Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Час волка на берегу Лаврентий Палыча

ModernLib.Net / Боровиков Игорь / Час волка на берегу Лаврентий Палыча - Чтение (стр. 30)
Автор: Боровиков Игорь
Жанр:

 

 


      Косточка, путана валютная и большая подруга моей Репинской юности.
      Кстати, несмотря на свою кличку, имела она при всей блокадной худобе огромнейший, шикарный бюст. Сама тощая как вобла, а бюст, как
      Эльбрус, – говорили про Милку на Невском, и были правы. Я кричу ей: Милка!
      Она обернулась, увидела меня и – цап за рукав. Лесник, – говорит,
      – не поверишь, не то, что не опохмелялась, не жрала еще даже сегодня. Только что глаза продрала. У тебя дома ничего пожрать-выпить нет?
      Я отвечаю.
      – У меня, кроме предков, ничего в доме нет, а вот у него
      (показываю на Мишу) родители вчера в Сочи укатили и полный холодильник жратвы оставили. Иди к нему, он тебя накормит.
      Милка смотрит весьма скептически на Сидура и говорит:
      – Да ну его, знаю таких. Только в дом запустит, сразу насчет ебли приставать начнет. А я ей по уши сыта. Мне пожрать охота.
      Причем, надо сказать, что весь разговор происходит в полный голос и в присутствии Миши. Какая ебля, – отвечаю, – он же еще целка, ни разу не трахался. Можешь смело идти.
      Тут у Милки в глазах по лампочке зажглось: – А не пиздишь? – спрашивает.
      – Бля буду, целка! – отвечаю ей, – иди смело.
      – Интересно, – говорит, – ну-ка поди сюда! И хвать Мишку под руку. Тот одеревенел и смотрит на меня умоляюще. А мы как раз поравнялись с Елисеевским гастрономом, от которого мне направо через
      Катькин сад на Джамбула, а ему еще топать прямо по Невскому.
      Прощаюсь с ними, поворачиваю и иду к себе, а Сидур отчаянно кричит мне в спину по-итальянски: Кэ фаре? Кэ фаре? (что делать, что делать?) Я же обернулся и тоже по-итальянски ору ему на весь
      Невский: Кьяваре! Кьяваре! (Трахать! Трахать!)
      Перешел проспект, пересек Катькин сад и тут же про них забыл, в полной уверенности, что, мол, шутка всё это. Не станет Косточка с ним связываться, и они, наверняка, тут же разойдутся. К четырем, как договорились, подхожу я к Мишкиному дому на Восстания и вижу стоящих там в полном недоумении Севу Кошкина, Юрку Хохла, Гиви, Леву
      Геворкяна, Серегу Сапгира, Женьку Боцмана и Юру Кравца. А Миши нет.
      Во всяком случае, на звонок дверь никто не открывает, чего не может быть никак и никогда, ибо среди нас всех, именно Сидур – самый заядлый и отчаянный болельщик. Но тут до матча века минуты остаются, а Миша, непонятно где. Причем одно окно его на втором этаже открыто настежь. И мы начинаем скандировать: Ми-ша! Ми-ша! Ми-ша!
      Вдруг, в оконном проеме появляется голая по пояс, совершенно взъерошенная фигура Миши и машет на нас руками, мол, подите вы вон!
      При этом хрипло повторяет: Пшли на хуй! Пшли на хуй! Пшли на хуй!
      Тут-то меня и осенило. Но я замолчал. Люблю, грешным делом, эффекты. Эффект действительно был классный! Минут через пять из
      Мишкиного парадника вышла Милка Косточка. Грациозно прошествовала мимо нашей совершенно обалдевшей компании, небрежно тряхнула золотыми кудрями и пропела: Привет мальчики!
      Мы бегом поднялись наверх и застали Мишу в одной майке, семейных трусах, совершенно запыхавшегося, красного и дрожащего. Он тут же отозвал меня в сторону и стал возмущенно выговаривать: Ты кого мне подсунул, а? Её же барать нельзя! Там же вся шахна в шрамах, я весь солоп натер!
