Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жан-Кристоф - Очарованная душа

ModernLib.Net / Классическая проза / Роллан Ромен / Очарованная душа - Чтение (стр. 36)
Автор: Роллан Ромен
Жанр: Классическая проза
Серия: Жан-Кристоф

 

 


– Да жизнь не одинакова… Вот, например, труд – что он для вас? Вы уверяете (вы и ваши, и лучшие и худшие из вас, да, даже пиявки, живущие чужим трудом) – вы уверяете, что труд прекрасен, труд свят и кто не знает труда, тот не имеет права существовать… Отлично. Но разве вы можете представить себе, что такое труд по нужде, без просвета, без мысли, без надежды когда-нибудь избавиться от него, труд, берущий за глотку, ослепляющий, отравляющий, когда человек привязан к жернову, как скотина, которая ходит по кругу, пока не освободится, то есть не околеет? И вот этот труд прекрасен? Он свят? А те, кто живет плодами этого труда, который они обесчестили, – разве они не останутся для нас навсегда чужими?

– Но я-то не живу плодами этого труда!

– Живете. Ваша молодость, не ведающая ни забот, ни голода, ваша школа, досуг… Учись себе спокойно, годами не заботясь о хлебе насущном…

Вдруг Марка, искавшего, чем бы защититься, осенила мысль, которая прежде никогда не приходила ему в голову.

– Все это добыто не вашим трудом, а трудом моей матери.

Питан заинтересовался, и Марк рассказал ему о жизни матери и ее мужестве. Повествуя об этой жизни, Марк впервые открыл ее для себя: он чувствовал и гордость и какое-то смущение, причину которого он понял после одного оброненного Питаном замечания.

– Что ж, мой друг, – спокойно сказал Питан, когда Марк кончил свой рассказ, – значит, эксплуатируемая – это она.

Но Марку пришлось не по вкусу, что ему указали на его долг.

– Это мое дело, Питан. Это вас не касается.

Питан не возражал. Он усмехался.

Рабочие высыпали с завода. Он встал и подошел к ним. У него были среди них знакомые; раздавая листовки, он перебрасывался с ними замечаниями. Но они поспешно садились на велосипеды, – пора было ужинать. Они небрежно развертывали листовки. Некоторые, засунув руки в карманы, отказывались брать их.

– Да ну их, – говорили они.

Трое или четверо остановились перемолвиться словечком с Питаном. Марк остался поодаль, – сейчас он отчетливо сознавал: «Я – чужой».

Когда Питан вернулся. Марк, шагая с ним рядом, после короткого молчания сказал:

– Вы не открыли мне ничего нового. Питан. Все это мне и самому было видно. Казимир и другие никогда не обращаются со мной как с товарищем.

Они то льстят мне, то унижают меня. Они как будто гордятся и мною и передо мною. Гордятся, что могут презирать меня как заложника буржуазии.

– Хе-хе! – Питан тихонько засмеялся. – Теперь вы хватили через край-с другого конца. Но крупица правды тут есть. Я потому и сказал вам, что сам это чувствовал.

Марк остановился, топнул ногой и крикнул:

– Это несправедливо! Он отвернулся, чтобы не выдать своей слабости; у него чуть не полились слезы из глаз. Питан взял его под руку; они продолжали идти.

– Да, – задумчиво проговорил Питан, – на свете много несправедливого.

В нашем обществе почти все несправедливо. Вот почему и надо его перестроить.

– Разве не могу и я внести свою лепту?

– Можете и должны. Как и мы. Каждый в меру своих сил, каждый на своем месте. Но новое общество, пролетарский строй (извините, господин Ривьер). вас не примет. Мне очень за вас больно, но это так!.. Да и меня, впрочем, не примет, так как меня уже не будет в живых.

– А ваших, людей вашего класса?..

– Людей моего класса – да. Их примут.

Марк высвободил свою руку и промолвил:

– Питан, вы и ваши – те же националисты. Вы сражаетесь с отечеством.

Но сражаетесь во имя другого отечества. А оно так же нетерпимо, как старое.

