Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Годы без войны (Том 2)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Ананьев Анатолий Андреевич / Годы без войны (Том 2) - Чтение (стр. 50)
Автор: Ананьев Анатолий Андреевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


Первое, о чем Лукин подумал, положив трубку, что в Москве появились новые веяния относительно ведения сельского хозяйства, что они непременно должны быть связаны с постановлением о развитии Нечерноземной зоны России, о котором говорили все и по которому областям, входившим в зону, выделялись крупные средства для капиталовложений. "Видимо, параллельно с капиталовложениями решили заняться и проблемой нравственных связей человека с землей", мысленно произнес Лукин. Он попросил разыскать и принести ему из архива копию той записки с изложением сути эксперимента, как это казалось ему теперь, которую он посылал в Москву. "Там все есть, и вряд ли будет необходимость ехать в Зеленолужское". Но когда, записка была принесена и он прочитал ее, он с изумлением увидел, что в ней не столько рассказывалось об эксперименте, сколько - теоретически обосновывалась необходимость посемейного, вернее семейно-звеньевого, закрепления земель. В ней излагалась та теория (основанная на рассуждениях Л. Н. Толстого о земле в романе "Воскресение"), по которой предлагалось стимул "собственность", вызывавший инициативу в обработке земли, заменить стимулом "закрепление"
      (в пределах, разумеется, хозяйства, в котором председатель попрежнему должен оставаться главой общего дела), и Лукин, свыкшийся уже с тем, как все велось в районе, и не видевший нужды в переменах, в первую минуту даже не поверил, чтобы он мог написать это. "Что ж удивительного, что отклонили? Могло быть и хуже", - подумал он и принялся ходить по кабинету.
      В то время как он сознавал свою ошибку, которая могла для него закончиться хуже, чем закончилась, ему странным казалось, что именно теперь, когда об эксперименте, по существу, было уже забыто, Москва вновь заинтересовалась им. "Почему и что нашли в нем?" - спрашивал себя Лукин, стараясь уяснпть причину этого неожиданного интереса. Причиной, как смутно догадывался он, могло быть общее положение дел в сельском хозяйстве, которое многие продолжали считать неудовлетворительным, что, разумеется, не могло относиться к хозяйствам его района. Они план продажи зерна государству выполняли, и райком пе имел нареканий со стороны руководства. "Ищут новые формы..." - подумал он.
      Второй вопрос, который тоже волновал Лукина, был вопрос престижа: насколько правомерной и полезной была роль райкома и самого Лукппа в проведенном эксперименте? "Не перегнули ли мы в чем-то, а может, недостаточно внимательно отнеслись?" - рассудительно продолжал он, не переставая ходить вдоль стола к степе и обратно. Этот вопрос, вопрос престижа, казался наиболее важным Лукину. Он вспомнил о Сошниковых, приходившпх с ультиматумом в райком, и поморщился. "Чем, однако, завершилось их дело? Выплатили им или пе выплатили?" - спросил он себя, приостановившись. То, что в деле пх было что-то несправедливое и что он обещал разобраться и помочь им, Лукин хорошо помнил; "о он пе мог припомнить, выполнил пли не выполнил свое обещание, и только еще сильнее поморщился, мысленно проговорив:
      "Как все-таки они вели себя, как вели!" Тогда, после возвращения из Москвы (после новой встречи с Галиной), он занимался улаживанием своих душевных дел, и ему было не до Сошниковых. Но теперь он невольно старался свести все к поведению Сошниковых, то есть к тому, "как вели, как вели", что только и могло оправдать его. "Да, вели отвратительно, вызывающе, но, однако, чем же закончилось пх дело? Они не приходили, Парфен тоже не приходил, значит, закончилось по-мирному", - решил наконец Лукин. Он вновь переключился было на общие рассуждения об эксперименте ("Что-то же заинтересовало Москву?" - продолжал думать он), но мысль о Сошниковых и о том, что по отношению к ним была допущена несправедливость, и что несправедливость эта исходила не от кого-то, а от самого Лукина, и что приезжающему московскому руководству придется как-то объяснить все, мысль эта тревожно беспокоила Лукина. Он попросил соединить его с Зеленолужским. Но Парфена Калинкина в правлении колхоза не оказалось, он выехал по бригадам, и надо было либо подождать до вечера, когда председатель вернется, либо ехать в Зеленолужское и разыскать его.