      Здесь уже возмутился я и позвал в свидетели Серегу, ибо тот тоже знал Милку досконально снаружи и изнутри. И мы оба начали ему доказывать, что у Косточки там не только все в порядке, а еще так классно, как ни у какой другой бабы. Но Миша нам не поверил и остался при своем мнении. А тут еще наши немцам матч продули, и он, о Милке больше не вспоминая, принялся заливать горе.
      Через пару дней встретил я Косточку на Невском и, жутко заинтригованный, поинтересовался, что у них там произошло. Она же мне поведала следующую грустную историю.
      – Представляешь, только я к этому мудаку зашла, а он – цап меня и давай валить. Я ему говорю: пожрать сначала дай, так даже не слышит.
      Я- вокруг стола бегать, а он за мной. Долго бегала, всё не давалась, пока самой не остоебло. А как он меня поймал, то повалил, трусы порвал, сунул мне елду между поясом и животом, да гоняет туда сюда.
      Да еще каждую секунду спрашивает: Ты кончила? Ты кончила? Пока весь живот не обтрухал, не успокоился. Кого ты мне подставил?
      Я так и не нашелся, что ей на упрек ответить. Извини, мол, говорю, бывает…
      … Понесло меня, Александр Лазаревич, в воспоминания, вот сейчас всё это тебе описал, будто заново пережил. Так и вижу, словно он был вчера, этот нежный солнечный сентябрьский день такого далекого шестьдесят шестого года прошлого века. Я сижу со стаканом трех семерок в большой комнате перед черно-белым экраном в компании самых близких друзей, и мы кричим: "Давай! Давай!" А потом хватаемся за голову: Опять нам гол!
      Ведь существует он сейчас где-то там в каких-то пространственно-временных измерениях тот давнопрошедший момент моей жизни в виде каких-нибудь застывших кадров, как на кинопленке. Рука
      Хохлова с бутылкой портвейна над стаканом, льющаяся туда красная жидкость… мяч на черно-белом экране повисший в полете по направлению к воротам немецкой сборной, Мишкин открытый рот в крике :Давай! Д-а-а-ва-ай!…Я так и вижу их сейчас, как в свете фотовспышки.
      … Написал, и еще один "флэшбэк", навеянный только что прошедшей февральской датой. Шестнадцать лет спустя, после не сложившегося акта любви между Мишей и Милкой Косточкой. Я живу в другом городе, вокруг меня – совершенно иные люди, иные реалии. Просто еще одна другая жизнь. Ровно девятнадцать лет тому назад: 23 февраля хмельного, загульного 82 года. Сразу после обеда, часа в два по полудни издательство АПН весело и пьяно начало праздновать "мужской половой день". Во всех отделах накрыты столы, дамы дарят мужикам смешные безделушки, народ пьет и ходит друг к другу в гости на посошок из редакции в редакцию. И все друг друга любят. Я тоже всех готов обнять и все готовы обнять меня. Пусть мгновенно преходящее, призрачное, но все же -ощущение истинной полноты жизни, чувство локтя, плеча, чувство счастья, что остается в душе навсегда, и которое здесь в эмиграции также недостижимо, как звезды на небе.
      В восемь вечера народ разбредается догуливать по домам, мы все прощаемся, обнимаемся, я сажусь на Электрозаводской на электричку и еду к себе домой в Перово. Выхожу, смотрю на часы и застываю в ужасе: без пяти девять. А в девять двери счастья закрываются на амбарные замки до 11 утра следующего дня.. Но я же буду не один!
      Через пару часов придет ко мне, страдающая от жажды чудная, изящная, тонкая как струнка 18 летняя Мариночка. Умница, красавица, комсомолка, спортсменка, лимитчица. Приехала год назад поступать во
      ВГИК из далекого байкальского городка Слюдянка. Удивительно интеллигентная девочка. Маляром на стройке работает, стихи пишет и стаканами водку пьет. Стихи её – гениальны по уверению друга моего великого синхрониста Володи Дьяконова, который мне Мариночку-то и подарил, после того, как она у него пару недель потусовалась.
      Дьяконов авторитет в поэзии абсолютный, я ему, естественно, верю, но сам Маринкино творчество оценить не способен, подготовки не хватает.
