Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жан-Кристоф - Очарованная душа

ModernLib.Net / Классическая проза / Роллан Ромен / Очарованная душа - Чтение (стр. 60)
Автор: Роллан Ромен
Жанр: Классическая проза
Серия: Жан-Кристоф

 

 


Ей хотелось вытереть руки. От текста дурно пахло. Аннета морщила нос… И все-таки это был запах мужчины! Это было написано крепко. От некоторых ударов кое у кого должны были трещать кости… Сильное животное… Жаль, что никто не смеет не то чтобы обтесать его, – об этом и говорить нечего, – но хотя бы оградить от волчьих ям, в которые он сам сдуру падает, – из-за чудовищных ошибок в языке, в истории, в естественных науках и т. д. Какого черта он сует во все это нос? «Но почему бы мне не посметь?.. Я не намерена сидеть здесь и стучать зубами от страха, как все эти трусы… Я посмею… И я смею…»

Она посмела. Она храбро выправила не непристойности (это был его герб, трогать это было нельзя), но ошибки. Обезьяне разрешается быть обезьяной, но не ослом. «Я тебе подрезаю уши. Остальное – твое!»

Помощник редактора ничего не заметил. У него не хватило терпения сверять с рукописью Тимона. Но от самого Тимона ничто не ускользнуло. Долго ждать не пришлось. Едва перепечатанные листки были ему доставлены, снова раздался бешеный звонок. Помощник опять рысью пустился к циклопу, выгибая спину, как кошка. Он мгновенно выскочил обратно, бледный от страха и ярости, и на своих коротеньких и кривых ножках таксы бросился к Аннете, крича на ходу:

– Негодяйка! Ведь я тебя предупреждал! А теперь пожалуйте, моя дорогая!.. Он желает на тебя посмотреть… Вот чертова кукла!.. Ну погоди, сейчас тебе достанется…

Он задыхался от злости… Аннета встала, оправила на себе платье и, стараясь сохранять спокойный вид, пошла в берлогу (сердце ее, однако, билось, как птица в клетке!). Волнения ее никто не заметил. Это было самое главное. Она подымалась по ступенькам не спеша. Только на секунду задержалась перед дверью – и вошла.

Тимон сидел за столом, подавшись всем корпусом вперед и держа два могучих кулака на рукописи. У него были глаза похожие на Антонелло или Дуче. Аннета подошла. И остановилась в трех шагах от стола.

– Так это ты? – насмешливо обратился он к ней. – Кто тебе позволил стирать мое белье?

– Оно не стало чище, уверяю вас! Я только зачинила прорехи.

Грозные кулаки ударили по столу с такой силой, что струйка чернил выплеснулась из чернильницы и попала на платье Аннете. И, опираясь на кулаки, Тимон поднялся, точно собираясь броситься на нее.

– Ты что, издеваешься надо мной? Аннета холодно ответила:

– Простите! Дайте мне, пожалуйста, промокательную бумагу.

Он машинально протянул ей промокательную бумагу. Они стояли так близко друг от друга, что она почувствовала у себя на щеке его яростное дыхание. Она избегала смотреть на него. Пытаясь вывести чернильное пятно у себя на платье, она ледяным тоном сказала:

– Послушайте, надо же владеть собой! Он задыхался. Еще несколько секунд продолжал он раскачиваться, опираясь на кулаки, потом тяжело опустился в кресло. Аннета заканчивала чистку. Он следил за ней. Наконец она положила пресс-бювар на стол.

– В вашем белье были дыры, – сказала она.

Я подумала, что лучше заштопать их. Может быть, я поступила опрометчиво. Это чисто женская мания: когда женщина видит рваное белье, ей хочется его починить. Если я сделала не так, – что ж, очень жаль, тогда увольте меня. Но какой вам смысл показывать прислуге (она кивнула в сторону редакции), что белье у вас грязное и все в дырах?