Питан добродушно ответил:

– У меня нетерпимости нет, мальчик. Один человек блондин, другой брюнет, один высок ростом, другой мал, один белого, другой желтого цвета, – для меня это все едино, все они одинаково любят, одинаково исходят кровью, умирают. Я – за все отечества. Ни одно из них мне не мешает…

Только вот за нашим пролетарским отечеством не признают права на жизнь.

Придется ему силой взять это право у ваших.

– И заодно – жизнь?

– Мы не питаем к вам злобы. Но ваш класс лишает нас солнца.

– Не много я вижу солнца, – грустно сказал Марк.

– Вы можете искать его. В ваших книгах, в занятиях, в свободной и спокойной работе ума. Что ж, ищите его, а затем дайте нам, нам, которые не могут позволить себе таких дорогостоящих экскурсий! Это самое лучшее, что вы можете сделать. Возвращайтесь к себе и работайте для нас!

– Невесело это! – сказал Марк. – Жить без товарищей!

– Будьте товарищем всех, а не товарищем одного!

– Значит, опять одиночество! – воскликнул Марк.

Питан остановился и посмотрел, сочувственно улыбаясь, в лицо юноши, но Марк отвел глаза. Питан распрямил спину, набрал в легкие воздуха, испорченного фабричными запахами, и сказал:

– Да, это хорошо. Это закаляет.

Марк насупился. Питан хлопнул его по плечу:

– Взгляни!..

(Он впервые обратился к нему на «ты».).

С высоты укреплений они увидели широкую голую равнину, столбы фабричного дыма – ледяной зимний ветер тяжело выкручивал их, как белье, в грязной лохани неба, – а позади – муравейник, дома и дома, миллионы жизней, город – эту мрачную трагедию. Питан, счастливый и серьезный, дышал полной грудью. Он сказал:

– Одиночество со всеми – это когда все братья всех.

– И все поедом едят друг друга, – горько вымолвил Марк.

– Им нужно есть! – просто сказал Питан. – Это закон… И, значит, надо накормить их! Для этого мы родились – чтобы кормить собой других. И из всех хороших вещей это наилучшая!

Марк смотрел на землистое лицо тщедушного ремесленника, как бы освещенное огнем изнутри, и ему передалась безмолвная радость человека, который мечтал послужить пищей для других. Он подумал о том, что и христианский бог пришел, чтобы дать себя съесть… О, какая варварская человечность!.. Он хорошо понимал ее величие, но еще был слишком юн, чтобы стремиться к нему…

«Нет! Не быть съеденным!.. Уж лучше есть самому!»

Марка всколыхнули, но разочаровали эти люди с другого берега, где он не мог высадиться, но он был теперь как птица, которая висит между небом и землей, не зная, где найти прибежище. Из родного гнезда он вырвался, возвращаться в него не желает, но он еще слишком молод, чтобы построить собственное гнездо, да и где? Где найти приют до той поры, когда настанет время заложить собственный очаг? На какой сук опереться? Предрассудки, еще накануне владевшие им, разъедены сомнением; все еще цепляясь за них и не зная, чем их заменить, он чувствует, что они уже рассыпаются в прах. В мире идей, который так много значит для распаленного мозга, городского подростка, этот пятнадцатилетний мальчуган одинок и затерян, ему не за что ухватиться.

Марк снова столкнулся с Перреттой-Марселиной, такой же, как и он, беглянкой, девушкой с губами козлоногого Пана. На сей раз он их вкусил.

Их былые встречи на лестнице возобновились, но на более близком расстоянии. Он искал ее объятий, чтобы укрыться в них. Как ни далеко она отошла от всего, что покинула, Марк был для нее вестником из родного края. Ведь они из-под одной кровли. Они чирикали на краешке одного я того же желоба.