      Было время обеда, и пора было отправляться домой. Но несмотря на то что помощник, уже дважды заходивший к Лукину, говорил, что машина ждет у подъезда, Лукип продолжал ходить по кабинету, раздумывая, что ему делать.
      - Да, иду, - лишь когда помощник в третий раз открыл дверь, сказал Лукин и, взяв шляпу, вышел на улицу.
      VIII
      После памятной зимней поездки в Москву Лукин сделал для себя привычкой обедать дома, и к этому часу обычно Зина и дочери возвращались из школы. Клавдия Егоровна, пли Клаша, как по-домашнему звали ее, взятая в прислуги по рекомендации и умевшая и приготовить и подать со вкусом, в белом переднике и с улыбкой, всегда одинаковой на лице, встречала уютное, по ее выражению, семейство Лукиных. "В доме должно пахнуть пирогами", - любила сказать она, распространяя как будто этот запах пирогов и ватрушек. Под столовую была отведена комната, соседствовавшая с кухней, и стояли в пей только буфет и румынский сервант и такой же работы стол со стульями под старину, с высокими спинками. Лукин обычно садился по одпу сторону стола, в голову, как он шутил, Зина по другую, дочери - сбоку от нее, и Клавдия Егоровна мельхиоровым черпаком разливала из фарфоровой супницы либо бульон, либо легкий крупяной или картофельный суп и затем из блюда, обносимого ею по кругу, предлагала каждому - тушеное илп с грибами мясо, голубцы или рулеты с овощной начинкой, удававшиеся ей, - класть себе в тарелку кто сколько может. Свежие помидоры, огурцы, салат, белые салфетки перед каждым - все это неизменное придавало церемонии обеда какую-то будто особую торжественность, Лукин накрывал салфеткой колени, чтобы не поставить случайно жирное пятно на брюки, девочки промокали своими салфетками губы, как учила их Зина, которая была аккуратнее всех и до конца обеда иногда не притрагивалась к своей салфетке.
      Все было точно так же и в этот июньский день: и накрыт стол, и Клавдия Егоровна в белом переднике с неизменною улыбкой стояла уже в дверях столовой, - когда Лукин, старавшийся пс выказать подавленности, вошел в дом. Он опаздывал, и было как будто естественным, что он, увидев вышедшую встретить его Зину, начал оправдываться перед ней. Но по невнятности этих оправданий, по неуверенности, с какою он сказал о прокуроре Горчевском, задержавшем будто бы его, и по блуждающему взгляду, не ускользнувшему от Зины (после московского пробуждения любви к мужу она ревностно теперь присматривалась ко всему в нем), она сейчас же почувствовала, что с ним произошло на работе что-то совсем не то, о чем он говорил.
      - Зачем же ты его держишь? Отпусти, если он так рвется уехать, сказала она, продолжая вместе с тем всматриваться в лицо мужа. Хотя она в школу по-прежнему ходила во всем строгом, как и подобало учительнице, как думала она, но дома по оживленности своего наряда бывала теперь похожа на сестру Настю. Она не то чтобы точно знала, что муж ее, осуждая Настю, не все осуждал в ней, но новое отношение его к ней было главным подтверждением этого.
      - Отпустить? Ну что ты говоришь? - возразил Лукин. - Это дело райкома, а не мое личное, и я тут один ничего не могу решать. Клаша ждет, идем, добавил он, чтобы перевести разговор.
