– Вот он, – сообразил воин, протягивая Атитхигве бронзовый нож Кутсы.
Хотар долго разглядывал предмет, вдумываясь в свойства странного материала, из которого тот был сделан.
– Значит ли восьмое имя Агни то, что великий бог никогда не раскроет нам до конца секреты этой своей сущности? – вдумчиво спросил Атитхигва не отводя глаз от бронзового ножа.
– Да, – вздохнул Индра.
Они помолчали. Хотар вернул нож молодому воину.
– Как ты умён! – искренне оценил гостя предводитель бхригов. – Хотя и молод.
Индра смутился. Он пытался отыскать во всём их диалоге подтверждения своего ума.
– Ты зовёшь себя риши, даже несмотря на то, что, судя по внешности, являешься кшатрием?
– Разве кшатрий не может быть мудрецом? – гордо спросил Индра.
– Вижу, что может, – сдержанно изрёк Атитхигва.
– Не хотел бы ты посетить наши пещеры?
– Но ведь туда путь открыт только посвящённому?
– Верно. И хотя ты не огневед, твоё познание таинств Огня говорит само за себя. Если сам Агни тебя посвятил в суть своего восьмого имени, стоит ли искать лучшего поручительства.
Индра кивнул. Он думал о том, что его ждёт. Что его ждёт, если в этот момент Агни был свидетелем их разговора. Какую кару придумает огненный бог арийцев молодому маруту за его плутовство.
Процессия удалилась. Атитхигва и гость огнепоклонников шли сзади и разговаривали. Индра обратил внимание на то, что их шаг не тревожили никакие преграды. Путь был открыт. Земля молчала. А его ноги искали, обо что бы споткнуться. «Интересно, как они это делают?» – подумал кшатрий.
Атитхигва что-то говорил. Индра не успевал отследить все повороты его мысли и только поддакивал. Хотар был болезненно худощав. Казалось, что черты его лица несли следы изнеможения. Бледная кожа обтягивала выразительно крутые скулы и кости этого человека, придавая каждому повороту его головы какую-то особую, лепную объёмность, а звучащей мысли – драматическую динамику. И хотя он выглядел раза в два старше Индры, моложавость Атитхигвы среди прочих жрецов не могла не вызывать удивления. Особенно принимая в расчет его главенство над всеми огнепоклонниками.
Если бы не длинные и гладкие волосы, стекавшие мягким покоем жрецу на плечи, лицо Атитхигвы могло бы показаться грубым и даже хищным. Волосы добавляли ему благородства.
– В каждом из нас не больше ясного, чем тайного, – говорил хотар, – и то и другое – погонщики человеческой натуры, её путеводящие инстинкты.
Индра услышал что-то привлекательное для себя. Позволяющее вступить в разговор.
– Правильно ли я понял: ты считаешь раджас ясным началом человеческой натуры, а тамас – тайным? – вмешался молодой воин.
– Что же вызвало твоё удивление, Кавья?
– Разве тамас не разрушение, которому уготовлена только судьба разрушения и ничего больше? Выходит так, что всякое тайное, каким бы оно ни было, заражено разрушением?
– Сразу видно, что ты много времени провёл у сиддхов. И перенял их идеи. То, о чём ты говоришь, слишком правильно. Слишком правильно для реальности.
Сиддхи видят только цвета истины и не различают её оттенков. Для них первопричина всех явлений состоит в том, как складываются отношения между «отрицанием» и «утверждением». Отрицание – тамас. Он определён только в этой роли, доводя смысл всего сущего до абсурда тотального разрушения. До свёртывания понятия «я есть» в незримые контуры прошлого. Он убивает естественный ход времени, превращая его в антивремя – прошлое в будущем. Всегда только прошлое.
– И что, разве не так? – осторожно предположил Индра, чувствуя перед собой ловушку.
– Не так.
Атитхигва наклонился и поднял с земли камушек.
– Попробуй найти здесь отрицание и утверждение, – сказал он, протянув предмет собеседнику.
