- Вы... кажется... изволите... шутить? - спросил я, придерживая себя на каждом слове и не повышая голоса.
- Ну-ну, - повторил Кляп, но уже не так, как в первый раз - сыто и с видом превосходства, - а суетливо, неуверенно. - Ну-ну, зачем же все так близко принимать к сердцу? Я наслышан, наслышан о вашем горячем нраве... Хотел, так сказать, убедиться... ха-ха...
- Вы неудачно шутите, - сказал я. - В другой раз не советую вам убеждаться таким образом в особенностях моего характера. Не советую.
После этого разговора я не только смотреть на него - думать о нем не мог. Я понимал, что это скверно, - ведь мне с ним работать, к нему первому обращаться по любому делу. Но и одолеть отвращение я тоже не мог.
Знаю я эту подозрительность, которая не верит, что можно остаться честным рядом с деньгами. Но до сих пор никогда еще ее грязное жало не обращалось против меня.
Я видел: ему страстно хочется поймать меня на какой-нибудь недостаче, на какой-нибудь оплошности. Прямых подозрений он больше не высказывал. Но однажды, развалившись на стуле, порассказал о том о сем:
- В Хмелевском детдоме зав нагрел себе руки. Тысячи полторы прикарманил. И не придерешься - такой ловкач, все шито-крыто! Комар носу не подточит...
Я скриплю зубами, но помалкиваю.
- А вот в Струмках директор Ладенко - тот поазартнее, тот тысяч на пять...
- Стоп! - говорю я. - Хмелевского зава не знаю, потому молчу. А Ладенко не трогайте. Его знаю. Не поверю. И в обиду не дам, и напраслины слушать не стану.
- То есть как это не поверите? Я его к суду привлекаю, а вы не верите! - Кляп обиженно выпрямляется на стуле.
- Я его знаю. На воровство он не способен.
- А если его осудят?
- Значит, ошибутся. Все равно не поверю.
Кляп смотрит на меня так, словно я чудище заморское.
- Я, - говорит он быстро, - я верю человеку, пока он не осужден. А при нашей работе вообще надо с доверием поосторожнее.
Ну почему такой тупица должен быть инспектором? Чему он может научить, что посоветует?
В кабинете заведующего роно Коробейникова Кляп никогда не сидел, развалясь на стуле, ничуть не бывало! Он сидел на самом кончике стула и с таким выражением готовности на лице, что неловко глядеть. Даже голос его здесь звучал совсем иначе, чем у меня в кабинете, - не слышалось в нем начальственной сытости и уверенности.
"Ох и хлебну я с тобой!" - опять и опять думал я, когда приходилось видеть это откормленное, розовое лицо.
* * *
С утра были чисто вымыты полы и окна, все блестело так, как блестит только в самый веселый праздник.
Билеты, над которыми корпела наша художница Ася Петрова, вышли очень красивые. Рамка из зелени и цветов, наверху мелкими печатными буквами. "Поздравляем с Первомаем!" А посередине приглашение: "Просим прийти к нам на первомайский вечер. Будем рады Вас видеть. Обещаем, что скучать не будете".
Последнюю фразу прибавили по настоянию Лиры, хотя многим из нас она казалась самоуверенной и просто даже нахальной. Однако сила убеждения у этого человека была почти неодолимая, и мы невольно подчинились.
Я хотел, чтобы о нас знало как можно больше народу. Поэтому мы послали билеты не только в школу, но и соседям - на сахарозавод и в сельхозтехникум.
Актеры с испуганными лицами все время что-то бормотали, повторяя роли. Лира носился по дому как бес - веселый и лукавый.
Мы решили вынести наш праздник под открытое небо; вытащили и расставили рядами скамейки и все стулья, какие только нашлись. Сцена потребовала многих трудов, но мы сладили и с нею.
Перед самым вечером мы решили еще раз повторить маленькую белорусскую сказку - исполнители знали ее нетвердо. В сказке этой барин потребовал у батрака: "Скажи мне такое, чему бы я не поверил. Если скажешь, дам много денег. Не придумаешь - награжу плетьми".