      Зато вполне могу оценить её способности к питию, ибо водку она хлещет действительно гениально. Не просто стаканами, а стаканами с
      "горбом". То есть наливает до краев таким образом, что водочная поверхность как бы горбится сверху. Мол, так у них на Байкале пьют под баргузин. И вот такая чудная девочка вернется после вечерней смены с огромной верой в меня. Просто на сто процентов будет убеждена, что в такой славный день с пустыми руками домой не заявлюсь. Весь этот расклад мгновенно промелькнул в мозгу, и я бросился бежать в Перовский универсам. Шурик, я никогда в жизни никуда так резво не бегал, как в тот памятный вечер 23 февраля 82 года. Несся стрелой, но чувствовал, что не успеваю никак, что не хватит каких-то секунд. И отчаяние сжимало мне грудь.
      Ярко освещенная дверь винного магазина за Перовским универсамом возникла передо мной в ночи, как залитый огнями океанский лайнер в черной пустыне моря, и я увидел, что она закрыта, магазин пуст, а с той стороны именно в этот самый момент запирает её хмурая, угрюмая
      Клавка. Я ткнулся лбом в стекло и бросил ей такой пронизанный болью и страданием взгляд, что произошло чудо. Клавка, вдруг, открыла дверь и спросила: Ну чё надо?
      Я залепетал: Умоляю, только одну, чего угодно, праздник, жена, дети, теща, тесть великой отчственной войны… убьют, если не принесу!
      И случилось чудо второе. Клавка впустила меня внутрь и сказала:
      "Остался только египетский бальзам по семь семьдесят две". Достаю из кармана комочком смятые пятерик и трюндель, суню ей прямо в руку с ключами, одно только слово выдохнув: Вот!
      Клавка зашла за прилавок, сняла с пустых полок черную пузатую бутыль с золотыми буковками, пихнула её мне и говорит: "Проваливай!"
      Я бросился к выходу. Только открыл дверь, только поставил ногу на уличный асфальт, как вдруг все небо озарилось праздничными огнями.
      Естественно, я сразу понял, что это начался салют в честь дня
      Советской Армии. Сразу-то сразу, но не тотчас. В самом же начале, возникла в моем мозгу на какие-то почти неуловимые доли секунды мысль, что, мол, салют этот производится в честь меня, вернее, моего подвига. Что, мол, само небо мне салютует оттого, что успел, всё-таки, добежал, взял! Даже был мгновенный позыв сделать ручкой небу этакий жест скромности. Мол, да ладно, пацаны, ну взял и взял, чего, мол, там по такому поводу из пушек-то палить? Но вовремя одумался, прижал к груди драгоценный фуфырь и полный восторга помчался домой Мариночку порадовать.
      И именно это ощущение счастья и полноты жизни мирят меня,
      Александр Лазаревич, с двумя сакральными совковыми праздниками: 23 февраля и восьмое марта, двумя мыльными пузырями, высосанными большевиками из пальца. Так что я прямо сейчас, в знак примирения, поднимаю свой русский граненый стакан с Абсолютом за оба этих половых праздника: за только что прошедший мужской половой день и за наступающий половой женский!
      Вот еще одна фотовспышка в мозгу: восьмое марта шестьдесят третьего года, последнее в советской истории восьмое марта, бывшее рабочим днем. Естественно, с утра на факультете праздничное настроение, и никому до учебы никакого дела нет. Собираемся большой компанией: Юрка Хохлов, Серега Сапгир, Лева Геворкян, Боцман
      Кузьмин, Гиви, Миша Сидур, я, и выясняем, что у нас на семерых почти четвертной. Сумма по тем временам приличная. Можно погулять, и мы решаем пойти пешком через Неву и пол Невского в кафе "Лакомка", что под рестораном "Метрополь", на углу Садовой.
      Вышли из филфака, бредем вдоль Невы к Дворцовому мосту и видим, что впереди ковыляет старичок, наш факультетский гардеробщик Фима.
