Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жан-Кристоф - Очарованная душа

ModernLib.Net / Классическая проза / Роллан Ромен / Очарованная душа - Чтение (стр. 48)
Автор: Роллан Ромен
Жанр: Классическая проза
Серия: Жан-Кристоф

 

 


Нельзя сказать, чтобы Марк был щедр на излияния. Он ненавидел сентиментальность (тем более что сам подозревал себя в этом грехе). И в своих письмах воздерживался от нежных слов, готовых сорваться с его губ. Но мать, которая знала малейшую складку этих губ, волновалась еще сильнее, почувствовав узду, которую он наложил на себя. В первом письме он писал:

«Мама, ты не любишь меня.

(Сердце Аннеты сжалось.).

…Я и сам не люблю себя. Я ничего не сделал для того, чтобы меня полюбили. И, значит, это справедливо. Но я же твой сын! И я ближе к тебе, чем к кому бы то ни было. Я был не в силах сказать тебе об этом. Так разреши мне написать! Мне нужен друг. У меня его нет. Мне нужно думать, что ты мой друг, даже если это не так. Не отвечай мне! Я не хочу, чтобы ты назвала себя моим другом по доброте, из жалости. Я ненавижу доброту.

Не хочу унижения. Не хочу обмана. И я люблю тебя не за то, что ты добра.

Я не знаю, добра ли ты. Я люблю тебя за твою правдивость… Не отвечай мне! Что бы ты обо мне ни думала, я не могу не писать тебе. Пусть моя мать не друг мне, я пишу моему другу, я не пишу матери. Надо же мне доверяться кому-нибудь. Слишком многое меня тяготит… Слишком я одинок.

Слишком неуклюж! Помоги мне! Я знаю, что ты помогаешь другим. Ты можешь помочь и мне! Для этого достаточно выслушать меня. Ответа я не прошу…

Мне надо много сказать тебе. Я уж не тот, таким был. За последний год я сильно, сильно изменился… Когда я взялся за перо, мне хотелось рассказать тебе обо всем, что я делал в этом году, о происшедшей во мне перемене. Но теперь у меня не хватает смелости – так много было постыдного.

Мне страшно: что, если ты отдалишься от меня еще больше? Ты и так уже далека! И, однако, придется когда-нибудь открыть тебе все, даже если ты будешь меня презирать. Я еще больше презирал бы себя, если бы не сказал.

Я скажу. После. В другой раз. На сегодня довольно. Сегодня я уже достаточно отдал тебе. Целую тебя, моя подруга».

Этот тон властной любви объял, взволновал, покорил Аннету. Другие письма были проникнуты той же страстностью. Марк не решался рассказать о том, что больше всего волновало его. В каждом письме он говорил:

«Может быть, сейчас?.. Нет, пока не могу. Не могу! Ведь надо забыть, что ты женщина. Друг мой… Хочешь ли ты им быть? Можешь ли?.. Ты ведь все-таки женщина, а женщинам я не верю. И не очень-то их уважаю. Прости!

Ты другое дело. С недавних пор! До прошлого года я считал, что ты такая же, как все. Я был привязан к тебе (не показывая этого), но доверия у меня не было. Теперь картина изменилась. Немало я за это время увидел, узнал и, вероятно, угадал. В тебе, в себе, в других… Видишь ли, многое мне открылось… Слишком даже!.. И, между прочим, много уродливого, открылись такие вещи, от которых больно. Но я решил, что лучше знать их, раз это правда. Да, непригляден мир. Женщин я не уважаю. Мужчин презираю. Презираю и себя самого. Но тебя – тебя я уважаю. Я научился понимать тебя. Я узнал о тебе кое-что, чего ты не говорила мне (не очень-то много ты мне говорила!) и о чем мне рассказывала Сильвия. Дошло до меня и другое, о чем Сильвия не говорила, о чем она даже не подозревает;

Сильвия славная, но такие вещи она не может понять… А я их понимаю…

(Так мне кажется… Нет, я уверен!) И от этого мне многое стало ясно во мне самом, чего я раньше не понимал… Ах, как это все бессвязно, все, что я пишу тебе!..

