Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улица Грановского, 2

ModernLib.Net / Современная проза / Полухин Юрий Дмитриевич / Улица Грановского, 2 - Чтение (стр. 9)
Автор: Полухин Юрий Дмитриевич
Жанр: Современная проза

 

 


– А ведь я и подумал вдруг, что вы здесь из-за этого скорохвата!.. Как увидел вас, еще с крыльца, – в сердце торкнуло что-то: нет, неспроста такой человек в рань такую. И сразу про него, про Токарева, вспомнил!..

А сон… Сон этот я придумал, чтоб попугать вас: станете ли вы с таким кровопивцем да обнищеванцем говорить откровенно, или крутить начнете, подумаете: «Ишь, мол, старый козел блекотать начал, так лучше хитростью, обиняками из него язык выволочь!..» Я рад, что вы прямо заговорили! И я с вами прям буду! Я, может, пятнадцать или больше лет ждал такого разговора! Он – мой пагубник, он, Токарев! – как не ждать?.. Пойдемте!

Пойдемте!

Он вскочил со скамейки и за руку меня схватил цепкими пальцами, потащил за собой по тропе. Я, ошеломленный этим взрывом страстей, повиновался молча.

В комнатке, куда он меня завел, была кирпичная печь с плитой; рядом с дверкой, на полу аккуратная кучка мусора, и тут же пыхтел медный самовар, труба его выведена в печную отдушину. На столе, на клеенке валялись рыбьи кости, наверно со вчерашнего дня. Штапов быстрым движеньем смахнул их в ладонь и бросил к печке, а мне показал белыми пальцами: садитесь. Засуетился с самоваром.

Чтобы как-то унять его радость, я сказал:

– А заявление ваше хитро написано: в нем и вовсе недоказуемое, и явно сомнительное, а все вместе – звучит! Сразу видно: писала его рука опытная.

Он продребезжал коротко смехом. Поставил на стол самовар, глядя на него, не на меня. Сказал неторопливо, – голосок тоненький, как у птицы:

– Что же вам сказать на это?.. Бедниться не буду; рука, действительно, точная у меня на такие бумаги…

Раз уж вы одну прочли, то и о других знаете, – я так полагаю, и таиться тут не к чему. Да и не привыкать слышать мне: ушник, мол, доносчик, поклепные письма мастер строчить!.. Но и еще не забывайте, какое тогда шаткое времечко было: или на меня кто удавку сладит, или я на него, – головы наши на нитке держались, вот что!.. И другое омалить никак нельзя: каждая война в человеке зверя будит, – это закон. Вы скажете: патриотизм, всенародность, за правое дело, против черных сил, – все верно. Но кровь-то и у черных, и у всяких сил черная, когда застынет, и отмыть ее ох как трудно!

Даже если на праведников она пала. А если злой человек испробовал кровь пролить? Вы думаете, ему не всласть это? Если злой-то человек да с автоматом пять лет прошагал! Или даже без автомата – на краю, над пропастью постоял, – что он в ней увидел, что в себе развязал? О-о! Как голову подняла дурь всякая, такая, что всех и все перепляшет, что говорить!..

Он налил чай в расписные – в красных петухах – чашки, сел, руки вытянул, и опять забегали пальцы по липкой клеенке. Но глаза, светло-желтые, как иглы лиственниц, теперь шарили цепко по моему лицу, выискивая что-то. Усмехнувшись тонкими, как листья, губами, Штапов переспросил:

– Опытная, говорите, рука?.. Не знаю, что вы этим хотели выразить: может, докуку, насмешку… Но только чувствую, не зря мы с вами пришатнулись друг к дружке, и потому так скажу: пусть даже в моем письме одна неправда была, поклеп один, пусть! Но ведь в то время важно было, как никогда, корень человека узреть: откуда он пошел, из каких почв, куда тянется. И если корень гнилой, чем подсечь его – правдой или поклепом – это, позвольте вам усоветовать, все равно! Решительно все равно!

И, как бы исполнив свой долг, Штапов опустил глаза, налил чай в белое блюдечко с темными ободами грязи на кромке и стал пить беззвучными глотками. Пил долго. Откусывал аккуратно сахар мелкими крепкими зубами и каждый раз кусочек его осторожно клал на клеенку.

