Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жан-Кристоф - Очарованная душа

ModernLib.Net / Классическая проза / Роллан Ромен / Очарованная душа - Чтение (стр. 26)
Автор: Роллан Ромен
Жанр: Классическая проза
Серия: Жан-Кристоф

 

 


От Филиппа ничто не ускользнуло. И в нем рождалось влечение к этим двум ликам Аннеты, из которых один был обращен не к нему… (Так ли это?.. Любовь, когда мы гоним ее от себя, пускает в ход такие искусные маневры!..) Не давая Филиппу проникнуть в ее мысли, укрываясь от него за самой непривлекательной из своих масок, Аннета была все же не прочь показать ему сквозь ограду самый чарующий свой облик… И Филипп его увидел. Рассказывая хозяевам какую-то новость, он с другого конца гостиной наблюдал за женой, которая, сама того не зная, помогала ему. Аннета и Ноэми расточали друг другу любезности, которые у Ноэми всегда были наготове. Аннета при этом испытывала сложное чувство, не свободное от влечения к Филиппу.

Ухо ее все время ловило звуки резкого голоса, доносившегося с другого конца гостиной, и Филипп знал, что его слушают…

Она ненавидела его, ненавидела… В нем было воплощено то злое и сильное, что она подавляла в себе, хотела подавить: властная и суровая гордость, стремление господствовать, требования воли, ума и жадного, чувственного тела, страсть без любви, более сильная, чем любовь. Все это она давно ненавидела в себе и теперь ненавидела в нем. Но она вступила в неравный бой: против нее были двое – Филипп и она сама.

Филипп Виллар вышел из среды мелких буржуа Верхней Бургундии. Отец его, владелец типографии в маленьком провинциальном городке, был человек энергичный, живой, смелый и при своей энергии и неразборчивости в средствах мог бы преуспевать на более широком поприще. Однако для этого мало было дерзости – надо было еще уметь удержаться в определенных границах, а Виллар постоянно переходил эти границы. Ответственный редактор местной бульварной газетки, которая носилась по мутным волнам политики, республиканец-гамбеттист, ярый антиклерикал, воротила, усиленно орудовавший на выборах, он в конце концов превысил размеры диффамации и шантажа, допускаемые законом (нет, обычаем!), и попал под суд. Осужденный, брошенный теми, кому он служил, он в довершение всего заболел и окончательно разорился. Имущество его пошло с молотка, и теперь, когда он никому уже не мог быть полезен и никому не был опасен, на него обрушилась разнузданная ненависть всего города. Он с волчьей яростью отбивался от болезни, нищеты, людской злобы. Отчаяние и ожесточение окончательно подточили его здоровье, и он умер, до последнего вздоха с неутолимой злостью проклиная прежних товарищей за измену. Сыну его в ту пору было уже десять лет, и он запомнил все.

Мать Филиппа, женщина неукротимого духа, крестьянка юрских плоскогорий, где люди привыкли к борьбе с бесплодной землей, иссушаемой резким ветром, работала, не жалея рук, поденщицей, прачкой, бралась за любой тяжелый труд, выносливая, как ломовая лошадь, жадная до денег, но честная, добросовестная и строгая к себе. Ее боялись, перед ней заискивали: все знали, что покойный муж поведал ей немало скандальных тайн. Правда, она свой опасный язык держала за зубами и никого не шантажировала, но все-таки она что-то знала и потому благоразумнее было платить ей за услуги, чем обходиться без них. В женщине этой, никогда в своей трудной жизни не знавшей колебаний и сомнений, горел мрачный огонь неистовой и неистощимой душевной энергии (ведь она была из тех мест, где в жилах людей есть примесь испанской крови), сочетавшейся с чисто галльской трезвостью ума. Такие люди ни во что не веруют, а действуют всегда так, как будто дело идет о спасении или гибели души.