(От досады его перо вонзилось в бумагу и продырявило ее.).

…Как трудно рассказывать о себе и издалека и с глазу на глаз! Язык скован. Мне кажется, что легче было бы объясниться, если бы ты была здесь, передо мной… Нет, нет! Не знаю… Твой взгляд, когда ты смотришь на меня, ласково-покровительственный или насмешливый (и то и другое приводит меня в ярость), или же отсутствующий, далекий… Ты смотришь мимо меня… Взгляни как на сына своего, как на друга, как на мужчину!..»

Аннета видела его глаза, неотрывно смотревшие на нее, взыскательные и суровые. И робко отвернулась… Ее сын – мужчина!.. Этого она еще не представляла себе. Мать всегда видит в своем ребенке дитя. В этих письмах подростка, неровных, неуверенных, гневных, она слышала повелительную ноту. И склонилась, как в старину склонялась мать, лишившись мужа и отдавшись под покровительство старшего сына.

Но тотчас же опять выпрямилась…

«Мой сын. Человек, которого я создала. Мое творение… Мы равные».

Она все читала и читала в сумраке, не замечая, что сумрак густеет…

Марк вошел. Она быстро смела со стола письма, и они упали на пол. Нет, не надо, чтобы он застал ее за чтением. Она не могла признаться ему, что еще не читала их до сих пор.

Марк удивился, застав ее в темноте, и хотел включить свет. Аннета остановила его. Они подошли к окну и заговорили. Они смотрели на улицу: в магазинах вспыхивали огни, мимо них торопливо скользили тени. Обоих охватило смущение. Аннета старалась разобраться в новом потоке запутанных чувств. Марк был настороже, его обижало, что она ни разу не намекнула на все, в чем он открылся ей. Говорили холодно, принужденно. Часто умолкали. Марк рассказывал о том, что узнал за день: о последних известиях с фронта, о боях, потерях… Ничего интересного! Аннета не слушала…

И вдруг она молча прижала его к себе. Марк стоял неподвижно, онемев от удивления.

Она сказала:

– Зажги свет! Он повернул выключатель. И увидел письма, разбросанные по полу. Она показала их ему. И призналась во всем, во всем, что хотела от него утаить. Попросила у него прощения. И сказала:

– Друг мой…

Но теперь это уже был не мужчина, в чьих письмах прорывались ноты гнева и гордости. Это был маленький мальчик, и он скрылся к себе в комнату, чтобы совладать со своим волнением.

Аннета не последовала за ним. Она сама не могла справиться со своим волнением. Она стояла на том самом месте, где он покинул ее, и молчала.

Приход Сильвии разрядил их напряжение. Пообедали втроем. Сильвия, всегда такая чуткая, не поняла, что с ними происходит. В них была какая-то тишина, далекость.

Но лишь только Сильвия ушла, они сели за стол и несколько часов подряд просидели рука в руке, тихонько разговаривая. И продолжали перебрасываться фразами из комнаты в комнату даже и после того, как решились наконец расстаться. Ночью Марк встал и босиком подошел к кровати Аннеты: он уселся на низкий стул у ее изголовья. Они уже не говорили. Но жаждали быть вместе, в тесной близости друг к другу.

В наступившей тишине парила измученная душа дома. Печали и страсти этого дома, охваченного пламенем… Этажом ниже семья Бернарденов, обезглавленная потерей сыновей, не de profundis clamat[74] к вечному молчанию… Двумя этажами ниже скорбит Жирер, осиротевший после смерти единственного сына, засохший в своем патриотическом идолопоклонстве, за которое он отчаянно цепляется… Этажом выше, где живут молодые супруги Шардонне, неотвязная, позорная и невысказанная тайна выжигает, словно каленым железом, тело и душу: двух любящих людей, навек соединившихся, она сделала навек чужими… Даже в квартире Аннеты через коридор, в пустой, боязливо запертой комнате, еще носится жаркое дыхание кровосмесительницы, наложившей на себя руки… Дом – как чадный, наполовину сгоревший факел. Из тех, кто остался в живых, никто не смыкает глаз в этот глухой полночный час. Их гложут лихорадка, боль, неотвязные мысли…