При последних словах она взглянула ему прямо в лицо. Он уже раскрыл рот, чтобы разразиться бранью, но вдруг на нахмуренном лбу разгладились морщины, свирепый рот усмехнулся и, почти развеселившись, Тимон сказал:

– А ну-ка, прачка, садись!

– Говорят вам, я и не думала стирать! Я возвращаю вам тючок таким же… чистым…

Она села.

– Понимаю! Ты хочешь сказать, что испачкала себе руки, возясь с ним.

– Не беспокойтесь, моим рукам не раз приходилось копаться в грязном белье! Нет, я не из брезгливых.

– В таком случае сделай милость, объясни, почему ты позволила себе внести изменения в мой текст.

– Имею я право говорить начистоту?

– Мне кажется, ты уже присвоила себе это право!

– Так вот, вы написали сильную статью. Но если я вижу, что вы рискуете сами испортить весь ее эффект ученическими ошибками, разве я вам не оказываю услугу, незаметно их исправляя?

Тимон покраснел до ушей.

– Классная дама, а? – сказал он обиженным тоном. – Где ты была репетиторшей?

– В последний раз – в румынских болотах.

– Что ты мне рассказываешь? Я их знаю. Немало я там сапог износил.

– А я там чуть не погибла. И с тех пор все никак не могу отмыться.

– Ты, видно, бывалая…

– Как и вы. Как все за последние десять лет. Но в отличие от вас я мхом не обросла.

– Ничего, ничего, ты тоже обросла. Вон у тебя каркая грива!

– Без этого не проживешь! В наше время у кого лысая голова или лысая душа, тот пропал.

– Немало их еще валяется под ногами!

– Вряд ли это вас стесняет.

– Ты хочешь сказать, что я по ним шагаю? Ох, они хуже, чем дунайские топи! В них увязаешь по самое брюхо. Ты не заметила этого в моей статье?

– Заметила! Я видела следы ваших рук…

– Когда копаешься в человечине, некогда прыскать на себя духами.

– А копаетесь вы здорово!

– Первый комплимент, который я от тебя слышу.

– Мне платят не за то, чтобы я делала вам комплименты, а за то, чтобы я вам служила.

– А по-твоему, зашивать мои дырки значит служить мне?

– Разумеется! Конечно, было бы проще пустить вас щеголять по Парижу в дырявом платье. Однако раз я у вас служу, я служу – хорошо ли, плохо ли, но добросовестно. И я не хочу…

– Чтобы я показывал Парижу мой зад? Ах ты, глупышка, да я ведь только это и делаю! И я этим горжусь! Тратить на тебя красноречие – значит попусту изводить слюну, а то бы я разыграл перед тобой Дантона, который орет во всю глотку: «Я им показываю голову медузы!..» Но с тобой это лишнее! Садись, репетиторша, за этот стол и покажи мне мои ученические ошибки.

Она ему все объяснила просто, по-товарищески, не смущаясь, и он кротко слушал ее. Потом сказал:

– Благодарю. Я тебя оставляю. Будешь следить за моим бельем. А пока что получи в возмещенье убытков! Я тебе забрызгал платье своими лапами.

Купи себе другое!

– Я ничего не беру из рук в руки, – возразила Аннета. – А что касается платья, то для работы оно еще достаточно хорошо. Так даже будет практичней. При случае сможете повторить!

Она осталась на работе в качестве личной секретарши и машинистки Тимона. Ей поставили стол у него в кабинете, в углу. Дверь бывала почти всегда открыта. Люди постоянно входили и выходили. Тимон ни на минуту не отрывался от своей машины. Он следил за всеми ее оборотами, все ее содрогания доходили до этого Дионисиева уха. Сутолока не мешала ему, однако, принимать по пятьдесят посетителей в день, делать двадцать дел одновременно, вести разговоры по телефону, отдавать распоряжения, диктовать статьи и болтать о чем придется с секретаршей.

