Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Это мой дом (Дорога в жизнь - 2)

ModernLib.Net / Вигдорова Фрида Абрамовна / Это мой дом (Дорога в жизнь - 2) - Чтение (стр. 15)
Автор: Вигдорова Фрида Абрамовна
Жанр:

 

 


      Мы входим в дом, но на кухню Сизова и горячим чаем заманишь. Чего он там не видал, на кухне? Лючия Ринальдовна никогда ни словом не поминает о случае в поле, но с лета смотрит сквозь Сизова, будто он в шапке-невидимке. Это у нее выходит беспощаднее любого бранного слова.
      Лючия Ринальдовна тоже знает о повестке, да и все в доме знают. Девочки напуганы, мальчишки настроены воинственно; очень скоро выясняется, что все до одного намерены сопровождать меня в суд. Я велю забыть даже думать об этом, и вообще хватит разговоров о суде, повестке и прочем! Дело наше ясное, худого бояться нечего, а сейчас - спать: утро вечера мудренее.
      Я уезжаю из дому чуть свет, в восемь я уже в суде. Следователь со мною сух, сдержан, сразу видно - не одобряет хулиганских моих поступков. Перед ним справка от врача о том, что гражданин Онищенко явился в больницу со следами нанесенных ему побоев. Я снова - верно, в двадцатый раз рассказываю, как было дело. Следователь записывает фамилию Казачка и очень сетует, что других взрослых при случившемся не оказалось. Дети, объясняет он мне, не свидетели - во-первых, потому, что они дети, а во-вторых, потому, что зависят от меня. Ну-ну...
      Выходя от следователя, я увидел в приемной Надю Лелюк, Ивана Ивановича и Ольгу Алексеевну.
      - Вас тоже вызвали? - спросил я, озадаченный: к чему они здесь? Ведь никого из них не было с нами в лесу.
      - Вызвали, - коротко ответил Иван Иванович и, поджав губы, стал глядеть в сторону.
      Ольга Алексеевна молча кивнула и улыбнулась мне, а Надя сказала:
      - А чего ждать, когда позовут? Я ж вас знаю и Онищенку знаю. А раз знаю, то и скажу.
      Она не пожелала больше разговаривать со мною и открыла дверь в комнату следователя.
      - Вам что, гражданка? - послышалось оттуда.
      Уже через минуту из-за плотно притворенной двери слышался Надин крик:
      - Ах, не можете? А разных хулиганов слушать можете? Да Онищенку все село знает, вы спросите в любой хате. Что значит - меня не вызывали? Я что, дитя, сама дороги не сыщу?
      Иван Иванович с интересом прислушивался, Ольга Алексеевна сдерживала улыбку.
      - Зачем вы встали? - спросил я. - Ведь у вас еще бюллетень.
      Она молча отмахнулась. Я не стал дожидаться, чем кончится ссора Лелюк со следователем, - поезд на Черешенки отходил через считанные минуты.
      И снова, как вчера, подходя к дому, я увидел Сизова. Он учился во второй смене, но сейчас должен был работать в мастерской.
      - Что еще? - с сердцем спросил я.
      - Комиссия! - ответил он так же отчаянно, как вчера про повестку.
      - Тебе-то что? Комиссия и без тебя справится. Сейчас же в мастерскую!.. Что это ты взял за моду на морозе сообщать6 мне новости - или дома не мог дождаться?
      Я видел, что мои слова, хоть и не ласковые, успокаивают его. Может, он ждал, что комиссия, не сходя с места разорвет меня на части? Я же, шагая к дому, про себя чертыхался: будь они неладны, нашли время! Уж с одним бы делом распутаться... Но, конечно, комиссия как раз и послана, чтоб разобраться во всем - и в истории с Онищенко тоже.
      Первый, кого я встретил, входя в дом, был Кляп. Вот оно что! Областная комиссия, значит!
      * * *
      Комиссия, даже и областная, была для нас не диво. Будь на то воля Кляпа, он засылал бы к нам ревизии каждый месяц. Делал он это всегда в самое трудное для нас время - либо в дни школьных экзаменов, либо когда в дом приходило много новичков. И всегда это было испытание: что ни говори, чужие люди, о них помнишь, ты им то и дело нужен. Однако мы привыкли, притерпелись. Но одну, вот эту самую комиссию я помню крепко.