Лишь они одни, сын и мать, плывут на гребне потока над этими пылающими душами. Несколько слов, которыми они обменялись, показывают, что оба подумали об этом. Им не хотелось высказать вслух свою мысль, но они взялись за руки, точно страшась потерять друг друга. Они вместе спасались от пламени, как на пожаре в Борго…

В Аннете проснулась материнская тревога, и она сказала своему маленькому Энею:

– А теперь – спать! Это неблагоразумно, мой мальчик. Ты заболеешь.

Но он упрямо тряхнул головой:

– Ты подежурила у моей постели. Теперь моя очередь.

Забрезжил рассвет. Марк заснул сидя, приникнув головой к одеялу. Аннета встала и уложила его на свою постель; он не проснулся. И, пока не наступил день, она просидела в кресле.

Проговорив весь вечер и едва ли не всю ночь, они почти ничего не сказали друг другу, кроме самого насущного: что они снова нашли друг друга и теперь пойдут рука об руку. Но подробную исповедь о том, что наполняло их ум и сердце, они отложили на будущее и продолжали откладывать потом.

Аннета исподволь узнавала, как за последний год менялись взгляды ее сына на войну и общество. И она с волнением прочла между слов (ему неловко было сказать ей это в лицо, а ей неловко слушать), как он открыл и узнал душу своей матери и как стал ее боготворить.

Но те мучительные признания, которые камнем лежали на сердце Марка, он все еще не решался сделать. Аннета не старалась вызвать его на откровенность. Но она поняла, что они будут неотвязно преследовать его, пока он не избавится от них, и пришла на помощь этой беспокойной душе, как опытная акушерка.

Как-то в сумерки – час доверчивых признаний, час, когда уже почти не видно друг друга, – она, стоя возле него, сзади, произнесла:

– У тебя на душе какое-то бремя. Дай мне понести его.

– Хотел бы, но не могу, – напряженным голосом ответил Марк.

Она притянула его к себе, прикрыла ему глаза рукой и сказала:

– Теперь ты наедине с собой.

И он заговорил, с трудом, почти шепотом. Рассказал обо всем пережитом за последние годы, плохом и хорошим. Он решил говорить спокойно и твердо, точно о ком-то другом. Но бывали тягостные минуты, когда рассказ обрывался и Марк не знал, найдет ли он в себе мужество продолжать. Аннета молчала. Она ощущала под своими пальцами воспаленные веки, чувствовала, как ему стыдно. Легким нажимом руки она, казалось, говорила:

«Расскажи! Стыд я беру на себя».

Аннета не удивлялась тому, что слышала. Она знала все, в чем он признавался, все, что он обходил молчанием. Таков был мир – мир, куда она бросила своего сына и сама была брошена неведомой силой… Она жалела его, жалела себя… Но что же делать! Выше голову! Такова жизнь. Примем ее!..

Когда он договорил, ему стало страшно: что она скажет? Аннета наклонилась и поцеловала понурую голову сына. Он сказал:

– Сможешь ли ты забыть?

– Нет.

– Так ты меня презираешь?

– Ты – это я.

– Но я презираю себя.

– А ты думаешь, я себя не презираю?

– Нет. Только не ты!

– Я человек, значит, мне есть чем гордиться и есть чего стыдиться…

– Нет. Не тебе!

– Милый! Жизнь моя была небезупречна. Я блуждала, я и теперь блуждаю… Ведь важны не только поступки! Для людей вроде нас с тобой внутренний суд не есть какая-то полицейская власть, карающая только за действие. То, чего мы хотели, жаждали, что мы мысленно лелеяли, не менее унизительно, чем то, что мы совершали. И как же это страшно – то, что мы пережили мысленно!

– И ты?.. Впрочем, я это знал.