– Это зависит от того, чем они выражены, – начал Индра, рассматривая предложенную вещь.
Атитхигва ждал. Не дождавшись аргументов, покачал головой:
– Бесполезно искать то, что ищешь ты. Здесь нет отрицания и утверждения. Предмет абсолютно однообразен.
Он забрал у Индры камень и забросил его в реку.
– По логике сиддхов, этот камень вообще не может существовать, ибо в нём нет отношения, переходящего в сатву, между раджасом и тамасом.
– Да, – сообразил марут. Индра заметил, что это слово в его лексиконе стало обретать особую популярность.
– Все отношения, – продолжил бхриг, – здесь выражены только как внешнее и внутреннее. Или открытое и закрытое. Вот и весь сказ. И такое проявление тамаса и раджаса можно встретить на каждом шагу.
Кавья Ушанас не был посрамлён. Его спасал возраст. «И личная дружба с Агни», – крамольно подумал Индра и тут же прогнал эту мысль. Чтобы не досаждать и без того терпеливому богу.
Пещеры бхригов зияли чёрными глазницами в стене берегового песчаника. Река делала поворот, и откос открылся взгляду идущих. Пещеры выглядели норами. Индра высказал предположение, что береговые ласточки тоже предпочитают такой вид жилья. Атитхигва ничего на это не ответил. Должно быть, ему не понравилось подобное сравнение, однако Индру это не очень огорчило. Воин вспомнил про тамас. Про тайную и отрицающую суть. Индра решил, что противоречие – тоже тамас. И отторжение – тамас. И ещё тамас – неприятность. В общем, всё, что нас раздражает и злит, – тамас. Так что пусть хотар терпит. Раздражается и терпит. Раз уж он такой специалист в этом вопросе. А Кавья Ушанас покажет ему собственное открытие оттенков Великого Отрицания.
Наступившая весна перемешала все краски заболевшего ею мира. Луг опьянел от медовой суры, наваренной цветами, солнцем и ветром. А по вечерам пахла река. Индра подолгу сидел на берегу, глядя на её скользкую спину. Ему ещё не приходилось вдыхать весеннюю свежину речной воды. Река пахла своей глубоководной травой, промытой чистыми потоками, пахла молодой заростой омутов и прохладой.
Индра жил в пещере. Узкой, как глотка берегового стрижа. И мелкой. Настолько мелкой, что воин едва помещался в ней лежа.
Пещера распахнула свой зев реке. Внизу. под коркой окаменевшего песка, растянулся откос. До самой воды. До искристых плёсов. Развозивших речную плавь по песчаным намывам, гладким протокам и отмелинам.
Ломкий порог пещеры не позволял и думать о путешествии к воде. От этой мысли Индре пришлось отказаться. К тому же отвесная береговая стена под жерлом его обиталища была слишком высокой, и молодому затворнику оставалось лишь созерцать вольный разбег реки. Неутолимо манящий его телесные порывы своими прохладными перекатами.
Лаз в тесные недра нового жилища находился сбоку, в стене. Каждое утро наверху, подле лаза, появлялся знакомый Индре мальчишка с узелком еды. У бхригов было заведено есть в начале и в конце дня. В утро и в вечер пищу не принимали. Этому были свои объяснения. Бхриги, весьма чувствительные даже к самым скрытым процессам жизни и осведомлённые о тайной природе человеческого организма, считали, что энергия Агни, оживляющая всю человеческую плоть и её соки, поутру поглощена пробуждением человека ото сна, днём растрачена борьбой с излишком или недостатком энергии Сурьи, поздно вечером перетекает в мандалы невидимого, потустороннего мира, вызывая тем самым у человека сонливость, и потому сжигать в себе пищу наиболее разумно уже после окончания утра и до наступления вечера.
Индра не спорил, хотя и считал, что как следует поесть он готов всегда. И ничто не может служить этому препятствием.
