Годы без войны (Том 2)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Ананьев Анатолий Андреевич / Годы без войны (Том 2) - Чтение
(стр. 31)
Автор:
|
Ананьев Анатолий Андреевич |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(600 Кб)
- Скачать в формате doc
(608 Кб)
- Скачать в формате txt
(598 Кб)
- Скачать в формате html
(601 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51
|
|
- Да, да, но... я же тебе говорил, - как бы между прочим заметил Семен. - Надо было тебе самой съездить и пригласить ее. - Что вы! - воскликнул Николай Николаевич. - Она действительно нездорова. - И принялся целовать покрытую перстнями руку Ольги, как он делал всякий раз, приходя сюда. . Между тем Николаем Николаевичем, который был прост в семье и любил, надев стоптанные сандалии, выйти к стожкам сена и пофилософствовать о правде и смысле жизни (и каким чаще всего видел его Семен Дорогомилин), и этим, интеллигентствующим, каким он бывал на службе и особенно на приемах, где только на словах чтится деревенское происхождение, но где человек оценивается по иным и прежде осуждавшимся признакам, - между тем и этим Николаем Николаевичем, целующим руку Ольге, было так много различия, что казалось Семену удивительным, как могло сочетаться это в одном лице. Ложным ли было то, чему еще так недавно завидовал в брате Семен, - его почти деревенскому укладу жизни, или это, что открывалось теперь, было неясно; не умея как следует понять Николая, но стоя (по образу жизни, навязанному Ольгой) ближе к тому, что называлось интеллигентностью, Семен колебался теперь в своем прежнем восхищенном чувстве к брату. "У него свое, у меня свое", - думал он, стараясь уравнять свою и его семейные жизни и любуясь Ольгой, которая представлялась ему в эти минуты обаятельнейшей женщиной и хозяйкой. Николай Николаевич все еще не отпускал ее руку. - Что бы вы ни говорили, - произносил он, увлеченно глядя на нее, - а наша сырая, промозглая Москва явно пошла вам на пользу. - И он приложился губами теперь уже к перстням и печаткам, сиявшим на ее изящных пальцах. XV Несмотря на то что Николай Николаевич, не раз бывавший здесь, казалось, знал, что и как было устроено в обмененной при его содействии квартире Дорогомилиных (он видел уже и ореховую румынскую спальню, называвшуюся спальней Людовика XV, которая особенно смотрелась на фоне темно-шоколадного цвета обоев, и арабский кабинет с его роскошными креслами и диваном); несмотря на то что не только эти гарнитуры, но и многое другое, наполнявшее дорогомилинскую квартиру, было известно ему (как, к примеру, злополучные ковры, на одном из которых, разостланном в прихожей, он стоял теперь), потребность показать ему квартиру в законченном виде была такой у Ольги и Семена, как если бы их родственник, известный в Москве адвокат Кошелев, впервые появился у них. К его приходу на окнах были повешены шторы - в тон обоям, на стенах размещены картины в соответствии с мебелью и назначением комнат; было найдено место и тем двум (под красное дерево) тумбам, с которыми старая Вера Николаевна из-за того лишь, что они напоминали ей греческие колонны, не захотела расстаться, и поставлены на них статуэтки из старинного гарднеровского фарфора. Все это готовилось и оформлялось не столько для Николая Николаевича, как для Лоры, которую Ольга собиралась поразить своим уровнем жизни; и хотя Лора не пришла и поражать было некого, но отказать себе в удовольствии, к которому мысленно была уже готова, она не могла и, как только Николай Николаевич отпустил ее руку, с улыбкой, делавшей ее, как она полагала, истинною москвичкой, проговорила: - Хотели бы вы посмотреть на ваши труды и оценить их? - Труды? Мои?! Ах да, ну какие мои труды, - поняв, о чем говорили ему, смущенно возразил Николай Николаевич. - Я с удовольствием полюбуюсь на... ваши труды. - Ваши, - поправила его Ольга, на шаг отступая перед ним, чтобы не загораживать общего вида прихожей, с которой по ее замыслу как раз и должен был начаться осмотр квартиры. Прихожая была оборудована по образцу пензенской, в тех же вишневых тонах, с тем же овальным, в черненой бронзовой оправе зеркалом на стене и бронзовыми, с хрусталиками-каплями бра по бокам, с теми же, старинной работы, книжными шкафами, остекленные дверцы которых разбросанно отражали свет матовых миньонов, и лишь ковер под ногами был не китайский (тот, китайский, лежал в кабинете и как нельзя лучше подходил