Мать Филиппа любила только своего сына. И какая же это была жестокая любовь! От него она не скрывала того, о чем молчала при других: она видела в нем союзника. Все ее честолюбивые надежды сосредоточены были на нем одном. Но, жертвуя собой, она требовала того же и от сына. Во имя чего он должен был принести себя в жертву? Во имя мести за себя. (Да, мести за себя и за нее – ведь это одно и то же!) Никаких нежностей, никакого баловства, а главное – никакого нытья. «Ограничивай себя во всем!

Придет время – всем натешишься…» Когда сын приходил домой из школы (она одна знала, сколько ей понадобилось труда и дипломатии, чтобы добиться для него стипендии в школе, а потом и в лицее большого города!), приходил побитый или обиженный озорными сынками буржуа, унаследовавшими от отцов тайное недоброжелательство к этой семье, мать говорила ему:

– А ты постарайся со временем стать сильнее их! Тогда они будут лизать тебе ноги.

Она постоянно твердила Филиппу:

– Надейся только на себя! Больше ни на кого! И он ни на кого не рассчитывал и вскоре заставил себя уважать. Мать цеплялась за жизнь и сумела продержаться до того времени, когда Филипп, блестяще окончив лицей, подал заявление о приеме на медицинский факультет в Париже. Он как раз держал экзамены, когда мать слегла, заболев воспалением легких. Но она не написала ему о своей болезни, чтобы его не тревожить, пока он не сдаст всех экзаменов. И умерла без него. Своим неуклюжим почерком с завитушками, похожими на весенние побеги винограда, тщательно соблюдая все знаки препинания, она написала на чистом листке бумаги, аккуратно отрезанном от письма сына, который не экономил бумагу:

«Я умираю. Держись крепко, мой мальчик, не сдавайся!»

И Филипп не сдался. Приехав домой из Парижа, чтобы похоронить мать, он нашел небольшие сбережения, которые она откладывала для него изо дня в день. На эти деньги он прожил год. Потом, предоставленный самому себе, он тратил половину дня, а иногда и ночи, чтобы заработать то, что ему нужно было на жизнь и учение. Никакой труд его не страшил. Он набивал чучела, был натурщиком у скульптора, нанимался по воскресеньям помогать лакеям в загородных кафе, а в субботние вечера прислуживал в увеселительных заведениях. Ему случилось даже как-то зимой, в голодное утро, поработать в артели чистильщиком снега. Он не останавливался и перед наглым попрошайничеством, прибегал к благотворительной помощи, к унизительным займам, дающим право всякому ничтожеству из-за каких-то ста су, которые ты не можешь ему вернуть, обращаться с тобой грубо и пренебрежительно. (Правда, встретив его взгляд, кредиторы не отваживались на это больше, но зато вознаграждали себя другим способом, мстили ему если не презрением, то ненавистью, обливали за спиной грязью.) Филипп дошел до того, что в течение нескольких месяцев (когда он работал как одержимый). брал деньги у одной уличной девки. И ничуть не стыдился: ведь это он делал не для себя (он не боялся лишений и не щадил себя), а для будущей карьеры. Конечно, и у него были всякие потребности – он хотел бы наслаждаться всем, – но он их подавлял в себе. Потом! Сперва – победить! А чтобы победить, надо выжить. Выжить во что бы то ни стало! Победа все смывает. И она будет за ним! Филипп чувствовал в себе искру гения.