Это были странные беседы, внезапные и неожиданные. Тут уж надо было держать ухо востро – подхватывать мяч на лету и сразу отсылать его обратно. Глазу и руке Аннеты можно было довериться: в свое время она была чемпионкой по теннису, и ее несколько отвердевшие суставы быстро обрели прежнюю гибкость. Тимон делал ей по этому поводу комплименты, но довольно грубо, «принимая во внимание возраст» (он знал, сколько ей лет: не такая она была женщина, чтоб это скрывать). Ему самому нужно было это фехтование, эти быстрые удары. И она не сомневалась, что, если она сдаст, он в тот же день выбросит ее, как старую клячу. Жизнь у нее была не слишком спокойная. Тимон держал ее в напряжении с утра до вечера.

Угадывать его мысли, схватывать их на лету, распутывать их, придавать благопристойный вид его выражениям, отстукивая их на машинке, и постоянно быть начеку, постоянно ожидать выпада и быть готовой отразить его…

Рука выпрямляется, как пружина, и здоровый, крепко сжатый кулак наносит ему прямой удар в подбородок. Тимон в таких случаях смеялся: «Попало!..»

Впрочем, попадало и ей. По вечерам она возвращалась домой без сил… А завтра опять то же самое? То же самое и завтра. В сущности, это было ей полезно. Непрерывное умственное напряжение было для нее гимнастикой, которая не позволяла колесикам покрываться ржавчиной и предохраняла мозг от засорения, приходящего с возрастом. Опасность положения обостряла у нее восприятие и вкус к жизни; ее чувства становились живей и уверенней.

Она не жаловалась на трудности.

Опасный человек, которому она служила, платил ей. Не только деньгами (он платил хорошо!), но и доверием. Очень скоро дошел он до в высшей степени откровенных признаний. Впрочем, у нее он тоже вытянул кое-какие признания, на которые она обычно бывала скупа. И вот что удивительно: она не возражала и даже не обижалась, когда его требования бывали нескромны. Если иметь дело с животным этой породы, ничего не нужно скрывать (кроме, разумеется, того, что в тебе самом составляет животное начало, – кроме того, что для Аннеты как раз и являлось самым существенным). Ну, а все остальное неважно. Стыдливость для Тимона была пустым звуком. Между Аннетой и Тимоном установилась полная откровенность.

Для всякого, кто их слышал, – для всех этих газетных ушей, ловивших обрывки их разговоров, – Аннета была любовницей хозяина. И сотрудники бесились и в то же время восторгались этой пройдохой.

А для Аннеты, так же как и для Тимона, было совершенно бесспорно, что именно об этом никто из них и не помышляет. Об этом и речи не было! «И слава богу!» – думала Аннета. «К черту!..» – думал, вероятно, Тимон. Ни того, ни другого это не прельщало. Тимон гонялся за более молодой дичь-ю. Аннете ухаживания надоели… Нет, нет, их сближала молчаливая уверенность, что животного начала им друг в друге остерегаться нечего.

Сила Аннеты была в том, что Тимон не смотрел на нее как на искательницу приключений, как на одну из тех машинисток, которые постоянно гоняются за хозяином. Тимон был уверен, что в любую минуту, если только он скажет лишнее слово, она способна встать из-за стола, заправить пальцами волосы под шапочку и, вскинув голову, сказать ему: «Прощайте, хозяин!» И навсегда. Ничто ее не удерживало. Именно поэтому он хотел ее удержать. Сотрудница, достоинства которой очевидны и которая, зная себе настоящую цену (иначе он бы ее презирал), сочетает добросовестное отношение к делу с полнейшим безразличием к хозяину (это и есть верх бескорыстия), – такая сотрудница представляла собой большую редкость, и он был не настолько глуп, чтобы потерять ее. Но она, – ее-то что удерживало? Только ли место и жалованье? Сам Тимон тоже. В конце концов он ее все-таки интересовал.

