Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улица Грановского, 2

ModernLib.Net / Современная проза / Полухин Юрий Дмитриевич / Улица Грановского, 2 - Чтение (стр. 30)
Автор: Полухин Юрий Дмитриевич
Жанр: Современная проза

 

 


«Надо идти в милицию». И мы пошли. На углу, на улице стоял дядя. Он сказал, что все видел. И пошел с нами.

Но в милицию меня Саша не пустил. И все».

Ронкин мне еще лист подложил.

Показания Кудрявцева, л/д 102/об. «Я его ударил рукой, потому что он не хотел извиниться. И тогда он вытащил нож. А из-за спины у меня выскочил Токарев. Я его останавливал, а он кричал: «Брось нож!» Но Ронкин не бросал, а бил ножом. Бил как-то чудно, кругами…»

Семен Матвеевич спросил:

– Кругами разве бьют? Он себя оградить пытался…

И после паузы рассказал:

– Они в поликлинику побежали. Валерий зажал рану рукой. Оказалось: перерезана легочная артерия.

А он-то думал, пустяк, даже в очередь сел к хирургу.

Полчаса, не меньше они там просидели, пока сестра не увидела, что очень уж бледный парень, не спросила:

«У тебя что?» Он ответил: «На гвоздь напоролся».

И после этого они еще сидели, но тут уж упал он со стула: кровоизлияние в легкие, захлебнулся кровью…

Не понимаю, как он терпел молча до последнего. Отцовский характер… И самолюбие – тоже Токарева, и желание всех себе подчинить: куда уж там отступить в драке! – тем более у Кудрявцева на глазах. Нет, конечно же должен он был доказать, что Саша – трус… Хирург сказал: «Двадцатью бы минутами, получасом раньше, – можно было спасти». Все бы тогда по-иному было!..

Он замолчал. Опять я увидел Валерку Токарева, как он стоял в дверях, кудлатый, шалавый и уверенный в себе, слишком уверенный… И тут снова на глаза мне попалась строчка: «На углу стоял дядя. Он сказал, что все видел. И пошел с нами». И я спросил:

– Семен Матвеевич, а что ж дядя-то на углу, на улице? Его показания есть?

– Есть-то они есть, да темный какой-то мужик оказался. Вернее, милицейского протокола, сразу после драки который составлялся, – в деле нет. Сашины показания есть, а вот мужика этого – нету. А на суде он говорил все какими-то прибаутками: «бей направо, бей налево – кто уцелеет, тот останется», «пуля виноватого сыщет, хоть в куст стреляй», «а я и видел, что я не видел», «и так бывает, что ничего не бывает»…

– Постойте-постойте! Это уж не Мавродин ли?

Егерь?

– Он. А вы его откуда знаете?

Я объяснил. Ронкину рассказ мой показался пустячным. Он опять о своем заговорил:

– Вот так и изъяснялся на суде Мавродин – «кругами». Вроде как Саша ножиком махал: бить не бил и защититься, конечно, не мог.

– Но ведь должны же были увидеть в милиции, что губа у него разбита?

– Тогда-то они не знали еще, чем все кончилось.

Могли и не обратить внимания. Не знаю, но в протоколе об этом тоже – ни слова. Ведь тут теперь важно не то, что случилось, а что записано и что не записано.

А записано вот что. Читайте.

Лист дела 23, постановление следователя городской прокуратуры Гусева С. В. «…Кудрявцев вновь попросил Ронкина извиниться перед ним за нанесенную ему обиду, и на отказ Ронкина Кудрявцев нанес ему удар рукой по лицу.

СЛЕДСТВИЕ СЧИТАЕТ, ЧТО ДЕЙСТВИЯ КУДРЯВЦЕВА БЫЛИ ПРАВОМЕРНЫ».

Сбоку Ронкиным было приписано: «Последняя строка так и напечатана в постановлении крупным шрифтом».

Я, не сдержавшись, воскликнул:

– Это же хулиганская логика: не извинился перед тобой – бей в морду! Как же так?

Ронкин пожал плечами. И я еще спросил:

– А что в приговоре по этому поводу?