к шелковой обивке дивана и кресел), - ковер под ногами был другой, близкий к цвету обоев, был с мелким ворсом и мелкими по этому ворсу рисунками, придававшими ему европейский вид. Было ли это лучше или было хуже, Николай Николаевич не мог оценить, потому что он не знал пензенского варианта прихожей; ему казалось, что и с этим ковром, при котором все сливалось в одном цвете, было необыкновенно красиво; красиво не вообще, не отвлеченно, а в сравнении с тем, как было у него дома, где тоже можно было устроить подобную прихожую, но где подобной прихожей не было, а была только обычная, как будто по-городскому, но с крестьянским вкусом, как это он чувствовал теперь, убранная изба. "Простенькая мебель, простенькие занавески, кружевные салфеточки на комоде и швейная машинка, выставленная как напоказ в переднем углу, - В0т все, что сумела она, - думал оно своей жене. - А разве у нас не было средств? Разве все это так уж невозможно достать?" Тот мир вещей, какой окружал Николая Николаевича дома, невольно связывался теперь в сознании его с умением и вкусами жены, как мир вещей в дорогомилинской квартире - с умением и вкусами Ольги, стоявшей перед ним. В юбке, какую даже на мгновенье немыслимо было представить на Лоре; в свитере, на который спадали прямые распущенные волосы, - так Лора ни за что не посмела бы выйти к гостям; с весело будто выглядывавшим изпод распущенных волос личиком, с перстнями, сережками и браслетом с крохотными часами в нем, Ольга представлялась Николаю Николаевичу тем обаятельным существом, той женщиной, с которой он совсем по-иному смог бы устроить свою жизнь. Он в эти минуты так завидовал брату (принимая видимость жизни за самое жизнь), как летом Семен завидовал, когда гостил у них. "И он еще позволял себе быть недовольным ею?" - опять, в какой уж раз, подумал он о брате, не только не находя ничего предосудительного в этом чувстве зависти к нему и в симпатии к Ольге, но, напротив, досадуя на жену из-за того, что она отказалась пойти с ним и не стала слушать его объяснений. "Что же она хочет от меня? - спрашивал себя Николай Николаевич, в то время как Ольга, выключив верхний свет и оставив включенными только бра и создав (этой приглушенностью света) обстановку интимности, присматривалась к нему и мужу. - Она хочет, чтобы я завязал глаза и ни на что не смотрел. Но я не могу, я смотрю, вижу и сравниваю", - продолжал он. Занятый этой своей мыслью, поглощавшей его, он, в сущности, не видел и не воспринимал того, что старалась показать ему Ольга; но он одобрительно кивал ей на вопросительные взгляды ее и привычно и естественно как будто улыбался ей. Как и задумано было, из прихожей Николая Николаевича провели в кабинет, из которого была открыта дверь в спальню (и все поочередно заглянули в эту открытую дверь); потом было предложено ему осмотреть комнату Веры Николаевны, примечательной особенностью которой было то, как пояснила Ольга, что в ней все стояло, как в комнате матери в Пензе. Николай Николаевич и здесь продолжал расточать похвалы Ольге. - И ты еще можешь на что-то жаловаться? Побойся бога, Семен, бога побойся, - вместе с тем говорил он брату, оборачиваясь к нему. В коридоре, разделявшем комнаты, они остановились перед стеллажами, заполненными книгами, и Ольга с удовольствием показала издания тех зарубежных авторов, которые были в переводах ее и в переводах матери. Затем, так как в гостиную можно было попасть только через прихожую, все вновь оказались в ней. - Да, забываю спросить тебя, - сказал Николай Николаевич, когда Ольга, извинившись, что хочет на минуту покинуть их, пошла на кухню к Евдокии и двоюродные братья остались вдвоем. - Как у тебя дела по службе? Ты доволен? - Как тебе сказать, - уклончиво ответил Семен. - По крайней мере, планы грандиозные, затеваем с размахом. - И хорошо, - сейчас же подхватил Николай Николаевич, любивший и сам все начинать с размахом, как он взялся было за дело Арсения (и заканчивать той усредненностью, как в своих брошюрах, на какую не надо было тратить усилий). - А как там, наверху, отношение к тебе, как ты укореняешься в нашей служилой матушке-Москве? - Доверие есть, а что еще? - Это главное. - Я тоже так думаю, - подтвердил Семен, которому хотелось не так, не накоротке, поговорить с братом о своей работе. В это время к ним подошла вернувшаяся из кухни Ольга. - В гостиную, прошу, прошу, - весело проговорила она, беря Николая Николаевича