На него обратили внимание профессора, товарищи. Ему поручали разные научные работы, а потом люди, уже достигшие известности, ставили под ними свое имя, внеся для приличия какие-нибудь поправки. Филипп позволял себя эксплуатировать, чтобы иметь право на покровительство тех, кто не давал дороги молодым, шедшим им на смену. Однако эти господа не очень-то спешили дать ему дорогу. Они относились к нему с уважением. Но уважение – это монета, которая освобождает от всякой другой расплаты. Его ценили, конечно, – отчего бы и нет! Но этим сыт не будешь. Несмотря на всю свою физическую выносливость горца, Филипп от переутомления и недоедания уже едва держался на ногах и тут он встретился с Соланж. Это было в одном из тех многочисленных благотворительных учреждений, которые она опекала с искренним, хотя и непостоянным великодушием и щедростью, – в детской клинике. Здесь Соланж увидела, как Филипп отдавал все силы спасению больных малышей, которые считались обреченными. С тем яростным упорством, с каким он добивался победы везде, где на победу был хотя бы один шанс, Филипп проводил ночи у их кроваток и выходил из этих битв за человеческую жизнь бледный, обессиленный, но с лихорадочно и вдохновенно блестевшими глазами. После таких побед он даже как-то хорошел и бывал удивительно добр к только что спасенному маленькому пациенту. Любил ли он этих детей? Быть может. С уверенностью этого сказать нельзя. Но в борьбе с их болезнями последнее слово оставалось за ним!

Узнав о положении Филиппа, Соланж переживала, как это с нею часто бывало, период той «одержимости», когда предмет ее восторгов заслонял от нее все горизонты. Тому, кто хотел этим воспользоваться, следовало не терять времени. А Филипп никогда его не терял. Этот утопающий крепко ухватился за протянутую ему руку. Он завладел не только пальцами, но и всей рукой до самого плеча, завладел бы и всем остальным, если бы не сделал открытия, что Соланж, увлекшись кем-нибудь, вовсе не стремится к интимным отношениям. Она легко загоралась, но эти восторги ничуть не нарушали ее душевного покоя. В первый раз Филипп встретил женщину, которая заинтересовалась им бескорыстно. Милейшая Соланж находила источник радостей в себе самой. От других же она требовала только, чтобы они не разрушали иллюзий, которые она себе создает. В сущности, она вовсе не стремилась ближе узнать людей. Она не хотела видеть в другом человеке всего того, что могло бы ей не понравиться, и отмахивалась от этого под предлогом, что это «не истинное его „я“». А «истинным» она считала все, что было ей по душе. Так она сочиняла себе мир, населенный приятными, бесцветными людьми вроде нее. Филипп не мешал ей воображать его таким – к легкому презрению, которое внушала ему Соланж, примешивалась доля невольного уважения. Он терпеть не мог глупцов, а глупцами считал тех, кто видит мир не таким, каким он есть. Но доброта Соланж, которая действительно творила добро, а не только болтала о нем, была для него новостью.

Каковы бы ни были качества и недостатки человека, прежде всего они должны быть настоящими. Соланж была добра по-настоящему. Когда она узнала, как нуждается Филипп и как много он работает, она обещала выдавать ему пособие до тех пор, пока он не окончит университета и не сдаст выпускных экзаменов, и тем дала ему возможность спокойно работать. Она воспользовалась своими обширными связями и заставила одного из влиятельных профессоров медицинского факультета заинтересоваться Филиппом или, вернее (так как этот догадливый человек не мог еще раньше не заметить беспокоившие его способности голодного волчонка), проявить этот интерес открыто, а не держать его про себя – intus et in cute.[51] Наконец Соланж свела Филиппа с американским нефтяным королем, желавшим обессмертить свое имя чужими трудами, и это открыло Филиппу быстрый путь к славе, которую он завоевал себе сначала за океаном смелыми подвигами в больнице-дворце этого фараона.

В трудные для Филиппа годы учения случалось иногда, что Соланж совершенно забывала о нуждах своего протеже и по рассеянности несколько месяцев не посылала ему пособия. Богачи при всех своих благих намерениях неспособны понять, что другим людям приходится постоянно думать о деньгах. Деньги – забота бедняков. Соланж посылала Филиппу билеты на концерты. Чтобы напомнить этой очаровательной даме в ложе театра о задержанном пособии, нужно было порядком наглотаться стыда. То бывала иногда единственная пища, которую Филипп глотал за целый день. Соланж от удивления широко раскрывала глаза:

– Да неужели?.. Ах, милый друг, какая же я рассеянная!.. Как только вернусь домой…