– Вот, смотрите…

«Действия Ронкина, размахивавшего ножом, были вызваны не тем, что Токарев угрожал ему избиением и Ронкин вынужден был защищаться, а чувством ненависти и неприязни к Токареву, а потому в его действиях не было необходимой обороны…»

Я дважды перечитал эту канцелярскую фразу, прежде чем смог добраться до смысла ее. «Но откуда же ненависть могла взяться! Да еще не к Кудрявцеву – к Токареву, которого Саша вообще не знал. Откуда?!»

Но дальше-то судья изъяснялся определенней: «Действия Кудрявцева и Токарева никакой общественной опасности или опасности для личности Ронкина не представляли».

– Ведь двое на одного! Как же так? – спрашивал я. – Не могут же они этого отрицать!

– Защитник тоже говорил о том, но судья сказала:

«С Ронкиным вместе Амелин был».

Ронкин отвернулся. Плечи его ссутулились. Тихо было на кухоньке. И я слышал, как у Семена Матвеевича в груди булькнуло что-то. Но голос был прежним, тусклым:

– Мне не хотелось это слово самому произносить – «предвзятость». Но пораскиньте умом сами еще над двумя хотя бы фактами. Учителя прежней Сашиной школы, все, кто хоть когда-то с ним занимался, собрались, директор тоже, и стали писать ему характеристику. Каждый предлагал свое, и, если хоть кто-нибудь голосовал против какого-то слова, – слово вычеркивали.

Чтоб только единогласно – каждая фраза. Они написали: «Среди сверстников выделялся гражданской зрелостью, активностью, вырос, не зная дурного влияния улицы, обладал повышенным чувством собственного достоинства…» Ну и еще – всякое. Только хорошее.

Повышенная эмоциональность и так далее. И вот почему-то Гусев велел утвердить характеристику эту в горкоме комсомола. А там утверждать ее отказались. Разве преподавательский коллектив горкому комсомола подчинен?.. Директор выступала на суде. Тогда-то и еще выяснилось: директор не успела из горкома комсомола в школу вернуться, а туда уже позвонили из гороно, скомандовали: характеристику на Сашу суду не передавать. Директор, женщина немолодая, многоопытная, потом покаялась: виновата, мол, что послушалась. А поздно: так и не приобщили к делу характеристику. Ребята, соученики бывшие, тоже что-то писали. Но и от их писем судья – Чеснокова ее фамилия – отмахнулась: мол, письма эти – «состряпанные»… Да, не удивляйтесь. Так во всеуслышанье и заявила… Уж очень все – одно к одному. Не находите?

– Вы думаете, был чей-то нажим на райком комсомола, на гороно, на следователя? – спросил я. Ронкин пожал плечами. И я еще спросил: – Это – Токарев?

Михаил Андреевич? Так?

Он молчал.

– Семен Матвеевич, вы простите, что я настаиваю.

Но если вмешиваться мне в это дело, – все надо знать.

Вы сами не пробовали с Токаревым говорить?

Он ответил лишь после долгой паузы:

– Пробовал. Как раз перед судом. – Он взглянул на меня. Глаза его стали странно спокойны. – Я к нему на работу пришел. Чтоб было как-то поофициальней.

Не в гости же мне идти к нему!.. Но все равно разговора не получилось. Я ему сказал: «Не могу докопаться до корней, но что-то странное происходит. Следствие ведется наперекос. Ты должен встретиться со следователем». Вот тогда он меня и спросил: «Ты еще хочешь, чтоб я оказал на него давление?» – «А ты не понимаешь, – спросил я, – что давление такое все равно есть?

Если даже никто ничего конкретно не предпринимает – я не могу тебя подозревать, никого не могу подозревать, – но если даже никто никаких приказов никому не давал, ты понимаешь, что одно твое молчание – уже давит? У тебя здесь власти больше, чем у кого-либо.

Думаешь, это не давит? Думаешь, так оно все и идет как надо, если ты-то молчишь? Тот же Гусев, следователь, не боится, что заговоришь ты?..»

Ронкин замолчал.

– Ну, а он что?