      Насколько я сейчас понимаю, лет Фиме было около сорока пяти, не больше, но для нас, двадцатилетних, он казался почти стариком. К тому же сам вид его был глубоко несчастный:маленького роста, сутулый, чуть ли не сгорбленный, большеносый, с седой всклоченной бородой, в стареньком задрипанном, заштопанном пальто, облезлой кроличьей шапке и в протертых штанах с большими заплатами на коленях из материи другого цвета. От всей его фигуры веяло глубокой нищетой, тоской и безнадежностью. И так нам его стало жалко, что тут же хором решили, мол, возьмем-ка мы Фиму с собой. Денег у него, конечно же, нет и быть не может. Ну, да ничего, на одного едока не обеднеем.
      Зато пригреем человека.
      Гардеробщика наше предложение сначала даже как-то испугало. Но мы его тут же успокоили, сказав, что приглашаем и сами платим. Он настолько растрогался, что чуть не заплакал и, шагая возле нас, все время благодарил, спасибо, мол, ребята, спасибо, уважили вы меня. И так под мелким мартовским снежком весело болтая в предчувствии близкой весны, прошли мы по Невскому, желтому от мимозных букетов, добрались до "Лакомки", сдвинули вместе два столика, сели и заказали каждому по мороженному и несколько бутылок каберне на всех. Очень мило сидели, вели беседы о том, о сем. Правда, выпили всё чересчур уж быстро. А денег на второй заход ни у кого не оставалось. Тут
      Фима, который почти всё время молчал и в наш студенческий разговор не вмешивался, встал и говорит: "Извините, ребята, я поссать пойду". Ушел и вернулся. Мы же продолжаем сидеть, болтать. Вдруг к нам подплывает официантка с тяжеленным подносом. На нем бутыль коньяка, две шампанского, еще мороженое, какие-то дорогие шоколадные конфеты. И всё это великолепие начинает разгружаться на наши столы.
      Мы в ужасе машем руками:Не наше! Мы не заказывали!
      Официантка пожимает плечами, загадочно улыбается и говорит:
      "Ваше, ваше. Не волнуйтесь, за все заплачено". Мы сидим с разинутыми ртами в полной прострации. Первым приходит в себя Лева Геворкян и заявляет: "В кафе армяне! Это они нам прислали!"
      – Нет, грузины! – уверяет Гиви, – тбилисцы, сэрдцем чую!
      Фима полностью с ними соглашается, мол, только армяне с грузинами на такое способны.
      – Незнакомым людям бутылки посылать! – удивляется он, – во народ живет! Апельсины, мандарины, лавровый лист. Наверное, денег у них, хоть жопой ешь!
      Мы начинаем выискивать, среди сидящих в зале, людей с кавказской внешностью. Крутим головами и обсуждаем, мол, вот эти, вроде, похожи… Не, скорее вон те… Причем наибольшую активность в поисках кавказцев проявляет именно Фима и все время тычет пальцами то в один угол, то в другой.
      Коньяк и шампанское выпиты, мы все оживлены, говорим без умолку, размахивая руками, а Фима снова встает и извиняется: "Ребята, я поссать пойду". Снова уходит и возвращается. И буквально через пять минут та же официантка с той же загадочной улыбкой разгружает на наш стол такой же поднос с коньяком, шампанским и конфетами. Тут уже заинтригованность переходит все границы. Где они, наши благодетели?
      Лева с Гиви и Фима по прежнему уверены, что это армяне или грузины.
      Мы пьем, после каждой рюмки бродим по залу, выискиваем наших, как бы сейчас сказали, "спонсоров". Фима, правда, по залу не бродит, а только дает советы с места. Мол, вон того проверьте, и того тоже.
      Лева с Гиви бегают по его указаниям и спрашивают у всех подряд: "Гай эс?" "Картвели хар?" (Ты армянин? Ты грузин?). Но шестьдесят третий год – не двухтысячный, и кавказцев в кафе Лакомка просто нет.
      За нашим столиком царит подлинное веселье, праздник души, и снова всё выпивается до последней капли. Фима опять отлучается, пробормотав ту же фразу: "Ребята, я поссать пойду". И та же самая официантка в третий раз подплывает к нашему столу с таким же подносом. И только тогда до нас доходит.