      Опередив Зину, он вошел в столовую. Верочка и Люба были уже там, и их веселые лица, их не школьные уже как будто прически и платья, в какие Зина по своему подобию продолжала одевать их; их оживленные голоса, сейчас же смолкнувшие, как только он вошел (и к чему Лукин относился уже с тем пониманием, что у них могли быть свои, в которые не следует вмешиваться, разговоры); улыбка Клавдии Егоровны и ее готовность услужить, прежде коробившая Лукина, пока он не привык, потом не замечавшаяся им, а теперь нравившаяся ему, и все-все последующее, когда все расселись, разлит был по тарелкам картофельный суп и принесено блюдо с телятиной и грибами, аппетитно наполнившими запахом столовую, и разговор ни о чем, возникнув, как всегда, из присказок Клавдии Егоровны, забавлял всех - эти не имевшие как будто значимости подробности повседневной семейной жизни (из которых как раз и складывается всякая жизнь) так подействовали на Лукина, что он на время забыл о своих неприятностях.
      Он был за обедом добр, беззаботен и весел, и только когда поднялись из-за стола, когда дочери ушли в детскую (которую пора бы называть девичьей), а он с Зиной, перейдя в кабинет с книжными шкафами, креслами, диваном и письменным столом, дожидался, откинувшись на диване, пока подадут кофе (что сделалось его привычкой не по его желанию, а по настоянию Зинаиды с ее пробудившимся вкусом к радостям жизни), угнетавшие его до обеда мысли опять вернулись к нему. Оп сидел молча и старался не смотреть на Зипу; и чтобы оправдать молчание, устало смыкал глаза, словно и в самом деле был утомлен работой и давал себе отдохнуть. Знавшая за ним -эту привычку, Зина была спокойна. Она любила иногда сама принести послеобеденный кофе и, посидев теперь несколько минут возле мужа, пошла на кухню опередить Клавдию Егоровну.
      IX
      Так же как в устройстве общества, в устройстве семейной жизни существуют две как бы параллельно бегущие линии связей.
      Одна из них представляет совокупность внешних явлений, по которым всегда и со стороны можно сказать о состоянии общества или семьи; другая совокупность скрытых (до времени) неуправляемых глубинных течений, о которых узнается обычно лишь после того, как они начинают проявлять себя. Внешняя сторона жизни Лукиных была идеальной. Но по возникавшим то у Лукина, то у Зинаиды сомнениям - действительно ли они были счастливы вместе, или согласие и счастье их все-таки жили лишь в их воображении? жизнь их иногда казалась им стулом на трех ножках, на котором можно усидеть только в определенной позе и с определенной ограниченностью движений. Это чувствовал Лукин. Его наладившиеся в последнее время отношения с Зиной были как раз тем найденным положением, в каком удобно было находиться ему. Это же испытывала и Зина, старавшаяся теперь во всем угодить мужу.
      - Ты извини, - сказала она, ставя перед ним блюдце с чашечкой и наливая принесенный ею кофе.
      Лукин приоткрыл глаза и лениво, нехотя, устало, будто на самом деле разбудили его, потянулся к чашечке с блюдцем.
      - Да, да, надо взбодриться, - ответил он, стараясь не смотреть на жену.
      Выпив кофе и поговорив с женой о дочерях, которых она летом собиралась свозить в Ленинград, чтобы показать Эрмитаж и продолжпть, таким образом, знакомство с классическим искусством, Лукин, сказав, что ему нужно в Зелеполужское, и, видимо, с ночевой, впервые за последнее время оставил ее в сомнениях и предчувствии чего-то нехорошего, надвигавшегося будто бы на нее.
      Она снова заметила, что муж был сегодня встревожен и скрытен с ней, и, знавшая по общему ходу жизни с ним, что все и всегда по службе ладилось у него, могла предположить только, что оп начал охладевать к пей. Получив от семейной жизни (от жизни с Лукиным) все, что только можно было в отношении обеспеченности получить: квартира, достаток, возможность отдаться любимому делу - школе, где ее как жену первого все уважали, она хотела теперь теплоты мужа, которой, казалось ей, недостаточно было для псе. Привязанность дочерей не могла заполнить этой ее душевной потребности. Поняв после Москвы, что мужу правилось в ней и чем она могла еще сильнее привязать его к себе, она, проводив теперь его, долго стояла в спальне перед зеркалом и рассматривала себя.