– Он сказал: «Пойми, Семен, у Валерия есть и мать.

Не могу я вмешиваться. Что я тогда ей скажу? Вот я с тобой говорю, а у меня горло перехватывает. А – с ней?.. Не могу!..» – «Ах, вот что! А у Саши матери нету? Мертвым не больно, так?.. А помнишь ли ты, что мне говорил, когда она умерла? И что Пасечный говорил, помнишь?..» Больше уж я ничего не спрашивал. А он ничего и не отвечал. И даже на суде не был.

– Семен Матвеевич, а почему вы не разрешили Панину сообщить о случившемся?

– Не понимаете? – спросил Ронкин, наморщившись. – Боюсь, и не поймете… Жалко мне Токарева.

Мне и сейчас его жалко. Как представлю Валерку его: вот он сидит в поликлинике и рану рукой зажимает и говорит: «На гвоздь напоролся…» – как представлю это, все у меня переворачивается внутри. Ведь, глядишь, и вырос бы еще из него человек, не хуже отца!

Дурацкая его жажда первенства – в других обстоятельствах она могла и в хорошую сторону сработать, так?

Это даже я сейчас рассуждаю так, а каково – Михаилу?.. И Панин… Ну, не знаю, откуда у меня такая уверенность, но Панин-то заставил бы Токарева повернуться иначе. Не знаю, как, но заставил бы. А я не хочу, чтоб заставляли. Не нужно это, нельзя. Такое – человек должен сам для себя вырешить. А чтоб через силу… да это и мне было бы – подачка. И Саше – тоже. Нам такого не надо!.. А Михаил? Разве после этакого поворота не стал бы он меня ненавидеть?.. Понимаете? Нет!

Нельзя Панину сейчас ни полслова говорить!

Я не стал спорить. Но и о письме Панина, которое лежало у меня в кармане, промолчал, а только подумал: «Хорошо, что оно у меня с собой. Ронкин прав кругом. Но и Панин ошибиться в этом деле не может».

Поутру мы вышли из дома с Семеном Матвеевичем вместе. Было еще темно. Я попросил его показать место, где все случилось. Он шагал чуть впереди, молча.

Минут через пять остановился и показал на проем между пятиэтажными коробками.

– Вот. Там. – Смотрел не на меня, а туда. Глаза у него были тусклые. Он не спал всю ночь. Спросил: – Я пойду, ладно? А то – опаздываю.

И пошел к автобусной остановке, спешил к своему экскаватору. Я подождал, пока он завернет за угол.

Ронкин не оглянулся. Не верит, что чем-то помочь смогу.

«А ты сам разве веришь?» – спросил я себя.

Двор был пустой, скучный. В домах, в окнах еще рябило кое-где электричество. А тени в сугробах лежали густые, как провалы в невидимое. И все-таки даже отсюда, с улицы я разглядел тропку – не расчищенную, а пробитую каблуками. Она шла мимо покосившегося деревянного «грибка», под которым летом, наверное, устраивали песочницу. Она еще и штакетником была ограждена – вон, чуть видны его заостренные оконечины, едва торчат из снега. А все же видны. Даже сейчас.

Значит, днем-то Мавродин должен был видеть каждый шаг, каждый взмах руки. Он и стоял на моем месте – больше негде: двор выходит только на одну улицу, вот и угол ее, – точно, тут стоял.

С вертолета разглядел, под какое дерево упал в тайге сбитый селезень – маленький комок перьев!

А уж здесь… Не мог не видеть. Не слышать не мог.

«Бывает так, что и ничего не бывает…» Пешком от Ледовитого океана в Красноярск, призываться. Ах, простачок! Как про него Токарев говорил? – «мужик без примеси, охристый, едучий…»

Верно, «едучий».

В приемной Токарева сидели двое мужчин с пухлыми папками на коленях. Немолодая уже секретарша почти беззвучно печатала что-то на голубой электрической машинке. И кофточка у нее была голубая, летняя. А за окном вдруг выглянуло солнце, и небо тоже заголубело. Я назвался и попросил:

– Вы узнайте у Токарева, примет ли он меня. Чтоб напрасно не ждать.