Я молчал. Я никак не мог понять причину такой откровенности. Фантастика! – вот так взять и выложить себя на блюдечке с грязной каемочкой! Он же неглупый явно человек. На что он рассчитывает?.. Чашку я от себя отодвинул, хотя и подумал: «Увидит, что брезгую, и замкнется, говорить перестанет», – но не отодвинуть не мог. Чашка с трудом отклеилась от клеенки…

Будничность комнаты и утреннего чаепития, казалось, делали слова Штапова вовсе нереальными, как бы нарошными.

Но я взглянул в окно, увидел вдалеке освещенные солнцем вершины чужедальних, столь трудно выпестованных лиственниц и понял: Штапов говорит со мной с предельной серьезностью. Не знаю почему, но лиственницы меня убедили в этом. Я вдруг застеснялся отодвинутой чашки и, чувствуя отвращение к себе самому, почему-то стал объяснять:

– Душно у вас… Горячего не хочется…

Он опять усмехнулся понимающе, одними бесцветными губами, проговорил, уже не себя, а меня жалеючи:

– Оконце-то я уж закупорил по-зимнему, не откроешь… А вы погодите, пока охолонет. Об горячее да правдивое – когда всё как на духу – обжечься проще простого даже человеку привычному, особенно если встренешь малоожиданность. Ох, в самоварчике русском крутенек кипяток, круче горной пропасти!..

Захихикал.

Я спросил, пытаясь тоже насмешливым стать:

– Так в чем же вы гниль д-окаревскую углядели?

Откуда его-то корень идет?

– Так в письме все описано. О чем вы спрашиваете?.. Или там непонятное что?

– Да смотря как взглянуть.

– Вот и именно: как взглянуть! – воскликнул он торжествующе. – Иным-то глазам по тому делу он даже бесстрашным помститься может: от показаний отказался и меня снять с работы потребовал, до конечного разорения, можно сказать, довел! – и тут лицо старика потемнело. – Но только не бесстрашие это: наглость.

Осатанелая наглость. Он в немецких-то лагерях натосковался по настоящей жизни, и если даже не нарочно вредил, мстил другим за себя, то уж у жизни-то этой, у штатской, его так и тянуло рвать кусок за куском, ни с чем не считаясь! Хватать, хватать, и все – –самолично!

Ни с кем не делясь! Ведь даже невесту у лучшего друга и ту ухватил!

– Какую невесту?

– Ну как же! Дочка-то Пасечного, начальника строительства, развертная такая бабенка, Мария ее звать…

Когда Панин-то приехал, дружок Токарева, из Москвы, – да вы небось знаете: по делу и он проходил.

Знаете?

Я кивнул.

– Вот она… Она же совсем Панина окрутила, и свадьба уж на мази была, а Токарев чуть не силком ее за себя взял: вот ведь как дело-то было! У друга, у лучшего друга – невесту отбил!

– Так он женат на дочери Пасечного?

– А как же! В этом вся сила его и была: Пасечныйто им всем – главный пестун. Теперь уж окадычился, слава богу, а тогда всех поднял, выхолил: и Токарева, и Панина, и Ронкина…

– А что – Ронкина?

Штапов поморщился.

– Ну, о нем – разговор долгий. Среди всех Ронкин – особь статья: человек святенький, пустой. Ему бы все коммуны строить: «кому – на, кому – нет». Хе-хе!..

Простите за шутку такую, но она не без истинной сути.

Ронкин жену родную, можно сказать, убил своей отвлеченностью от окружающего бытия. Такой, что хоть сейчас житие пиши с него. Да и пробовали написать. Только не вышло.

– Кто пробовал?

– Был там один горлохват, дружок токаревский – не разлей водой! – редактор газетенки местной, Аргунов ему фамилия.

– Аргунов? – я себе не верил. – В архиве который?

– Значит, вы и его знаете? – мелькнула в голосе его секундная настороженность. Но он уже не мог остановиться: старику, видно, важнее всего было сейчас высказаться – впервые за многие годы. – Сняли его за статейки эти, за пьянство, вот он и подался куда ни то.