Затерянные в беспредельности города, беглецы прильнули друг к другу, чтобы отогреть свои перышки. Марселина клюет вздрагивающие губы своего юного возлюбленного. И горяч же этот мальчуган! Он может вспыхнуть, как спичка. Он с каким-то неистовством отдается миру наслаждений – миру мучений, только что им открытому. Марселину это забавляет, но эта далеко не совестливая девушка питает к застенчивому и бесстыдному Керубино, который пожирает ее, какое-то непонятное, почти материнское чувство: ей и чудно и тревожно. Как ни мало дорожит она семейными привязанностями, но за этого мальчугана считает себя ответственной. Марселина прижимает его к груди, впивается взглядом в его бледные щеки, в его воспаленные глаза; ее сначала смешат, а потом пугают его исчезновения по ночам; он возвращается в холодные предрассветные часы мокрый, окоченевший. Он легко одет, он неосторожен; у него появился сухой кашель. Он порывист, он весь горит; первый же ветер сможет его унести. Марселина беспокоится и в то же время раздувает огонь; она играет им. Марк ревнив. Марселина его изводит, она не признает никаких стеснений. Ее мучит совесть, но она доканчивает начатое – она попросту убивает его.

Тут на сцене появляется Питан, и как раз вовремя.

Он знает всех, все знают его; его доброта и прямота, над которыми потешаются, дают старому чудаку право высказывать неприятные истины; их выслушивают; считаются с ними или нет, но никому не приходит в голову на них обижаться. Питан сказал девушке:

– Марселина, если вы оставите вашего братишку у себя, он пробудет с вами недолго: ему приходит конец.

– Я знаю, и мне его очень жаль, папаша Питан, – отвечает Марселина. – Он себя доконает! Но что делать? Этот мальчуган ничего не слушает. Он слеп и глух, у него голодный, жадный рот, у этого сосунка. И разве его насытишь? Он несчастен. Мечется как безумный. Страдает, а как его утешить – не знаешь.

– Здесь он не на своем месте. Ему нужно быть у себя дома.

– Не хочет он.

– Знаю, знаю, это же бунтарский возраст.

– Все мы в этом возрасте.

– Не обманывайте себя, Марселина! В глубине души вы мечтаете о том возрасте, когда сами будете раздавать шлепки выводку маленьких бунтарей.

Марселина рассмеялась и сказала:

– Что ж, я только возвращу долг.

– Вернемся к мальчику!

– О, его нельзя гладить против шерсти! При малейшем выговоре он брыкается, как лошадка.

– Ведь вы с ним давно знакомы, – нет ли кого-нибудь, кто взял бы его на свое попечение?

– Его мать далеко.

– Я знаю. Это храбрая женщина, она кормит своим трудом сына. Она ведь ни о чем даже не подозревает. Я думал написать ей. Но, насколько я понимаю, отношения у них плохие, они в ссоре. Мне это знакомо: вероятно, они слишком близки, чтобы понять друг друга. У нее тяжелая работа и свои неприятности. Не стоило бы ее пугать, если бы можно было придумать что-нибудь другое. Нет ли у нашего паренька здесь, на месте, какой-нибудь родственницы, которая могла бы взять его к себе и присмотреть за ним?

– Есть, верно!.. Подожди, Питан! У него есть тетка, я ее знаю, она не строит из себя святошу, она может понять…

– Что ж, – сказал Питан, – надо с ней поговорить.

Марселина скорчила гримасу. Ей не хотелось расставаться со своим голубком. Но это была славная девушка, она сказала себе:

«Ведь матери его здесь нет, и я как бы замещаю ее. Что бы я сделала на месте матери? Нет, я не могу оставить его здесь! Милый мой мальчик!..

Есть одно только средство спасти его, и надо на него решиться…»

Еще на одну ночь она оставила его у себя, в своих объятиях. Потом отправилась к Сильвии и отдала его ей.