Витязь играл батрака и врал напропалую, однако барин - Шупик на все отвечал равнодушным басом: "Бывает, бывает. .."
Но вот батрак говорит: на небе, мол, видел твоего отца - он там пасет волов. И тут-то барин вопит: "Неправда, неправда!"- и остается в проигрыше.
Начиная живописать картину, которую он застал на небесах, Витязь говорил:
Святые пьют горилку,
Едят яишню, масло, сало
И так святых тех разобрало...
И вдруг мы услышали:
- Убрать! Горилку убрать!
Я обернулся. В дверях стоял Кляп.
- Почему, Дементий Юрьевич?
- Могут пойти кривотолки. Горилку убрать!
- Вот что, Григорий, - сказал Митя, сохраняя на лице вполне пристойное, серьезное выражение, - ты говори так: "Пьют какао, едят яишню, масло, сало".
Гриша искренне удивился:
- Ха, какао! Выдумал тоже. Так разве от какао разберет? Нет, без горилки нельзя.
Василий Борисович попробовал взять Кляпа логикой:
- Ведь это святые пьют. Так сказать, персонажи отрицательные.
Но Кляп гнул свое:
- Могут возникнуть кривотолки.
По пустяку мне связываться с ним не хотелось, гостей мы ждали с минуты на минуту.
- Отставить сказку! - сказал я.
- Семен Афанасьевич! - с укором воскликнул Витязь.
...К семи стали собираться гости. Из школы пришли с десяток ребят, Ольга Алексеевна и, конечно, Павел Григорьевич. С завода приехали секретарь комитета комсомола Ваня Карев - невысокий, круглолицый и синеглазый - и еще три комсомольца, среди них Маша Горошко, сестра нашего Вани. Из техникума была тоже четверка студентов.
Мы не стали их долго мучить, усадили в нашем "зале" посреди двора, и Митя со сцены произнес совсем коротенькую речь. Прежде нас здесь, в Черешенках, не было. А теперь мы тут - и надо знакомиться. Мы - новые соседи, нас зовут детский дом имени Челюскинцев. Просим любить и жаловать. А сейчас мы покажем маленькую пьесу, и вести вечер будет Анатолий Лира - вот он!
Но, кроме Лиры, на сцене оказался Кляп.
- Я должен дать справку в порядке ведения, - произнес он своим бабьим, высоким голосом. - Дому номер четыре Криничанского района официально не присвоено имя челюскинцев, и здесь об этом упомянули безответственно.
Лира стоял тут же - чисто одетый, причесанный, насколько это было возможно при его жестких, непокорных волосах. Из бокового кармана выглядывал кончик белоснежного платка (обвязанного, между прочим, Ваней Горошко).
- "Горе-злосчастье", пьеса в трех действиях! - объявил он, словно никакого Кляпа рядом не было.
Инспектор спустился со сцены и прошел вдоль рядов. Я зашагал следом.
- Послушайте, - сказал я, как мог, тише. - Добейтесь мне выговора, снимайте меня с работы, отдавайте под суд, только не портите нам сегодняшний праздник.
- Я уезжаю, - прошипел он в ответ, - но я доложу... Я доложу не только в районе, как вы портите детей, как вы их распускаете и... - Он хлопнул калиткой и уже из-за ограды крикнул: - И разлагаете, да!
Я постоял у калитки. Воистину камень тяжел и песок есть бремя, но гнев дурака тяжелее всего на свете... И я вернулся к сцене, на которой уже сновали наши актеры.
Мне до сих пор кажется самым большим достоинством этого спектакля, что шел он в неслыханном темпе. События сменялись, точно кинокадры, речи и движения актеров, быть может, и не сверкали мастерством, но были так стремительны, что заскучать зрители и впрямь не могли.
Лева Литвиненко снискал шумный успех в роли испуганного купца - он был очень натурален со своими вздыбленными волосами (и скосить глаза он тоже ухитрился!).