      – Фима, так это же, бля, ты! – кричим мы наперебой.
      – Ну я, – отвечает наш гардеробщик. А что не могу? Я десятый год на филфаке в гардеробе работаю, и первый раз меня студенты с собой в кафе пригласили. Что я такой факт никак не отмечу?
      Впоследствии мы с Фимой очень задружились, и он нам многое о своей жизни порассказал. Оказывается, он был одним из самых известных в Питере подпольных книготорговцев, и вся профессура города знала, что если нужно найти какую-либо редкую книгу, то обращаться надо только к Фиме в гардероб филфака. Фима знал в совершенстве все возможные названия книг, все издательства мира, всех авторов, годы издания, тиражи, где их можно достать и по какой цене. Так что денег у него хватало. Подпольным миллионером вроде пресловутого Корейко он, конечно же, не был, но без тысячи рублей в кармане на "мелкие расходы" из дома не выходил никогда. А внешний вид держал для отмазки от ОБХСС. Однажды даже рассказал нам, как специально пришивал к штанам заплаты другого цвета для надлежащего эффекта бедности.
      И с того далекого, канувшего в Лету 8 марта 63 года до почти уже столь же далекого 75, года его смерти, был Фима постоянным членом всех наших филфаковских тусовок. Когда пересматриваю старые фотографии, то на всех вижу его бороду. Очень он наш курс залюбил и постоянно всем другим курсам в пример ставил. Вот, мол, были ребята
      67 года выпуска! Не вам чета! А удивительного ничего в этом нет. Я уже писал тебе, Александр Лазаревич, что мы поступали в уникальный год, когда отсутствовали десятиклассники. Все те редкие семнадцатилетние ребята, что были приняты вместе с нами, вроде Миши
      Сидура или Левы Геворкяна, пришли из вечерних школ, тоже имея уже какой-то стаж за плечами. Именно поэтому на нашем курсе оказалось столько беззаботных веселых разгильдяев-пофигистов вроде меня самого, и всей нашей компании, большая часть которой в любой другой год никаких шансов попасть на филфак не имела бы.
      Однозначно! – как говорит Жириновский. Ни я сам, ни Сева, ни
      Гиви, ни литератор Хохлов, ни еще куча наших общих друзей никогда бы не попали на филфак в условиях тех бешеных конкурсов, которые там происходили все года, кроме шестьдесят второго. Повезло же нам! Но не повезло Фиме, ибо наша дружба вышла ему боком. А именно:он крепко запил. Естественно, не сразу. Поначалу просто сменил образ жизни и по своим нерабочим дням (он был занят в гардеробе через день) стал нарядно одетым приходить на филфак, садиться на знаменитую скамейку и там с нами общаться. Об этих скамейках надо рассказать особо, тем более что они уже давным-давно исчезли и остались лишь как легенда в памяти нашего поколения. А в шестидесятые годы, если вы входили в зеленое здание филфака-востфака на Университетской набережной и поднимались по лестнице, то видели на втором этаже большую площадку перед входом в главный коридор.
      Площадка-то, естественно, никуда не делась, только она уже давным-давно пуста. В наше же время её украшали две массивные, старинной работы, с высокими спинками, длинные и широкие скамьи, на которых всегда сидела куча народу. Причем, основная "тусовка" почему-то происходила на скамейке справа, если вы стояли лицом к коридору. Левая тоже не пустовала, но правая была как бы центром факультетской светской жизни.