Почему же сам Аргунов мне ничего не сказал об этом?.. Ничего я понять не мог! А Штапов твердил свое:

– Сняли, хотя в статейках его факты кое-какие можно выглядеть, правдивые: как скорохват Токарев гайки на горле у рабочего класса закручивал, как он тогда еще жировать начал…

– Это он про друга – так?

– Да он-то сам, может, и не так! Он-то переиначить готов был факты, но суть умному человеку и в его статьях ухватить можно. Прочитайте, к примеру, статью про бульдозериста Манцева. Освещеньице только откиньте!.. Как один умный человек сказал: в его статьях солнце задом наперед ходит, вот что! Да я вам сейчас их принесу и подарю: они у меня хранятся не в одном экземпляре…

Он встал, юркнул в соседнюю комнату, тут же прикрыв за собой дверь. Мелькнула там кровать со сбитой в комок простыней. Я подумал: «Эко крутило его ночью!.. Может, сон тот – правда? Единственная правда из всех его слов?..»

А он уже вывернулся из двери к столу, поглаживая белыми пальцами скоросшиватель. Завернул папку в газету.

– Не сейчас, на досуге почитаете, двусмысленное наслаждение будете иметь, поскольку заинтересовались нашими судьбами. Аргунов многое знал. Он в той компании – Пасечный, Токарев, Ронкин – шился все время. И понимал главное: думы-то наши – за горами, а смерть – за плечами. Прочитайте-ка про жену Ронкина да про Пасечного, – поучительно!.. Да и обо мне тут… Хе! Экий ведь и я-то был! Молодой, вот что!.. Безрасчетный. Не сообразил, что размахнуться-то жизнью нетрудно, а разорить ее – того проще, с раскату себя бросить… Оно хоть и пожил в свою долю, не без того.

Пожил… А все же не думал дойти до конечного разорения, чтобы сапоги грязь жевали.

Голос у него печальный стал, а глаза-то – потемнели, словно в них граненая медь самовара заиграла. Юркнули глаза сбоку вниз и спрятались под веками.

Мне надоело юродство его. Я спросил:

– Вы в войну в армии служили?

– Да.

– Кем?

– По интендантской службе.

И тут я вспомнил вопрос, который пришел мне на ум, как бы в отместку прочитанному в доносе Штапова, и задал его:

– Двадцать миллионов человек погибло в войну. А почему вы уцелели, как?

Но он то ли не понял, то ли не принял иронии, – воскликнул с радостью даже:

– Чудом! – И пояснил: – Нас из Ростова – я ростовчанин сам, коренной – погнали на фронт совсем необученных. Ополченцы, добровольцы считались, но какие там добровольцы – вызвали в военкомат и предложили: «Записывайся добровольцем, а то все равно призовем завтра», – куда денешься? И тут же – строем марш-марш! На передовую. Не поверите: весь полк в первом же бою лег. Но у меня-то по дороге так геморрой разыгрался, так!.. Шагу шагнуть не мог. Волнение умов такое было, что и прямая кишка не выдюжит, не то что… Так и попал в госпиталь: в Тбилиси. Соперировали меня – и в интенданты, как опытного хозяйственника. Вот так и уцелел. Ну не чудо ли?..

Он улыбался бесхитростно. Я уж подумал: издевается надо мной, не иначе. Но тут Штапов не только глазами – лицом потемнел и стал опять похож на сморщенный, жалкий стручок. Проговорил, понизив голос:

– Война – ладно, пусть… Но вам я признаюсь: никогда я столько страху не видел, как во время следствия этого, токаревского. Так оно повернулось, так!..

Штапов бросил локти на стол, обхватил ладонями виски и зашоркал в волосах нечистыми ногтями. Пауза была долгой.

– Ах! – выдохнул он с мукою. – Я вам больше скажу: я ведь однажды с Токаревым хотел на мировую пойти. Вот ведь как!.. Я этого вражину ночью тайно в контору вызвал, сели мы друг против дружки, как сейчас с вами, и я сказал: «Слушай, Токарев, мы же все в одной лодке сидим. Зачем без нужды мужествовать? Нетерпячесть свою выказывать – зачем? Ведь что ты затеял? – над тобой лес смеяться будет! А не то что – органы… Хочешь, я свое заявление назад заберу?»