      Кляп, представитель облоно, скрипучим голосом познакомил меня с остальными: от обкома партии - Веретенникова, от обкома комсомола Грузчиков. По отчужденным, строгом их лицам я понял, что им известно о драке в лесу, о столкновении с Решетило и о многом другом, чего не знал даже я сам, но уж конечно знал Кляп. Что ж, так тому и быть. Пусть ходят, смотрят, говорят с ребятами. Если это люди честные, они и сами во всем разберутся. Если предубежденные, тут уж ничем не поможешь, будь хоть семи пядей во лбу.
      В тот день наши старшие ребята были приглашены в город - на вечер в сельскохозяйственный техникум. Лира хворал, Федя решил остаться с ним, другим тоже не хотелось ехать. Но я настоял на том, чтобы ничего не менялось в нашем распорядке. Что, право, ходить повесив голову! Комиссия комиссией, суд судом, а не ответить на приглашение, не поехать в гости и невежливо, и главное - к чему?
      Ребята должны были уехать после школы, переночевать в Криничанске у техникумовских и вернуться на другой день в воскресенье.
      В тот вечер не было оживленных сборов, и меня это сердило. Но сколько я ни старался, сколько ни балагурил, развеселить ребят мне не удалось.
      - Да вы на вечер или на похороны? - спросил я с досадой.
      Мне никто не ответил.
      Кляп осведомился, кто из воспитателей поедет с ребятами.
      Я ответил, что назначил старшим Митю. Кляп возразил: Королев - не только не воспитатель, но даже не воспитанник, он в детдоме посторонний. Я прикусил губу и назначил старшим Искру. Кляп считал, что без воспитателя ребят отправить нельзя. Я отвечал, что они не маленькие. И в семье не всегда с провожатыми выпускают детей из дому.
      - Ну, смотрите, - чуть ли не с угрозой сказал Кляп.
      Придя к себе, я увидел, что Митя собрался в дорогу. Галя повязывала ему галстук и спрашивала, не надушить ли его. И вдруг меня осенило:
      - Послушай-ка - это не ты ли сообщил Лелюк про повестку в суд?
      - Я. А что?
      - Ты спятил! Как ты посмел вмешиваться? Ты понимаешь, что могут подумать?
      - Да какое нам дело, Семен Афанасьевич, что подумают? Умный не подумает, а дураку не закажешь.
      - Замолчи сейчас же! Я уж давно вижу, что ты забрал себе много воли. Не смей больше вмешиваться. Понял?
      Лицо у него потемнело, помедлив секунду, он вышел. Пока мы разговаривали, Галя стояла молча, и я попросту забыл, что она тут. Но едва Митя вышел, она сказала:
      - Как ты смеешь так разговаривать с ним?
      - А как...
      - Ты сам всегда толкуешь ребятам, что они должны во все вмешиваться.
      - Только не читай мне сейчас наставлений. Как ты не понимаешь, могут подумать, будто я...
      - С каких пор ты стал обращать внимание на то, что думают люди, которых ты не уважаешь?
      - Ох, надоели вы мне все хуже горькой редьки, - сказал я с отчаянием. И остался один, потому что Галя тоже вышла.
      Ребята уехали. Я рано лег, устроив Веретенникову и Грузчиковa на ночлег. Кляп ночевал у кого-то из знакомых.
      Глубокой ночью в мое окно постучали. Я вышел отворять. На пороге стоял Катаев. Ни слова еще не было сказано, в темноте я не разглядел его лица, но тотчас понял - что-то стряслись. Прошли ко мне, и тут, при лампе, я увидел неузнаваемо бледное лицо Николая и - самое непонятное и страшное в своей непонятности - пустой рукав пальто.
      - Это ничего, просто перелом, - поспешно ответил он на мой взгляд. - Со мной ничего...
      - А с кем?
      Он рассказал коротко, торопливо. Ехали в поезде, вагон почти пустой. В одном углу - какая-то девушка, потом еще несколько колхозниц, все пожилые; в другом конце - трое рослых парней, они все время ко всем приглядывались. Незадолго перед Криничанском девушка вышла на площадку, парни поднялись - и за ней.