и мужа под руки. Гостиная была предметом особой любви, внимания и гордости Ольги. В ней она собиралась принимать своих новых московских друзей, выбор которых ей еще предстояло сделать, и она хотела теперь проследить за впечатлением, какое гостиная в завершенном виде произведет на Николая Николаевича. Как и в прихожей, кабинете и спальне, в этой самой просторной во всей квартире комнате, в которой уже не раз бывал Николай Николаевич (и в которой Вера Николаевна и Казанцев продолжали вести свой умный, об усталости России, разговор), было приготовлено то, что должно было удивить его; новинкою этой была накануне только приобретенная пальма, поставленная рядом с белым пианино и павловским креслом. Как будто вдруг что-то южное, солнечное появилось в гостиной и освежило все своим веселым зеленым светом. Ольга отказалась от большого круглого стола, как это было у нее в Пензе, и вместо него поставила журнальные столики, которые можно было легко, в зависимости от количества гостей, передвигать, а вместо стульев с прямыми и тонкими ножками, которые приличны были там, поставлены были полукресла, обитые темным бархатом. И полукресла эти с бархатною обивкой, по мнению Веры Николаевны, знавшей толк в вещах, как раз и придавали всему дворцовое благородство, которого так добивалась Ольга. Пропустив теперь вперед Николая Николаевича и мужа, и войдя вслед за ними в гостиную, и включив бра, висевшие на стене под картинами (подсвеченные таким образом, они сейчас же должны были броситься в глаза), и пройдя под этими бра и картинами к матери, поднявшейся навстречу ей (и навстречу Николаю Николаевичу и зятю, которого Вера Николаевна, сделавшись москвичкой, боготворила), Ольга встала возле матери таким образом, чтобы удобнее было представить одного гостя другому, как она любила делать в пензенской гостиной. XVI Казанцев, названный Ольгою писателем (ей нужно было дать понять Николаю Николаевичу, что незначительных людей не бывает в ее гостиной), был в такой степени убежден, что он фигура в современном литературном мире, что невозможно было по виду его не согласиться с этим. Он, казалось, высказывал истины не только когда включался в разговор, но и когда молчал (что, впрочем, он делал чаще, чем говорил, потому что так поступали, как он думал, все умные люди). Хотя в Москве он был принят вес теми же Верой Николаевной и Ольгой, усилиями которых как раз и был раздут весь его авторитет, но он чувствовал себя поднявшимся на ступень выше, чем он был в Пензе; и он особенно теперь старался перед Верой Николаевной и Ольгой оправдать это свое возвышение. Он не встал, когда Кошелев, наклонившись, протянул ему руку, а лишь неохотно подал свою, скользнув на него вопросительно холодным взглядом. "Ну и что, что вы адвокат, и даже известный, как тут мне сказали про вас, но это еще ни о чем не говорит" было в этом его взгляде, и Николай Николаевич, привыкший по своему положению к общению иного рода, смущенно оглянулся на Семена и Ольгу, не зная, как держаться с этим их гостем-писателем. У Казанцева, приехавшего в Москву будто затем, чтобы навестить, как он сказал, Дорогомилиных, имелись между тем и другие планы, которые он надеялся осуществить в столице. Его давно привлекала возможность заработать на многосерийных телевизионных фильмах, и он хотел, использовав для этого связи Веры Николаевны и Ольги, предложить себя в качестве сценариста. То, что он никогда не писал сценарии, было не важно; он писал статьи и рецензии на кинофильмы и потому, как он полагал, имел самое прямое отношение к киноискусству; кроме того, он чувствовал в себе способность сочинить сценарий, и этого, казалось ему, было вполне достаточно, чтобы претендовать на то, на что он претендовал. С Верой Николаевной он не успел еще поговорить об этом. Днем, когда он заходил, она была занята послеобеденным сном, и ее не решились разбудить. Но с Ольгой у него уже состоялся разговор относительно этого дела, и ему показалось теперь, что она не случайно назвала его так. Перед писателем всегда легче откроется дверь, чем перед кинокритиком. "А почему бы и не писатель?" - подумал он, как если бы сценарий, который он собирался сочинить, не выбрав еще ни темы, ни романа для этого, был уже завершен, принят к производству и та настоящая известность, какой он всегда жаждал, пришла к нему. Как и Николай Николаевич, он тоже взглянул на Ольгу, и холодное выражение морщинистого лица его