Любопытнов, который на репетициях терял то горб, то живот, во время представления лицом в грязь не ударил и ничего не потерял. Катаев был, как говорится, в образе. Реплики он подавал своим обычным ворчливо-сварливым тоном, а это как нельзя лучше шло к делу:
- Что такое - денег нет, третий день к обеду вина не подают и батюшкину шпагу пришлось заложить...
После первого действия Лира снова выскочил на сцену и, не дав никому опомниться, обратился к Кареву:
- Будьте так добры, скажите: какая у вас любимая цифра - ну число из однозначных?
- Любимая? - удивился Карев. - Ну пять! - Сейчас я доставлю вам большое удовольствие! - пообещал Лира и протянул смущенному секретарю лист бумаги и карандаш: - Умножьте, пожалуйста, двенадцать миллионов триста сорок пять тысяч шестьсот семьдесят девять на сорок пять!
Карев пожал плечами, но отказаться, видно, ему было неловко, и он взял карандаш и бумагу. А Лира уже протягивал те же орудия одному из студентов:
- Задумайте трехзначное число. Задумали? Переверните его, напишите наоборот. Теперь от большего отнимите меньшее. Опять переверните и сложите последние два числа... Сложили? У вас получилось... у вас получилось... Лира картинно закатывает глаза, как будто и впрямь напряженно считая, ...тысяча восемьдесят девять. Так?
- Смотрите-ка, верно! - разом говорят студент и все, кто справа и слева заглядывал к нему через плечо. - Как это у тебя выходит?
Между тем Карев может быть вполне удовлетворен, если пятерка вправду его "любимая" цифра: у него получилось ни много ни мало - 555 555 555.
- А если б я сказал другую цифру?
- Тогда бы то и было, - бойко отвечает Лира под общий смех.
- Нет, - сердито упорствует Карев, - а если моя любимая цифра - восемь? А если - три?
- У, какой хитрый! Что это у вас сколько любимых цифр? Любимая значит, одна, - наставительно говорит Лира.
Синие глаза Вани Карева гневно темнеют. Он уже не помнит, что он взрослый, солидный товарищ и даже секретарь комсомольской организации, ему непременно надо как-то взять верх над этим дерзким и напористым мальчишкой. Но Лира успевает опередить его.
- Да вы не сердитесь, - говорит он вкрадчиво. - Вот у вас фамилия начинается с какой замечательной буквы - прямо волшебная буква. Она может сделать кожаный пояс камнем. Ну-ка, думайте.
В публике замешательство. Лира приходит на помощь:
- Вот ремень. А если прибавить "к"?
- Кремень! - кричит Горошко в восторге от своей сообразительности.
- Это такая буква! - не унимается Лира..- Всем буквам буква! Рыб она превращает в столярный инструмент...
- К-лещи? - осторожно догадывается Карев.
- То-то и оно! А если взять часть лица и прибавить эту самую букву "к", получится животное.
- К-рот!
- А прибавьте к той букве растение - и станет дерево.
- К-лен!
Лира ведет эту часть своей программы так же стремительно, как играли актеры. Его быстро понимают, быстро отвечают ему, и Карев, позабыв про любимую цифру, вполне доволен, что его фамилия начинается с такой замечательной буквы.
После спектакля дежурные позвали нас ужинать. Пока ребята рассаживали гостей, я заглянул на кухню и остолбенел. Вместе с Галей и дежурными у плиты хлопотала Лючия Ринальдовна - с засученными рукавами, в пестром фартуке.
- Вы?! - только и сказал я, хотя всегда считал себя человеком, который готов к любым неожиданностям.
- Да-да, я уж сразу сюда, вот - принимаю дела на ходу.
- Буду считать, что вы - мне первомайский подарок, - сказал я, крепко пожимая ей локоть (руки у нее были в муке), и, очень довольный, пошел к праздничному столу.
Еще не все гости уселись, а Ваня Горошко и Лева Литвиненко уже заняли свои места. Я взглянул на них как мог выразительно, но они не взяли в толк. Я направился к ним, но меня опередил Митя. Он прошел мимо, нагнулся к ребятам с самой милой улыбкой и сказал-то, наверно, словечка два, не больше, но они вскочили как ошпаренные и стали усердно усаживать гостей.