      - Меня Митька толкнул. "Смотри", - говорит. Пошел тоже к дверям. И тут слышим - крик. Митька в тамбур, я за ним. Гляжу: один ей рот затыкает, другой часы с руки рвет...
      Что долго рассказывать, Митя схватил за шиворот одного, Катаев другого. Этот другой развернулся и столкнул Колю с подножки вагона - на счастье, в снег и на неполном ходу, Колю проволокло немного, потом он покатился с насыпи. А Митю ударили кастетом по лицу.
      - И по глазу... - добавляет Николай едва слышно.
      По глазу! На секунду передо мною всплывает его лицо, ослепленное, в крови, - и это отзывается внутри такой болью, что я не сразу понимаю, о чем еще рассказывает Катаев.
      Бандитов удалось задержать - подоспел Искра, а там и проводник. Парней - в милицию, Короля и Катаева - в больницу. У Катаева - перелом руки, наложили гипс и отпустили, Митю оставили в больнице, обвязали всю голову, а что там у него - толком не сказали. Остальные ребята решили ночевать в городе и вернуться на другой день, словно ничего не случилось. А что нет Мити, этого комиссия может и не заметить, да он считается и не детдомовский - не их дело.
      - Ты в уме? - спрашиваю я. - Что же, я буду врать, скрывать такое? За кого ты меня принимаешь? Вырос большой, а ума, вижу, не нажил.
      - Я говорил ребятам, что вы не согласитесь. Но они надеются...
      - Плохо я их воспитал, если надеются. Раздевайся, ляжешь на Митину кровать.
      Снимаю с него пальто, помогаю скинуть куртку. Он сам, одной рукой, стелет кровать, потом ложится. Молчим.
      - Так говоришь, по щеке кастетом... И глаз задет...
      - Да...
      - Ну, спи.
      Выходя из комнаты, я слышу за своей спиной:
      - Все равно вы на нас не сердитесь, правда?
      Это звучит совсем по-детски, странно слышать такие слова от Катаева,
      Возвращаюсь, в темноте провожу рукой по его лбу, по щеке:
      - Спи, брат, поздно.
      Галю я будить не стал...
      * * *
      В палате было много коек, но я сразу направился к одной, точно мне еще на пороге сказали, что этот перебинтованный слепой шар и есть Митино лицо.
      Я сел рядом и взял его руку, в ответ он крепко стиснул мои пальцы.
      - Хорошо, что это меня стукнули, за другого вам больше досталось бы, сказал он, и слышно было - он с трудом разжимает губы.
      К горлу у меня подступил ком. Я молчал.
      - Вам Колька все рассказал? Такие, понимаете, архаровцы, бандитские рожи... Езжайте обратно, там небось уж комиссия.
      - Сегодня выходной.
      - Да они не поглядят на выходной...
      Мы говорили негромко, но в палате стояла тишина, к нашему разговору прислушивались. Вдруг отворилась дверь и вошла девушка лет двадцати. На ней был белый халат, но я сразу увидел, что это не сиделка. В то утро странное у меня было чувство - без слов, без объяснений я знал, что происходит.
      - К тебе пришли, - сказал я Мите, уверенный, что это и есть та девушка, которую выручили наши ребята.
      Осторожно пробираясь между коек, прижимая к груди какой-то сверток, она подошла к нам, от смущения не видя никого вокруг. Присела на край кровати, сверток пристроила на тумбочку и только тогда взглянула на меня,
      - Вы его отец? - спросила она несмело,
      - Отец, - ответил Митя.
      - Это из-за меня, - горестно сказала она.
      Она была скуластая, нос пуговкой, глубоко посаженные глаза. Наверно, некрасивая была девушка, но таким открытым и милым показалось мне это молодое встревоженное лицо.
      - Так не вы же меня саданули, а те... Вы-то чем виноваты? - откликнулся Митя.
      Девушка наклонилась к нему.
      - Я пришла сказать спасибо, большущее тебе спасибо, - промолвила она очень тихо.