Порой бхриги словно забывали о существовании Кавьи Ушанаса. По целым неделям они оставляли его в покое и одиночестве. И только мальчик из деревни каждое утро приносил затворнику еду.
Индра участвовал в жертвоприношениях, ночных мистериях огня и магических заговорах. Он подолгу слушал беспокойные откровения Атитхигвы. Хотар был погружён в себя. Казалось, что окружающие его люди в беседах и спорах становились лишь ступеньками для этого погружения жреца в собственное полномыслие.
Атитхигва был совершенно непохож на добродушно широкую натуру Диводаса. В котором мудрость боролась с хитростью, подтверждая наблюдательному глазу, что они вовсе не родные сестры.
Атитхигва совсем не плутовал душой. Он мало любовался размахом своих познаний и величием положенной ему по должности хотара мудрости. Казалось, что эта мудрость ещё нужна была ему самому. И оттого он не разносил её по чужим ушам с назиданием и самоупоением. Атитхигва был слишком далёк от того, что он не понимал, не принимал или к чему попросту был не готов.
Индра как-то попытался заговорить с ним о возможной катастрофе, вызванной появлением пятого элемента, но, к своему удивлению, обнаружил, что хотар не только ничего об этом не слышал, но и не хотел слышать. Отстранившись от подобных идей, как от ненужного его рассудку хлама.
Зато существо Агни Атитхигва постиг в полном и абсолютном совершенстве. Вот почему выходка Индры. с которой началось его вторжение в область посвящённых и которая могла показаться шуткой, ничего не значащей байкой, у хотара вызвала бесколебательный интерес. Индра был рад, что он почему-то не обманул ожиданий этого необыкновенного человека.
Впрочем, Атитхигва часто сторонился людей. Настолько часто, что это становилось очевидным и даже мешало его обязанностям старшего жреца. В такие минуты Атитхигва казался заносчивым, высокомерным самолюбцем. Индра старался не попадаться ему на глаза. Всё-таки роль, которую воин для себя выбрал, требовала более надёжной опоры, чем случайное умостройное вдохновение. Особенно в шестнадцать лет. Или в пятнадцать. А может быть, в семнадцать. Никто возраста Индры не считал. Да и в данном случае это не имело значения.
Но однажды, когда Атитхигва был особенно раздражителен и недружелюбен, случилось странное. Перед вечерним жертвоприношением хотар пришёл к песчаной норе молодого риши. Кавьи Ушанаса. Индра научился слышать шаги хотара. И хотя Атитхигва не шаркал ногами, не перешлёпывал босолаписто ими по земле, молодой воин, выдававший себя за риши, безошибочно угадывал приближение своего нового наставника. Так было и на этот раз. Правда, появления жреца Индра никак не ожидал.
– Ты здесь? – спросил Атитхигва. Индра почему-то промолчал. Наверху, над головой, творилось тревожное ожидание. Хотар уже собрался уходить, когда воин выдавил из себя:
–Да.
– Иди-ка сюда.
В голосе хотара звучала раздражительная, усталая отчуждённость.
Индра покорно выбрался из пещеры.
Атитхигва покусывал травинку. Его глаза высматривали что-то на дальнем берегу реки.
– Не знаю, зачем я тебе это говорю. Возможно, мне просто не хочется наблюдать гибель ещё одной достойной головы.
Индра вперил взгляд в равнодушную участливость хотара. Тот продолжил:
– Большинство ничего не достигших умников выдают собственные скрытые переживания за сигналы грядущих перемен. За надвигающиеся катастрофы, чудовищные сокрушения земли. Ты тоже кого-то повторяешь. Между тем, кроме самого человека, земле пока никто и ничто не угрожает. Когда людей станет много, они сожрут землю, как муравьи – остатки медовой гуты. Сама себя земля уничтожить не может.
– А как же снег, который стал выпадать в северных долинах?
– Запомни – у всего есть разные объяснения. По крайней мере, два противоположных. Не выбирай то, что выглядит эффектнее. Оно далеко не всегда правдиво. Жизнь вообще не любит эффектных трюков. Простота надёжна и испытана.