Оми не питали никакого влечения друг к другу, ничто их не связывало, и все же оба чувствовали, что они люди незаурядные. Они смотрели на вещи по-разному, но смотрели не так, как все. Каждый сам создал себе «я», и оно не было взято с чужого плеча: они его выкроили из собственного материала – выкроили ножницами, которые резали грубо, но верно, – своим личным опытом. Как бы ни были у них различны и покрой и материал, Аннета и Тимон чувствовали друг в друге родственные души. Они понимали друг друга с полуслова. Но они употребляли также и целые слова.

Тимону осточертело раболепство всех тех, кто гнул перед ним спину только потому, что боялся его брани, и подставлял зад под его пинок. Наконец-то он увидел настоящего человека (и это была женщина; по-немецки оба представителя великой породы определяются одним словом), наконец-то человек смотрит вам прямо в глаза, говорит вам: «Нет!», спокойно заставляет вас выслушать его критику, его обоснованное порицание, и притом ясно, что он прав… (В этом не принято сознаваться, и этим можно воспользоваться!) Это приятно. Это твердая почва. В ней не вязнешь. На нее не страшно поставить ноги. Или прислониться головой. Большой головой, которой иногда так хочется прислониться! Но этого не показывают. Довольно и того, что можно посмотреть на эту грудь и подумать: «Она вскормила человека. У нее есть еще молоко для голодного. И на ней можно отдохнуть уставшему». С самым небрежным видом, и подчас с циничной усмешкой он рассказывал ей о своих похождениях. Он без стеснения выставлял Тимона в голом виде и показывал его «красивую душу», которая на самом деле была довольно-таки противна. Но, как все души, это была душа рожденного, и, как все души, она будет когда-нибудь душой умирающего. Настоящая женщина всегда сумеет понять. И посочувствовать. Но гордецу она никогда этого не скажет… Мужчина не знает, что ему делать с состраданием, это известно! В сострадании есть всегда нечто обидное. Но бывают такие обиды (иногда даже оскорбления), за которые в глубине души не сердишься. Наде только причинять обиду умело и вовремя, в такой момент, когда, несмотря на все протесты воли, тело ждет ее. Тимон легко мирился с некоторыми еще уловимыми складочками, которые появлялись у Аннеты в уголках рта, когда она его слушала. В этих складочках была одна десятая жалости, столько же презрения и восемь десятых умного любопытства, свободного от предрассудков. В целом из смеси получалась симпатия. Независимая симпатия. И в этом заключалась ее ценность… Девиз Тимона был:

«Бей и получай удары! Но никогда не уступай! Другу ли, недругу никому не сдавайся!..» Аннета никогда бы не сдалась. Он был в этом уверен, он пробовал… (Это не помешало бы ему попробовать еще раз…).

Между ними установилось соглашение, наполовину молчаливое, наполовину высказанное вслух. Тимон взял Аннету в качестве своего личного секретаря. Он диктовал ей начерно письма и статьи. Она их обрабатывала. Его стилю она имела право чистить ногти, но не обрезать их. Она имела право исправлять некоторые ошибки, но не все, – нельзя было трогать те, которые он делал намеренно. Ведь в борьбе не думают об истине! Думают только о том, чтобы свалить противника. И он не давал себе труда все объяснять секретарше: пусть сама угадывает его намерения, да побыстрей! У Тимона чернила не просыхали. Из печки – прямо на стол! Обжигай себе пальцы! И берегись, если выронишь! У Аннеты руки не дрожали… Хозяин без утайки посвящал ее во все свои хитрости, в скрытый смысл этих статей, объяснял ей свои взгляды на газету и на жизнь. Он знал, что она его не одобряет.

Но она принимала его, как принимают зрелище. И он сам оплачивал ее место. Она не имела права освистывать его. Так он ей и сказал:

– Ты бы не прочь! Я вижу, как ты вытягиваешь губы… Ну, ладно! Валяй! Свистни разок! Я позволяю.

Она свистнула. Он оборвал ее сразу:

– Заткнись! А теперь отстучи то, что я сказал. В точности!

И она отстукивала. Это кулак Тимона стучал по черепу мира. Тимону надо было отыграться.