      Как всякой женщине, ей страшно было увидеть признаки старенпя. И так как признаки эти были и в изменившемся овале лица, и в морщинах у губ и глаз, особенно различимых при ярком свете, и в несвежести кожи вокруг шеи и плеч, отчего она с осторожностью теперь надевала открытые платья, а если и надевала, то непременно с колье, бусами или ниточкой жемчуга, которую не успела еще вернуть сестре, были и в начавшей уже как будто полнеть фигуре, - смысл ее жизни сводился теперь к тому, чтобы как можно искуснее затушевать эти пугавшие признаки. Жизнь государственная, та жизнь, к которой в той ли, иной ли степени был причастен ее муж, - жизнь эта почти не воспринималась ею. Все, что было вокруг, ей казалось, всегда было и будет; заботы других представлялись ей лишь как течение реки, суета улицы или жизнь в школе; но свои, состоявшие в том, чтобы преждевременно не постареть, были важнее и волновали ее, и потому сегодняшнюю холодность мужа она пыталась объяснить тем, как выглядела она перед ним.
      "Старость ужасна! Зачем люди стареют?" - в то время как видела, что была еще хороша, думала она. Лпшь на минуту возникла тревожная мысль, что, может быть, у мужа и в самом деле неприятность. "Опять кто-нибудь умер, подумала она, вспомнив, как муж ездил недавно на похороны какого-то председателя колхоза. - Уходят", - добавила она его словами. То, что для Лукина было проблемой кадров, которую надо было решать, для Зины - лишь процедурою похорон, в какой муж вынужден был принимать участие; и потому она с сочувствием подумала теперь о нем. "Да, надо сказать Клаше, чтобы не стелила больше этой скатерти, - вдруг вспомнила она. - На ней жирные пятна". И, поправив привычным движением рук прическу и бегло еще раз взглянув на себя в зеркало, она уже с совершенно иным выражением лица, отражавшим деловую настроенность, пошла искать Клавдию Егоровну.
      Найдя Клавдию Егоровну на кухне и оторвав ее от работы и выговорив за скатерть и еще за ковры, не проветривавшиеся будто и не пылесосившиеся вовремя, и выговорпв еще за сдобы, которыми Клавдия Егоровна раскармливала будто бы Веру и Любу, Зина пошла затем в детскую, чтобы посмотреть, чем были заняты ее дочери.
      Несмотря на то что разговор с Клавдией Егоровной, молча выслушавшей ее, должен был оставить у Зины неприятный осадок (тем уже, что не все упреки пмелп достаточно оснований), она не сомневалась в справедливости того, что сделала. Справедливость же ее заключалась в том, что она была недовольна мужем, холодно простпвшпмся с пей, и бессознательно перенесла это недовольство на Клавдию Егоровну и шла теперь перенести это же недовольство на дочерей.
      X
      В Зеленолужском, когда Лукин под вечер приехал туда, оп с изумлением почувствовал, что как будто попал совсем в другое хозяйстве. Прежде, по установившемуся еще со времен Сухогрудова мнению о зеленолужском колхозе-миллионере и о его председателе, Лукин обращал внимание только на то, что могло сказать о силе этого колхоза и подтвердить традиционную славу о нем (не создавать же новый маяк, когда есть надежный старый!); прежде, осматривая хозяйство, Лукин знал, что он - последняя инстанция, оценку которой вряд ли кто в районе посмеет опровергнуть, она была единственной и окончательной; теперь же, в этот приезд, хозяйство надо было посмотреть не для подтверждения устоявшегося мнения о нем, но для того, чтоб показать его затем Комлеву; надо было посмотреть так, как мог увидеть все представитель Москвы, и этот предполагаемый комлевский взгляд, то есть возможность иной оценки, заставил Лукина по-новому увидеть то, что давно и хорошо будто было знакомо ему.