- Вы хорошие ребята. И дельные, - убежденно сказал Карев и вдруг спросил: - А музыкального инструмента у вас нет?
Музыкального инструмента у нас не было. Карев огорчился, но, подумав минуту, успокоил то ли нас, то ли себя самого:
- Ну и не надо! - и запел:
Стоит гора высокая, а под горою гай...
Все притихли. Голос у Карева оказался небольшой, но свежий и чистый. Почему-то особенно силен и заметен стал запах молодой зелени, вскопанной земли, вливавшийся в раскрытые настежь окна столовой.
Если человек хорошо поет, можно считать, что у него есть ключ ко всем, сердцам. Вот приехал - и ничего в нем приметного, необычного: и ростом невелик, и не красавец, и так вздорно ссорился с Лирой, и ничем не выделялся среди своих.
И вдруг...
- Еще! Еще! - закричали все, когда Карев кончил.
Он не заставил себя просить и спел "Дывлюсь. я на небо", а когда мы снова закричали: "Еще!" - сказал:
- Нам уже пора, темно.
И вдруг поднялся Искра, а за ним весь первый отряд. Ребята подошли к Степе, он взмахнул рукой, словно заправский дирижер, и мы услышали:
Эта песня про меня и про тебя,
Эта песня про черешенских ребят.
Мы сложили и поем ее с душой,
Перед нами путь далекий и большой.
Скворец - в скворешнике,
Орех - в орешнике,
А мы живем теперь
В своей Черешенке.
Здесь собрались мы на праздничный костер,
Здесь нашли себе мы братьев и сестер,
Для того семью такую я нашел,
Чтобы жить нам было вместе хорошо.
На этот раз припев мы пели уже все вместе - и слова и мелодия запомнились быстро.
Хоть нас вырастят не матери-отцы,
Хоть разъедемся потом во все концы,
Вспоминать родной наш дом я буду рад,
Всюду встретится тебе сестра иль брат.
И снова все подхватили:
Скворец - в скворешнике,
Орех - в орешнике...
Ни завидовать отряду Искры, ни горевать о собственной неизобретательности было нельзя.
* * *
- Глядите, Семен Афанасьевич! - Горошко стоит задрав голову. - Иней!
И верно, верхушки сосен поседели от инея - это в мае-то! Май на Украине всегда теплый, а тут ударил настоящий мороз, дрожь пробирает, зубы постукивают. Ну, мерзнуть не придется, работа не даст - надо думать о посевах.
Позавтракав, ребята расходятся на работу, а меня зовут в правление колхоза: председатель просит зайти, да поскорей! Вакуленко зря звать не станет, я тотчас иду и встречаю ее по дороге.
- Будь другом, - озабоченно говорит Анна Семеновна, едва поздоровавшись, - созови своих ребят, которые постарше, поразумнее. Наша Надя с ног сбилась, с рассвета глаз не осушает - знаешь, сколько она сил на свою свеклу положила!
Про Надю Лелюк мы все знаем. Она со своим звеном обещала вырастить не меньше пятисот центнеров с гектара. Как тут не помочь!
Первое, что услышали ребята на поле, было:
- Чего их нагнали? На биса они мне сдались!
Это кричала высокая, опаленная весенним солнцем и ветром девушка, только белки да зубы сверкали на черном от загара лице, по которому она кулаком размазывала слезы.
- Не слушайте ее! - сказала Анна Семеновна. - Не слушайте и беритесь за дело. Это в ней обида кричит. Знаете, сколько она труда на эту свеклу положила? А тут на тебе - мороз! Эй, девчата, получайте помощников!
Зеленые листья свеклы съежились, пожухли. Лелюк смотрела на них, сжав зубы.
Чуть потоптавшись - как-никак прием был не из любезных, - наши ребята вместе с девушками взялись за дело: вокруг плантации кучами разложили навоз, солому и подожгли.
- Только под ногами путаться! И чего они помогут! - не унималась Надя.
