это сделал, объяснил с железной логикой:
      "А на хрена мне плащ? Смотри, за окном уже снег пошел. Кто же под снегом в плащах-то ходит?" Я говорю: "А весна настанет, что будешь носить?" Тот же отвечает эдак задумчиво: То ли настанет, то ли не настанет, кто знает? А водочка-то вот она уже настала родимая, перед нами стоит!
      И я с ним полностью согласился, а Алевтина – нет, хотя он с доброй ласковой улыбкой повторил ей ту же самую фразу про снег и невозможность ходить зимой в тонкой нейлоновой "болонье". Однако, супруга снова устроила ему из-за пропитого плаща очередной базл с битьем посуды, да ломкой стульев. Впрочем, скандал сей был еще не самый крутой. Там и покруче дела происходили. Однажды случился у нас на факультете танцевальный вечер, куда Хохлов пришел без жены, ибо у
      Алевтины голова разболелась. Бабы же, видя Юру одного, принялись наперебой клеиться, ибо из-за его незаурядной внешности были к нему исключительно неравнодушны. По трезвому-то началу тот их в упор не видал. Но когда выпитая им доза водки далеко превысила пол литра, вдруг не устоял перед невесть откуда взявшейся жутчайшей лахудрой даже вообще не с нашего факультета. И это при том, что масса хорошеньких филологинь строили ему глазки. Так он эту шкуру уволок в темный угол за кулисы, нашел там какое-то кресло, уселся в него, посадил себе на колени и принялся раздевать.
      Тут, откуда ни возьмись, объявилась Алевтина и стала искать мужа по залу, среди танцующих пар, спрашивая у народа, видел ли его кто-нибудь.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39