Сильвия переживала кризис, самый мучительный в ее жизни со времени трагической смерти ее дочурки. На эту женщину, которая делала отчаянные усилия забыться и в которой война пробудила жажду развлечений и наслаждений, обрушился удар, вернувший ее к действительности. Она, пожалуй, предвидела его – и без особой тревоги, но никогда не думала, что он отзовется в ней с такой силой… Ее муж Леопольд скончался в плену, в немецком госпитале. Бедняга заранее известил ее об этом письмом:

«Дорогая моя! Прости меня, если я причиняю тебе боль. Я чувствую себя не очень хорошо. Меня положили в госпиталь, и я тебя уверяю, что немцы хорошо ухаживают за мной. Грех жаловаться. Палату отапливают. Ведь еще стоят холода. Говорят, что вас там плохо снабжают топливом, угля не хватает. Как хотелось бы вам помочь! Вижу отсюда, как вы сидите в мастерской; стекла покрыты инеем. У Селестины зябнут руки, она трет пальцы о спину кота. Тебе-то никогда не бывает холодно и ты ходишь по мастерской, постукиваешь каблучками и тормошишь мастериц, чтобы разогнать в них кровь. Но приходит время ложиться: простыни в нашей большой кровати отсырели. Что ж делать? Зато днем вы можете гулять, двигаться, а когда можно двигаться – это уже много. Если бы я мог хотя бы пошевелиться! Я вынужден сказать тебе, что врачи сочли нужным отрезать мне ногу. И вот – что ж поделаешь! – ведь я ничего в этом не смыслю, пришлось покориться.

Но так как я очень слаб и боюсь, что не выживу, я и решил написать письмо, чтобы перед смертью поцеловать вас. Впрочем, никогда не надо терять надежды на спасение. Может быть, я еще вернусь к вам. А может быть, и не вернусь. Прошу тебя, моя дорогая, не сердись – ведь я не виноват – и знай, что я всеми силами постараюсь справиться. Но если беда случится, – ну что же, ты еще молода, ты можешь снова выйти замуж, я не такая уж редкая птица – таким людям, как я, легко найти замену. Лишь бы он был честен, трудолюбив и уважал тебя. Не очень-то меня радует мысль, что ты будешь с другим, но я хочу, чтобы ты была счастлива. Как это уже все равно, я наперед этому радуюсь. Милая моя Сильвия, было у нас с тобой много плохого и много хорошего; мм без устали работали, случалось, и ссорились, но мы всегда были добрыми товарищами. Я тебя часто раздражала я не был – это я хорошо понимаю – тем мужем, какого тебе надо, ну да уж какой есть; я изо всех сил старался не досаждать тебе. Не сердись на меня, если это мне не всегда удавалось. Поцелуй Аннету и Марка. Мы не всегда были для них, чем должны были быть. Хотелось бы, чтобы ты больше занималась малышом, – ведь у нас нет детей. Следовало бы впоследствии привлечь его к участию в нашем деле… Писать больше не могу. Не очень-то много у меня сил. Да и что можно сказать на бумаге?.. Целую тебя. Ах, Сильвия, как хотелось бы мне подержать тебя за руку! Прощай – или до свидания. Твой верный муж, который думает о тебе, о вас, и будет в мыслях своих стремиться к вам из самого дальнего далека – из-под земли.

Вблизи или вдали от тебя, я говорю себе, что это та же земля, по которой ступают твои ножки. Прощай, моя женка, моя дорогая старушка, моя маленькая красавица, моя любовь. Благодарю тебя за все. Мужайся. Мне тяжело уходить. Ах, боже мой!

Леопольд.

У меня есть расписка Гриблена на сто пятнадцать франков от 11 июня 14 года; она не погашена».

Последние строки были смазаны. На них упала слеза, стертая пальцем.

Вместе с письмом пришло извещение о смерти Леопольда.

Тут только Сильвия открыла, что она любила того, с кем прожила двенадцать лет. До сих пор она видела в нем славного человека, надежного компаньона, и больше ничего. Смерть открыла ей, что их союз был далеко не чисто деловым. Совместная жизнь связала их друг с другом в такой крепкий узел, что пальцы искусной портнихи не могли бы распутать его; когда нить порвалась. Сильвия уже не могла отличить, чья же это – его или ее. Весь моток размотался.