      - Ну вот еще, - ответил Митя.
      ...Он был прав: когда я вернулся домой, вся комиссия, несмотря на выходной день, была тут как тут. И конечно, она уже все знали. Кляп торжествовал и не считал нужным это скрывать. Случившуюся с нами беду он принял как подарок себе, как доказательство своей правоты.
      - Я же предупреждал вас, я же говорил! - повторял он и в голосе его слышались злорадство, ликование и некоторая даже снисходительность, точно к врагу, который повержен в уже не поднимется.
      - Вас предупреждали, что отпускать детей одних нельзя, - холодно сказала мне и Веретенникова.
      Я молчал. Ни один человек на свете не мог бы сказать мне слов более жестоких и беспощадных, чем я сам себе говорил. Недосуг было думать, что педагогично, а что нет... Один вопль звучал во мне: зачем, зачем я отпустил ребят? Зачем не поехал с ними сам?
      - Почему у вас дети не знают элементарнейших правил поведения? Почему они лезут в драку? - услышал я вдруг.
      Кто же это полез в драку - Митя, что ли?
      - Простите, в какую драку? Они не в драку лезли, а пришли человеку на помощь.
      - Разве они не знают, что не их дело вмешиваться в уличные и всякие вагонные происшествия?
      Мне кажется - я отупел и уже не понимаю ничего. Что же, они должны проходить мимо? Видеть, как бьют ребенка, обижают девушку, видеть подлость, гнусность - и пройти мимо?
      Я смотрю на эту женщину. У нее умное немолодое лицо. Она коммунистка. Она приехала сюда, чтобы проверить мою работу и сказать, как нам жить дальше. Что же она говорит?
      - Когда мой сын уходит из дому, он знает, что ни во что не должен вмешиваться. Я это воспитала в нем с детства, я он это усвоил на всю жизнь.
      - А когда наши дети выходят из дому, - отвечаю я, - они знают: все, что они увидят, касается их. И если надо помочь, вступиться - они должны, обязаны это сделать. Я это им говорю всегда.
      - Потому что вы не отец, - сказала она жестко.
      Из всех ненавистных упреков этот для меня - самый ненавистный и непростимый. Если я не отец, не надо вверять мне детей. А если отец, надо верить, надо знать, что и со своим родным, кровным сыном я поступлю так же, скажу ему те слова.
      - Я бы презирал своих ребят, если бы они видели, как обижают человека, и не вступились.
      - Вот и поехали бы сами, и вступились, - говорит Кляп. Удивительное совпадение! Директор детдома выбивает зуб колхознику. Дерется на глазах у своих воспитанников. А воспитанники лезут в вагонные драки. В результате перелом руки у одного воспитанника, ранение - у другого.
      - Другой - не воспитанник, - сухо говорит Казачок. - Он усыновленный.
      - У меня есть сведения, - отвечает Кляп, - что питается он вместе с воспитанниками, следовательно...
      - Ваши сведения неверны, - с неожиданной злостью обрывает Казачок.
      * * *
      Я знал, что в эти дни решается моя судьба. Ссора с Решетило, следствие по избиению Онищенко, случай в вагоне, сломанная рука Николая, беда с Митей - все сплелось в такой клубок, что комиссия могла сделать самые сокрушительные для меня выводы. Я понимал - речь идет о том, оставаться ли мне в Черешенках или меня снимут с работы. И вот в эти трудные дни я был спокоен и почти равнодушен ко всему. Ко всему, кроме Мити.
      Будет ли цел глаз? Вот что мучило меня в те дни. Все остальное попросту не существовало. Увидеть это лицо ослепленным - об этом я не мог, не хотел думать и ни о чем другом думать был не в силах.
      Повязку с лица сняли, оставался закрыт только глаз. Рана на щеке оказалась не очень глубокой, врач говорил, что она не опасна, останется небольшой шрам. Но глаз... Я проклинал судьбу за то, что Шеин в отъезде - он бы сразу сказал, как быть. Везти Митю в Старопевск врач пока не разрешал.
      Каждый день кто-нибудь из нас, ребят или взрослых, ездил в Криничанскую больницу. Я - реже других: мое присутствие чуть ли не ежеминутно нужно было в Черешенках, этого требовала комиссия, да я и сам понимал - отлучаться нельзя.