      Первым, что поразило Лукина, был вид Парфена Калинкина, вышедшего на крыльцо правления встретить его. "Как он стар", - подумал Лукин, увидев его в лучах закатного солнца и обратив внимание на то, что пиджак на нем, многолетней, очевидно, давности, смотрелся как на вешалке, и еще обратил внимание на сухонькую, со взбугренными венами руку, которую тот протянул, чтобы поздороваться. Не соответствовавшее действительности, но жившее в сознании Лукина, как в сознании многих (согласно определенной инерции), представление о зеленолужском председателе было нарушено, и Лукин невольно отвел глаза, ощутив в ладони слабые, костлявые пальцы Парфена. "Да, пора ему уходить", - о чем вчера еще не хотел слышать, мысленно проговорил Лукин, поспешнее, чем обычно, отпуская руку председателя.
      И хотя Лукина поразила как будто лишь внешняя перемена, происшедшая с Калинкиным, но он почувствовал, что пошатнулась будто основа, на которой держалось все; и этой пошатнувшейся основой было - изменившийся у Парфена взгляд на жизнь и на дело, которое, возглавляя по-прежнему, он не понимал, как говорил теперь. Ему казалось, что все вокруг него заполнилось какоюто усредиеппостыо, которую невозможно было преодолеть. Не было нужды теперь рядиться под простачка и хитрить, как бывало прежде, потому что - не от председательской изворотливости зависело состояние хозяйства. В районе не распекали теперь за недостатки так, чтобы - партбилет на стол! - равно как и не хвалили особенно за то, что заслуживало похвалы; обо всем только высказывались и забывали, и потому сама собою отпала необходимость иметь в райцентре того своего человека, который предупреждал бы о намерении начальства, и не было нужды встречать это начальство на колхозной меже, как любил это делать Парфен. Оп чувствовал, что как будто был вынут из привычных условий жизни, в которых сознавал полезным себя, и помещен в другие, где не было для него места. Хозяйство как будто росло, техники становилось больше, и, соответственно, больше прилагалось усилий остававшимися еще в колхозе людьми, которые работали на тракторах и комбайнах, но зерна намолачивали не больше, чем в годы, когда не было столько техники и не затрачивалось столько усилий. Луга, с которых кормилось деревенское стадо, были теперь почти все перепаханы, а корм для скотины заготавливался новым, экономичным, как говорили о нем, способом, то есть на тех же перепаханных лугах, с которых прежде убиралось сено, высевались кормовые культуры, затем убирались и закладывались в силосные ямы, в которых (по нерадению ли, по неумению ли применить инструкции) корм закисал, портился, и его едва-едва хватало до середины зимы. В чем заключалась экономичность подобного способа и почему испытанное веками сено было хуже силоса, было непонятно Парфену. Надо было предпринимать что-то, но председательской изворотливости его, он видел, было недостаточно здесь.
      Он видел, что с каждым годом людей в колхозе становилось меньше, но, несмотря на это, жилья все равно не хватало, как не хватало машин, количество которых почти утроилось в хозяйстве, но главное, что угнетало его, была земля, которая, казалось ему, теряла силу и усыхала точно так же, как терял силы и усыхал он сам; и оттого, что он видел, что не может помочь земле, он незаметно отторгался от нее и воспринимал ее уже как конвейерную лепту, по которой тянулись к общему сборочному цеху блоки: то лучше, то хуже проведенные посевные кампании и уборочные, посевные и уборочные со все усложнявшимися условиями труда. Чувство это было болезненно и неодолимо, как чувство одиночества и старости; и с этим-то чувством, усиленным в этот день в Парфене тем, что он проводил с весны гостившую у него невестку Ульяну с внуками в город, он и встретил Лукина и, пропустив теперь вперед себя, вошел вслед за ним в председательский кабинет.