Штапов замолчал. Глядел вбок.

Я спросил:

– Ну, а он – что?

– Отказался, – не повернув головы, ответил Штапов. – Скверные глаголы всякие испущал, грозился и все свел к тому, что такие, дескать, как я, быдто бы хотят реку сеткою запереть. А все равно не запрешь, мол, сеткою-то.

И тут старик вскинулся, забегал по кухне, мягко ступая валенками. Остановился и взмахнул рукой, будто отгонял от себя что-то, крикнул:

– Врал он! Врал!..

Телогрейка упала с его плеч, Штапов стучал в хилую грудь кулаками, доказывал отсутствующему Токареву – наверно, не в первый и не во второй раз:

– Мы – река, мы! А Токарев – случайная щепка в ней, вот что! Не зря он мне сразу против сердца встал, как только увидел его, сразу! А у меня чутье проверенное и освидетельствованное многими делами, которые я зачал, я! Придумали: подполье, восстанье! Нашли какого-то свидетеля. А свидетель-то кто? – опять же немец. Вот то-то и оно: они все там круговой порукой связаны и друг за дружку что угодно будут свидетельствовать. А следователь уши развесил. И пострадал-то я. Вот оно как!.. Но пусть сейчас на мели я: у всякой реки свои бочаги да плесы есть. Но течение наше не остановишь, и мы еще к морю выйдем, наше все – впереди!..

Он что-то еще выкрикивал. Но слушать уже не хотелось. Подумалось: речи его ничего общего с саморазоблачением не имеют. И напрасно я задаю вопросы: ему все равно не понять их, не понять, что кто-то может думать иначе, чем он. Все откровения его – единственно доступный для Штапова и непререкаемо-добродетельный – да, для него добродетельный! – способ мышления. И мы с ним – как разделенные всею галактикой орбиты: даже мыслью – и то пересечься не можем.

Я встал, попрощался.

Штапов, еще воспаленный от своих выкриков, даже не заметил внезапности этого прощания. Вышел со мной на крыльцо и оттуда, вдогонку сказал, уже и мне угрожая будто:

– Учтите, если не с вашей помощью, то другим путем, но Токарева я на чистую воду выволоку! Хуть самолюбия своего ради!

Я оглянулся.

– Да-да! Не удивляйтесь, – и тут он задребезжал своим особенным, каким-то стеклянным смехом. – Я хоть и слабый телом, но духом, может, гордее его, Токарева! А уж в нем гордыня… хе-хе-хе!..

– Слушайте, – оборвал я его, – вы случайно в семинарии не учились?

И тут впервые я увидел в его глазах растерянность, они запрыгали по сторонам.

– А откуда вы… почему вы знаете? И какой резон в том, что учился? Какой?.. Я уж и в анкетах давно об этом не сообщаю… Не считаю нужным!..

Я ничего не стал объяснять, повернулся и пошел, больше уж не оглядываясь.

Роща лиственниц теперь была вся освещена солнцем. Стволы стали черными, как бы обгоревшими, а верхушки – словно запаленные свечи. Пламя их дрожало в воздухе от ветерка, которого я не ощущал. И шел от рощи запах, смолистый, нездешний, особенно явственный после духоты штаповского домушки. И тут я понял еще одну вещь, которая не давала мне покоя с самого утра: ведь, в сущности, в этой истории с золотопромышленником и Стешей, его любовницей, с садовником, ночным побегом и злосчастным выстрелом – не это все самое невероятное: страсти золотопромышленниковые вполне могли быть. А самое невероятное – лиственничная роща, им посаженная. Но она-то – вот, стоит. Не было б ее, и все остальное показалось бы самой обыкновенной банальщиной. Но роща меняла все.

Жалко, что Штапов приклеился к ней, подумал я.

Теперь уж, коли вспомню когда о роще, то сразу же – и о нем… А ведь и во всех этих словесных вывертах Штапова есть что-то похожее на лиственничную рощу, своей убедительностью похожее. Был какой-то миг, когда я поверил в его, штаповскую, реальность. Когда же?..