- Ох и язычок! - сказал вдруг Митя. - У меня теща была - ну точь-в-точь такая же!
Надя остановилась, взглянула на него и засмеялась сквозь слезы.
Наши, сменяясь, работали на свекле до вечера. А костры жгли и ночью, и на другой день. Ребята возвращались домой усталые, закопченные и пахнущие дымом, в волосах у них торчали соломинки.
- Лается она хуже Кольки, - сказал Мефодий. - Прямо бессовестная. А другие девчата ничего, добрые. И все говорят "спасибо" и "спасибо".
- Все еще лается? - удивился я.
- Ну, поменьше, - ответил добросовестный Витязь. - Можно сказать, уже мало лается. Маруся ей кричит: "Не имей сто рублей, а имей сто друзей верно, Надя?" А она говорит; "Ну, верно".
* * *
В школе, в детском доме нет таких людей, чтоб не приносили ни вреда, ни пользы. Недоброй памяти Марья Федоровна все вокруг себя отравляла духом грубости, неуважения, неоправданной злости. А приехала Лючия Ринальдовна - и с нею пришло в наш дом нечто новое. Уж не говорю, что готовить она была великая мастерица, это хоть и проза, но весьма существенная. Какой-нибудь гороховый суп или незамысловатые картофельные котлеты - прежде ребята встречали их дружным и недвусмысленным.: "У-у-у!" - теперь находили самый радостный прием.
В первые же дни ребята почувствовали, что каждый ей интересен. Придя из школы, почему-то хотелось сообщить ей: "А меня спрашивали! Про лягушек и про ящериц! "Хорошо" поставили!" И она не отделывалась вежливым "да?". Она шумно радовалась: "Неужели? Нет, ты меня удивил! Ты же сказал, что не успел прочитать по второму разу?" Значит, не пропустила мимо ушей то, что говорилось за чисткой картошки и мытьем кастрюль!
Кроме того - и это было ох как важно! - Лючия Ринальдовна была многорука, она все умела.
Вскоре после Майских праздников мы получили цветной сатин на. летние платья девочкам. Я полагал, что мы сделаем всем одинаковые платья. Лючия Ринальдовна восстала:
- Как это одинаковые? Рабочий костюм - это пожалуйста. Но домашнее платье, а тем более нарядное, шить без разбору, всем одно и то же - как можно! Дети-то разные! Вон Лида худенькая - ей оборочки. Олечка по-другому сложена - ей и фасон другой.
И словно мало ей было своего дела, она взялась руководить шитьем. Ей не надоедало подолгу рассуждать - кому что пойдет, У нее были свои взгляды и своя терминология.
- Вот это просто, но мило, - говорила она. - А это - простенько, но со вкусом.
Постепенно мы взяли в толк, что это и впрямь не одно и то же!
Позже, когда мы шили костюмы мальчикам, кто-то сказал Витязю:
- Стой прямо, чего живот выпятил!
И Лючия Ринальдовна строго возразила:
- Не трогайте его, у него от природы такой гордый ход!
Если у портнихи дело не ладилось, Лючия Ринальдовна вооружалась ножницами и иглой и мигом подкраивала, сметывала, не столько объясняя, сколько показывая, совсем как Василий Коломыта.
Вечерами она охотно играла с кем-нибудь из ребят в домино и умела не сердиться, если проигрывала.
Однажды она села за домино с Крикуном против Катаева и Лиды. Расположились они на кухне: у Лючии Ринальдовны стояло что-то на плите и она время от времени помешивала в кастрюле. Я зашел зачем-то на минуту и застрял, глядя на играющих.
Николай вкладывал в игру столько азарта, что все только диву давались. Он краснел, ругался, негодовал и наконец с ненавистью крикнул Лиде, своей партнерше:
- С тобой хоть не садись играть, чертова дура!
Лида побледнела, помедлила минуту, потом вдруг встала, молча отодвинула табурет и вышла из кухни.
Мне показалось - Николай на секунду смутился. Но тотчас тряхнул головой, смешал кости и тоже пошел к дверям.