– Знал?

– Да, и мне кажется, что за это… за это я и люблю тебя. Я не полюбил бы человека, который не тянулся бы своими чувствами, мыслями, волей к этому запретному миру.

Аннета, стоявшая сзади сына, безмолвно обняла его. Марк, помолчав, вздохнул и сказал:

– Теперь я понимаю, что такое исповедь. У меня точно гора с плеч свалилась.

– Да, хорошо, когда можно высказаться и кто-то все выслушает. Ну, а мне кому же исповедаться? Мне говорить не позволено…

– И не надо…

В ночной тишине он прочел:

– Ты пришла, ты схватила меня, – целую руку твою…

С любовью, с содроганием, – целую руку твою…

Аннета задрожала… Этот голос прошлого!..

– Боже мой! Откуда ты узнал? Марк не ответил. Он продолжал:

– Ты пришла меня уничтожить, Любовь…

Аннета закрыла ему рот рукой:

– Молчи! Она смутилась… Но все это было такое далекое!

– Неужели это я?.. Нет, это кто-то другой… Я была этой другой… Но она умерла.

– «Я целую руки ее», – сказал Марк.

– Откуда же ты узнал? Он молчал.

– С каких пор тебе известно об этом?

– С тех пор, как она это сказала. Я выучил наизусть.

– Ты это знал наизусть? И носил в себе все эти годы?.. Живя возле меня? Это уж предательство!

– Прости!

– Ты странный мальчик.

– А как ты думаешь: ты – не странная женщина?

– Что тебе известно о женщинах? Ты их не знаешь.

Марк, задетый за живое, стал возражать. Аннета улыбнулась.

– Ах ты гадкий петух! Петушок! Не чванься своей наукой! Убогой наукой… Все твои воображаемые знания только мешают тебе понять женщин.

Мужчина видит в женщине лишь наслаждение для себя. А чтобы узнать ее до конца, надо прежде всего забыть себя. А до этого ты еще не дорос… То, что ты видишь во мне, мой друг, можно увидеть в тысячах женщин. Я не исключение. Те женщины, которые сумеют заглянуть мне в душу, увидят в ней собственный образ. Но они закрывают ставни своего дома, а мужчинам, живущим рядом с ними, нет дела до того, что происходит за этими ставнями. Ты-то, хитрец, видел, ты заглянул в щелку, и сделанное тобой открытие показалось тебе странным. Странно только то, что ты сумел это сделать! Но то, что ты видел, – это и есть женщина, дружок.

– Значит, это – сложная штука!

– Да и ты не прост. В одном человеке много существ.

– Но все они образуют единое целое.

– Не у всех.

– У тебя. У меня. И вот это единое существо я люблю в тебе и хочу, чтобы ты любила во мне.

– Посмотрим! Я ничего не обедаю.

– Ты хочешь подразнить меня. Но уж я тебя заставлю!

– Тебе известно, что деспотизм надо мной не властен.

– Но в душе ты его любишь.

– Если я люблю самого деспота.

– Ты его полюбишь.

Теперь он почуял свою силу! Пусть прикидывается, что все еще видит в нем ребенка – теперь ей не удастся обмануть его! Он утвердил свою власть над ней. Она предоставила ему главенство в их совместной жизни. И испытывала тайную радость, подчиняясь ему.

Он повел себя, как все мужчины. Не успел завоевать власть, как уже злоупотребил ею.

Марк только что вошел. Аннета сидела и шила. Он поцеловал ее. У него был озабоченный вид. Он взглянул на мать, отошел, порылся в книжном шкафу, стал смотреть в окно; потом сел за стол рядом с Аннетой, открыл и перелистал книгу, занялся как будто чтением – и вдруг, вытянув руку, положил ее на руку матери и быстро проговорил:

– Я хочу тебя спросить…

Он уже давно хотел сказать ей это, но не смел. И потому сейчас заговорил порывисто и торопливо. С той минуты, как он вошел, Аннета чувствовала, что на губах у него горит вопрос, и ее охватил страх. Она старалась увернуться. Она поднялась, как будто для того, чтобы поискать какую-то вещь, и беззаботно сказала:

– Ну что ж, спрашивай, мальчик!..