стало еще холоднее; он словно оберегал в своей душе что-то бесценно важное - для судеб страны, народа! - что он призван был исполнить, и выражение значимости так убедительно отражалось на нем, что в это нельзя было не поверить. "Да, да, но что я читал его?" - было тем вопросом, который Николай Николаевич, смотревший на Казанцева, сейчас же задал себе. Покопавшись в памяти и не найдя ничего, что напомнило бы ему имя этого писателя, но и не считая возможным усомниться в той характеристике Казанцева, какую дала ему Ольга, Николай Николаевич, чтобы выйти из затруднения достойно, решил заговорить о литературе, давая понять этим, что и он как автор брошюр тоже в некотором роде имеет отношение к писательскому клану. - Сейчас все говорят о литературной новости. Слышали? - с манерой человека, долго вращавшегося в определенном обществе и сделавшего для себя привычкой тот сенсационный тон, каким говорят о подобных новостях, спросил он, вскинув глаза на Ольгу и тут же на Казанцева, которому, он чувствовал, надо было чем-то угодить, чтобы расположить к себе. - Хорошенькое дело издать рукописный журнал. Рукописный, только подумать! Как будто это детские шалости, нет, вы слышали? - повторил он, готовый возмутиться, если возмутятся все, и готовый на ироническую усмешку (над составителями ли, то есть участниками этой детской шалости, или над теми, кто со строгостью, известной ему, пресекал эту шалость), если общее мнение будет неопределенно-снисходительным, как оно было у коллег-адвокатов, которым он утром рассказал о журнале. Журнал этот, "выпущенный" под славянофильским названием то ли "Луч", то ли "Светоч", был обнаружен у студентов исторического факультета одного из вузов столицы, точнее, у студентов того самого факультета, где деканом был доктор исторических наук профессор Лусо. И хотя авторами и составителями журнала были не студенты, а сочинители, наподобие Тимонина, жаждущие славы, и явление это нельзя было отнести к разряду студенческих шалостей, но для Николая Николаевича, узнавшего обо всем лишь из характеристики, присланной парткомом факультета на Арсения, которому и это ставилось в вину, - для Николая Николаевича все представлялось более озорством, чем серьезным делом. "На кого-то же надо свалить, и они решили свалить на него. Они просто хотят засудить этого беднягу", - как адвокату, взявшемуся защитить Арсения, было ясно Николаю Николаевичу. Но это конкретное, что было ясно ему, он чувствовал, было бы мелко и неинтересно Казанцеву и Ольге, и потому он старался придать своему рассказу интригующий и обобщенный характер. - Вы слышали? - в третий раз спросил он, глядя на Казанцева и Ольгу. - Нет. Но это должно быть интересно. Расскажите, - попросила Ольга, радостно ощущая в душе преимущество московской литературной жизни перед провинциальною Пензой. Казанцев, понимавший, что вся значительность его заключена в его молчании, лишь холодно приподнял сухое старческое лицо на Николая Николаевича, невольно как бы говоря этим: "А что вы хотели? К этому давно все шло". Вера Николаевна подалась вперед, вытянув и открыв (из-под белого шарфа) свою морщинистую шею, и лишь Дорогомилин, который, несмотря на все теперешнее его сближение с женой, по-прежнему был убежден, что всякий разговор об искусстве есть только бессмысленная трата времени, покачал головой и произнес: - Как мы умеем всегда поймать муху и вылепить из нее слона. Студенты, молодежь, от сытости, от силы, от энергии, которую деть некуда. - Может быть, так, а может быть, и не так, - возразил Николай Николаевич. - Вы интригуете, - заметила Ольга, втайне почувствовавшая, что она будто прикоснулась к тому пульсу московской жизни, который как раз и хотелось нащупать ей. - Расскажите. - И она так посмотрела на деверя, что отказать ей было нельзя. - Я только одного не могу понять, - заключил Николай Николаевич, пересказав все известное ему о рукописном журнале, как оно изложено было в характеристике профессора Лусо на Арсения (он не стал упоминать лишь о самой этой характеристике, так как ему казалось, что если к литературному разговору присоединить адвокатские дела, то что-то важное исчезнет из этого разговора). - Я не могу понять только, - подчеркнуто повторил он, для чего все это нужно составителям, авторам, что они хотят, чего добиваются. Разве у нас мало настоящих, нормальных изданий? - Искусство всегда стремилось и будет стремиться к свободе, - сказала