В этом у него была настоятельная потребность. Этого требовали унизительные воспоминания его детства, прожитого в нищете и позоре. Мать Тимона была служанкой в харчевне, в Перигоре; отец – случайный проезжий; в темноте она даже не видела его лица. Выбиваясь из сил, как загнанное животное, эта труженица долго и упорно скрывала свою беременность, покуда во время уборки не родила прямо на полу. Ее нашли вместе с ребенком в луже крови. Спровадить нежеланного пришельца обратно было уже невозможно. Неистовым криком он заявлял о своем неукротимом желании жить. Но как только мать оказалась в состоянии держаться на ногах, их прогнали обоих: и мать и сына.

Она никому не рассказывала, как жила после этого, да ее жизнь никого и не интересовала. Она ни от чего не отказывалась: пусть будет самое тяжелое, самое унизительное, – все равно, лишь бы прокормиться. Она цеплялась за жизнь с необъяснимой силой, точно животное, которому и в голову не приходит расстаться с жизнью, хотя она и доставляет ему одни мучения.

И еще была у нее привязанность самки к своему детенышу, который так мал и беспомощен. Потом – на все четыре стороны! Пусть о нем заботится природа! К тому времени, когда маленький Гельдри в первый год пошел наниматься на работу, он успел уже достаточно насмотреться в жизни и был нечувствителен к любому унижению. Мать и не подумала скрыть от него свой позор, да и могла ли она скрыть от него что-либо, когда жили они бок о бок? Всю свою душу принесла она в жертву этой животной привязанности к сыну, который был плотью от ее плоти, что, однако, не мешало ей обращаться с ним грубо. Обращаться грубо – значит сильно любить. Натурам деликатным это не по вкусу. Но Тимон ни тогда, ни после к этой породе не принадлежал. Он все понимал. Он понимал, что он ребенок, что он стоит на самой низкой ступеньке, что он единственный, об кого мать может вытирать ноги. Это было в порядке вещей – мать сама служила ступенькой для других… Но ведь он вырастет! И тогда уж он сам будет вытирать ноги о спины тех, кто всей тяжестью наваливался на них обоих.

И пришлось же ему для этого попотеть! Очень уж воротить нос не приходилось. Он начал познавать человечество с ног. Он служил на побегушках в подозрительной маленькой гостинице и, несмотря на свой невинный вид, отлично знал все тайны девиц и их посетителей. И вот в один прекрасный день или прекрасный час ему подвернулся счастливый случай: к нему в руки попали компрометирующие бумаги, забытые только съехавшим постояльцем. В одну минуту он приблизительно определил их ценность, взвесил все шансы за и против и принял решение. Он догнал этого субъекта на вокзале, и там, с глазу на глаз, без лишних слов (никакого шантажа! Но тот, конечно, понял, что влопался и что лучше идти на мировую…), проезжий получил обратно свои бумаги, а за это обязался немедленно принять маленького сообщника к себе на службу. Мальчишка был недоверчив и потому решил не возвращаться в гостиницу за своей одежонкой. Он и его новый хозяин уехали с первым поездом.

Под внешностью этакого кругленького, добродушного Годиссара прятался агент по каким-то довольно странным международным делам: он доставлял одной металлургической фирме заказы на артиллерийские орудия и постоянно сновал между арсеналами и мишенями, иначе говоря – народами, или, вернее, между арсеналами и теми, кто использует народы в своих интересах.