      В кабинете были колхозный зоотехник и бригадир комплексной животноводческой бригады, с которыми Парфен только что обсуждал график закладки силосных ям. Зоотехник и бригадир почтительно поднялись и поздоровались с Лукиным. Парфен кивнул им, чтобы они уходили, и, когда они вышли, объяснил Лукину:
      - Животноводы. График уточняли.
      - Я помешал?
      - Нет, мы уже почти закончили, - возразил Парфен, чтобы снять неловкость, которую он заметил в Лукине.
      - Ну хорошо, если так, - сказал Лукин, весь занятый своими мыслями. Скажи... - Он на минуту задумался: начать ли ему прямо с разговора об эксперименте и Сошниковых или прежде спросить о здоровье, о чем, казалось Лукину (по виду зеленолужского председателя), важно было спросить его. Скажи, - повторил он, - ты помнишь Сошниковых? Землю за ними закрепляли, отец и сын, механизаторы, ну, помнишь?
      - Как не помнить, помню. Они у меня вот где. - Парфен ребром ладони провел по своей шее. - А что, жалоба?
      - Нет. Понимаешь, Москва тем нашим экспериментом заинтересовалась.
      - Хватились, нечего сказать. А Сошниковых давно нет в колхозе. На КМА руду из карьера возят. И зарабатывают и в почете. Да что они? Мало того что сами ушли, почти половину деревни за собой перетянули, я писал в райком, разве тебе не передавали? - мрачно поинтересовался Парфен.
      - Когда писал?
      - Тогда же. Выходит, не доложили. - Он неодобрительно покачал головой.
      Побагровев полным лицом и шеей, наплывавшей на воротничок рубашки (от желания немедленно узнать виновника, который не доложил и которого разыщет, как только вернется в Мценск), Лукин наклонился к Парфену, чтобы не упустить возможности хоть часть вины переложить на него.
      - Почему же ты сам не зашел? - спросил у него, вглядываясь в лицо.
      - Я бы зашел, ты меня знаешь, да толку? Чем бы ты помог?
      Только лишнее беспокойство. - И он рассказал Лукину, как за спиной районного и областного руководства послал вместе с Сошниковыми своего заместителя в Москву в соответствующие инстанции за разъяснением и как ходоки те, вернувшись, привезли бумагу, в которой, кроме слов "обогащение" и "личная нажива", то есть кроме той мысли, что нельзя превращать землю, находящуюся в общественном пользовании, в источник для неограниченной личной наживы (хотя, по мнению Парфена, работая на земле, неограниченно можно только проливать пот, иначе говоря, пуп надрывать, но что касается доходов, то выше определенных возможностей ничего выжать из этого труда нельзя), - кроме этих коробивших его и теперь слов о наживе и обогащении, было прямо сказано, что самовольничать ни в колхозном, ни в каком ином производстве недопустимо и что нужно во всем (главное же, в оплате труда) придерживаться установленного порядка вещей и общепринятых законов. - Что государству выгодней, это не в счет, а что человек заработал, глаза колет. Дело ли это?
      - Не дело. Документ тот сохранился?
      - А как же! - И Парфен велел принести его.
      - Это важно, - сказал Лукин, когда документ был принесен и показан ему. - Это очень важно, - подтвердил он, возвращая его Парфену и прося не потерять его.
      "А я себя терзал, - подумал он, встав и принимаясь прохаживаться за спиной Парфена. - Обстоятельства, вот они! Обстоятельства всегда выше нас". Оп видел, что ему было чем оправдаться перед Комлевым. Но вместе с тем как он видел, что ему было чем оправдаться перед московским представителем, оправдаться перед собой, он чувствовал, было нельзя; нельзя было отбросить то - семейные неурядицы, - что помешало тогда вникнуть в суть дела; и неурядицы, о которых невозможно было рассказать никому, как раз и заставляли его теперь возбужденно прохаживаться взад-вперед за спиной Парфена.