Ольга с привычной убежденностью, что говорит истину, и повернулась к мужу, чтобы предупредить его возражение. Но взгляд ее для Семена уже не имел значения. - Ти-ти-ти, - протянул он, выражая несогласие, как он всегда в Пензе выражал его, но только теперь в иной, новой манере, подражая тому заместителю министра, к которому чаще всего ходил на доклады и расположением которого пользовался. - Ти-ти-ти, - продолжил он, помахав указательным пальцем сначала на брата, потом на Казанцева, потом на Ольгу, болезненно морщившуюся от этого его "ти-ти-ти". То, что было конкретно, было связано с приложением усилий и действительно влияло на ход жизни (какой и была работа ее мужа), всегда представлялось Ольге тем непрестижным, чем должны заниматься привыкшие не к умственному, а к физическому труду люди (и которых, по ее мнению, было большинство, то есть та основная масса, которая именуется народом); то, что было абстрактно, было рассуждениями, позволявшими не на основании фактов или потребностей жизни, а на основании только своих домыслов судить и оценивать все (как это и было в ее пензенской гостиной), напротив, казалось ей единственно престижным и достойным людей ее положения, и она с грустью смотрела теперь на мужа, который не понимал этого (что было так просто). Надежды ее на то, что он переменится в Москве, она видела, не оправдались, и она с ужасом думала, что ей, так же как и в Пензе, придется отгораживать своих друзей от него. XVII Когда перешли в столовую - после непременных восторгов, что стол прекрасен, и выражений признательности хозяйке, сумевшей так все приготовить и подать (что относилось к Евдокии, ухаживавшей теперь за всеми), - разговор опять сместился к новости, о которой, Ольге казалось, не все было рассказано деверем. Ее интересовало, кто был составителем и кто автором этого журнала; были ли среди этих имен значительные, которых она знала или могла бы, как она втайне подумала, уже теперь зачислить в список своих новых московских друзей ("Вот была бы удача!" - восклицала она, искавшая себе именно такой славы, руководительницы направления) ; нельзя ли было достать для нее экземпляр этого уникального, как она назвала его, издания, и если нельзя достать целиком, то хотя бы частично, то есть то, что, по мнению деверя, представляло наибольший интерес. Она полагала, что Николай Николаевич знаком был со всем содержанием журнала, и назвала его счастливчиком, несмотря на робкое уже "ти-ти-ти" мужа, которому она, в то время как переходили из гостиной в столовую, успела желчно шепнуть, чтобы он не портил ей вечера. И Семен всякий раз, когда ему хотелось теперь произнести свое "ти-ти-ти", оборачивался к жене и несмело и с робостью вступал в разговор. - Вы хотите скрыть от нас то, что для нас является воздухом и без чего мы не можем жить. Нет, нет, вы хотите скрыть, - настоятельно говорила Ольга, в то время как Николай Николаевич, не знавший, что ответить ей на ее требование, разводил над столом руками, каждую секунду рискуя опрокинуть стоявший перед ним дорогой фужер из мозерского хрусталя с массивною серебряною окантовкой, который был семейной ценностью. Вера Николаевна, сидевшая напротив Николая Николаевича, со страхом следила за его руками. - Но что же мне скрывать? - так как ему действительно скрывать было нечего, отвечал Николай Николаевич. - Я бы все сделал для вас, вы знаете, если бы это было в моих силах. Могу сказать только: ничего значительного, так, поверху, поверху. - Значительное всегда там, где мы хотим видеть его. - Не думаю. - Но в большинстве случаев. - К сожалению, у меня противоположная точка зрения, - наконец решительно заявил Николай Николаевич, для которого подтверждением его слов было дело Арсения, сначала привлекшее было своей видимой значительностью, затем разочаровавшее его. Он был убежден, что не по лени и не по неумению соединить социальное и нравственное, что надо было сделать, чтобы разобраться с Арсением, он охладел к его делу, но что по самой своей сути дело Арсения было пустым. "И они полагают, что он мог идеологически влиять на кого-то", - с усмешкою подумал Николай Николаевич во время разговора с Ольгой. Несколько раз все же порывался вступить в разговор Семен, которому хотелось поговорить о деле, то есть о планах (в масштабе страны) по строительству птицекомбинатов, которые он разрабатывал и благодаря которым, если они будут осуществлены, во многом решится