– Ты говоришь так, будто речь идёт о каких-то человеческих стараниях, а не о существе земли, – возразил Индра.
– В мире всё построено по одним и тем же законам. Я говорю именно о «человеческих стараниях», как ты выразился, поскольку человек только повторяет законы мироздания, сам того не подозревая. И не создаёт ничего нового. Проще всего изучать закон Вселенной – риту на примере самого человека.
Индра хотел возразить, но вдруг понял, что он никакой не риши. Поскольку не знает, как нужно словом доказывать свою правоту. Действием Индра умел её доказать, но риши владели словом. Индра не знал, как хотя бы зародить сомнение в душе этого самообращённого человека. Слушающего только самого себя, спорящего и соглашающегося только с самим собой. А ведь он слаб. Раз не допускает присутствия в своём умотворчестве чужой воли. Он боится! Боится чужого ума, способного попрать его мыслительное равновесие. И потому Атитхигва выслушивает собеседника, повторяет его изречение, перетолковывая эту мысль на собственный язык, и потрошит самого себя в чужом умствовании, потрошит себя, а не собеседника, уже отстранённого от спора.
Всё это Индра понимал, но и только. Хотар, каким бы он ни был, превосходил молодого марута мудростью. И всё-таки Кавья Ушанас не принял его назидательный упрёк. Не согласился:
– Есть разные объяснения происходящего. Это верно. Но меня сейчас заботят не объяснения, а само происходящее. Происходящее, Атитхигва! А оно таково, что арийцам грозит опасность. Медленно надвигающаяся и оттого не приметная. Человек подобен Вселенной. Это ты верно заметил. Но и Вселенная соразмерна ему. Он может уничтожить себя болезнью или душевной тоской. Ведь так? А раз так, то и Вселенная способна болеть и разлагаться. Может быть, мы сейчас переживаем начало её болезни?
Атитхгва перевёл взгляд на Индру.
– Я забыл, что спорю с Кавьей Ушанасом, – вздохнул хотар. – У тебя, должно быть, как у Агни, много голов. И одна поднимается над другой.
Он повернулся и побрёл прочь, мягко ступая по выгоревшим лапкам вереска.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Пусть раскрываются умножающие вселенский закон,
чтобы боги могли пройти.
(Ригведа. Мандала I, 142)
Лето в Антарикше горело цветами. Огневыми россыпями снежно-алых и лимонно-бирюзовых разноцветий. Когда нагуливал лёгкий ветерок, долины пахли таким медоваром, таким сладким душлом, что голова слабела и предавалась тревожно-ласковым мечтаниям. Цветочная путина затопила всю землю. От каменных гор до морских проливов.
Дадхъянч сидел на высоком приступе хижины и однообразно бурашил молочную болтушку. Расплёскивая её себе на колени. Цветы, отражённые в его глазах, вымеркли. Когда возле хижины появилась Гаури, он спрятал глаза.
– Можно подумать, что ты собрался проткнуть миску насквозь, – сказала женщина, оценив его работу. Дадхъянч швырнул посудину на землю и успокоил лицо ладонями. Его пальцы стекли по щекам, и риши отпустил глаза на луговой разноцвет.
– Миска вещественна и потому имеет цену. Ей повезло. Что против неё душа? Так, ничтожество. Ни на что не годное и ни к чему не приспособленное, – вздохнул Дадхъянч.
– Ну вот опять.
Гаури подняла миску и обтёрла её краем долгополой телухи.
– Опять, – подтвердил риши. – Скажи ещё: «И чего ему не хватает?»
– Да, – твердо заявила женщина, – я не понимаю, чего тебе не хватает. Столько лет ты потратил на то, чтобы обрести известность среди пастухов. Не спал ночами, изнуряя себя этими бесконечными опытами с настойками и отварами. А сколько раз ты травился? Это что, не в счёт? Унижался, беря ничтожную плату за свои труды. За то, что спасал людям жизни. И вот теперь, когда тебя все знают, ты вдруг заявляешь, что оказался не при деле. Как это можно назвать?