      На первом курсе мы сами на эти скамейки (особенно правую) не больно-то были допущены, ибо там тусовались в клубах табачного дыма небожители старшекурсники: Довлатов с друзьями и три красавицы-богини: Ася, которая одно время была его женой, Марина
      Миронова и Галя Гамзелева. Так что нам, салагам, оставалось только скромно стоять в стороне во время перекуров, издали любоваться на яркую красоту этой троицы, а остальное время сидеть на лекциях. То, что на первом курсе наша компания лекции ещё посещала, я помню точно, ибо на всю жизнь врезался в память один эксперимент по телепатии, который мы там проводили. Среди всех лекторов единственно мерзким был историк КПСС. Настолько он нам казался отвратительным, что мы с Юрой Кравцовым и Гиви, решили его совместными усилиями загипнотизировать. Вернее послать ему во время лекции такой мощный коллективный телепатический сигнал-приказ, чтобы он не прерывая изложения, вытащил бы член и обоссал жополизов с комсомольскими значками, корпящих за столами в первом ряду. И так часами все трое сидели, напрягаясь до головной боли, и мысленно приказывали: "Обоссы первый ряд, обоссы!" Правда, полного результата эксперимент так и не дал. Но мы несколько раз замечали, как наш "капээсэсовец" сразу после звонка выскакивал из аудитории и бросался в сортир. Значит, сигнал на него все-таки действовал, хотя и не до конца.
      Полностью скамейка стала нашей вотчиной только через пару лет, как раз, когда появились итальянские девочки. С третьего курса ни о каких лекциях и речи уже быть не могло. Ходили мы только на практические занятия (в основном языковые), а все остальное время торчали на правой скамейке. Однако, там уже присутствовали не только наши. После ухода компании Довлатова скамейка эта стала центром притяжения для определенного рода питерской публики с Невского, особенно девиц, мечтающих об иностранных женихах, поскольку именно к середине шестидесятых резко увеличилось у нас на филфаке количество студентов из западных стран. Быть принятым на филфаковской скамейке стало, как бы сейчас сказали, "понтово". Особенно заметной оказалась там новая троица смазливых девиц, сменившая Довлатовских богинь: медсестра Варька, продавщица из Гостиного двора Танька по кличке
      Кобра, полученной из-за больших очков, и черновицкая парикмахерша
      Райка с тонкой талией, крутой задницей и огромным соблазнительным бюстом. От покинувших скамейку небожительниц они отличались так же, как скажем балерина Волочкова от участниц группы "Стрелки" или
      "Блестящие". Впрочем, оккупировавшие скамейку невские бабенки цели своей чаще всего добивались, как и вышеупомянутая троица. При этом поиски загранженихов вовсе не мешали им проводить с нами свободное от охмурения иностранцев время, так что наша компания всех их хорошо и многократно продрала. Первой захомутала шведского стажера черновицкая Райка. Вышла за него замуж и уехала. На следующий же день позвонила из Стокгольма подруге, очкастой Таньке. Та с замиранием в душе интересуется:
      – Рай, ну, как там в Стокгольме-то?
      – Мать, не спрашивай, – отвечает Райка, – если я расскажу, тебе будет плохо…
      Потом медсестра Варька охмурила итальянца и тоже укатила. Мы с
      Севой случайно встретили её через несколько лет в Москве, в гостинице "Украина" уже после моего возвращения из Алжира. Бросились к ней, как к родной, а та вдруг стала говорить с нами с жутчайшим акцентом:
      – Здравствуйтэ малчики, я отчен рада вас видет. Я работаю на виставке Италия продоче. О, коме си дичи ин руссо? (Как это по-русски?)
      – Италия производит, – подсказываю я.
      – О, да, да! – ви меня извиняйтэ, соно мольто оккупада, это по-русски я есть очень занята, я имею много работа и не могу вам уделять время.
      Чмокнула Старикашку в щеку (он ближе к ней стоял, чем я) и уплыла, сообщив на прощание, что её зовут не "Варька", а Барбара. И это была та самая медсеструха Варька, которая всего несколько лет тому назад трахалась с нами, пила по парадным портвейн и носила партийную кличку, оканчивающуюся на "ща". Кличка сия имела прямое отношение к Варькиной анатомии и сообщала о необычайно больших размерах её розовой пещерки…
      … И вот в подобной компании на скамейке стал крутиться на равных сорокапятилетний Фима. Там же узнали мы про него грустную подробность. Оказывается, у него был только один глаз, хотя протез выглядел настолько натурально, что совершенно от живого глаза не отличался, так, что никому и в голову прийти не могло. А раскрылось это следующим образом.
      Надо сказать, что Фима всегда с большой охотой одалживал нам деньги, даже тем, кто возвращать их, мягко выражаясь, не спешил. Но тут всегда отдающий долги Хохлов просит в долг рубль, а тот не дает.