продовольственная проблема. Проблема эта в семьях, подобных дорогомилинской, всегда и все имевшей на столе, еще не ощущалась, и, по утверждениям Ольги, любившей сказать: "Мне только о колбасе и думать", было исключено, чтобы вдруг перестали производиться нужные ей продукты, но люди, занимавшиеся сельским хозяйством страны и прилагавшие усилие, чтобы проблема эта меньше ощущалась в народе, - люди эти, к которым причислял себя и Семен Дорогомилин, когда приходил на службу, не могли не видеть опасности и не думать о ней. "В небо смотрим, а под ноги некому взглянуть. Под ногами-то что, под ногами", - возмущенно поднималось в нем, в то время как он все более и более прислушивался теперь к бессмысленному, как ему представлялось, спору между его женой и его братом, тому спору, в котором сам Семен по совершенной будто некомпетентности своей, но более из принципа, как он полагал, не мог принять участия. Ольге же, напротив, казалось, что муж ее опять со своими курятниками хочет влезть в интеллектуальный разговор, и она с таким подчеркнутым ехидством произносила слово "курятники", что не только Семену, но и Николаю Николаевичу становилось неловко за брата, и он принимался защищать его. - Нет, нет, и не вмешивайтесь, в вас говорит кровь, - отвечала ему на это Ольга. - Вы сказали о Князеве, но ведь он, кажется, композитор, вновь переводила она разговор на свое, что хотелось выяснить ей. Князев был упомянут Николаем Николаевичем как один из составителей (возможно даже, один из главных составителей) журнала. - Но он, насколько мне известно, и поэт, и прозаик, и публицист, говорил Николай Николаевич, не помнивший уже, когда и от кого слышал об этом; и он считал долгом теперь убедить в этом Ольгу. Казанцев с заткнутою за воротник салфеткою (не для того, чтобы он боялся обкапаться жиром, а для соблюдения этикета, всегда так нравившегося Вере Николаевне, которой он особенно хотел угодить) во время обеда не проронил ни слова. Он только ел и холодным старческим взглядом посматривал на всех с тем высокомерным видом, будто все, что происходило и будет происходить вокруг него, он знал наперед и был обо всем определенного мнения. Мнения, в сущности, у него не было: но то, что он лучше всего умел - просидеть молча вечер, - он выполнял теперь с тем старанием, с каким никогда не делал этого в Пензе; и благодаря этому старанию и в самом деле производил на Николая Николаевича впечатление умного, степенного и рассудительного человека. "Но Семен-то, Семен-то каков", - думал Николай Николаевич о брате, впервые видя его таким. Он смотрел на брата не столько с удивлением, сколько с недоумением и тем огорчительным чувством, словно прежде обманывался в нем. Прежде - он видел в нем человека партийного, умевшего ясно посмотреть на все; теперь же - словно что-то подменили в брате, и он не то чтобы не хотел, но как будто стеснялся сказать о своем. "Кого он боится?" - спрашивал себя Николай Николаевич, наблюдавший за ним. Хорошо знавший, что суждение о человеке по первому впечатлению часто ложно, Николай Николаевич, в сущности, повторял сейчас обычную для людей своего круга ошибку. Он отдавал предпочтение Казанцеву, который был пуст, глуп, но умел создать вокруг себя ореол значимости, и не узнавал брата; поведение брата наталкивало его на важную мысль о том, как в связи с переменой обстоятельств способны изменяться люди. "Да, да, - думал он, как быстро, оказывается, обстоятельства могут переменить человека". Что более должно было относиться к нему самому, чем к брату, но что применительно к себе показалось бы, разумеется, нелепостью. В то время как дома ожидала жена, то есть то неприятное, что надо было улаживать ему и что тем сильнее осложнялось, чем дольше он оставался в этот вечер у брата; в то время как на письменном столе его лежала папка с материалами по делу Арсения, которого он взялся защитить и судьба которого теперь зависела от него (как будет подготовлена и проведена защита, особенно в связи с новыми обстоятельствами, то есть характеристикой Лусо на Арсения); в то время как это, требовавшее от него внимания, ожидало его и дома и на службе и было тем важным, к чему он должен был приложить руки и что принесло бы ему удовлетворение, как всякое сделанное для людей полезное дело, - после ужина с индейкой и красным вином, которого он не пил, и разговора, не имевшего (по определению Семена) никакого смысла, Николай Николаевич