Ему часто приходилось ездить на Балканы и Ближний Восток, – всюду, где человеческий язык снедает желанием лакать кровь соседа. Благодетели, которые снабжают человечество игрушками для игры в смерть, обладают собачьим нюхом, – они умеют находить себе клиентуру, которая мечтает эти игрушки использовать. В случае надобности благодетели поставляют одновременно и поводы для войн. Разумеется, этот грубый, коренастый, но все же мелкий агент не заглядывал так далеко! Его дело было потихоньку, без огласки, передавать требования и предложения получать комиссионные от обеих сторон. Политика его не интересовала. Но зато у молодого перигорского поросенка рыльце было приспособлено находить трюфели. И он очень скоро сообразил, что политика и есть то самое дерево, вокруг которого растут трюфели. Он стал ухаживать за деревом. Благодаря своим разъездам, благодаря прощупыванию, размышлениям и знакомству с хорошо осведомленными авантюристами (рука руку моет) ему удалось уяснить себе строение дерева сперва grosso modo,[106] а затем и более подробно. Он научился различать, какие ветви главные, куда уходят корни, и смекнул, что гнилые зубы подчас благоразумнее сохранять, чем вырывать, и что иные язвы являются подлинными трюфелями для человека, понимающего толк в кухне. Довольно быстро сообразил он и другое: что не так уж много нужно таланта, чтобы работать, как его хозяин, на одну фирму. Почему бы не работать на две фирмы? На три? Почему не на все? Разумеется, с тем условием, чтобы надувать все до одной! Кто больше? А если даже и меньше – все равно: бери, хватай, суй в карман! Что на серебряном блюде, что на мельхиоровом – трюфели одинаково хороши. Легко догадаться, что такой любитель трюфелей не сразу овладел опасным искусством сидеть верхом на нескольких лошадях одновременно. Важно то, что он этим искусством овладел. У него был широкий зад, и, усевшись, он его привинчивал к седлу. Хозяин не успел оглянуться – тот одним махом ликвидировал его. Как именно это произошло, история умалчивает. Но факт тот, что в один прекрасный день, где-то на Балканах, старик покинул поле деятельности; никто и не подумал разыскивать его (зачем?).

Но прошло не так много времени, и нашего перигорца учуял зверь той же породы, за спиной которого стояли многие другие: ясноглазый человек с каштановыми волосами принадлежал к могущественной своре «Интеллидженс», чья таинственная деятельность охраняет на всем земном шаре господство Британской империи (или, пожалуй, самой этой своры, ибо те, кто держит карты в руках, начинают в конце концов думать, что хозяева игры – они).

Оба зверя долго обнюхивали друг друга и, ощетинившись, молча обдумывали, не будет ли выгоднее одному придушить другого. Но, все взвесив, более крупный и более опытный увидел, что будет полезнее, если он приблизит к себе Труфальдино такого калибра. И они прямо, без обиняков, поставили друг другу условия. Условия Труфальдино были далеко не легкими, но другой не стал тратить время на то, чтобы торговаться: свора платит настоящую цену и желает держать в руках то, что купила. А чтобы удержать в своих руках перигорца, надо было его прижать. Покупатель не строил себе на этот счет никаких иллюзий. И не оставлял иллюзий тому, кого купил.

Гельдри знал, что его купили со – всеми потрохами. Не такой он был человек, чтобы мучиться этим, – лишь бы хорошо заплатили, а там видно будет.

Он станет служить хозяину, пока это выгодно, а когда станет невыгодно, он сумеет вырваться из тисков. Опасность не могла его остановить (мы уже не говорим – мы люди серьезные! – о подписи на клочке бумаги!..).

Каждый из них понимал, чего можно ждать от Другого, и благодаря этой ясности между ними установились добрые отношения. А сделка оказалась выгодной для обеих сторон. Если не считать нескольких мелких, второстепенных и даже третьестепенных измен со стороны перигорца: время от времени он позволял себе эту роскошь, чтобы доказать самому себе свою независимость и просто для того, чтобы поупражняться. Тот не говорил ничего, но давал понять, что заметил. Это было вдвойне разумно: он не натягивал поводьев, но из рук не выпускал – держи, мол, ухо востро! Гельдри понимал, что им дорожат. И хорошо делают: он знал себе цену лучше, чем кто-либо другой. При правильном инструктировании и правильном руководстве он проявлял в области интриг мастерство, в котором смелость сочеталась с хитростью. А потом его неутомимые и искусные хозяева разматывали клубок и опутывали народы его длинными нитями. Хозяева скоро заметили его особое умение заговаривать зубы (лучший орган у сына Галлии – это тот, что во рту). И они предоставили ему возможность упражняться, купив для него в Париже большую французскую газету. Она называлась «Франция прежде всего!» Тут было без обмана: они действительно имели в виду содрать шкуру с Франции прежде всего! Тимон (он тогда только что вылупился из яйца) цинично предлагал заглавие: «Наша возьмет!»