Она замолчала, подавив в себе продолжение мысли.
– Ну и как это можно назвать? – не успокоился Дадхъянч.
– Блажь среднего возраста. Вот как, – вынесла свой приговор Гаури и ушла в хижину.
Жена Дадхъянча никогда не повышала голос. Никогда. Это ей было несвойственно. Вот и сейчас всю страсть своих душевных переживаний она отчеканила твердо и однозвучно. Будто бранила мальчишку. Не для острастки, а так – для порядка.
Дадхъянч покачал головой. Ему казалось, что его переломили пополам. По правилам какого-то выдуманного семейного благополучия. Ему хотелось спорить. Он не договорил. Вернее, не доворошил свою душевную язву. Со всей злобой и бесполезностью этого самомучительного порыва, на какие может быть способен неудачник среднего возраста.
Дадхъянч встал и отправился следом за женой. Ему навстречу из хижины выбежала прехорошенькая девочка тех лет, когда подобные разговоры между папой и мамой ещё не кажутся ссорой. Она схватила риши за пояс и потянула к себе что было силы.
– Чего тебе, Сари? – теряя боевой пыл, проговорил отец ребёнка.
– Ты обещал сводить меня в деревню. Туда, где козочки.
– Сходим… как-нибудь.
– Когда сходим?
Дадхъянч не ответил, высвободился из цепких детских ручонок и вошёл в хижину.
– Я ухожу, – сказал он застывшей возле очага жене.
Гаури даже не пошевелилась.
– Я должен уйти… На время. Помнишь, когда мы тебя прятали в маленькой горной хижине? Ты лежала без сознания, и я приходил к тебе каждый день. А дорога была такой долгой, но я не замечал времени. Совсем не замечал. Потому что знал, для чего живу. Мне казалось, что, если быть с тобою рядом, ты обязательно выживешь. Тогда я знал, для чего живу. А теперь всё не так…
– Иди, – перебила его Гаури.
Дадхъянч стал собирать всё необходимое. То, что приходило ему на ум. Бурдюк для воды, скребок для освежевания дичи, миску, верёвку для силка на птиц… Руки не слушались. А сердце просилось в дорогу. Сердце клокотало бескрайними далями вдруг распахнувшегося во все стороны мира. Желая подарить его ногам. Но ноги тоже не слушались. Им хотелось остаться дома.
Дадхъянч подумал, что если он сейчас, вот в эту минуту, не уйдёт, то не уйдёт уже никогда.
– Зачем тебе всё это барахло? – посмотрев из-за плеча, тихо спросила Гаури. – Твоё имя – лучший залог, за который ты везде получишь ночлег и еду.
– Да, верно, – промямлил риши.
Женщина внезапно обернулась. Глаза её горели. Дадхъянч ещё никогда не видел её такой.
– Только ты возвращайся, – тревожно проговорила она, – обязательно возвращайся!
Гаури отвела взгляд и стала прежней. Несгибаемой. Дадхъянч ничего не ответив вышел из дома.
Он странствовал до конца лета, не набродив ничего, кроме усталости и разочарования. Люди были ему скучны. Одних – что не лезли с болтовнёй и расспросами, он считал примитивными, других, поразговорчивее, – навязчивыми. И все они были неинтересны. Не интересны ничем. Ни самым удивительным открытием, возможно, запечатанным этими веснушчатыми физиономиями и доброохотливыми сердцами. Ни подтверждением правил вне всяких исключений в давно обозначенных им теориях человеческой натуры. Ничем. Э, да что там! Дадхъянч не мог сладиться со своей свободой. Теперь она называлась одиночеством.
Он завернул в Амаравати и задержался на постое у старика Ури, содержавшего довольно грязное гостевьё для приходящих к мену вайшей.