Она обещала, опять забывала на день-два и наконец посылала деньги с самыми милыми извинениями. Филипп, бесясь от нетерпения и унижения, клялся, что скорее подохнет с голоду, чем снова попросит у нее денег. Но умереть – это легко тем, кому не хочется жить! А ему хотелось… И он напоминал Соланж о деньгах всякий раз, когда это бывало нужно. А она ничуть не сердилась на него. Если она и забывала часто («Вы знаете, сколько у меня забот!..»), то, когда ей напоминали, давала деньги всегда охотно…

Какие необычные отношения существовали между этим молодым и страстным мужчиной, изголодавшимся по всем земным благам, и женщиной, только чуточку старше его, красивой, изящной, ласковой – словом, что называется, лакомым кусочком! За эти годы они часто виделись наедине, и ни малейшего подозрительного оттенка не закралось в их дружбу! Соланж спокойно, поматерински, давала Филиппу советы, помогала ему разрешать вопросы туалета, светского этикета и практической жизни. Гордость Филиппа ничуть не страдала от этого, напротив – он и сам часто спрашивал у нее совета и даже поверял ей свои честолюбивые замыслы и свои разочарования. Он ничем не рисковал – Соланж была глуха ко всему дурному, ко всему грубо реальному.

Что за важность! Она его выслушивала, а затем говорила со своей доброй улыбкой:

– Вы просто хотите меня напугать! Но я вам не верю.

Она верила лишь тому, что не соответствовало действительности.

И Филипп, беспощадный ко всякой посредственности, делал исключение только для Соланж. Он попросту воздерживался от всяких суждений о ней.

Семь или восемь лет назад он вернулся из Америки в Париж, куда еще раньше дошла его слава, поамерикански шумная, но прочная и бесспорно заслуженная. Помощь его неизменной попечительницы Соланж, благодаря которой к наглым долларам прибавилось покровительство власть имущих, расчистила ему путь, несмотря на тройной барьер, воздвигнутый людской косностью, завистью и справедливыми притязаниями тех, кто давно ждал своей очереди выдвинуться. Бесспорны были их права или нет – Филипп шагнул через них. Он не принял бы незаслуженных почестей и преимуществ. Но, сознавая, что они им заслужены, он не останавливался ни перед чем, чтобы их добиться. Филипп настолько презирал людей, что не стеснялся в случае необходимости пользоваться их же презренным оружием для того, чтобы победить их. Он не брезгал газетной рекламой, раздирающей уши, как вой медных труб, которым некогда сопровождалось появление зубодеров на деревенских ярмарочных подмостках. Он стал неизменным посетителем модных выставок, генеральных репетиций, вернисажей, официальных торжеств. Не уклонялся от сенсационных интервью, писал и сам (защищать свои интересы лучше всего самому) и двумя-тремя выступлениями в печати доказал своим оппонентам, что владеет пером не хуже, чем ланцетом. Предостережение любителям! Никаких недомолвок! Филипп так протягивал человеку руку, словно хотел спросить: «Союз или война?». Он не давал ему никакой возможности прикрыться нейтралитетом.

И в то же время – бешеная работа, никаких поблажек ни себе, ни другим, никакого страха перед риском, блестящие достижения, которых нельзя было отрицать и которые всех врачей больницы сделали его горячими сторонниками; смелые доклады в академии, возбуждавшие ожесточенное недоверие уравновешенных умов, которые не любят, чтобы их будоражили; гомерические битвы, в которых почти всегда последнее, решающее слово оставалось за ним.

Филипп внушал ужас робким. Он ни во что не ставил человеческую личность, когда ему казалось, что дело касается интересов науки или человечества. Он готов был экспериментировать на преступниках, уничтожать уродов, кастрировать ненормальных, производить опасные опыты над живыми людьми. Он ненавидел всякую сентиментальность, не сочувствовал пациентам, не позволял им ныть и жаловаться. Их стоны и оханье его не трогали.