Но он решительным движением удержал ее на месте. Волей-неволей пришлось сесть. Марк не выпускал ее руки; его глаза были опущены. Он постарался принять уверенный вид. И произнес, резко отчеканивая слова:

– Мама! Есть одна вещь, о которой мы никогда еще с тобой не говорили… Все прочее – это твое, и я не имею права допытываться… Но на это одно я имею право, оно принадлежит мне… Расскажи мне о моем отце!..

Марк был очень взволнован.

Он давно уже страдал от своего незаконного рождения. В обществе у него были на этой почве неприятности, уязвлявшие его самолюбие. Но он из гордости не сознавался в этом.

В лицее ему с первых же месяцев приходилось выслушивать обидные замечания, хотя он в долгу не оставался. Эти обиды были не очень глубоки. У парижских школьников есть дела поважнее, чем вдаваться в критику родителей, особенно во время войны, опрокинувшей вверх дном все моральные и общественные устои. Обычно мальчики утверждали, щеголяя циничным презрением к женщинам, что они годны только для любовных утех, и не вменяли им в вину слишком вольного поведения: боялись показаться отсталыми. Марку приходилось выслушивать добродушно грубые разглагольствования юных бесстыдников, которые, быть может, даже хотели польстить ему. Но он принимал это иначе. Его бросало в дрожь от всякого намека, который мог хотя бы отдаленно касаться его матери; к чести Аннеты он относился гораздо ревнивее, чем она сама. И на такие намеки у него всегда был готов молниеносный ответ: он пускал в ход кулаки.

Позже, приехав на две недели к матери, в провинцию, он подмечал взгляды кумушек, которые судачили, наблюдая за ними обоими, и подчеркнутое пренебрежение со стороны некоторых буржуазок, которые при встрече притворялись, что не видят их. Он ничего не говорил матери о своих впечатлениях. Но они еще усилили его неприязнь к провинции и укрепили в решении не приезжать туда больше.

Но это все пустяки. Можно не обращать внимания на мнение людей, которых не уважаешь. Они существуют для тебя не более, чем пыль, приставшая к твоим башмакам. Достаточно пройтись по ней щеткой, поплевав на кожу, чтобы лучше отчистилась… Но те, кем дорожишь? Те, к кому жадно тянется сердце?..

Марку шел восемнадцатый год: вот уже несколько месяцев, как на дорогу его легла золотая тень любви. В эту юную душу, цельную и бурную, прокралось нежное чувство. Ему казалось, что он влюбился в сестру одного из своих лицейских товарищей; он видел ее на улице с братом или одну; оба искали случая встретиться; обоих тянуло друг к другу. Марк побывал у своего товарища. Но больше он ни разу не получил приглашения. Пожалуй, обида была бы не так остра, если бы не легкомысленные уверения товарища, что его пригласят. Замешательство приятеля, его неловкие усилия уклониться от встречи с Марком подчеркивали оскорбительность этой умышленной забывчивости. Семья считала нужным держать на расстоянии нежеланного гостя. Эта жгучая обида научила Марка улавливать – а может быть, и сочинять – другие знаки пренебрежения, на которые он раньше не обращал внимания. Он заметил, что его не звали в буржуазные круги, где вращались его приятели. У него никогда не было серьезного стремления проникнуть в эту среду. Но теперь ему чудилось, что дверь захлопнулась перед самым его носом. Это было для него пощечиной. И в душе его, как судорога, поднялся протест против этого общества.

И хотя он со всей страстью стал на сторону матери против общества, в нем зрела глухая обида на ту, которая навлекла на него эти оскорбления.

Его раненая мысль билась над вопросом: кто его отец? Почему у него отняли отца? Он знал, что эти вопросы причинят боль матери. Но ведь и ему было больно. Пусть каждый получит свою долю! Он хотел знать.