– Конечно, примет. Почему же не примет?

– Боюсь, что нет. Лучше спросить.

Она недоуменно подняла бровки, но все же встала, пошла в кабинет. За двойными дверями ничего не было слышно. Секретарша вернулась почти тут же. Лицо у нее стало растерянным. После паузы она проговорила:

– Михаил Андреевич просил передать, что сегодня принять не сможет. И в ближайшие дни – тоже.

«Все как следует быть» – вспомнил я приговорку Тверитинова и попросил:

– Тогда передайте ему это письмо, – отдал панинское письмо и ушел.

Городской суд ютился в обычном доме, в двух квартирах, только перегородки меж ними были сняты. Архив занимал одну из кухонь. Из стены торчала грубо замотанная изоляционной лентой проводка к электроплите. Самой плиты не было. А раковина осталась. Она выглядела легкомысленной среди громадных шкафов, забитых толстыми, затертыми, подшитыми папками.

Дело Ронкина можно было взять только с разрешения судьи Чесноковой, а у нее сейчас шло заседание, надо было ждать перерыва. Что ж, тем лучше. Хоть посмотрю на Чеснокову. Стоит подождать.

Из скособочившегося крана капала вода. Я встал со стула, закрыл его.

Чеснокова оказалась полной дамой с благообразным лицом, кудряшками, завитыми явно на бигуди. Она внимательно изучила мою командировку, паспорт и сказала спокойно:

– Дайте дело товарищу.

Но не ушла, а села рядом, за тот же маленький столик, что и я. Впрочем, больше тут и сесть некуда было. Я слышал ее дыхание, и было это неприятно. Но я молчал, листал папку с делом Саши, читал, а сам думал: «У нее здоровый сон. По кудряшкам судя, она и спала с бигуди. И лицо-то розовое. Хорошо спала…»

Я нарочно ничего не спрашивал, знал: она сама сейчас заговорит.

Заговорила:

– Ив Москве уже, значит, интересуются… А как Ронкин Семен Матвеевич себя чувствует? Как Саша? Не знаете? – она спрашивала как о добрых знакомых.

– Это я у вас узнавать должен.

– Я понимаю! – Она дышала мне прямо в ухо, голос ее полнился сочувствием. – Конечно, понимаю! Нелегко Семену Матвеевичу… Но ведь убит человек. Совсем убит. Непростой человек, отличник, сын… А у Саши Ронкина ведь жизнь не кончится и через семь лет, не правда ли?

– А кстати, почему только семь лет ему дали? Ведь по этой статье – могли бы десять.

Это ее сбило с толку,

– Могли бы, конечно, но… но ведь первое преступление… Конечно, может, и не последнее, но все же моральный облик подсудимого не давал оснований… Да ему всего и годов-то – пятнадцать! Чуток больше, – она так и сказала – «годов», «чуток». И замолчала.

– Ну-ну, «не давал оснований» – для чего?

– А что вы, собственно, хотите? – спросила она вдруг почти что басом.

– Понять хочу, что к чему.

– В деле, по-моему, ничего неясного нет.

– Так я и читаю дело. С вашего разрешения.

И тут я наткнулся на подшитое в папке ходатайство адвоката подсудимого о вызове психиатра-эксперта. На нем была резолюция Чесноковой: «Суд такой надобности не усматривает». Я спросил:

– Кстати, скажите, пожалуйста, почему не было удовлетворено это ходатайство? Я вот перед отъездом, в Москве, консультировался с одним из крупных специалистов в области детской психиатрии, профессором, рассказал, что знаю, о Саше Ронкине. Так профессор, даже заочно судя, по отрывочным моим сведениям, не исключает и такой мотивации преступления: гипертрофия, преувеличенное ощущение реальной опасности, собственной беззащитности, крайняя растерянность – все это он связывает с отсутствием у Саши опыта средне – «нормального» подростка, «уличного» опыта. Вы такой вариант начисто исключаете? Ненависть, только ненависть могла руководить Ронкиным?