И взяла. Много времени для этого не потребовалось. Орган, находившийся у Тимона во рту, сразу поднялся, как у Гаргантюа, выше башен Собора Парижской богоматери. Он затопил своими разглагольствованиями всех ротозеев, всех парижских зевак. Он сам выварился в их соку и отлично знал, каким соком они приправляют свое жаркое. Каждое из его кушаний обжигало глотку. На них накинулись. Он воздерживался от лести. Он встречал клиентов бранью. Людям слабым льстит, когда с ними обращаются грубо: они принимают грубость как дань уважения, якобы воздаваемую их мужеству, и ею они зажигают огарок своей погасшей свечи. Все дело в том, чтобы знать меру, границу, по ту сторону которой дубинка уже не чешет спину ослу, а бесит его. Тимон отлично знал эту границу. Никогда, даже в минуты самого пылкого увлечения, он не переставал следить за манометром, или, если угодно, за стрелкой, которая подскакивает на циферблате, когда бьют кулаками по голове ярмарочного чурбана. Он оставался холоден в гневе, в угрозах, в своих необузданных нападках. Едва приступая, он уже знал: «До сих пор! Стой! Кругом!» Этому кабану предстояло опустошить еще немало полей… Объяснимся: если «до сих пор» не приносило вожделенной добычи (это случалось очень редко; преследуемый зверь всегда оставлял кусок своей шкуры в пасти преследователя; он бы даже из шкуры выскочил, если бы мог, лишь бы спастись от погони), охотник знал, что настигнет свою жертву в другой раз. Тимон никогда ничего не забывал.

В особенности он не забывал о настоящей каре – той, что идет за ширмой, вдали от грохота водосточных труб: о крупных международных боях между фирмами, боях, в которых ему надлежало охранять интересы своей фирмы. Словесный сверхнационализм был обязательной маской интернационализма наживы. Тимону и ему подобным (они пока еще не были пэрами Англии… Терпение! Когда-нибудь они ими будут!) было в высшей степени наплевать на то, под каким флагом совершат они облаву на остальной рынок и поведет это к войне или к миру. Цвета флага не играли никакой роли в делах, и дела обделывались под флагами всех цветов… Да, вначале, до мировой войны, которая истребляла идеи в такой же мере, как и людей, Тимон, по примеру своих хозяев, еще взращивал в уголке своего хозяйства национальный цветок – розу с шипами, красную от крови, которая была за нее заплачена. И на этой почве между ним и его хозяевами даже возникали иногда разногласия… Война двух роз… Обе стороны надували одна другую. Но война показала им всем, что они были бы круглыми дураками, если бы ограничивались тем, что можно содрать с одного какого-нибудь народа: ведь они получили возможность наживаться на разорении всех народов. Если они иногда еще проявляли некоторую щепетильность, то авантюристы новой формации позаботились о том, чтобы со щепетильностью было покончено раз и навсегда. Выброшенные силой шторма, они вынырнули со дна морей. Это были люди без роду, без племени, подобные тем, каких изображал Шекспир: для них уже не было ничего святого, они попирали всех и вся. Они, эти выродки – левантинцы, малайцы, – произошли от смешения различных рас, из смеси помоев четырех или пяти континентов. Трудно бывало установить, из какой они страны, из какого чрева они вышли; сами они никогда об этом не думали и благодаря этому только еще искуснее плавали в любой воде. А вот хищникам аристократам, которые желали выбирать добычу для своих челюстей лишь в готовых садках, приходилось туго. Новые щуки хватали все. Или поступай, как они, или тебя проглотят! Тимон без особых усилий зашагал с ними в ногу. Его меньше всего беспокоил вопрос о происхождении; для него слово «отечество» сливалось со словом «отец», а с отцом ему надо было свести счеты. Однако разум говорил, что нельзя не принадлежать к какой-нибудь расе, к ее плоти. Благодаря женщине, которая его произвела на свет, и земле, которая произвела на свет их обоих, Тимон принадлежал к расе, начиненной трюфелями грубой, дикой, прилипчивой галльской насмешки. Поэтому Тимон обычно защищался убийственной иронией. Он рассчитывал, что силою этой иронии он оградит себя и свою шайку от попыток одурачить их, как это часто бывает, увещеваниями, благочестивыми призывами к религии, морали, ссылками на общество, которыми Тартюфы обычно прикрывают своя грабежи. Насмешка делала Тимона беспощадным к лицемерию, а временами… да, она наполняла его состраданием (впрочем, презрение неизменно брало верх) к эксплуатируемым народам, и ни бывал готов, чтобы защитить их, ринуться на эксплуататоров. Но это не шло дальше вспышек, дальше словоизвержений, особенно яростных в такие минуты, когда вино освобождало титанов, придавленных тяжестью вулкана, и кратер начинал дымиться.