продолжал, когда все опять переместились в гостиную, восхищаться Ольгой и Казанцевым и осуждать брата, которого он не понимал. XVIII Профессор Лусо, на факультете которого у студентов был обнаружен рукописный журнал, вновь был обеспокоен своим положением. Ни в разговоре с ректором, ни в беседе с заведующим отделом соответствующего министерства, куда были приглашены и ректор и члены парткома вместе с Лусо, не было как будто сказано, что его хотят отстранить от должности; но он уловил (из этих разговоров и бесед), что им были недовольны, и та простая мысль, что нужно кого-то определить в виновные, - мысль эта (вернее, тот всегдашний ход действий, который был хорошо известен Лусо), что на сей раз выбор может пасть на него, потрясла профессора. От него готовилась отвернуться та его Москва, которая всегда была щитом ему и в которой он со многими был связан взаимными услугами. Друзья его, позволявшие где нужно и не нужно выражать недовольство жизнью, в которой они, впрочем, были обеспечены всем, теперь, когда обнаружился этот злополучный журнал (плод их определенной деятельности), спешили отмежеваться от него. Им не хотелось терять то, что они имели, и Лусо знал (из своих жизненных наблюдений), как жестоки бывали эти люди, когда дело касалось их интересов. То, что они разрешали себе говорить о народе и ЖИЗЕШ, они не могли позволить другим; и хотя возмущены они были теперь не столько тем, что было помещено в журнале, то есть пропагандой чуждых взглядов, сколько тем, что составители и авторы этого "издания" посмели не спросясь перешагнуть порог дозволенного, за который нельзя и опасно переступать (и за которым сейчас же очевидно становилась их деятельность) , но об этом своем возмущении они предпочитали не распространяться и выжидали, на кого бы наброситься, чтобы обелиться самим. "Им нужна мишень, вот что им нужно, - воскликнул Лусо, поговоривший с Кудасовым. - Так вот вам мишень". И он указал на Арсения, бывшего все еще под следствием и потому представлявшего удобную для этого кандидатуру. "Как же, он, он курировал тот курс, на котором был найден журнал", - как будто даже удивленно стал повторять всем Лусо, направляя общественное недовольство, и вслед за ним все в институте опять заговорили об Арсении. Ему вспомнили и развод с Галиной, и женитьбу на молодой Наташе, и убийство приемного сына, подававшееся теперь так, что Арсению не оставалось ничего для оправдания. Но более всего ставилось ему в вину уважение к нему студентов; считали, что он заигрывал со студентами и разжигал в них нездоровые интересы. - Знаете, как это называется? - говорили об Арсении. - Это называется плодить хунвейбинство. - И вокруг него как бы само собой начало складываться то общественное мнение, которого ждал и за которым следил Лусо. Поскольку для него важным было не выяснение истины, кто были авторы и составители журнала (это были те, вне института, люди, с которых ни по служебной, ни по партийной, ни по каким иным будто линиям нельзя было спросить ничего), а надо было в своем коллективе найти лицо, которое можно было бы призвать к порядку (что и требовалось для отчетности), - как только Лусо почувствовал, что общественное мнение, направлявшееся им, созрело, он предложил собрать партком, а затем, после парткома, вынести обсуждение вопроса на общее собрание преподавателей факультета. - Мы должны осудить подобное явление, - сказал он своим коллегам, профессорам и доцентам, с кем перед парткомом и общим собранием счел нужным побеседовать и кто был намечен им в выступающие. - Сегодня позволит себе один, завтра другой, а потом? Нет, вы понимаете, к чему это ведет? глядя на всех открытыми и ясными глазами, словно и на душе у него было столь же определенно и ясно, продолжал он. Затем почти слово в слово повторил это и на парткоме и на общем собрании, выступив не в конце, не в заключение, как делал всегда и как считалось удобным для руководителя, а вначале, чтобы задать тон; в первые минуты после выступления он еще волновался, но с каждым новым по списку оратором, появлявшимся у стола, все более успокаивался и входил в свое обычное состояние уверенности, с каким давно и привычно ему было восседать в президиумах. Ему даже показалось, как только он внимательнее стал прислушиваться к выступающим, что будто бы обсуждалось не ЧП на факультете, а персональное дело Арсения.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51
|