Но когда человека можно было спасти, он спасал его, хотя бы и жестокими способами: чтобы исцелить, резал по живому месту. У него было суровое сердце и нежные руки. Его боялись, но все непременно хотели лечиться у него. А он драл большие деньги с богатых, бедных же лечил бесплатно.

Филипп жил теперь широко, войдя во вкус роскоши. Он мог бы без сожаления в любой момент отказаться от нее, но считал, что, пока можно, надо все брать от жизни. На жену он смотрел, как на часть этой роскоши, и, наслаждаясь и той и другой, не требовал от них больше, чем они могут дать. Он не ждал от Ноэми участия в его умственной жизни и не пытался вовлечь ее в эту жизнь. Ноэми тоже за этим не гналась: она считала, что, владея всем, кроме его мыслей, владеет львиной долей. Филипп же был того мнения, что мужчина обязан отводить женщине не больше места в своей жизни, чем он отводил Ноэми: мыслящая жена – все равно что громоздкая мебель.

Но чем же в таком случае его сразу пленила Аннета?

Тем, что Аннета походила на него.

Тем, что у них было общего и что он один мог прочесть в ее душе. Когда они в первый раз скрестили взгляды, как клинки, когда прозвучали первые слова, как удар стали о сталь, Филипп сказал себе:

«Она смотрит на всех этих людей так же, как я. Мы с ней одной породы».

Одной породы? Факты говорили другое: Аннета спустилась вниз по социальной лестнице из тех сфер, куда Филипп как раз взбирался, напрягая все силы, и они встретились на одной из ступенек. Правда, в этот момент они оказались на одном уровне: оба чувствовали себя чужими в своей среде, ее врагами, оба как бы принадлежали к другой расе, некогда владевшей миром, а ныне лишенной власти, рассеянной по всему свету, почти уже исчезнувшей. В конце концов кому ведомы тайны поколений, их смены на земле, тайны той тысячелетней борьбы, в которой человечество как будто идет к окончательному торжеству посредственности?.. Но бывают внезапные подъемы, когда былой властитель мира на один день снова овладевает своей собственностью. Его ли это была собственность, или нет, Филипп предъявлял на нее права. Он признал Аннету своей и решил ею завладеть.

Аннета вернулась домой в плохом настроении, с тяжестью в голове и, не разговаривая с Марком, тотчас легла. Она чувствовала себя опустошенной.

Уснуть она не могла. Приходилось быть настороже и все время отгонять один образ: как только она впадала в сонное оцепенение, он появлялся перед ней. Чтобы забыть о нем, она пыталась думать о делах, но они утратили для нее интерес. Ища спасения от грозной опасности, она призвала на помощь союзника, о котором в другое время боялась и вспоминать, так как он мог расшевелить в ее душе пережитые волнения. Союзником этим был Жюльен и те мысли, которыми тоска и мечта окружили ими возлюбленного, – скорее воображаемого, чем действительного. Однако мысли о Жюльене возникли лишь на мгновение и были холоднее льда. Аннета хотела непременно удержать их. Но в руках у нее остался лишь пучок увядших цветов. Внезапно выглянувшее яркое солнце выпило из них все соки. Пытаясь их оживить, Аннета своими лихорадочно горячими руками только окончательно засушила их. Она металась в постели, то и дело переворачивая подушку. Однако надо было поспать – утром ее ожидала работа. Она приняла порошок и погрузилась в забытье. Но, когда она через несколько часов проснулась, тревога все еще была тут, с нею. Аннете казалось, что и во время сна она ее не оставляла.

Волнение Аннеты не улеглось ни в тот день, ни в следующие. Она уходила и приходила, давала уроки, разговаривала, смеялась – все было, как всегда. Хорошо заведенная машина продолжала работать сама. Но душа была неспокойна.

В один серенький день, когда она шла по Парижу, все вдруг озарилось светом… По другой стороне улицы прошел Филипп Виллар… Аннета вернулась домой, окрыленная радостью.