И теперь она спохватилась: как она была несправедлива к тому, кто был частью ее самой!.. Как она скупилась, отмеряя любовь этому преданному сердцу! Измены, о которых он, может быть, не знал, хотя и догадывался…

Но если бы даже они остались от него скрытыми, это не избавило бы ее от угрызений совести: она-то ведь об этих изменах знала, а теперь она была он. Ее мучило суеверное ощущение, что, умирая, он повернул ключ и, проникнув в ее душу, прочел в ней все. Но когда она вспомнила, сопоставив числа, чем была наполнена для нее та ночь, когда он в смертельной тоске искал ее руку, это доконало ее. Напрасно она говорила себе:

«Могла ли я знать…»

Напрасно она говорила себе:

«Он от этого не страдал…».

Напрасно она говорила себе:

«Что толку думать об этом! Ведь прошлого не изменишь…»

Вот в этом-то и беда! Зло, причиненное живому, можно загладить…

«Мой бедный друг, если бы ты вернулся, я бы не укоряла себя! Меня мучает не то, что я сделала! Это не так уж важно! Если бы ты вернулся, я искупила бы свою вину любовью. Но ты умер, и долг мой не оплачен. Я не могу возвратить его тебе. Что бы я ни делала, вина моя останется со мной. Я кажусь себе воровкой…»

Сильвия, как это свойственно парижскому простолюдину, была очень чутка к несправедливости. В особенности, разумеется, к той, которую совершали по отношению к ней. Но так же искренне – к той, которую она совершала по отношению к другим. Мучительно было сознавать, что на ней так и останется вина перед ее лучшим другом.

Будь Сильвия помоложе, она легче и скорее справилась бы и примирилась с тем, чего не могла уже изменить. Когда перед тобой еще долгая жизнь, то, сделав неверный шаг, утешаешь себя тем, что все еще можно наверстать: сознав свою вину перед одним, будешь справедливее к другому. Но теперь, когда большая часть дороги позади, ты никуда не уйдешь от своих ошибок. Ты вступила на неверный путь, но искать другой слишком поздно, тебе его не пройти…

Она оглянулась в суровом раздумье на свое прошлое. Перед ней промелькнуло все, что было, начиная с первых дней замужества: рождение ребенка, ссора с Аннетой, Одетта, катастрофа, возвращение к жизни, доброта Леопольда, такая простая и естественная, что даже не приходило на ум замечать ее, война, любовники, – и бедняга, который умирал там, вдали, одинокий, преданный ею… Невесело… Чтобы согреться, она инстинктивно остановила свой мысленный взор на двоих оставшихся у нее: Аннете и Марке…

Не успела она подойти в своих мыслях к ним, как явилась Марселина и рассказала ей все начистоту и без прикрас.

А вечером того дня, когда Сильвия, испуганная рассказом Марселины, собиралась поехать за мальчиком в лицей, он явился сам: его исключили.

События шли своим чередом. Однажды ночью, когда Марк украдкой пробирался в пансион, он столкнулся нос к носу с нарушавшим правила надзирателем, который тоже откуда-то возвращался. На его резкий выговор Марк ответил как равный равному, холодно и вызывающе. Надзиратель колебался между долгом покарать виновного и опасением, как бы мальчик, готовый на все и смотревший на него с угрозой, в случае доноса не потянул за собой и его. У надзирателя совесть была нечиста. Но чувство долга и самолюбие взяли верх. Марка вызвали к директору и исключили. Он даже рта не раскрыл. Не соблаговолил хотя бы слово проронить – не оправдывался, не обвинял. В душе он стал больше уважать надзирателя за то, что тот не струсил.

Появление Марка ошеломило Сильвию. Ведь и за него она была в ответе.