Вот: когда он про чудесное свое спасение от смерти рассказывать начал. В этом смысле геморрой-то в его рассказе и был все равно что роща в золотопромышленниковой истории. Точно!..

Я понял это, и мне вдруг спокойно на душе стало, ровно. Потихоньку пешим ходом я добрался до железнодорожной станции Смирненская, узнал: поезд в Москву – только ночью. На привокзальной площади висело расписание автобусов. В Краснодар можно было уехать через полчаса. Туда я и отправился, будто все решал за меня кто-то еще: к Аргунову. Но я ни секунды не колебался: нельзя было уехать, не встретившись сАнисимом Петровичем еще раз.

ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ

Сидя в автобусе, поглядывая на пирамидальные тополя вдоль дорожной обочины, белые мазанки, спрятавшиеся за кустами отцветшей сирени, я перебирал вырезки из газет в штаповской папочке, очерки, статьи Аргунова: «Сад на горной круче», «Трагедии могло не случиться», «Праздник ударников», «Старшина Прохорыч»… Кое-что прояснялось.

Уже стемнело, когда я прямо с автобусной станции пришел к Аргунову: еще вчера он показал мне свой домишко, недалеко от архива.

Крошечный, вытоптанный до голизны двор, огороженный штакетником, только под окном – два куста роз да в углу, над асфальтовым пятачком, изогнул шею водопроводный кран, с крючком для ведра. Сбоку – пристроечка из бруса, в ней, в запотевшем оконце величиной с ладонь, желтел свет, кто-то бренчал там кружкой, что ли, – банька?..

Я громко позвал:

– Анисим Петрович!.. Дома?

Он вышагнул откуда-то из темноты, из глубины коридора, белея нательной рубахой.

– Вы?

– Не так просто избавиться от меня…

Я рассказал ему про запьяневшего Долгова, поездку к Штапову и разговор с ним, про то, как нужно мне найти хоть какие-то нити к судьбе художника Корсакова, погибшего в Зеебаде. Аргунов, выслушав молча, спросил с усмешкой:

– Затянуло вас это дело?

– Затянуло… Но как же вы не сказали, что были дружны с Токаревым?

– А почему я должен был вам исповедоваться?

– Зато сегодня – суббота, банный день, самое время для исповедей.

– Банька – дело государственное! – строго сказал Аргунов. – Говорите, художник интересует?.. Тогда – проходите.

И щелкнул где-то выключателем. Мы вошли в комнату. Аргунов показал на портрет в рамке, висевший над квадратным столом.

– Вот. Он?

Человечек в полосатой робе сидел, поджав острые колени к подбородку, обхватив их руками. Вислоухий уродец со стриженой головой, непомерно громадной на слабой шее, над высохшим тельцем. Не просто высохшим: по складкам робы видно было, что под нею одни лишь кости, неправдоподобно тонкие, еще детские. Да это и был мальчишка, лишь старческие борозды морщин на лбу да глаза сбили меня с толку. Поначалу-то я и увидел только эти глаза: большие, в пол-лица, они были полны безотчетного страха и черного горя – уж очень знакомые глаза… Это ж Татьяны Корсаковой глаза! – сестры художника, глаза раненого оленя. Фраза в письме Панина к ней: «он о вас часто вспоминал в лагере», – вспоминал!.. И нос, заостренный, с горбинкой, почти прозрачный, – ее!.. Но было что-то еще в выраженье лица, особенное. Страх и боль съежили в комок тело, но из самой глуби глаз будто б выглядывал еще и хитрый зверек, выискивающий что-то вокруг. Может, случайную корку хлеба или гнилой капустный лист на помойке, какую-нибудь тряпицу или крохотный обмылок, которому только и уместиться в таких вот детских ладошках, – этот зверек ничего не пропустит. На голодного лисенка был похож мальчишка.

И те же легкие, стремительно-сбивчивые штрихи, что и на рисунках в тетради Ронкина.

– Он. Корсаков.

Аргунов молча топтался за моей спиной. – Откуда это у вас?