Когда она попробовала отдать себе отчет в том, что вызвало эту радость, она так пала духом, как будто открыла у себя раковую опухоль…

Значит, опять, опять попалась! «Любовь? Любовь к мужчине, который будет для нее новым источником ненужных мучений, к человеку, ей почти незнакомому, но несомненно опасному и недоброму, мужу другой женщины… И ведь она его не любит, нет, потому что любит другого! Другого? Ну да, она все еще любит Жюльена! Как же она, любя Жюльена, могла влюбиться в другого?

А она влюблена, это ясно… Но как же, как же сердце может принадлежать двоим сразу? Нет, отдаться можно лишь одному целиком, безраздельно!»

Так она думала, ибо когда сердце Аннеты отдавалось, то отдавалось все… И сейчас она – казалась себе хуже проститутки: та отдает тело, а она сердце отдала двум сразу, – разве это не позорнее?

Была ли Аннета искренна, честна с самой собой? Несомненно. Она не понимала, что у нее не одно сердце, что в ней живет не одно существо. В дремучем лесу человеческой души растут рядом и высокие, строевые деревья мыслей и густые заросли желаний – двадцать различных пород. В обычное время, когда они дремлют, их и не различишь. Но стоит ветру пролететь по лесу, и ветви их сталкиваются… Столкновение страстей давно уже разбудило в Аннете ее многоликость. Она была человеком долга и неуемной гордости, и страстно любящей матерью, и страстно влюбленной женщиной, влюбленной не в одного, а во многих… Она была как лес в бурю, разметавший руки по всему огромному небу, во все стороны… Но, униженная, почти угнетенная присутствием в себе этой силы, которая распоряжалась ею помимо ее воли, Аннета думала:

«К чему было укреплять в себе волю и бороться долгие годы, если достаточно одного мгновения, чтобы все рухнуло? И откуда она, эта сила?»

Аннета яростно отвергала эту неизвестную силу, как что-то чуждое. Неужели она не узнала в ней себя, свою подлинную натуру? Да, узнала, и это было всего тяжелее: от самой себя как убежишь?

Но Аннета была не такая женщина, чтобы покорно уступить роковой внутренней силе, которую она презирала. Она решила задушить в себе унизительную страсть. И напряженная работа помогла бы ей этого добиться, если бы не Ноэми.

Аннета получила от нее письмецо – эта миниатюрная женщина писала крупным почерком, в котором под светской изысканностью чувствовались сухость и решительность. В нескольких любезных словах Ноэми приглашала Аннету к обеду. Аннета вежливо отказалась, написав, что очень занята. Ноэми вторично пригласила ее и на этот раз написала, что очень хочет увидеться с ней и просит прийти в любой вечер, когда Аннете удобно. Аннета, твердо решив не подвергать себя опасности, которую она предчувствовала, снова отклонила приглашение, ссылаясь на сильную усталость после рабочего дня. Она думала, что теперь окончательно отделалась от Ноэми. Но маленький Пандар, который в часы скуки и коварных проказ надевает одну из тысячи личин Амура, не давал покоя Ноэми, пока она не ввела Аннету в свою овчарню. И раз вечером, когда Аннета, вернувшись с уроков, готовила обед (именно этот час всегда выбирают для своих посещений люди праздные), явилась Ноэми и принялась щебетать, пересыпая болтовню уверениями в вечной дружбе. Аннета, сконфуженная тем, что ее застали в такой обстановке, и невольно подкупленная нежностями той, в которой она бессознательно искала как бы отражения другого человека, решительно отказалась обедать у Вилларов, но вынуждена была обещать, что навестит Ноэми; при этом она осторожно спросила, в какое время наверняка можно застать Ноэми одну. Ноэми подметила нежелание Аннеты встречаться с ее супругом. Она объяснила это застенчивостью Аннеты и антипатией к Филиппу. Это еще больше расположило ее к новой приятельнице. Вернувшись домой, она имела Неосторожность рассказать Филиппу о своем посещении и с милым коварством всех верных подружек усердно расписала ему все, что, по ее мнению, могло окончательно уронить женщину в глазах Филиппа: беспорядок и нищенскую обстановку, запах чернил и кухни, Аннету у плиты. Филипп знал об ее мужественной борьбе, а еще лучше знал он запах бедности, поэтому рассказ жены навел его на совсем иные мысли – не те, на какие она рассчитывала.