Здесь было людно. Апсары, певицы и танцовщицы, что под бубны и погремушки ублажали удачливых менял, скотников или гуляк-кшатриев, – пробираясь через улицу, шлёпались в ослизлый навоз, которым обильно отмечались все подступы к гостилищу после менного дня. Кричали перепуганные неразберихой коровы, воняло заваристым душлом парных потрохов, наплывами маслистых ароматов, что источали голые тела апсар, воняло вперемешку с дымом очагов, кислухой несвежего сусла и прочей гуляющей по ветру кухней.
Дадхъянч лечил Ури от водянистой сыпи, не дававшей чёсом старику покоя. Лечение с результатом не спешило, но Ури благоговейно вверял себя во власть столь известных в Антарикше рук. Суливших облегчение уже одним упоминанием имени их обладателя.
Амаравати тоже не оправдал надежд Дадхъянча. Город переменился. Куда девалось его розовое оперение? Его светоносная душа, так манящая каждого арийца, где бы он ни проживал свой век? Увидеть Амаравати было не то что мечтой – заклятием, приговором, пожизненным инстинктом тех людей, чья жизнь не ступала дальше горной тропы и коровьего пастбища. А он открылся Дадхъянчу простым скопищем домов. Навалившихся друг на друга. Задымлённых, потемневших от частых дождей, ничем не отличимых.
«Может быть, у меня поменялись глаза?» – спрашивал себя Дадхъянч бессонными ночами, ворочаясь на протёртых и жёстких, как дерево, шкурах гостевого пристанища. – Возможно, мы взираем на вещи вовсе не глазами, а какими-то подвластными настроению укромками души? И тогда всё видится по-другому."
Он уже собирался покинуть город, когда на постой забрёл странный человек, сразу привлекший внимание Дадхъянча. По виду тот был явно не ариец. «Благородные» таких называли дасами, приравнивая их к разряду демонов. В человеческом обличье.
Пришелец держал себя довольно непринуждённо, и оставалось непонятным, почему кшатрии не прогоняли его, даса, прочь из Амаравати. Что было в нём такого, из чего исходило это самообладание, эта независимость и раскованность?
Дадхъянч поначалу принял поведение чужеплеменника за позу. Браваду. Глупую игру с терпением арийцев. Если бы какой-нибудь кшатрий убил его прямо здесь, сейчас, безо всякой причины, то ни перед кем не держал бы ответа. И пришелец должен был это знать.
Дадхъянч, развалившись на шкурах, с любопытством разглядывал черноволосого. Он сидел у широкого, плоского камня, на котором обычно играли в кости. Ури старался даса не замечать. Ури ждал, когда кшатрии выполнят свою работу. Но, как назло, в это время мало кто посещал гостевое пристанище. Наконец хозяин дома отважился на решительные меры.
– Эй, послушай, – крикнул Ури посетителю, – чего тебе нужно?
– Суры, только и всего, – спокойно ответил черноволосый.
Ури покачал головой:
– Разве дасы пьют суру? Дасы не пьют суру.
– Я пью, – мягко возразил посетитель.
– Да? Ты, значит, пьёшь? Видишь ли, дело в том, что я не варил суру для тебя.
– Подумать только, какая жалость! – издевательски заметил пришлый.
– Пожалуйся схожу за кшатриями, – решил Ури.
– На вот и успокойся, – чужеродец высыпал на камень богатую связку меловых ребристых раковин. Глаза Ури сразу споткнулись о предложенную цену. Его умиротворённости. Черноволосый прогулялся рукой по хрумким скорлупам.
– Если ты позовёшь кшатриев, то они достанутся кшатриям, – спокойно сказал даса. Ури ещё колебался. Ему хотелось заполучить бусы. «Нужно уметь себе отказывать», – подумал гостинщик и порадовался своему крепкому мужскому характеру.
Характер Ури всегда проявлялся в минуту душевных испытаний пониманием очень правильного, очень достойного выбора. Ури имел в себе мужество правильно подумать. Он ещё раз посмотрел на раковины… и согласился. Черноголовый получил свою суру.