      XI
      Лукин считал себя человеком прямым, честным, и поступки, совершавшиеся им, вытекали, казалось ему, из этих правил. Заботы о престиже района, когда он старался повезти областное руководство, приехавшее к нему, не в тот колхоз, в котором похуже, а в котором получше, подавая прежде сигнал председателю, чтобы успел приготовиться к встрече, - заботы эти не только не представлялись отклонением от правил, которым он неукоснительно, как он думал, следовал (и требовал, чтобы следовали другие), но, напротив, только утверждали в нем этот принятый им принцип жизни. Теперь, в Зеленолужском, когда о судьбе эксперимента и судьбе Сошниковых стало яснее Лукину, когда был обнаружен документ, которым можно было прикрыть свои и не свои упущения (и Лукин уже ясно видел, как сделать это), когда только оставалось, следуя привычному правилу, сказать Парфену, чтобы подготовился к встрече Комлева, что на доступном всякому человеку языке означало скрыть, что не с лучшей стороны могло оттенить колхоз да и самого Парфена в деле с экспериментом, и выпятить, что было выигрышным и раскрыло бы основательность и продуманность действий всех звеньев цепи от колхоза до райкома, Лукин вдруг почувствовал, что не может сделать этого. Он увидел (по искренности к нему Парфена, за спиной которого ходил), что нельзя было сказать зеленолужскому председателю этого, что в другой обстановке не вызвало бы никаких затруднений; нельзя было, во-первых, потому, что Парфен по теперешней искренности своей мог не так понять все, и, во-вторых, что особенно останавливало Лукина, было вновь пробудившееся в нем прежнее отношение к эксперименту как к делу государственной важности. Он вспомнил, сколько надежд связывалось у него с завершением этой затеи зеленолужского председателя с посемейным закреплением земли - не личных, а общественных, когда он думал о развитии деревни, строил планы, выдвигал положения и спорил с Сухогрудовым; то, что всегда жило для него в рассуждениях о благе народа, соединилось затем в этом практическом деле, которое он так уверенно и смело поддержал тогда. Он вспомнил, как разговаривал на поле с Сошниковым-старшим и особенно с Сошниковым-младшим, стоявшим с женой у комбайна. "Сколько было радости труда на их лпцах, сколько молодой проснувшейся любви в них", - подумал теперь о них Лукин, и это ожившее в нем чувство к Сошниковым, возвышавшее его, не позволяло успокоиться и определиться ему.
      - Можем ли мы повторить эксперимент? - вдруг, остановившись почти у двери, до которой дошел, п: повернувшись от нее к Парфену, спросил Лукин. - Дело-то стоящее. Разумеется, прежде обговорим все с планово-финансовыми органами, - с усвоенной им привычкой опередить собеседника, чтобы вести разговор, добавил он. - Соберем народ, поговорим. - Он вернулся к креслу и опять сел напротив Парфена. - Ну, что молчишь? - сказал он.
      - Собрать можно, но как говорить, как в глаза смотреть людям?
      - Как партия учит: прямо и правду.
      Парфен покачал головой.
      - Почему? - спросил Лукин.
      - Да потому: мы же не удочку с червяком в пруд закидываем.
      Кто понял бы, того нет, а кто остался, тому - день до вечера. Ты думаешь, с Сошниковым было просто? Э-э, - протянул Парфен, - ничего просто не бывает. Просто и лошадь не подставит шею под хомут. - Он усмехнулся, словно приятно ему было употребить слово "хомут" в том значении, в котором он употребил его сейчас. - Нельзя, как в той, помнишь, притче о колобке: пустили с горы и думаем, что он будет катиться вечно. А он вечно катиться не может. Нельзя только о планах, о планах, надо и о смысле жизни поговорить. Ты вот предлагаешь повторить эксперимент, а ведь это не эксперимент, а смысл нашей сельской жизни, - сказал Парфен, опять и по-новому открываясь Лукину.