      И говорит:
      – Хочешь рубль – выиграй. Давай поспорим, что я себя за левый глаз укушу.
      Юра, уверенный, что такого не может быть, ибо не может быть никогда, естественно спорит. Фима берет себя за левый глаз, спокойно его вынимает и кусает, так что совершенно обалдевший Хохол со стоном отдает ему последний рубль. Ну а теперь, – говорит Фима, давай спорить на пятерку, что я себя так же за правый глаз укушу.
      Как впоследствии оказалось, он просто хотел подарить эту пятерку
      Хохлу, причем без отдачи, так, чтобы она воспринималась им, как честно заработанные деньги, ибо за правый живой свой глаз укусить себя, он естественно не мог никак. Но Хохол дрогнул, спорить не стал и заявил, что не удивится, если Фима тут же при всех открутит у себя обе руки и ноги. Махнул рукой, послал всех нас на хер и ушел в большой печали. Правда, недалеко, ибо уже через час-полтора, мы с ним и Фимой пили портвейн из горла, сидя на ступеньках того спуска к
      Неве, что меж двух сфинксов.
      Именно с тусовок на факультетской скамейке стал Фима попивать и чем дальше, тем больше. Кончилось тем, что через пару лет после нашего выпуска он даже ушел со своего столь хлебного места на филфаке и стал продавать пиво в знаменитом пивбаре под Думой на
      Невском. И уже никто его с тех пор до самой смерти трезвым не видел.
      Книгами он больше не торговал, а приторговывал бубличками и бараночками. Когда в мае 70 года приехал я из Алжира в отпуск, то, погуляв несколько дней в Москве с Юркой Хохловым, который в то время там жил, щеголяя лейтенантскими погонами, двинули мы с ним оба в
      Питер. На следующий же день после приезда, естественно, оказались у
      Фимы под Думой вместе с Гиви и Старикашкой Кошкиным. Увидев нас,
      Фима расплакался. Мы с ним обнялись, он усадил нашу компанию прямо напротив себя за стойку и сказал, что мы будем пить самое лучшее пиво, которое там имеется и только за счет его заведения, ибо не клиенты мы здесь, а почетные гости. Потом он продемонстрировал нам, как торгует бубличками и бараночками. Под прилавком у него был магнитофон с эмигрантскими записями. Он врубил "Бублички" и через минуту выключил. Тут же из зала кто-то голос подает: "Фима! Зачем остановил? Давай бублички!" Тот кричит ему через весь зал: "Хочешь бублички? Пожалуйста!" И снова запускает магнитофон. Но как только раздается следующая песня "Москва златоглавая", он её опять останавливает на словах "конфетки-бараночки". И обязательно кто-нибудь из клиентов просит музыку продолжить. Фима снова интересуется: "Хочешь бараночки? Пожалуйста! И включает по новой.
      Потом же несет счета, где приплюсовано по рублю. Если клиент недоумевает, то Фима ему объяснит: А бублички? А бараночки? И это был тот самый знаменитый книжник Фима, который до дружбы с нами ворочал десятками тысяч…
      … А я прямо сейчас выпью, помяну его душу. Будь земля ему пухом! Светлая память!
      … В январе 98 года, будучи в Питере, зашел я на факультет и поднялся на площадку второго этажа. Она была пуста, и ничего не напоминало о когда-то стоявших там скамейках. Единственной памятью о наших днях торчал из стены справа от двери здоровеннейший крюк. Мы называли его крюком Боцмана, ибо Женька Кузьмин, как только приходил на филфак, тут же вешал на него свой знаменитый портфель, и все сразу знали: Боцман на факультете. Такого огромного, как у него портфеля я, кажется, ни разу больше не встречал. Когда он его купил и впервые с ним появился, мы как раз сидели и курили на нашей скамейке. При виде подобного приобретения сразу же возник бурный спор, сколько поллитр в нем поместится. Сам Боцман и группа оптимистов доказывали с жаром, что все двадцать войдут. Скептики полагали, что не больше дюжины. И никому из нас даже в голову не пришло мерить его объем томами книг. Вот такие мы были филологи… А жизнь показала, что портфель вмещал 16 бутылок…

ГЛАВА 12

      Монреаль 17 марта 2001
 
      Дорогой Александр Лазаревич! Сегодня у меня день получки. К тому же мокрый снег идет, а в такую погоду я теперь не работаю, почему, объясню ниже, к слову. А пока не будем нарушать традиции и вздрогнем, примем на грудь!…
      … Во! Теперь можно и за жизнь поговорить, новостями поделиться.