Победитель отхлебнул пенистой браги и обернулся в сторону Дадхъянча.
– Скажи, что во мне так привлекло твоё внимание? – спросил даса.
– Некоторая необычность поведения. Ты держишь себя здесь прирождённым арийцем.
– Мудрец везде чувствует себя как дома.
– Да? – удивился Дадхъянч. – А ты, стало быть, мудрец? Мне ещё не приходилось встречать мудрецов среди дасов.
– Разве дасы не такие же люди, как арийцы?
– Не могу судить, увы! Предмет суждения слишком тёмен для меня, – улыбнулся Дадхъянч.
Его собеседник понял скрытую иронию:
– Видишь ли, один предмет белый, другой – чёрный, а разница-то между ними только в этом и заключена.
– Значит, разница между днём и ночью состоит в том, что он белый, а она чёрная?
Дасу понравился выпад Дадхъянча. Черноволосый запил своё молчание сурой.
– Она тоже белая, – сказал он, с минуту разглядывая суру. – Вы, должно быть, потому её так любите, что она белая.
Дадхъянч покачал головой:
– Вовсе не потому. Да к тому же сура не всегда белая. Она бывает жёлтой, бывает серой. Это зависит от приготовления.
– Слишком натурализованно. Ты понимаешь, что я имею в виду. Она белая.
Дадхъянч с удовольствием поменял позу на своей лежанке. Разговор завлекал его всё больше и больше.
– Раз так, то мы любим и чёрное. Вопреки «белой» любви, в которой ты нас уличаешь.
– И что же чёрное вы любите?
– Например, жареное мясо. Оно, правда, коричневое, но будем считать его чёрным. Не так ли?
Даса проиграл и этот выпад своего противника.
– Если вы любите и чёрное, то почему люди с чёрными волосами, с чёрными глазами…
– И с чёрной шерстью, – перебил Дадхъянч.
– И с чёрной шерстью, – сдержанно дополнил даса, – столь нелюбимы вами?
– Потому, что чёрное – цвет подавления, подчинения, угнетения, наконец – уничтожения всего сущего. Чёрное – не просто цвет, это стихия. Мировая сила. Формула самой безжалостной и самой бесполезной власти. Обращённой только в саму себя и методично себя поглощающей. Не во имя чего, а по принуждению инстинкта поглощения. Люди, отмеченные этим цветом, выполняют его волю, независимо от того, какими собственно человеческими качествами они обладают.
Могут ли они быть хорошими? Честными, справедливыми, добрыми? Да, могут – они же люди. Человеческий род передал им всё, чем так богата натура человека. Но Чёрное встало над их человечностью природой своей беспощадности. Чёрное не мешает им быть людьми, оно лишь выполняет собственную задачу. Через них. Чёрное может существовать только в чёрном пространстве. Всё остальное оно стремится поглотить, разрушить, растворить в себе. Это – закон. Закон поглощения Света.
Белое распадается на цвета, создавая тем жизненное разнообразие, Чёрное его поглощает. С помощью своего мертвяжного оттенка – коричневого тамаса 3 .
Коричневое нейтрализует цвета разнообразия. Это – символ жизненного распада. Но в нём ещё остаётся красная краска Агни. Символ его жизненной энергии. Тамас не в состоянии подавить энергию Агни. Вмешивается Кали, убивая в коричневом его красный след, и наступает Ночь Времён.
Наше противодействие чёрному – всего лишь вынужденная мера сдерживания Каларатри – Ночи Времён, чья энергия обращена в Чёрное.
Дадхъянч замолчал, наблюдая реакцию своего противника. Черноволосый допивал суру.
– Интересная теория, – сказал он наконец, – жаль, что она всего лишь привязана к языку риши. И возникает по прихоти этого языка..
Дадхъянч насторожился. Он угадал в неожиданном мнении даса какую-то коварную червоточину. Скрытую словами.