Аннета доверила ей мальчика. Она просила следить за ним, сообщать о его здоровье, о его поведении в лицее, брать его к себе на свободные дни, держать в узде. Сильвия, порицавшая сестру за ее пуританскую суровость и молча ставшая на сторону ребенка против матери, отпустила поводья. Она говорила, что молодости надо самой накапливать опыт, что лучший способ поумнеть – это наделать глупостей, что это только полезно – оставлять клочья своей шерсти в колючем кустарнике и что молодость не так уж глупа – покувыркается и станет на ноги. Она даже имела неосторожность сказать об этом Марку:

– Я выбилась на дорогу без посторонней помощи. У тебя тоже есть клюв и когти, и ты не глупее меня. Ты за себя постоишь. У тебя есть глаза, чтобы видеть, а в своем зверинце ты созерцаешь только обезьян, которые сидят на кафедрах, уставившись в черную доску. У тебя есть ноги, чтобы бегать, но шесть дней из семи они привязаны к скамье: сиди и глотай свою порцию греческого и латыни. Ну так хоть на седьмой-то день дай волю своим глазам, своим ногам! Побегай, мой друг, и гляди на все, что тебе нравится! Познакомься с жизнью! А если получишь легкий ожог, подуй на пальцы – и все. По крайней мере узнаешь, что такое огонь. И застрахуешься от пожара.

Сильвия упускала из виду, что страховать свое имущество, когда дом уже горит, – способ довольно странный. Она повторяла то, что говорили вокруг нее в народе: «Не спорь с природой».

И она не без удовольствия сбросила с себя заботы о племяннике, чтобы отдаться собственным делам. А в делах у нее недостатка не было, и Марк знал, какого они свойства. Она ничего о них не говорила, но и не скрывала. Случалось, что Марк, явившись к тетке в воскресенье утром, не заставал ее, – она не ночевала дома. Если они не видались, Сильвия оставляла ему письмо и считала, что этого достаточно. Она снабжала его деньгами: пусть развлекается. Иногда они не встречались по три недели.

Сильвия не корчила из себя святую, она вообще не отличалась лицемерием – в этом ее меньше всего можно было упрекнуть. Сегодня, думая о том, как она выполняла наказ сестры, она не тешила себя доводами, которые прежде преподносила племяннику, вроде только что упомянутых: она говорила себе, что за последние полгода потеряла голову, что она была занята собой и в водовороте развлечений забыла о том, кто был ей доверен.

Увидев Марка, его мертвенно-бледное лицо, его нервные движения, услышав наигранный смех, с каким он поведал ей, чем кончились его похождения, она сказала себе: «Меа culpa»,[62] Марк ждал выговора, насмешек, того и другого одновременно. Ее молчание удивило его:

– Что же ты на это скажешь? Она ответила:

– Сейчас я ничего не могу тебе сказать. Слишком много надо сказать самой себе.

Марк не привык, чтобы Сильвия тратила время на раздумье.

– Что это с тобой?

– Со мной то, что я исковеркала свою жизнь. Исковеркала жизнь своего мужа. И, боюсь, испорчу твою.

– Но при чем тут ты? Моя жизнь принадлежит мне. Что хочу, то и сделаю из нее. И потом, знаешь, не многого она стоит!

– Твоя жизнь стоит того, чего стоишь ты сам… Ах не то я говорю!..

Даже для самого нестоящего это громадная ценность.

– А ты посмотри, что делают с жизнью на фронте! Побывала бы ты в окопах! Недорого она там стоит.

– Знаю. Ничего не стоит! Вот они и взяли у меня жизнь Леопольда.

– Леопольда!..

Марк еще ничего не знал. Это известие ошеломило его. Так вот почему Сильвия так серьезна! Но ему казалось, что умерший никогда не занимал в ее сердце много места. Его удивили слова Сильвии:

– Потому я и говорю, что знаю теперь цену этой жизни, знаю, что они совершили убийство, – и я тоже.

– Ты?

– Да. Что я сделала из нее – из этой жизни, из этой привязанности?..

Какой позор!.. Ну, будет! Теперь уж не стоит говорить о том, чего не изменишь. Но что можно исправить, надо исправить. Ты еще здесь. И мой долг – искупить свою вину.

– Какую?

– Зло, которое я сделала тебе – которое ты сделал себе с моего позволения (это одно и то же: не перебивай меня!). И потом знаешь, мальчик, будет тебе ломаться передо мной! Я ведь не Аннета. Все эти дурачества, которыми ты щеголяешь, – я им цену знаю. Хвастать нечем.