Чеснокова откинулась на стуле, засмеяться попыталась, но не получилось – так, проскрипело что-то недоброе в горле.

– Ну знаете!.. Потому и не вызывали мы никого: специалисты эти всегда перемудрят, всегда!.. У них это высшим шиком считается: сложное восприятие, психологию взрослых переносить на детей. Да что там! Бывает, и такие тонкости отыщут, что, знаете, взрослым на ум не придут. Зарплату-то надо отрабатывать? А у детей все проще!

– Вы уверены?

– Ну а как же мне не быть уверенной: у меня у самой двое в школу ходят, я вижу!

– Послушайте, разве может судья собственный опыт в чужих делах главным критерием делать? К вам сюда стольких людей прибивает, разных! И если ваши дети просты… или простоваты, то почему же других детей, посложней, быть не может?

– Так, – протянула она многозначительно. – Теперь я вас окончательно понимаю… Ну как же! Ведь и вам, журналистам, выгодно, чтоб не просто все было. Как же! – вам теперь сенсацию подавай, совсем как в западной, знаете, прессе: никуда без сенсаций! Как же тут не усложнить!..

Она и еще что-то мне выговаривала. Я уже жалел, что задал свой вопрос, и сказал как можно мягче:

– Не надо бы вам так волноваться. Ждут вас в зале судебного заседания, а разве туда можно в таком вот виде?..

Она смотрела на меня, оторопев от такого сочувствия. И я повторил:

– Кончился перерыв. Ждут вас.

Мы прислушались. В коридоре тихо было.

– Конечно, кончился, – сказал я. – Вы небось на десять минут его объявили? Заседателю покурить захотелось? Так?.. Ну вот, пора и зарплату отрабатывать, пора.

Чеснокова, поджав полные губы, стремительно встала. Стул проскреготал по полу. Лицо у нее все пошло красными пятнами, мелкими, как кудряшки на голове, а глаза узкими стали.

– Нехорошо так шутить над старшими, молодой человек! Тем более – над лицами должностными!

– Помилуйте! Какие шутки! Я вам очень даже серьезно говорю: судья – особенно при исполнении служебных обязанностей – должен соблюдать абсолютное спокойствие. Иначе как же ему объективным быть?

Разве возможно?

Она задышала шумно. И я тоже вздохнул, развел руками.

– Да и я не вполне молодой, знаете. К сожалению.

– Тем более! – возмущенно выкрикнула Чеснокова и вышла. Дверь, однако, она придержала, закрыла бесшумно. А что – «тем более»?.. Я так и не понял.

Диалог на процессе – из судебного дела А. Ронкина.


Прокурор. Если вы не хотели убивать, подсудимый, то убежать-то вы могли бы?.. Отвечайте на вопрос, подсудимый. Вот вы говорите – «двое на одного». Так зачем же драться? Можно ведь было и убежать? Не так ли?

Р о н к и н. Нельзя.

Прокурор. Значит, не убежали вы преднамеренно?

Шум в зале.

Ронкин. Я не умею убегать.

Прокурор. Что значит – «не умею»? Физкультурой в школе вы занимались? От физкультуры вы не освобождены?

Ронкин. От совести я тоже не освобожден, как некоторые.

Прокурор. Прошу занести этот грубый намек подсудимого в протокол! Я расцениваю его как оскорбление суда!

Ронкин. Я не про суд говорил.

Прокурор. Нет! Прошу занести в протокол!..


Я все пытался представить себе, как выглядел Саша на скамье подсудимых, под стражей, и не мог: уж очень домашним он мне являлся все время, даже эта фраза – насчет совести – казалась невозможной в его устах, я бы не поверил, чтоб Саша мог ответить такое взрослым, если бы не тщательный протокол судебного заседания.

Опять вообразил мысленно: Кудрявцев и Саша в этом скучном, пустом дворе, чуть позади Кудрявцева – Токарев.


Кудрявцев. Извиняйся, гад!

Саша. Чего тебе надо?

Кудрявцев. Ты будешь извиняться?

Саша. Чего тебе надо?

Дважды он повторил нелепый этот вопрос. Не ответил: «Не буду». Не грозил, не крикнул: «Уйди!..»