      Вот в эти-то темные дни приехал к нам из райкома Николаенко. "Эх, не нашел другого времени", - подумал я с неприязнью. Так по-доброму слушал в тот вечер, а приехал в сутолоку, в тревожную пору, когда все не как всегда. Ведь знал - зачем же приехал? Мне принимать его недосуг.
      Впрочем, Николаенко не стал ждать, чтобы я принимал и занимал его, как гостя. Он очень мало разговаривал со мной и много - с ребятами. Я видел, как он беседовал с Катаевым. Тот сперва бурчал в ответ (знакомая повадка!), потом стал говорить охотно, и оба чему-то смеялись, и Катаев показывал руку ,тяжелую и неподвижную в гипсовой повязке. Николалаенко уехал поздним вечером, крепко пожав мне руку, но не сказав ни слова. Я, понятно, тоже не стал ни о чем спрашивать.
      Между тем за моей спиной творились диковинные вещв Начать с того, что Сизов обратился к Любопытнову с просьбой выбить ему. зуб. Он объяснил ошеломленному Петьке, что это необходимо: Онищенко принес в суд справку об избиении а его, Сизова, в больницу не повели, а синяк с тех пор сильно побледнел и кровь из носу больше не течет - теперь уж никто справки не даст. А вот если вышибить зуб...
      У Любопытнова достало ума не обращаться с этим ни ко мне, ни к Гале, ни к Казачку. Он пошел советоваться к Лючии Ринальдовне. Та, не говоря худого слова, взяла Сизова за руку и повела в больницу. Старушка врач сказала:
      - А я уж сама к вам собиралась. Ротозеи этакие!
      И дала справку, помеченную тем же числом, что и у Онищенко.
      Когда я позднее спрашивал Лючию Ринальдовну, понимает ли она, что это дело подсудное, сулящее мало приятного и ей и врачу, она отвечала невозмутимо, что все понимает, что она докторшу на это не толкала докторша, видно, и сама с головой и с сердцем, и знает нас, и знает Онищенко, а что мы ротозеи, так это докторша совершенно правильно заметила. Разве это дело: правые, а окажемся в виноватых? И если я хочу знать, так это Митя велел ей так сделать - да, да, "езжайте в больницу и кричите там сколько душе угодно".
      Лючия Ринальдовна сама и отвезла справку в суд, где объяснила, что, мол, бумажка-то нужная, да сразу было затерялась, а теперь вот нашлась. У следователя Лючия Ринальдовна застала Решетило и Онищенко и при них сказала ему, по слухам, такие слова: "Чем это вы, право, занимаетесь - на помоях, извините, сметану собираете".
      В суде дело затухало за недостатком материала. Картина, как ни говори, даже и для пристрастного глаза получалась ясная: побои были нанесены, выражаясь юридическим языком, в порядке самозащиты... Да, в суде затухало. Что до комиссии - она уехала, и на прощание Веретенникова сказала, холодно глядя мне в глаза:
      - Бесспорно, вы многого здесь добились. Я вижу - хозяйство налажено, мастерские работают. Но это не все, товарищ Карабанов. Есть вещи поважнее, чем мастерские и огород. Мы будем ставить вопрос о снятии вас с работы.
      Вечером ко мне пришел Казачок. Мы сидели с Галей молча и молча встретили его приход.
      - Ну вот, - сказал он. - Давайте без предисловий. Завтра с утра надо телеграфировать Антону Семеновичу. Срочно. А может, даже выехать в Москву.
      - Нет, - сказал я.
      - Нет, - откликнулась Галя.
      - Но почему, черт возьми? Почему? Разве вы виноваты и просите заступничества?
      - Нет, - снова сказала Галя. - Не будем говорить об этом, Василий Борисович.
      - Дурачье вы оба, вот что я вам скажу и прощенья просить не стану, ответил он и, уходя, в сердцах хлопнул дверью.
      * * *
      Итак, я должен буду отсюда уехать?