Но он не стал их высказывать вслух.

И совсем не случайно несколько дней спустя Аннета, выходя от Ноэми, встретила на улице Филиппа, который шел домой. Так как она не искала этой встречи, она не сочла нужным бороться с охватившей ее тайной радостью. Они обменялись несколькими словами. В то время как они стояли и разговаривали, мимо прошла молодая женщина, и Филипп с ней поздоровался.

Аннета узнала талантливую актрису, которая в ту зиму играла Катюшу Маслову. Актриса эта очень нравилась ей, и Аннета посмотрела на нее с восхищением.

– Вы ее знаете? – спросил Филипп.

– Я видела ее в «Воскресении».

– А! – Филипп пренебрежительно скривил ротАннета удивилась:

– Неужели вам ее игра не нравится?

– Дело не в игре.

– Значит, в пьесе? Вы ее не любите?

– Нет, – сказал Филипп.

И, видя, что Аннета с любопытством ждет объяснения, продолжал:

– Пройдемся немножко, хотите? Это довольно бесцеремонно с моей стороны, но, право, всякие церемонии не для таких, как мы с вами.

Она шла рядом. Аннета была и смущена и довольна. Филипп заговорил о пьесе со смесью шутливости и раздражения, совсем так, как сам Толстой (поделом ему!) частенько разговаривал с тем, кого недолюбливал. Но вдруг его самого рассмешил этот суровый тон, и он сказал, перебив себя:

– Я не прав… Когда я смотрю пьесу, я одновременно вижу всех тех, кто ее смотрит, вижу ее как бы сквозь их мозговые оболочки. И зрелище получается не из красивых.

– У некоторых оно красиво, – возразила Аннета.

– Да, некоторые обладают даром приукрашивать убожество жизни. Это избавляет их от обязанности бороться с ним. Несчастья других доставляют этим милейшим идеалистам отрадные минуты, давая повод для безопасных эстетических и филантропических эмоций. Но еще лучшие минуты доставляют страдания людей пиратам, которые их эксплуатируют. Сентиментальностью прикрываются, как знаменем, всякие патриотические лиги и общества содействия увеличению народонаселения, ею оправдывают выпуски займов, колониальные войны и всякие филантропические затеи… Век слезливости!.. И вместе с тем не бывало века корыстнее и черствее! Век добрых хозяев (читали Пьера Ампа?), которые строят рядом с заводом церковь, кабак, больницу и публичный дом… Эти хозяева делят жизнь свою на две части: одна проходит в разглагольствованиях о цивилизации, прогрессе, демократии; другая – в гнусной эксплуатации и разрушении нашего будущего, в развращении нашего народа, истреблении других народов в Азии и Африке…

А после этого они идут в театр вздыхать над участью Масловой или дремлют после обеда под сладкие мелодии Дебюсси… Нерадостно будет их пробуждение! Бешеная ненависть растет, накопляется! Катастрофа близка… Тем лучше! Их гнусные лекарства служат лишь для того, чтобы поддерживать болезни. Придется прибегнуть к хирургическому вмешательству!

– А больной-то при этом уцелеет?

– Я штурмую болезнь. Не уцелеет – тем хуже для него!

Это было сказано в пылу гнева. Аннета улыбнулась. Филипп искоса глянул на нее.

– Вас это не страшит?

– А я не больна, – сказала Аннета.

Он остановился и уже внимательно посмотрел на нее.

– Это видно. От вас так и веет здоровьем… С вами я отдыхаю от смрада физического и морального разложения. Нестерпимее всего моральное…

Простите мне эту желчную тираду! Я иду с заседания, где шайка тартюфов обсуждала вопрос об официальном содействии болезням, то есть о гигиене.