«Чего тебе надо?..»


Не хотел драки и еще надеялся, что ее не будет.

В том-то и дело: надеялся. И столько отчаяния было в нелепом этом вопросе!.. Так же и на суде: откуда ему знать, что закон позволяет не только не убегать, – он призывает обороняться активно, а значит, коли нападающему в такой обороне будет причинен какой-то вред, и это – позволено, не подсудно. Откуда ему было знать!.. Потому и в реплике на суде: «От совести я тоже не освобожден, как некоторые», – не грубость – отчаяние слышал я.

Но прокурору выгоднее было квалифицировать все иначе. Он-то не мог не понимать: своими вопросами предлагает подсудимому действия, с законом не согласные, попросту провоцирует Сашу на грубость, чтоб потом прилично было осудить его не за поступки, вернее – не только за них, а еще и за сомнительную якобы мораль подсудимого: экий, мол, дерзкий подросток, смотрите, граждане судьи, что он себе позволяет!..

Еще один визит я обязан был сделать в этом городе. Не для того, чтоб писать о нем в статье: для себя, для Панина – проверить его версию.

Было утро, половина десятого. Я нарочно выбрал это время: Михаила Андреевича не застану дома, а жена – вряд ли куда уйдет так рано. Для нее – рано.

Позвонил. Дверь открылась тут же. Не отпуская ее, Мария Семеновна без удивления, долго, недобро оглядывала меня с головы до ног.

– Здравствуйте, – сказал я.

Она не ответила, но отступила назад, все-таки решила впустить и молча подошла к зеркалу, тут же, в прихожей, взяла со столика шпильку – одну, вторую, закалывала волосы… Не иначе мой звонок и застал ее за этим занятием. Но сейчас она не на себя в зеркале смотрела, а на меня – настороженно, пытливо. И я не отводил взгляда от ее глаз поблескивающих, – лишь в зеркале, не на самом деле поблескивающих?.. Боковым зрением видел: темный костюм, из вязаной шерсти, хорошего кроя, выходной костюм и прическа – иная, чем прежде: черные волосы на висках натуго заглажены, и оттого глаза чуть сузились, резче выступили скулы, заострились, и будто втянулись щеки… Можно было бы, пожалуй, лицо ее назвать горестным, если б не губы – тонкие, надменные.

Явно собирается уходить. Хорошо, что застал.

Я молчал. И она, наконец, заговорила сама:

– Ну, все-таки пришли… Я думала, не посмеете, поостережетесь, а вы ишь какой отважный! Соболезнования будете высказывать? Или начнете вопросы задавать? – Она выговаривала слова резко, отрывисто.

Я не понимал тона этого и не отвечал. Мария Семеновна взяла пудреницу, раскрыла на ощупь, постучала о нее ваткой и только тут отвела взгляд от моего отражения и повернула голову, пристально вглядываясь в свое лицо, будто оценивала: ее ли нос в зеркале или чужой… Это помогло мне справиться с собой.

– Мария Семеновна, зачем вы так? Будто я заведомым недругом к вам пришел.

– Ах, вы другом пришли! – Она все той же ваткой отряхивала пудру, осыпавшуюся на плечо, не замечая, что еще больше пачкает кофточку. – А зачем же тогда привезли письмо панинское?

Значит, знает уже.

– Что ж, и Панин – не друг вам?

Вдруг она повернулась резко, на каблучках, и проговорила с ненавистью:

– Евнух ваш Панин! Импотент ваш Панин! Разве может он понять, какое горе у нас! Или вы можете понять? Я все знаю, где вы были: и в суде, и в горкоме комсомола, и у Ронкина ночуете, – я все знаю! Но разве вы теряли сына? Что вы можете понять? Он же вот, здесь еще, здесь! – она показывала руками наверх, на лестничку, и на гостиную, дверь в нее открыта была. – Здесь! А вы уже приехали защищать убийцу?