      Я не верил в это. Как человек не верит в свою смерть, так не мог я поверить в эту разлуку. Я знал - уехать отсюда мне невозможно! И при этом ровно ничего не делал, чтобы остаться. Никуда не писал, ни к кому не обращался, не понимая, откуда эта тупая уверенность, что все равно я здесь останусь, - от сознания своей правоты или от бессилия?
      И по-прежнему всю душу без остатка съедала мысль о Мите. В роно Гале разрешили пятидневный отпуск, и она отвезла Митю в Старопевск - там была глазная больница. Вестей от них пока не было. Снова и снова я говорил себе, что ребята поступили верно и иначе поступить не могли, и все же клял себя: зачем не согласился тогда на их просьбу, не разрешил им остаться дома? Я понимал - эти мысли от темноты, от усталости, давящей сердце, но ничего поделать с собой не мог. Стоило подумать, что Митя лишится глаза, и все холодело внутри. Может быть, только в эти дни я понял, как люблю его. Он вырастал и становился все ближе мне, все дороже. Становился не только сыном - другом, и его умению все понимать с полуслова, а то и без слов, я не мог надивиться. Вот если бы пришлось рассказать, что было с ним в последние года два, я бы не мог. Не было никаких событий. Но, именно глядя на Митю, я видел, что в жизни юноши важен каждый день, каждый час. Как бы это сказать: он рос вглубь. Он стал много читать. Однажды я застал его за стихами Блока.
      - Нравится? - спросил я.
      - Жалко мне его очень, - ответил Митя, подумав.
      В другой раз я застал его спящим, а на столе записку: "Прочитал "Короля Лира" и "Отелло". Нет ли еще чего-нибудь в этом роде?"
      Он был скуп на разговоры о прочитанном, но ведь не только от меня - и я его научился понимать без слов. Он все больше любил музыку и по вечерам вдруг говорил:
      - Включим, а? Сегодня Чайковского передают...
      В нем прибавилось вдумчивости и покоя. Даже когда человек был ему не по душе, он уже не зачеркивал его злым словом ("Да ну его!"), а терпеливо приглядывался. И взгляд его всегда был хоть добрый, но трезвый.
      - Все-таки, - сказала Галя в те дни, когда Сизов предав Катаева, - не ожидала я этого. Помните, как он Анюту встретил, подарок придумал...
      - Ну и что ж? - возразил Митя. - Скворец иной раз такое соловьиное колено выдаст - а что из того?
      В нем копились мысли, силы, чувства. Все чаще я думал о том, что самое главное в детстве, в отрочестве - вот это накопление для встречи с жизнью. Захватит человек из детства и юности много душевных сил, душевного здоровья - легче ему будет. За Митю мне было все спокойнее еще и потому, что был он душевно щедр - и люди его любили. Его окружала приязнь, человеческое тепло, словно все, что он отдавал, возвращалось к нему умноженным.
      Сейчас, когда его не было с нами, ребята ощущали пустоту, без него все вокруг казалось неуютно, плохо. Он давно уже не был никаким "должностным лицом" и ни в каких списках не числился, но он постоянно был вместе со всеми и ни на минуту не переставал быть для ребят своим. Малыши ходили за ним по пятам, не говоря уже о Шурке, который так и смотрел ему в рот.
      Он уже мог идти по жизни без провожатого, мог плыть, не оглядываясь на идущую рядом лодку. Он, и не советуясь ни с кем, поступал как должно.
      ...Незадолго до несчастья с Митей Лиду, несмотря на все сомнения Якова Никаноровича, приняли в комсомол. Она была счастлива. Она никак не могла найти достойное место для своего комсомольского билета и почти не выпускала его из рук. Он был подле нее, когда она делала уроки. Под подушкой, когда она ложилась спать. И первый взгляд, проснувшись поутру, она обращала на него.
      И вот однажды она пришла ко мне и, глядя остановившимися глазами, сказала:
      - Семен Афанасьевич... я... я потеряла комсомольский билет!
      - Как так? Ведь ты его из рук не выпускала?
      - Я... не знаю. Мне кажется, я положила его в школьный дневник. А мы сдали дневники Якову Никаноровичу.
      - Так пойди и спроси... - начал я и прикусил язык.