Аннета предвидела вопрос Марка и все еще надеялась, что он его не задаст. Конечно, ее долг – посвятить его в эту тайну прошлого; она дала себе слово все рассказать ему прежде, чем он сам этого потребует. Но она откладывала, она боялась… И вот он опередил ее…

– Милый, – сказала она смущенно, – он не знает тебя. Видишь ли… (я как-то уже говорила тебе, что в глазах света я не безупречна)… я рассталась с ним еще до твоего рождения.

– Все равно! – сказал Марк. – Я хочу знать, кто он. Имею же я право…

Его право? И он туда же! Неужели он воспользуется этим правом против нее?.. Она сказала:

– Ты имеешь право.

– Он жив?

– Да.

– Как его фамилия? Кто он? Где он?

– Я скажу тебе все. Погоди…

Аннета была удручена. Ему стало ее жаль. Но он хотел знать. Он сдержанно сказал:

– Мама, это не так уж срочно. Можно и в другой раз.

Она видела, что он с трудом сдерживает нетерпение. И не захотела подобрать то, что он обронил из милости. Собравшись с силами, она сказала:

– Нет, сейчас. Тебе ведь не терпится узнать. А я хочу поскорей все открыть тебе. Как ты сказал, эта тайна принадлежит тебе. Я ее хранила. Я давно должна была отчитаться перед тобой. И ты напомнил мне о моем долге.

Он начал оправдываться.

– Молчи, – сказала Аннета. – Настал мой черед говорить.

Но теперь, когда она заговорила, ему почти хотелось, чтобы она молчала.

– Зажги свет, – приказала Аннета. – И запри дверь – пусть никто не мешает нам!

Только она начала говорить, как кто-то в самом деле постучал. Вероятно, Сильвия. Но ей не открыли.

Без внешних признаков волнения, останавливаясь только на самом важном, Аннета рассказала о своем прошлом, о том, как она была невестой, как расстроился ее брак. Она говорила с гордой сдержанностью, не касаясь тех подробностей, которые принадлежали ей одной, но и не утаив ничего, о чем она должна была и хотела говорить. Рассказывая, она старалась отогнать от себя неотвязную мысль о том, что думает сын. Но он ни одним жестом не выдал себя. Слушал холодно. Казалось, оба они, мать и сын, не имеют никакого отношения к тем отдаленным событиям, тени которых проходят перед ними, как на экране. Но один бог знает, с какой тревогой она старалась подметить в его взгляде искру сочувствия (ничем не стараясь вызвать ее!). Он остался непроницаемым до конца рассказа. Она лихорадочно ожидала его приговора, но он сделал лишь одно замечание:

– Ты не сказала, как его фамилия.

(Она все время называла его только по имени.).

Аннета ответила:

– Рожэ Бриссо.

(Холодность сына заморозила и ее.).

Однако фамилия, которую произнесла мать, обратила на себя его внимание. Она была ему хорошо известна. У него вырвалось:

– Депутат-социалист!

В этом возгласе сквозило не только удивление, но и плохо скрытая – даже совсем не скрытая – радость.

Бриссо завоевал себе громкую славу среди парламентских краснобаев. Он очаровывал молодежь. Отблеск этих чар Аннета увидела во взгляде сына; она задрожала от страха. Но, слишком гордая, чтобы дать это заметить, слишком честная, чтобы умалить преимущества противника, она сказала:

– Да, это известное имя. Краснеть тебе не придется.

Она не успела вымолвить эти слова, как прочла на лице у сына вопрос:

«Почему же ты отняла у меня это имя?»

Но он ничего не сказал. Он встал и молча заходил по комнате. Она следила за ним взглядом. Она читала его мысли. И потеряла охоту защищаться.

К чему – если уж он не защищает ее?.. Она двинулась прямо навстречу опасности не для того, чтобы ее побороть, а для того, чтобы ее впустить.

Она спросила:

– Ты хочешь с ним познакомиться?

– Да.

– Что ж… Я еще не все сказала тебе. Он знает, что ты существуешь.