– Значит, я – вынужденный разрушитель Света. Отпечаток великого Отрицания. К этому меня приговорило ваше мировоззрение, – вздохнул черноволосый. – А не думается ли тебе, что именно такая теория и создаёт Демона?
Дадхъянч удовлетворённо принял вопрос. В нём уже раскрывалась очередная пощёчина собеседнику:
– Теория только отражает порядок мышления по существу тех процессов, которые возникли не по нашей и не по вашей воле. Они – данность. Человек может либо смириться с ними, либо противостоять им. Смириться – значит погибнуть. Противостоять – выжить. А Демона создаёт вовсе не теория. Вернее, не теория силы, а слабость и неорганизованность духа. Демон заполняет собой то шаткое или идейно рыхлое место жизненного пространства, которое оставили воля и нравственный порядок человека-бойца.
– И всё-таки язык – слишком ненадёжное средство для потрошения человеческого сознания, – сказал даса, думая о чём-то своём.
Дадхъянч отнёс его замечание на счёт утешительной блажи проигравшего. Хороший был бой. С очевидным преимуществом только одного языка. А если разобраться, то боя и не было вовсе. Победил не ариец, а организованность его точки зрения. Однако Дадхъянч чувствовал, что словесное поражение нисколько не угнетает даса. Напротив, в нём кипит какая-то скрытая сила, способная повернуть результат спора ему же на пользу. Дадхъянчу захотелось начать всё сначала, но вдруг страшная догадка взбудоражила его рассудок. Этот негодяй удивительным образом способен переводить силу противника в энергию своего духовного прорыва. Вот уж поистине «чёрная» особенность. Дадхъянч подумал, что ему ещё только предстоит постигать все тонкости этой борьбы, этого великого противостояния.
– Назови мне своё имя, – попросил риши. – Уверен, услышу его ещё не раз.
– На вашем языке оно звучит как Шамбара. А как имя человека, открывшего мне «истину»?
– На нашем языке – Дадхъянч.
– Кислое молоко?
Риши смутился:
– Меня нарекли по первой произнесённой мной фразе.
Дасу хмыкнул:
– Не думаю, что услышу его ещё раз.
* * *
Нет, Дадхъянчу не понравился итог этого разговора. Преимущество, конечно, было на его стороне. Жизнь среди скотников не оболванила риши, не лишила его умения связывать мысль со словом. Но внешнее превосходство Дадхъянча почему-то стало причиной взращения скрытой силы его противника. Раджас и тамас. Чем ярче свет, тем гуще тень от предмета, за который они ведут борьбу.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Да не приобретёт над нами власти ни вор, ни злоречивец!
(Ригведа. Мандала II, 42)
Шамбара шёл по вечернему Амаравати, ополощенному солнцем и молодым, полноводным, но непродолжительным дождём. Потоки жидкой грязи неслись по краю улицы, вымывая до блеска её глиняную скользь. Шамбара был поглощён своими мыслями. Той внезапной идеей, что зародилась в нём благодаря этому бесполезному спору. "Дураки-арийцы лезут из кожи вон, чтобы всем доказать своё превосходство. Главное, – считал Дасу, – не мешать им в этом. Пусть доказывают. Они ведь считают, что даса можно победить, распластав его лапками вверх. Нет, они не знают, как победить даса."
Шамбара поскользнулся и едва не вывалялся в грязи, потеряв под ногами обманчивую твердь. Пенистая жижа забрызгала его лицо и одежду. Мысль выпорхнула из его головы, но, удержав оцепеневшее тело от падения, демон вернулся к прежним рассуждениям: «Пожалуй, я зря отказался от умственной борьбы. Да, пожалуй, зря. Крепкие руки могут убить одного, двух, трёх противников, а умелый язык – сотни и даже тысячи. Всех, кто его слышит, сколько бы их ни было. Он сплетёт тугую паутину, и мне останется только потянуть её на себя. Чтобы неторопливо и уверенно приблизить их доверчивые умишки к тискам моей смертоносной воли. Чтобы терзать им души и потрошить им мозги.»