      Был канун выходного - день, когда ребята сдавали классному руководителю свои дневники. Любой другой из учителей, обнаружив комсомольский билет, тотчас прислал бы сказать или вызвал бы Лиду к себе для проборки. Но этот... нет, он будет молчать.
      И он молчал. Промаявшись весь выходной, Лида на другой день пошла в школу ни свет ни заря. Она встретила Костенецкого на дороге, поздоровалась, он ответил кивком и прошел молча, не глядя. В классе он роздал дневники и опять ничего не сказал. Лида лихорадочно перелистала свой дневник - нет, билета не было. Яков Никанорович посмотрел на нее внимательно и спросил:
      - Что ты ищешь, Поливанова?
      - Ничего... - ответила Лида: ей стало окончательно ясно, что она ошиблась, - ведь если бы билет остался в дневнике, Яков Никанорович нашел бы его и, конечно, сказал бы.
      Но вечером того же дня в школе созвано было экстренное комсомольское собрание, на котором Яков Никанорович сделал сообщение "об утере комсомолкой Поливановой комсомольского билета".
      - Я сразу предупреждал, что Поливанова недостойна быть членом ВЛКСМ. Она небрежно отнеслась к самому дорогому для комсомольца, она утеряла билет, положила его как закладку в дневник и еще явно надеялась на то, что я ее укрою от общественного мнения, верну ей билет. Вместо того чтобы прямо и честно признаться, она выжидала. Вы все должны понять: начинается с мелочи, кончается вещами весьма крупными. Сегодня она потеряла комсомольский билет, завтра она предаст родину.
      - Я... не предам... родину! - зазвеневшим голосом крикнула Лида.
      - В довершение всего Поливанова не умеет вести себя на комсомольских собраниях, - невозмутимо заметил Костенецкий.
      - Это ее первое комсомольское собрание, - сказал секретарь комсомольского комитета Ульяшин.
      Он предложил ребятам выступать. Все молчали. И вдруг поднялся Шупик стеснительный Шупик, не любитель разговоров, тем более речей. Он встал и сказал с негодованием, с изумлением, почти с мольбой:
      - Да вы что? Разве можно исключать? Поливанову - исключать?!
      И это означало: "Опомнитесь! Что вы делаете?"
      - Чего его слушать, он по ней сохнет! - крикнул кто-то из задних рядов.
      И будто его ударили, будто слова эти и впрямь лишали его права говорить, Шупик сел и низко опустил голову.
      И тогда встал Митя.
      - Про меня никто не скажет, что я по ком-нибудь сохну - сказал он, со спокойным вызовом глядя в лицо Костенецкого. - А если бы и сохнул - что такого? Это к делу не идет. Вопрос - оставить Поливанову в комсомоле или выгнать. Так вот, по этому вопросу Шупик прав. Как это можно исключить Поливанову? Мы, детдомовские, знаем ее не первый год. И знаем, какой она человек. Кто ходил за больным Крещуком? Она. Кто бегал ночью за пять километров за доктором, когда у нас заболела Лючия Ринальдовна, а Иван Никитич был в отъезде? Опять же она. Она никогда себя не пожалеет, никогда о себе не подумает, она... (Митя поискал слова) она - товарищ. Она смелый человек. Ее спросили, что она думает про сочинение Шереметьевой. По-вашему, она не понимала, что скажи она, как хотел Яков Никанорович, все было бы тихо? Нет, она сказала правду, хоть ей и погрозили: не примем, мол. А это тоже не все умеют - говорить правду. Как по-вашему?
      Конечно, выговор дать нужно. Но только никакая она не преступница. Попросту сказать: себя не помнила от радости, не знала, куда этот самый билет деть, куда спрятать, как сохранить, - вот и перехранила. У нас очень часто так рассуждают: комсомолец должен быть такой и такой - разрисуют, как на картинке. А кроме картинки есть еще человек. Вот мы принимали в комсомол Хоменко. Я голосовал против. Почему? Он и учится отлично, и на похвальную грамоту жмет, и доклады такие делает, что заслушаешься. А у него среди зимы снегу не выпросишь. Ему вон отец новые коньки подарил, а он старые хоть раз дал кому покататься? У него книг полная полка, а он ни одной товарищу не даст. Он Петрову по геометрии отказался помочь. Он... он подхалим, Хоменко, никогда учителю поперек не скажет. Вот почему я голосовал против него, А Поливанову исключать нельзя.