- Можешь больше сюда не ходить, - сказала вдогонку Лючия Ринальдовна.
Изумленный, он обернулся, пожал плечами, чуть постоял на пороге, словно искал и не находил какие-то слова, и вышел. Почесав в затылке и шумно повздыхав, ушел и Крикун.
- Каков! - сказал я.
Лючия Ринальдовна уже снова сосредоточенно помешивала в кастрюле и не ответила.
- Каков Николай? - повторил я.
- Да... - отозвалась она наконец. - Такого не скоро переломишь... а нужно. С таким характером - куда же?
Вечером я рассказал об этом Гале. Мне показалось, что слушает она как-то хмуро. И вдруг она спросила:
- А больше Лючия Ринальдовна ничего не сказала?
- Нет. А что?
- Все, что ты рассказал про Катаева, очень похоже на тебя самого.
- Здравствуйте!
- Вот тебе и "здравствуйте"! Последи за собой, каков ты в игре - хотя бы за тем же домино. Конечно, ты не ругаешься - еще бы! Но ты тоже забываешь обо всем на свете. Знаешь, что мне Лючия Ринальдовна говорила? "С Семеном Афанасьевичем играть невозможно. У него только свои правила правильные. Хватает из магазина любую кость, а я, как индюшка, на все соглашаюсь".
- Вот те раз!
- Ты не видишь себя со стороны, вот и удивляешься.
Ох, до чего мне хотелось обидеться! Слова Гали показались мне не то что несправедливыми - нелепыми. Но я знаю: ничего нет смешнее обиженного человека - уж он-то всегда елеп и несправедлив. Поэтому я сказал:
- Ладно, я понаблюдаю за собой.
- Не сердись. А?
- Нет, зачем же! Я послежу, а потом отчитаюсь.
- Ну... Зачем ты так? - огорченно сказала Галя.
* * *
Может, и правда другому человеку труднее всего прощаешь свои собственные недостатки? Может, и правда я в себе не замечаю того, что так ясно вижу в Катаеве?
И все, что бы ни случилось у нас, словно случалось нарочно для того, чтоб я убедился: ничего я в ребятах еще. не понял, ничего про них не знаю.
Однажды к вечеру приехал Кляп. Он ни словом не заикнулся о том, что произошло у нас Первого мая. Глядя куда-то мимо моего уха, он сказал официальным голосом:
- Есть указание отобрать некоторое количество детей. В Киеве организуется спецдом для особо одаренных.
- Что за чушь!
- Для вас всегда все чушь, товарищ Карабанов, это давно известно.
- Кого же из них будут готовить - гениев?
- Оставим пустопорожние разговоры. Я наметил небольшой список: Борисову, Витязя, Катаева, Литвиненко, Любопытнова, Петрову.
Он был верен себе. Его никогда не интересовала суть дела. Вот и сейчас: он даже не постарался вдуматься, не спросил у нас, кто из ребят одарен, талантлив; он просто записал по алфавиту тех, что участвовали в пьесе, и еще Асю Петрову, которая разрисовывала билеты. Только про "царевну" Ваню забыл.
- Подготовьте к отправке, - сказал Кляп, положив список мне на стол.
- Все же спросим ребят, хотят ли они уезжать отсюда?
Кляпу, видно, и в голову не приходило, что их надо о чем-то спрашивать, что они могут чего-то не захотеть. Он поглядел с удивлением, потом сказал:
- Только я буду разговаривать с детьми без вас, наедине. Велите их прислать.
С этим я спорить не мог.
Я нимало не сомневался, что Катаев уедет. Литвиненко останется уж хотя бы потому, что здесь Лючия Ринальдовна, Витязь и Любопытнов с первых дней привязались к нашему дому и, конечно, не уйдут. Не уйдет и Ася Петрова. Эта большелобая коренастая девочка с умным, энергичным лицом так старалась перед праздником, без устали рисовала билеты, расписывала декорации. Об Оле Борисовой и говорить нечего. У нее открытый нрав, ее всегда привечала Лючия Ринальдовиа, а уж она-то понимает толк в людях...