– И краснеть не от чего.

– Может быть. Я не хочу тебя обижать. Да и права не имею. Ведь я поступила хуже тебя. Я знаю, что не всегда можно устоять перед соблазном; на то мы и люди. Но я не закрываю глаза на опасности, я всегда умела вовремя остановиться. А ты вот не сумеешь; ты – другого чекана, точь-в-точь как твоя мать, у тебя все всерьез.

– Я? Я ни во что не верю, – сказал Марк, выпятив грудь.

– Это и есть серьезное отношение к жизни, донельзя серьезное! Я, например, решительно ни над чем не задумываюсь; я вся в настоящем, мне его вполне достаточно, и поэтому я всегда смотрю себе под ноги. И если случается, падаю, то не с большой высоты. А ты – нет: ты ничего не делаешь наполовину; и если уж губишь себя, то загубишь вконец.

– Если я таков, то не могу этому помешать. И мне, знаешь, все равно!

– Но мне-то не все равно! И я этому помешаю.

– По какому праву?

– А по такому, что ты мой. Да, мой! Твоей матери и мой. Она тебе не скажет этого, она, которая жертвует собой для тебя, а я скажу: не для того мы тебя пестовали, не для того работали на тебя шестнадцать лет, чтобы ты, как глупец, разрушил в один день сотворенное нами. Когда будешь мужчиной, когда уплатишь сполна свой долг, вот тогда ты волен делать с собой все что угодно. А до тех пор, мой друг, помни, что ты в долгу. Знаешь, как свистит перепел? «Плати долги!»

Марк вышел из себя; он кричал, что не просил давать ему в долг, не просил давать ему жизнь…

– Ты живешь, мой друг. Бесись! Но шагай прямо!

Я здесь, чтобы за тобой последить.

И, подводя черту, она отрезала:

– Довольно об этом! Точка…

И начала деловито обсуждать в присутствии юноши, содрогавшегося от бессильной злобы, что с ним делать.

– Лучше всего, конечно, было бы поехать к матери.

Марк крикнул:

– Нет! Ни за что! Я ее ненавижу.

Сильвия с любопытством взглянула на него, пожала плечами и даже не ответила. Она думала:

«Сумасшедший!.. Все они сумасшедшие!.. Что она ему сделала, что он так любит ее?»

Она холодно сказала:

– Значит, остается одно: будешь жить у меня. Поступишь в другой лицей, но приходящим… А насчет прошлого – ты, я думаю, не жаждешь, чтобы я обо всем написала твоей матери? Хорошо, я что-нибудь придумаю… На будущее время запомни, что теперь правительство – это я! Я знаю наперечет все твои уловки. Не пытайся провести меня! У тебя будут свободные часы, то есть те, которые я сочту возможным предоставить тебе. Я не собираюсь тебя угнетать. Я знаю твои нужды, твои права. Больше того, что ты можешь дать, с тебя и не спросится. Но то, что ты можешь, – все, что ты можешь, ты мне дашь, мой друг, за это я ручаюсь! Я – твой кредитор.

Аннете она написала, что лицеистов распустили из-за эпидемии и она взяла племянника к себе. То, что Марк находится под кровом тетки, лишь наполовину успокоило Аннету, и она вырвалась из своего захолустья на воскресный день, чтобы посмотреть своими глазами на их житье-бытье.

Сильвия хорошо понимала причину ее приезда. Она вполне допускала, что Аннета может сомневаться в ее педагогических талантах, в ее умении руководить подростком. Но она так искренне покаялась в своих ошибках, выказала такое жгучее чувство ответственности, что Аннета успокоилась. Они долго говорили о Леопольде; и, перебирая грустные воспоминания, сестры почувствовали, что они ближе друг другу, чем когда-либо за многие годы.

В сыне Аннета не обнаружила таких же причин для успокоения. Его болезненный вид ужаснул ее. Но Сильвия взялась поправить его здоровье в какие-нибудь три месяца. Добиться от мальчика хотя бы проблеска нежности нечего было и думать. В его тоне слышался все тот же холодный отпор.