Что ты его сын. И, конечно, готов принять тебя как сына.

Марк запальчиво крикнул:

– И ты не сказала мне этого!

Аннета, очень бледная, закрыла глаза.

Потом снова открыла их и, глядя сыну прямо в глаза, сказала:

– Я дожидалась, чтобы ты стал мужчиной. И вижу, что ты стал им.

Марк не понял гордой горечи этих слов. Он спросил:

– Где он живет?

– Не знаю, но тебе легко будет найти его адрес.

Марк продолжал мерить комнату широкими шагами. Он уже не думал о ней.

Он думал только о себе. Он считал себя ограбленным.

И безжалостно бросил:

– Завтра же пойду к нему.

Откуда у юношей эта жестокость?.. В своей комнате, наедине с самим собой, Марк понял, что был жесток, но он наслаждался этим. Он знал, что ранил существо, которое его любит и которое любит он, и его мучила совесть. Но острота раскаяния еще усиливала наслаждение. Он мстил. За что?

За то, что она причинила ему зло? Или за то, что любила его? Если бы она меньше любила его, он не так жестоко мстил бы ей. Он совсем не мстил бы, если бы не любил ее вовсе. Но она была перед ним безоружна. И он этим пользовался. В таких случаях оправдание – и тайное удовольствие – видишь в том, что вот, мол, я могу, когда захочу, положить конец этой игре. Но как часто бывает, что, раз начав, уже не можешь ее прекратить!

Аннета страдала… Она слишком сильно любила Марка. Да. Слишком эгоистично… А бывает ли любовь без эгоизма?

«Этого человека я создала из себя. Он – я. Можно ли забыть себя, любя его?.. А надо забыть. Я была не в силах. Я сейчас не могу… И вот – кара…»

Она давно знала, что этот день наступит. И он наступил. Она слишком долго ждала. Боялась потерять сына, которого ревниво присвоила одной себе. И потеряла его. Какой-нибудь минуты оказалось достаточно, чтобы он ушел от нее. Ее охватил ужас. Ради минуты обладания и страстной надежды юноша может забыть целую жизнь, наполненную материнским самоотречением.

Она давно предчувствовала это, страшилась этого. Но действительность была еще хуже предчувствия… У него не нашлось ни единого слова нежности, ни единого жеста, в котором отразилось бы уважение, внимание. Он сразу вышвырнул ее за борт. Что для него прошлое? Он полон только завтрашним, днем… Она старалась представить себе это завтра и следующую за ним ночь, когда все рушится. И заранее, признавала себя побежденной.

Аннета даже не делала попытки бороться. Надо дать ему полную свободу!

Как он ни решит, она будет в его распоряжении. Если не в ее власти надолго удержать его, то помогать ему она будет до последней минуты.

Увидев его поутру, Аннета уже не возвращалась к тому, что было решено. Она приготовила ему лучший костюм, проверила, все ли в порядке, ненадолго вышла, чтобы подать завтрак. За завтраком (она заставила себя есть, чтобы ему не почудилось, будто она ищет в нем сочувствия, а он ел торопливо и жадно, полный мыслью о ближайших часах, которых он ждал с таким нетерпением!) она посоветовала ему пойти к Бриссо не на квартиру, а в его адвокатскую контору. Ее доводы были разумны; она говорила спокойно. Он согласился. Он был благодарен матери за то, что она, вероятно, насилует себя ради него. Но он ничем не выразил своей признательности.

Он не намерен был поддаться в эту минуту чувствам. Прежде всего надо увидеть собственными глазами и принять решение… А что касается той, которая будет ждать и страдать, что ж, пусть страдает! – Часом больше или меньше – не все ли равно!.. Она привыкла! Потом он будет нежен…

Да, непременно, к какому бы решению ни пришел. А она после перенесенных страданий еще глубже насладится счастьем, которое он вернет ей… Теперь он был слишком уверен в своей власти над ней. Она может ждать… У него есть время!..