      ...И Лиду не исключили.
      Пока Митя лежал в Криничанской больнице, каждый добивался разрешения съездить к нему, навестить. А сейчас весь дом был охвачен глухим молчаливым волнением.
      Однажды вечером ко мне пришла Лида.
      - Что тебе?
      - Я так...
      Я и к такому привык и продолжал заниматься своим делом. Она подошла к Митиной книжной полке, провела рукой по корешкам. Присела сбоку стола, где он занимался поздними вечерами. Постояла у окна. Она, видно, не понимала, что каждое движение выдает ее. Потом снова села за Митин стол, положила голову на руки и тихо заплакала. Я не глядел в ее сторону и не мешал ей плакать.
      * * *
      На четвертый день после Галиного отъезда в Старопевск я получил телеграмму из ЦК партии Украины. Меня вызывали в Киев. Подпись "Сташенко" мне ничего не говорила,
      Я почувствовал, что туго свернутая пружина внутри сжалась еще туже. Вот судьба моя и решена. Ее решили без меня. Что же я? Как поступлю? И вдруг я понял: буду биться до последнего. Может, время и упущено, но только я нипочем не уеду отсюда, дойду, если надо, до Москвы, до "Правды", а не примирюсь. Как я мог после вздорного случая с Кляпом говорить, что уйду отсюда? Уйду? Из своего дома, от своих ребят? Да никогда! Ни за что!
      Я собрался быстро и в тот же день выехал.
      Перед самым отъездом я получил еще один если не удар, то сильный подзатыльник.
      Ко мне постучался Иван Иванович Остапчук - директор Черешенской школы.
      - Семен Афанасьевич, - сказал он, - я хотел... хотел бы... - Он вспотел, не находил слов, был бледен, расстроен. Протерев очки, он продолжал: - Вы знаете, как я вас ценю, уважаю и просто... люблю. Да, люблю вас, Семен Афанасьевич. За многое. И благодарен вам за ту поддержку, которую... И я со своей стороны... вы ведь знаете... я в суде показывал, что вы не могли просто вот так, здорово живешь, избить этого хулигана Онищенко...
      - Я знаю, знаю, Иван Иванович, и очень благодарен вам. Но к чему вы это сейчас?
      - Дело в том, что меня по вашему делу вызывают в область... Кляп мне сказал, что я должен осудить линию вашего поведения... У вас тут был Николаенко... Кляп говорит, что, по его впечатлению, Николаенко нашел линию воспитания детей политически неверной... Что сочинение Шереметьевой не случайно. Что это метод воспитания... политически вредный... Николаенко ведь коммунист, секретарь райкома... Он, конечно, подкован в этих вопросах и понимает в них больше, чем я. Кляп говорит, что я должен присоединиться к Николаенко и сказать свое мнение в облоно... Вы знаете, я вас уважаю и люблю... Но я должен буду... Не обижайтесь на меня, Семен Афанасьевич...
      - Уходите отсюда, - сказал я.
      Он тяжело поднялся, лицо растерянное. Неужели не понимает?
      - Вы хотите быть послушным и дисциплинированным? Пожалуйста! А моего разрешения зачем спрашивать?
      - Семен Афанасьевич... поймите...
      - Нет, вы поймите: вы хотите меня предать - и хотите, чтоб я же вас на это благословил? Хотите сделать подлость - а чтобы я вас за это пожалел?
      Немало я пережил за эти дни, но этот разговор оказался одним из самых трудных.
      Иван Иванович не был мне близким другом, но это был человек, которого я уважал. Он честно работал, он думал в первую очередь не о себе, а о детях, о школе. Он - участник гражданской войны и всегда вспоминал об этом как об одной из самых светлых страниц в своей жизни. Чего же он испугался сейчас?
      Или прямое слово требует мужества не меньшего, чем то что нужно человеку на фронте? Или это не трусость, а равнодушие к чужой судьбе, к чужой жизни? Да нет, не похоже.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18