Сильвия посоветовала Аннете ничего не добиваться от него. Ей стоило немалого труда уговорить Марка остаться дома в воскресенье – он хотел уйти, чтобы ему не пришлось разговаривать с матерью; она чуть не силком заставила его дать слово, что по крайней мере внешние приличия будут соблюдены. Остальное… Там видно будет! Инстинкт подсказывал ей, что к некоторым проявлениям детского упорства нужен осторожный подход. Ведь у Марка это своего рода болезнь. Сильвия рассчитывала побороть ее, но в таких случаях первое условие успеха – не проявлять к ней ни малейшего интереса. Аннета, слишком горячая, не могла понять благоразумную политику сестры. Сильвия и не делилась с ней своими выводами; она считала ее тоже раненой и не менее Марка нуждающейся в уходе, но лечить ее она не могла. Аннета должна была сама исцелить себя. Все, что могла сделать Сильвия в ту минуту, это добиться, чтобы неприязнь между сыном и матерью не разгорелась еще сильнее.

Аннета покорилась необходимости – она решила не выведывать у сына тайну его враждебности. В воскресенье вечером она уехала из Парижа. Как ей ни было горько, она все же успокоилась, увидев, что мальчик, за которого она так боялась, находится в надежных руках.

Сильвии пришлось вооружиться всем своим опытом, чутьем, коварной дипломатией, цепкой хваткой энергичной и видавшей виды парижанки, чтобы в последующие три месяца, удержать на привязи тигренка, которого она поклялась выдрессировать.

Она выбрала ему комнату по соседству со своей, в глубине квартиры.

Одна из дверей этой комнаты вела в переднюю, к выходу, но ключ был у Сильвии, отпиравшей эту дверь только в те дни и часы, когда племяннику разрешалось принимать у себя товарищей. И тогда Марк мог быть уверен, что ничей нескромный глаз не будет подглядывать за его гостями: это был «мир божий» или, быть может, мир сатанинский, – Сильвия никогда не нарушала его. И она не допытывалась, что он делает, читает, пишет в своей комнате: здесь он был на своей территории, и она уважала ее неприкосновенность. Но, за исключением часов «мира», он мог выходить из своей комнаты лишь через спальню Сильвии. Все прочие выходы были заперты… Правда, вырвавшись, он мог бы и не вернуться. Он даже как-то пригрозил этим своему церберу полушутя, полусерьезно, чтобы позондировать почву. Она ответила ему таким же насмешливым тоном, вздернув верхнюю губку:

– Милый мой друг, тебе бы за это попало.

– Э! Что бы ты сделала?

– Дала бы о тебе объявление, вроде тех, что печатают о пропавших собаках. И можешь быть спокоен: где бы ты ни был, у меня везде свои люди, я тебя сыщу и велю задержать.

– У тебя, значит, есть связи с полицией?

– Если бы понадобилось, обратилась бы и в полицию. Не погнушалась бы ничем… Но она мне не нужна. У меня есть собственная полиция. Твои подруги, милый мой, ни в чем мне не откажут.

Марк, негодуя, вскочил:

– Кто? Кто? Не правда!.. Значит, меня предают? Значит, нельзя иметь друга – он выдаст! Никого, ни одного человека, которому можно было бы довериться!..

– Есть, дружок. У тебя под рукой.

– Кто же это?

– Я.

Марк сделал гневное движение, как бы отталкивая кого-то.

– Маловато?.. Понимаю, маленький паша!.. Что ж делать! Надо попоститься… Видишь ли, я не отнимаю у тебя права любить и быть любимым.

Это хлеб насущный для всякой живой души. Но этот хлеб надо еще заработать. Трудись! Будь человеком!.. Не хочешь же ты быть из трех Ривьеров единственным никчемным созданием, паразитом? Видишь мои пальцы? Они исколоты иглой. Как я ни люблю свои руки, как я ни люблю, чтобы их любили, но я не пожалела их. Я не святоша. Жизнью я пользовалась, но никто не давал мне ее даром. Я покупала ее день за днем. Я здорово поработала.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70