Я задыхался от гнева и омерзения. И когда я увидел вас, такую гордую и здоровую духом, увидел ваши ясные глаза, вашу смелую осанку, у меня появилось эгоистическое желание надышаться тем свежим воздухом, который вас окружает. Ну, вот теперь мне легче. Спасибо!

– Ого! Вы уже и меня произвели в лекари! И это после всего, что вы тут о них наговорили?

– Вы не лекарь. Вы – лекарство. Кислород.

– Любопытный у вас подход к людям!

– Я их разделяю на две категории: вдыхание и выдыхание, то есть те, кто оздоровляет жизнь, и те, кто ее отравляет. Вторую категорию надо убивать.

– Кого еще вы собираетесь убивать?

– Еще! – подхватил Филипп. – Вы находите, что достаточно с меня убивать пациентов?

– Нет, нет, это у меня нечаянно вырвалось, – со смехом оправдывалась Аннета. – Старая классическая закваска… А можно узнать, кто это вас так рассердил сегодня?

– Не хочется и вспоминать об этом сейчас, когда мы вместе. Ну, я вам расскажу в двух словах. Дело идет о целом квартале опасных домов, которые со времен нечистоплотного короля Генриха, сулившего крестьянину куриный суп, являются рассадниками рака и туберкулеза. Результаты замечательные: за последние двадцать лет – восемьдесят процентов смертности! Я сообщил об этом Санитарному комитету и потребовал радикальных мер: эти дома государство должно выкупить у владельцев и снести. Сперва со мной как будто согласились, предложили подать докладную записку. Я ее написал, прихожу – оказывается, оракулы уже на попятный: «Ваш доклад, дорогой и уважаемый коллега, производит сильное впечатление… Замечательный документ… Надо будет об этом подумать… Посмотрим, посмотрим… Конечно, в этих домах умерло много людей, но действительно ли дома виноваты в их смерти?» Один показывает мне свидетельство (и когда только их успели сфабриковать?), в котором подкупленные домовладельцем родственники умерших удостоверяют, что покойник получил билет на кладбище, когда еще только сидел в пассажирском зале, или что рак был следствием несчастного случая. Другой не согласен с тем, что старые дома вреднее для здоровья, чем новые, и уверяет, что они просторнее и в них больше воздуха, а в пример приводит свой собственный дом… Твердят, что не надо крайностей: оздоровить дома – да, но снести – нет! Достаточно будет хорошей очистки, и домовладельцы берутся сами произвести дезинфекцию.

«Притом мы бедны, ни гроша за душой, где взять деньги для выкупа домов?»

Небось нашлись бы деньги, если бы дело шло о новых пушках!.. А ведь рак убивает лучше всякой пушки… Наконец, в довершение балаган, один из авгуров заговорил о красоте: оказывается, лачуги, которые стоят со времен этой старой свиньи Генриха, необходимо сохранить для искусства и истории!.. Я и сам люблю искусство, вы у меня можете увидеть немало прекрасных картин и старых и новых мастеров. Но для меня древность не есть признак красоты (если только речь идет не о какой-нибудь из наших прекрасных дам). И все равно, если даже в старом прошлом есть своя красота, я: не допущу, чтобы оно отравляло настоящее. Из всех видов лицемерия мне больше всего противно лицемерие так называемых эстетов, которые выдают свое бесплодие за высокое благородство. Насчет этого я тоже наговорил там достаточно резкостей… В разгаре дебатов один коллега незаметно делает мне знак, отводит в сторону и говорит: «Вы, видно, не знаете, что этот домовладелец, этот червь, который питается трупами своих жильцов, – близкий приятель председателя Главного комитета торговли и снабжения? Он командует на выборах и создает коалиции. Он один из тех „серых кардиналов“, которые царят во всяких демократических объединениях и на демократических бАннетах, невидимый глава грязной клики франкмасонов, этих „вольных каменщиков“, которые не строят, а расшатывают здание нашей республики.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70