Тимону было хорошо известно, что титаны побеждены: он не принадлежал к числу тех простачков, которые восклицают: Gloria victis..[107] Его больше устраивало: Vae victoribus[108] Ибо ни их знал. Все, что еще оставалось в нем честного, он вкладывал в тайную, но лютую, бездонную, безграничную ненависть к ним – к этим своим сообщникам или соперникам.

Но и побежденные были не лучше. Их он тоже знал, этих эксплуатируемых, людей, среди которых прошло его полное унижений детство; их ноги тоже были не легки для тех, кого они топтали. Пусть же их тоже топчут! Нет, Тимон не подставит свои широкие плечи, чтобы помочь свергнуть общественный порядок, хотя никто не смотрел на этот порядок – на этот беспорядок – более уничтожающим взглядом, чем он. Но этот взгляд он не мог скрыть от тех, кто, подобно ему самому, умел заглянуть в тайники души. И его хозяева, извлекая из него пользу, все же присматривали за ним. Он внушал им тревогу.

Но именно это обстоятельство успокоительно действовало на Аннету. (Не подумайте, однако, что от этого она стал а менее бдительной, напротив!..) И она находила некоторое, правда, слабое, но все же хоть какое-нибудь основание для снисходительности и надежды. Покуда человек остается внутренне правдивым и свободным, то, даже если он погряз в преступлениях, не все еще для него потеряно. Какая бы, самая низкая, корысть ни руководила его поступками, у себя, в своей пещере, он еще может оставаться бескорыстным. И это тайное, обособленное и в то же время составляющее самую основу человеческого существа бескорыстие подчас сливается с полным отсутствием интереса к чему бы то ни было. Оно и было тем невидимым пробным камнем, которым Тимон и Аннета сразу, с первого взгляда, без всяких объяснений, испытали друг друга и благодаря которому они поняли и приняли друг друга. Они могли без малейшего волнения все видеть, все выслушивать о себе, о других. В глубине души они не присваивали себе никаких преимуществ. Они были не настолько лицемерны, чтобы, подобно всей этой сволочи, подходить с одной меркой к себе, а с другой – ко всем прочим. Они оценивали по достоинству всю картину и самих себя в том числе. Самое важное – глаза. Говорят, что рыба начинает гнить с глаз. У Тимона глаза были здоровые. Здоровые глаза были и у Аннеты.

Хозяин в ней не ошибался. Он ничего не скрывал от этих ушей, раковины которых бесстрастно воспринимали все содрогания моря. Он бросал в них все, что его обременяло, все, что он видел, все, что он знал о человеческой комедии, в которой сам был актером, и о короляхшутах, которые ее ставили. Эти уши были его несгораемым шкафом. Он говорил Аннете:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70