Рожэ Бриссо с 1900 года сделал блестящую карьеру. Нашумевшие дела, успехи на поприще адвоката, а затем в парламенте выдвинули его в первые ряды. В Палате он стоял на рубеже между двумя партиями – радикальной и социалистической, чутко прислушиваясь, куда ветер дует, всегда готовый переметнуться с одного корабля на другой. Он несколько раз был министром; ему вручались всевозможные портфели: народного просвещения, труда, юстиции и даже одно время – морского ведомства. Как и его коллеги, он чувствовал себя на месте во всех министерских креслах; любой зад хорош для любого сиденья; в том ли, в другом ли ведомстве, машина одна и та же, как и приемы управления ею. Нужна сноровка, а все прочее – те, кем управляют, – мало что значит. В конечном счете самое важное – это аппарат.

Имея дело со столь разнообразными предметами, Бриссо обогатил свой идейный кругозор, или вернее свой словесный инвентарь, ничего не изучив глубоко: он был слишком занят произнесением речей, у него не оставалось времени слушать. Но говорил он очень хорошо. Впрочем, в одной области его познания значительно расширились: по части обработки и использования избирательного стада. В этом деле некоторые из государственных деятелей Третьей республики считались мастерами; они до тонкости изучили клавиатуру инструмента, на котором им приходилось играть, – массы, – и знали тайну каждого отдельного клавиша – слабости, страстишки, чудачества своих избирателей. Но никто не достиг в этом такой виртуозности, как почтенный Бриссо, никто не заставлял звучать так нарядно и красочно великолепные аккорды демократии, этой громкоголосой идеологии, прикрывающей, вызывающей и разжигающей добродетели народа и его скрытые пороки. Это был великий пианист парламента. Его партия – точнее, его партии (ведь он заигрывал с несколькими) – то и дело пользовались его талантом, заставляя его давать концерты в Палате, то есть произносить там блестящие речи; эти музыкальные номера, значившиеся на больших белых афишах (которые выпускались по единогласному решению Палаты за счет избирателей), облетали всю Францию. Он никогда не уклонялся; он постоянно был во всеоружии; он одинаково авторитетно говорил на любую тему-с помощью, разумеется, энергичных и осведомленных секретарей (в его распоряжении был целый отряд таковых). Его преданность твоей партии – партиям – и славе могла идти в сравнение только с мощью его легких. Они были неутомимы.

Это замечательное усердие и не менее замечательная сила голоса пригодились Республике во время мировой войны. Она их мобилизовала. На Рожэ Бриссо была возложена миссия явить миру и французскому народу простейшие истины, во имя которых они обязаны умирать. И с этой миссией его отправляли в далекие поездки. В первые дни войны он для вида облачился в форму кавалерийского майора Запаса; он даже был в этом качестве прикомандирован на некоторое время к ставке главнокомандующего, прочно обосновавшейся в Компьенском замке. Но ему намекнули, что он мог бы с большим успехом служить родине в американских траншеях, и он надсаживал там свою неутомимую глотку. Впрочем, во время своих многочисленных поездок – по морю и суше, на пути в Лондон или Нью-Йорк, в Турцию или Россию, почти во все нейтральные и союзные страны – он порой подвергался серьезным опасностям. Нельзя было отказать Бриссо в храбрости; он так же усердно дрался бы в Аргоннах и во Фландрии. Но он понимал, что талант возлагает на него другие обязанности. Чтобы сберечь этот талант для нации, он позволял предохранять свою особу от опасности. Зато, служа родине языком, он щедро расточал свои силы. Где только не гремели раскаты его голоса! Его слышали в Лондоне, Бордо, Чикаго, Женеве, в Риме и даже, до революции, в Санкт-Петербурге, во всех городах Франции – на фронте и в тылу, на панихидах и юбилеях. За границей он слыл воплощением французского красноречия. Он принадлежал к великому кабинету министров, во главе которого стоял Клемансо. Они терпеть не могли друг друга. Бриссо не выносил бесстыдства и особенно беспринципности, которыми славился человек с монгольским лицом. А Клемансо глумился над «громкоговорителем»:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70