– Из той папки, что вы смотрели давеча. Позволил себе… Да ведь он тут сохранней! Видите? – под стеклом и в рамке…

– О чем вы говорите, Анисим Петрович! – я обернулся, лицо у старика было растерянным, усы совсем обвисли.

– Как же!.. Когда вы ухватились за эту папку, я сразу подумал: Долгов, Степан Пекарь – предлог. А на самом-то деле вы – ревизор, что ли?

– Потому и о Токареве – ни полслова? Потому и братьев Дубининых мне всучить хотели?..

Но Аргунов еще о своем толковал:

– Я и потому позволил, что Мария говорила часто:

он похож на мальчишку из одной голубкинской композиции. Называется – «Слушают музыку». Видели?.. А иногда говорила, что на нее саму похож, на Марию то есть.

– Какая Мария? Какая композиция?

Аргунов совсем растерялся.

– Скульптора Голубкиной. А Мария – дочь Пасечного. А теперь – жена Токарева. Разве вы ее не знаете?.. Она тогда писала диплом про Голубкину.

– Вы мне все должны рассказать, все!

– Штапов вам небось рассказал уже, – с усмешкой произнес Аргунов. Он успокоился, сел и мне показал на стул. Только тут я заметил на столе початую чекушку водки, тарелку с картошкой, хлеб. – И говорил, за что сняли меня с редактора?

Я промолчал.

– А меня, между прочим, не сняли: перевели в архив, отметив мою добросовестность в обращении с фактами, вот что! – с вызовом произнес Аргунов, серые глаза засветились вдруг уже знакомым мне исступленным каким-то блеском. – И между прочим, – он все повышал голос, – хорошо, что перевели: в архиве я себя нашел, а не то что… Себя!

Аргунов, взглянув на меня, спросил:

– Вы давеча толковали: поэт, дескать, а сами-то думали: уж не псих ли? Не все дома? Думали?

Я опять промолчал.

– Думали, – заключил он. – Нормальному – от сих до сих – человеку в архиве вообще делать нечего. Это такой омут! Вот и вас затянуло, вижу, – он усмехнулся, заговорил добрей. – Мне еще тогда, на Красной речке, один человек так сказал: «Что ты все прешь, как танк: факты, голые факты! Факты сами по себе ничего не значат!» Я думал: это – противник мой, а оказалось: сторонник. И теперь понял: важнее фактов связи между ними. Голых-то фактов вообще не бывает. Это мы их бреем своим незнанием. А они все курчавые: обросли связями. Да-да! Не удивляйтесь! Вот так и архив: не склад занумерованных дел, а их орбиты, множество орбит, пересекающихся друг с дружкой, – да я уж вам толковал об этом! – опять с досадой перебил он себя. – А вы подумали: экий, мол, поэтический образ. Так?.. Да ни черта подобного! Факты и подтверждения им – в другой папке, ссылки на другие дела, ссылки на ссылки, и так – через годы, пространства, не то чтоб там какаято фантазия: по ссылкам этим, зафиксированным в картотеке, я вас могу провести от дела новороссийского вора – полицмейстера Пупкина, 1903 года, к правилам морского судоходства на Каспии, составленным в позапрошлом году. След от любого дела тянется через весь архив. Вот так и ваш Корсаков, – неожиданно заключил он.

– А что Корсаков?

– А то, что ничего я про него не знаю. Фамилию только слышал. А может, прорву всякого знаю. Но что про него, что не про него – никому пока неизвестно.

И если начать рассказывать!..

Он обреченно махнул рукой.

– Ну вот и начать – хоть с этого портрета. Откуда он взялся?

– Портрет-то висел у Панина в комнате, на голой стенке… Ну да! – перебил он себя привычно. – А теперь вы спросите: откуда Панин взялся? – Аргунов оглядел меня с сомнением и решил: – Ладно. В гостиницу вам идти не надо. Заночуете у меня: разговор не на час и не на два. Живем мы вдвоем с дочкой. Она небось на танцульки к кобелям своим убежит, так ЧТОБЫ – никому не помеха.

– Анисим Петрович! О дочери… зачем так?