      - Ну, смысл нашей сельской жизни - хлеб, - неторопливо произнес Лукин, не привыкший уступать в разговоре и почувствовавший опасность в том, о чем начал зеленолужский председатель. - Хлеб, которого ждут от нас, - уточнил он, вполне удовлетворенный этой фразой, против которой, он знал, трудно будет возразить что-либо. - Хороши мы будем со своимп поисками смысла жизни, когда с нас требуется одно - хлеб! - И теперь уже он усмехнулся, глядя на Парфена и приглашая усмехнуться и его над тем, что так просто и ясно объяснялось.
      - Может быть, вчера я бы еще согласился, - ответил Парфен, отвергая своим мрачным видом приглашение Лукина. - Но сегодня, извини, сегодня не могу и не буду. Хлеб, известно, всему голова, так всегда говорили. Но это же труд, это же кровь и пот найти.
      А труд - это жизнь, а жизнь - ее разве только в казармах разумно подчинять одной воле. Человек, имеющий дело с землей, не может быть скован, и мы должны думать, думать и думать об этом. Земля обесплодеет можно восстановить, а человеческая душа? Ее удобрениями не подкормишь. Да что, да первый ли раз говорим об этом? - заметил Парфен. - Вот, читал? - И он, потянувшись, взял со стола небольшую, в мягкой обложке книгу и подал Лукину.
      Это былп записки известного в области председателя колхоза, выпущенные отдельной книгой.
      - Да, видел, - сказал Лукпн, не читавший этой кпиги, а только листавший ее (по тому укоренившемуся автоматизму: "А что может быть в пей, кроме прописных истин?").
      - Он тоже говорит про хлеб, - уточнил Парфен.
      - Хлеб, хлеб, хлеб, - несколько раз повторил Лукип и, поднявшись, опять принялся ходить за сппной Парфена.
      - И мясо, и молоко, и картофель, - перечислил Парфен.
      - Да, и мясо, и молоко, и картофель, а как ты хотел? - приостановившись за спиной зеленолужского председателя, произнес он с раздражением. Ему не нравилось, что его не понимали.
      С минуту подождав, не скажет ли зелеполужскпй председатель еще что-либо, и успокоившись за это выкроенное для себя время, Лукин затем вновь и уже тоном, исключающим возражения, заговорил о том, что партийному человеку, тем более руководителю хозяйства, не к лицу прикрываться общими рассуждениями, если даже рассуждения эти о смысле жизни.
      - Смысл жизни у нас один, мы строим социалистическое общество, вот и весь смысл, - уточнил он, искренне полагая, что нет ничего конкретнее этого. - Давай прикинем наши возможности и согласуем общую точку зрения. Московское начальство, оно же спросит, что м ы думаем и готовы ли повторить эксперимент.
      - Ты ужинал? - спросил Парфен, молча выслушавший Лукина. - Пойдем ко мне, там, за столом, и обсудим.
      - Что ж, пойдем, - согласился Лукин.
      Дом Парфена был недалеко от правления, и они, выйдя на середину улицы, где был асфальт, размеренным шагом отправились пешком. Лукин, возбужденный своим наступательным, какой только что вел, разговором, опять начал было развивать мысли о хлебе, то есть о том конкретном, как уточнил он, что было потребностью дня, а не поисками и мечтой о будущем, но оттого ли, что Парфен не отвечал и даже не поворачивал голову в его сторону и вместо привычной кабинетной обстановки со столами, шкафом и стульями и электрическим освещением была только ночная деревенская улица с вросшими будто бы в землю по обе стороны ее (как это обычно кажется в темноте) избами и фонарями на столбах, отстоявшими друг от друга настолько, что от одного освещенного желтого пятна к следующему надо проходить через глухое темное пространство, - от этой ли перемены обстановки, повлиявшей на перемену настроения, или просто оттого, что в окружении естественной красоты всякая назидательность всегда кажется фальшью, мысли его оборвались, голос смолк, и он, как и Парфен, остаток пути шел молча, прислушиваясь к деревенской тишине и возникавшим в душе чувствам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51