По лицу ее катились слезы. Я не стал ее успокаивать. Я вдруг увидел на этом порожке в гостиную не Валерия, не ее сына, а свою дочь, Наташку свою. Она печально смотрела на меня и спрашивала: «Пап, а ночь из трубы приходит, да? Черная?» – «Нет, это не ночь, это дым такой, всего лишь – дым…» Наташка ежила худеньким плечиком недоверчиво… Попытался Валерия представить себе на порожке этом, – там он и стоял в те немногие секунды, когда я видел его живым. И не смог этого сделать. Не возвращался он.

Но Мария Семеновна уже взяла себя в руки и, всхлипывая, повернулась опять к зеркалу, вытерла слезы, снова принялась запудривать нос, разглядывая его… Спросила, почти спокойно:

– Что он там написал в этом письме?

– Я не знаю. А разве вам Михаил Андреевич не сказал?

Она молчала. Значит, не сказал. Тем лучше. Тут я и решился задать вопрос, ради которого, собственно, и пришел:

– Мария Семеновна, а зачем вы до суда и в горком, и везде ходили?

– А разве это запрещено кому-либо? – спросила она и взглянула на меня испытующе: что я еще знаю?..

Значит, ходила и, должно быть, говорила не только от своего имени, не просто говорила – вела собственное расследование и собственный суд вершила допрежь всяких следствий. Наверняка так! – оттого и взгляд не только испытующий, но и чуть пугливый. И тогда я еще спросил:

– А Михаил Андреевич знал об этих ваших хождениях?

И тут она, глядя в зеркало, сказала, пригасив голос, но столько в нем было ненависти – уж лучше б кричала:

– Я не позволю в таком тоне говорить со мной.

И не пытайтесь меня шантажировать. У вас совести нет!

В такую минуту… к матери…

Опять у нее потекли слезы. Она беспомощно вытирала их ваткой с пудрой, глядя в зеркало. Я сказал – не ей, а этому зеркальному отражению:

– Простите. Всего вам лучшего, – повернулся и вышел.

На следующий день я приехал в колонию малолетних преступников, в которой отбывал срок заключения Саша Ронкин. Она была километрах в трехстах от стройки, на территории какого-то старинного монастыря. Добираться туда пришлось на попутных.

Впрочем, поначалу-то я о монастыре ничего не знал.

Мельком удивился странному зданию, стоявшему чуть поодаль, мощной кирпичной кладки, с округлыми, не нынешними боками, а по контрасту – будто б сиюминутной вывеске из крашеной фанеры: «Столовая».

Но разглядывал-то я темно-зеленый высокий забор.

Ни вышек, ни проволоки, а просто – глухой забор.

Я шел мимо и все смотрел на него. Ничего не увидеть сквозь доски, и звуков никаких за ними, а вокруг-то поля, сейчас заснеженные, а летом, наверно, зеленые, и еще дальше – чернеет полоска тайги, выше – сквозное небо, далеко было видно. И тут я подумал: «А из-за забора-то ничего не разглядеть, вовсе ничего!.. Хоть бы он изнутри некрашеный был: все ж таки веселей, чем этот темно-зеленый, унылый цвет. Пусть даже нестроганые доски…»

Ворота. А рядом – проходная. Я еще успел заметить – сбоку спортивные площадки, стойки для сеток волейбольных сиротливо торчат из снега, и щиты баскетбольные. Рядом – даже трибуны для зрителей.

«А они для кого? Тут и не живет никто. Для заключенных?..»

Сквозь решетчатую дверь проходной, вернее – из-за двери, сбоку, в стеклянное окошечко, прорубленное в коридорной стене, всматривалось в меня смутно чье-то лицо. Я достал из кармана и помахал белым бланком командировочной. Лязгнул замок. Не замок – толстый железный штырь, который откуда-то из стены плотно входил в специальное гнездо железной же двери: это его выдернул часовой. Я вошел в коридорчик, в конце его была еще одна такая же дверь, но уж без решетки, глухая, как и забор, тоже темно-зеленая. А сбоку в оконце можно было разглядеть теперь комнатенку, в которой дежурило двое. Судя по виду, отставники, в серых шинелях, но без погон, один – усатый, он протянул руку за моим паспортом и командировкой, а другой – только я притворил за собой дверь – повернул какой-то невидимый рычаг, и опять громко лязгнул железный штырь.