– А-а!.. Сама заслужила. Как мать померла, жена моя, так она совсем с круга сошла: мужа выгнала, будто вожжа ей под хвост. А я что же? – я вот только и могу слосеса испущать, – он встал и заходил по комнате, взволнованный. – Только у жены и была на нее уздечка, а я!..

Я пробормотал что-то, извиняясь. Аргунов рассердился:

– Да вы-то тут при чем?.. Вы вот что: сперва – в баню. Попариться. Баня – дело государственное! Особенно – с дороги. Не спорьте! – И шагнул в коридор, крикнул оттуда: – Дина!.. Слышь, что ль? Дина! Ты скоро?.. Человек у нас. Пар не весь выхлестала?.. Горячая вода осталась?..

И вернулся ко мне.

– Порядок. Можете идти. Каменка у нас отличная, в Москве таких нету. И веничек дам – прошлогодний, дубок пополам с березкой – самое то!..

В коридорчике я столкнулся с Диной. Она была совсем еще молода: на вид – не больше двадцати. Высокая, прямая, как и отец, шла на меня, закинув назад голову, повязанную полотенцем, как тюрбаном.

– Простите, – сказал я, посторонившись.

– Пока не за что, – проговорила она и будто нарочно прикачнулась ко мне, притронулась обнаженной по плечо, горячей рукой, спросила не без насмешки: – Не обожжетесь в баньке-то?.. Пару вам сегодня достанется.

И ушла, покачивая бедрами.

«Ну, попал в гости! Не соскучишься», – бормотал я про себя.

В тесном предбаннике, обшитом фанерой, пахло отсыревшим деревом, мокрыми листьями, осенью. Пол был чисто вымыт. Я еще только рубашку снял, как дверь приоткрылась.

– Можно? – низкий, с хрипотцой голос дочери Аргунова. И заглянула, не дожидаясь ответа, улыбнулась, губы тонкие, недобрые, кожа лаково-розовая.

– Полотенце вам принесла.

– У меня есть свое.

– Свое-то в дороге еще сгодится, – и она вошла, спокойная, уверенная в себе. «Отцовская манера – накладывать резолюции», – подумал я. И глаза серые, тоже аргуновские. Дурацкий этот тюрбан на голове вытягивал и без того удлиненное лицо. Я даже не успел привстать с табуретки, как Дина потянулась, едва не касаясь, меня, к дальней стенке, к гвоздю, чтобы повесить полотенце. Ситцевый халатик ее распахнулся, и я увидел, что плечи и грудь под ним голые, девчоночья еще грудь, едва обозначившаяся, плавно-округлая. Дина, взглянув искоса, заметила, что я все это видел, – на то и рассчитывала?.. Не смутилась, еще и расправила полотенце, на него не глядя, не торопясь выпрямиться.

Я первый опустил взгляд. Как раз на уровне моих глаз, совсем рядом сиренево-пестрый халатик лег внезапной складкой в глубоком выгибе от бедра к талии. Я мог бы руку положить на этот выгиб, наверняка она восприняла бы это как должное. Но не двигался. Видно, в доме этом вообще лучше всего вот так сидеть и наблюдать, не спорить, не спрашивать. Наконец она отшатнулась и так же неспешно вышла, еще и оглянувшись в дверях с улыбкой.

– А вы ничего… терпеливый!

Жару в каменке было, правда, много еще. Но я, не чувствуя его, все плескал и плескал кипятком из ковшика на бурые валуны, пока и ковшик-то этот не перестал различать в клубах, в белом мороке пара. А потом яростно хлестал себя веником, мне все казалось: пар не греет, а, напротив, остужает, осаживает что-то поднявшееся в душе, сбившееся в горячий комок. Не знаю, то ли избить мне себя хотелось, то ли утвердиться в своем, – чувство сумбурное и странно-приятное.

Аргунов ждал меня, сидя за столом, на котором были аккуратно расставлены синие глубокие чашки, вазочка с пиленым сахаром, тарелка с крупно нарезанной колбасой. Разлил чай и заговорил нетерпеливо:

– Ну вот, будем чайничать, для разговора чай – первое дело… Чекушку-то я добрал: чего там половинить? А чаек…

– Может, сбегать? – предложил я.