Через полчаса ребята вышли из кабинета.
- ....и харчи, и все лучше, - услышал я обрывок фразы.
Это говорила Ася.
- Сволочь ты после этого, и больше никто, - отозвался Катаев.
- Сам ты сволочь, - невозмутимо ответила Ася.
Она собиралась спокойно, деловито. Ее нисколько не заботило, что о ней думают.
- Ты у меня зеленый карандаш взял, - сказала она Ване Горошто, - давай неси скорее. Лидочка, ты у меня веревку занимала. Мне надо книжки перевязать.
Оля Борисова упаковалась в десять минут - молча, ни на кого не глядя.
Любопытнов собирал свои вещи суетливо, как-то воровато оглядываясь, словно брал чужое.
- Эй, рубашку забыл, я ее сегодня из-под твоей подушки вынул. Сколько раз тебе толковал - под подушку ничего не класть! - И Горошко сует ему в сундучок рубашку.
- Вот в новом доме он забывать не станет нипочем! - отзывается Витязь.
- Горошко, а тебе не завидно? Ты тоже представлял, а тебя не позвали? спрашивает Крикун.
- Убей меня бог! - отвечает Ваня, складывая вещи Любопытнову, который стоит рядом, беспомощно свесив руки.
- До свидания, Семен Афанасьевич, - спокойно говорит на прощание Ася.
Любопытнов не поднимает головы. Мне жаль его почему-то. В том доме и вправду харчи и одежда будут лучше, он это понимает, и пускай едет. Но я привык видеть его лисью мордочку и голубые, снизу словно срезанные глаза, и он так забавно играл "Горе-злосчастье", - зачем ему уезжать от нас?
- Не обижайтесь на меня, Семен Афанасьевич, - говорит Оля. - И вы, ребята, не обижайтесь.
- Еще обижаться на тебя! Да кто ты такая? - отвечает за всех Катаев.
Кляп торопит ребят, и вот все они - Кляп, Оля, Ася и Любопытнов - идут к воротам.
- Ах я дура старая! - восклицает Лючия Ринальдовна, глядя им вслед. И добавляет, вздохнув: - Рыба ищет, где глубже, человек - где лучше.
Нет, думаю я, здесь не легче, здесь во сто раз труднее, чем в Березовой!
Я не испытывал огорчения. Не был подавлен, как в те дни, когда из Березовой ушел Король. Я был только зол, очень зол. Я знал - никто из ушедших ни в чем не виноват. Тут только один виноватый - я сам. Я виноват, если им тут было скучно, или не по сердцу, или не чувствовали они себя дома.
Мне все здесь казалось легче и проще, чем было в Березовой Поляне, а вот теперь я понял: нет, здесь трудно. И я ничего не увижу, если не посмотрю вглубь - не пойму, не докопаюсь до главного. Ушли с Кляпом Любопытнов, Борисова, Петрова - это я мог понять. Не ушли Витязь и Литвиненко, не польстились на сладкие харчи и все прочее, что сулил им Кляп, - тоже понятно, иного я от них не ждал. Но вот Катаев не ушел, остался делить с нами нашу обычную и не очень легкую жизнь, - и тогда мне тоже захотелось жить здесь и работать во всю силу, я вдруг почувствовал: меня уже не тянет обратно в Березовую!
* * *
Я думаю, никакие человеческие отношения на свете не остаются неизменными - даже самые лучшие, проверенные и близкие. Они меняются, растут или убывают, становятся глубже, дороже или, напротив, вдруг застывают - и это плохо. Ведь в движении жизни движутся, меняются и люди, их чувства, привязанности. Порою едва приметно. Неслышно. Каждый новый день чем-то не похож на минувший. Если дружба остановилась, значит, она пошла на убыль, потеряла что-то. Она не растет, ее надо поддерживать, а что может быть хуже такой дружбы, которой нужны подпорки?
Мои отношения с ребятами не стояли на месте. Так не бывает, если работаешь с человеком рука об руку.
Каждый день приносил нечто новое, что я про себя терпеливо и бережно, как скупец, откладывал внутри на каких-то счетах. Это был дорогой и важный счет.