Я растерянно оглянулся, будто там, за дверью, оставил что-то. Лицо усатого было строгим. Изучив мои документы, он оставил их у себя, куда-то позвонил, назвал мою фамилию, потом сказал:

– Проходите. Направо, по дорожке, первое здание, второй этаж, комната три. Майор Зотов вас ожидает.

Так же механически скребанул запор во второй двери, и я вышел во двор колонии. Он был голый. Деревья – вспомнил я – не положены. По белому, грязному пространству было раскидано несколько низких чумазых зданий – явно заводские. Я уже знал: в колонии собирают подвесные лодочные моторы. Дымила котельная… Но я не это рассматривал: я на забор оглянулся.

Доски не крашенные, а только выстроганные, и оттого заметней на них глазастые, маслянистые срезы сучков.

Мне сразу спокойней стало. Глупость, конечно, но почему-то коричневые веселые сучки обнадеживали.

Майор Зотов, начальник колонии, оказался невысоким добродушным человеком. Мне уже рассказывали о нем: бывший фронтовик, ордена, ранения, а в колонии этой – уже лет пятнадцать; как пришел после демобилизации из армии, так и трубит до сих пор, поначалу – воспитателем отряда, а потом кончил заочно юридический институт и пошел на повышение; начальником – уже лет восемь, и при нем колония стала из лучших в Союзе…

Начал уже лысеть и полнеть, но волосы у висков – без седины, и брови – точно выгорели на солнце. Как только встал из-за стола, навстречу мне, так уж и не садился: слушал и говорил на ходу, словно спешил. Но жесты – скупые.

Версию мою, насчет приговора Саши Ронкина, никак не стал обсуждать, и мне понравилось это: судебного дела Зотов не изучал, и почему он должен был верить моим выводам?.. Но и не верить тоже оснований у него не было. Потому и отмолчался. Только сказал:

– По первому впечатлению судя, мальчишка хороший: не для здешнего заведения он – не те привычки, речь да и глаза – не те, не нашенские. Это сразу видно.

И потому, боюсь, ему здесь достанется не легко… Впрочем, лучше уж вам все самому увидеть. Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, так?..

И повел меня из кабинета, рассказывая по пути о колонии.

Здание, в котором расположилось управление, – бывшие монастырские кельи: тесные комнатенки, пришлось стены между ними кое-где проламывать, и потолок, хоть и оштукатуренный теперь, белый, а все одно давит, как небо пасмурное. Может, оттого еще так, что окошки-то уж очень маленькие, подслеповатые: псалтырь читать можно, а жить тяжело. Раньше и тут размещались спальни колонистов, но как только Зотов стал начальником, добился, чтоб выстроили новые жилые здания, просторные, даже койки не в два ряда одна над другой, как бывает, а только – по стенам, и посреди комнаты не просто пройти – танцевать при желании можно.

– Да вот увидите сами сейчас, – говорил Зотов, вышагивая впереди. – Вообще я смотрю на жизнь в колонии нашей, как на некий компромисс со всем «миром», который вокруг. Взаимные уступки, условности – не больше. Да вот и забор этот – тоже, в сущности, условность. Спортивный городок видели перед воротами?..

Сами мы его построили и водим мальчишек туда играть, смотреть без всякого конвоя… Вообще забор-то всего лет десять назад поставили, по приказу. А то его вовсе не было, и я со своим отрядом – тогда еще воспитателем служил – спокойно в лес на лыжах кататься ходил и даже раз как-то – на экскурсию в музей, в город.

И так все здесь во многом на условности строится: работа – редкая даже для «воли», почти все моторы мы экспортируем за границу – почетно! Чуть не в двадцать стран… Я все стараюсь, чтоб мальчишки точно себе представляли, как на их моторах где-нибудь на Инде и Ганге путешествуют. Специально написал о том в индийское посольство, и они на родине засняли для нас и прислали фильм. Копия, правда, уже исшоркалась, но крутим чуть не для каждого новичка…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32