      Правда, новостей особых у меня не густо, и о себе самом могу лишь сказать словами летописи, мол, в лето такое-то от рождества Христова
      "не бысть ничтоже". И Слава Богу! Уж пусть лучше "ничтоже", чем печали да горести! Тем более, что тех и других в жизни моей и без того хватает, но они, слава Всевышнему, в данный момент не мои личные, а за Россию-матушку, дорогой Александр Лазаревич, душа болит, и я печалюсь! Уж больно тревожат её российские телеканалы и пресса, с коими общаюсь регулярно.
      Так прочел я неделю назад то ли в Комсомолке, то ли в Аргументах, то ли еще где, уж и не упомню после стакана шведской горькой, о том, как у нас в Совке водку палят. Мне аж дурно стало, когда читал, как разливают по бутылкам под видом водки жидкость для мытья стекол. А главное – авторы утверждают, что дорогая цена и престижные марки вовсе не спасают, и в принципе такую же отраву можно приобрести не за копейки в ларьке, а за астрономическую сумму в престижнейшем месте. Так что просто умоляю, не пей ты больше ничего, из московских магазинов!
      Написал сие, и вдруг вспомнил, как знающий человек рассказал мне, что, мол, оказывается, остался у нас на Родине один абсолютно подлинный и безопасный напиток. Посему спешу тебя обрадовать и сообщаю, что на сегодняшний день в России можно без страха за здоровье пить только лишь так называемую "Красную шапочку", продающуюся в аптеках спиртосодержащую жидкость, официально выпускаемую как средство от пота ног. Однако, её постоянный потребитель известный ленинградский литератор Юрий Хохлов заверил меня, что и от душевного пота тоже весьма сильное средство, хорошо прошибает. А, главное, он в последнем нашем телефонном разговоре убедительно доказал, что "шапочку" со стопроцентной гарантией пока еще не фальсифицируют. Почему – не знаю. Видимо, духовность с соборностью не позволяют, хоть что-то святое да осталось еще у народа нашего. Приятно сие сознавать. Вот за это святое и чистое и поднимаю сейчас мой русский граненый стакан с Абсолютом.
      А неделю спустя те же газеты угостили меня статьей про наркоту в
      России, и стало совсем страшно. Вымирает страна. А, главное, понять не могу, ну на хрена им эта наркота, когда лучше "Красную шапочку", уж не говоря про водочку, ежели, конечно, повезет достать непалёную?! Вот мне повезло, я достал такую в местном винном магазине, только что выпил, закусил красной рыбкой, и какая тут на хрен может быть наркота?! Даже сами собой возникли в мозгу недавно прочитанные строчки:
      Я выпил водку белую,
      Закушал рыбкой красною.
      Как правильно я делаю,
      Как я живу прекрасно.
      Прочел я их в одной из наших монреальских русскоязычных газет и запомнил с первого же раза, однако имя-фамилия поэта в голове моей, увы, не задержались, и сейчас как ни напрягаюсь, вспомнить не получается. А жаль, очень мне понравился его душевный настрой и брызжущий через край оптимизм. Хотя… за оптимизм, Шурик, ручаться не могу, ибо поэтам, как тебе известно, глубоко свойственен духовный дуализм. Вот посмотри, специально для иллюстрации оного поэтического дуализма не поленился, вырезал также из местной русской газеты весьма забавный материал в стихах и прозе. Значит, одна читательница пишет в редакцию, что у неё в родном сибирском городке
      Гусинореченске осталась подруга поэтесса, и публикует несколько её стихов, а также одно письмо. Стихи все как на подбор такие:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39