– Мне хватит. Я теперь себя в хомуте держу. Так что не стоит. Тем более разговор нам предстоит – трезвый, – он мельком взглянул на корсаковский рисунок над столом. Мальчишка неотступно смотрел на нас оттуда, не позволяя забыть про себя. – Честно говоря, я в вас сразу, еще вчера почувствовал душу родственную: архив затягивает хуже омута. Вот и вас… Я это очень понимаю. Если серьезно заняться делом каким, даже мелочью, но копать усердно, чтоб найти все корни и ветви, – пропадешь запросто! Сам не заметишь, куда тебя занесет, мера теряется, и бесконечность тут – самое близкое чувство. Ночами в такое проваливаешься, в сны такие!.. Да вы колбасу-то ешьте. На меня не смотрите: я дома. А Дина, – он прислушался к шорохам в соседней комнате, отгороженной цветастой занавеской, – уже отужинала… Не поверите: мне однажды приснилось, что я – не то бог какой, не то инопланетянин и по шифрам архивных дел перекраиваю весь мир!

А шифры эти – тайнопись, которую я открыл внезапно, ну, вроде как открыли шумерские письмена. И вдруг обнаружил, что наш мир – совсем иной, для живущих на земле вовсе неведомый, а только мне одному понятный.

Он вдруг улыбнулся, морщины на лбу разгладились, и стало видно вдруг, какой у него хороший, высокий лоб, лицо помолодело.

– Чувство, между прочим, не новое: точно такое было у меня в первый раз, когда пришли на Красную речку строители, в заштатный этот курортный городишко, и все там перевернулось!..

Занавеска распахнулась. Вышла Дина. Волосы у нее были уложены немыслимо лихой волною. Сказала насмешливо:

– Зацепили вы папашу за мозоль: до утра разговоров хватит. Ему Красная речка – как красная тряпка быку.

Старик взглянул на нее растерянно.

– Что это ты с волосами сделала?

Она ребром ладони подсунула гребень волны повыше. Волосы двигались все разом, как парик. Лицо у нее стало совершенно лошадиное.

– Самая модная прическа: с пивом.

– С пивом? – изумленно протянул Аргунов.

– А что, только тебе его пользовать?.. Зато – не рассыпятся.

Он только хмыкнул в ответ. Я проговорил как мог мягче:

– Вы себя портите, Дина. Вам к лицу волосы гладко причесывать.

Она даже не взглянула на меня.

– Ничего. Кому надо – понравлюсь, – и вышла, гордо покачиваясь на голенастых под короткой юбчонкой ногах.

Анисим Петрович успокаивающе приподнял кисть руки.

– Ничего, баба с возу… Не отвлекайтесь. С Токаревым я познакомился, когда он еще трубил в стройбате…

Разговоров нам, верно, хватило надолго: в ту ночь мы легли спать часа в три, а утром Аргунов опять принялся вспоминать это вовсе не отшумевшее для него времечко, и так просидели мы с ним все воскресенье.

Штапов не обманул меня: бывший главный редактор городской газеты знал многое. И не потому только, что как газетчик должен был бывать всюду.

– 51 по профессии – учитель, а в газете – самоучка, – объяснял мне Анисим Петрович, – до всего допер сам или с помощью доброхотов. А эти люди

– Пасечный с дочкой, Токарев с Паниным – свалились на меня, как манна небесная, совсем из другого мира, и чуть не каждое слово их казалось мне откровением. Я, рот разинув, слушал и бродил за ними как тень.

Аргунов и жил в доме соседнем с дачей Пасечного и все вечера проводил с новыми друзьями, они отличали его за доброту и пристальное внимание.

– Я молчаливей рака был, – посмеивался над собой Аргунов. – Это уж потом, особенно когда жена умерла, одиночество да ночные бденья над архивными делами мне язык развязали, а тогда мне только слушать хотелось.

Он даже, совсем как школьник, начал вести дневник и показал его мне: не подневные записи событий, – всего лишь фразы, реплики, его поразившие, но я-то знаю: как раз такие детали трудней всего удержать в памяти.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32