Была в Коломыте черта, которая очень подкупала меня и по душе была ребятам, хоть они, наверно, не отдавали себе в этом отчета. Он не только любил работать - он к земле, к растению, ко всему, чего касались его большие, сильные руки, относился как к живому существу, которое дышит, радуется, ощущает боль. Это свойственно детям, но в Коломыте - рослом не по летам, широкоплечем и сильном - это было неожиданно а даже трогательно.
Вот мы пропалываем капусту.
- А сейчас в Австралии осень, - ни с того ни с сего сообщает Витязь.
- А на Южном полюсе зима, - откликается Литвиненко.
- А в Америке ночь, - вставляет свое слово Горошко.
- Какие все умные стали! - язвительно произносит Катаев.
- А что ж, и стали, - спокойно подтверждает Крикун.
- Эй, Катаев, ты поосторожнее! - громко перебивает всех Коломыта. Но он вовсе не вмешивается в этот умный разговор, ему надо сказать о своем: Капуста так не любит, еще корни заденешь. И землю кругом разрыхли, а то задохнется. И полить надо.
- Вчера поливали, - недовольно бурчит Николай.
- Опять надо.
- Так чего теперь - полоть или поливать?
- Кто это днем поливает? Вечером.
- Верно. Вечером. А почему? - спрашиваю я Василия.
- Влага медленней испаряется! Влага медленней испаряется! пританцовывая, кричит Горошко, который умеет шпарить цитатами из учебника..
- Ты чего поливаешь холодной? Не видал, в бочке вода цельный день грелась? - обращается Коломыта вечером к тому же Катаеву.
- А не все равно, что из бочки, что из колодца!
- Вот я тебя в прорубь зимой окуну, тогда будешь знать, все равно или не все равно, - сурово говорит Коломыта, отнимая у Николая лейку. - Капусту вот как надо поливать - досыта. Не польешь - кочан пойдет мелкий, сухой. У капусты воды особенный расход.
- А почему? - снова и снова допытываюсь я.
На это Василий ответить не может. В нем, как в надежной погребице у запасливого хозяина, скоплен верный крестьянский опыт. Он знает, он уверен в своем знании. Но - почему? Почему? Мне кажется - его это просто не интересует и мои вопросы только докучают ему. Не все ли равно - почему. Такой у капусты нрав, она любит пить досыта, вот и весь сказ.
- Хороший парень какой! - говорят ребята из сельхозтехникума (они проходят у нас практику). - Золотой будет агроном! Вот кончит семилетку сразу к нам! У него любовь к нашему делу.
Любовь-то любовь... Но вечерами иной раз на Василия нападает откровенность - и вот он говорит мне, вздыхая:
- Ничего тут стало... Эх, кабы не школа!..
* * *
В полутора километрах от нас жила семья доктора Шеина.
Иван Никитич Шеин был замечательный хирург. С самых молодых лет ему сулили будущность талантливого ученого, но он выбрал другой путь - и уже лет тридцать врачевал на селе. В последние годы он сменил Подмосковье на теплую Украину и жил неподалеку от Черешенок уже третье лето. Он больше не работал в больнице, но слухом земля полнится - за это время его узнала вся округа, и древние старики и ребятишки привыкли считать его "своим доктором". Шли к нему запросто, приезжали издалека - и человек, который, в сущности, ушел уже на покой, никогда не отказывал: днем ли, ночью, поднятый с постели, ехал по первому зову.
К нам у Ивана Никитича был какой-то особенный, непонятный мне интерес. Звали мы его редко, болеть у нас было не в обычае. Но он сам приходил к нам, серьезно спрашивал: "Гостя , принимаете?" - и оставался на час, на два. Подолгу сиживал в саду, где вместе с кустами малины и смородины прочно пустил корни Крикун. Иван Никитич никому не мешал, не приставал с вопросами, - ребята сами охотно рассказывали ему о своих делах, о себе. Его не стеснялась даже самая застенчивая из обитателей нашего дома - Лида.