Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улица Грановского, 2

ModernLib.Net / Современная проза / Полухин Юрий Дмитриевич / Улица Грановского, 2 - Чтение (стр. 8)
Автор: Полухин Юрий Дмитриевич
Жанр: Современная проза

 

 


Что бы они написали следователю?

Да-да, вот эта фраза в рукописи Винера, – она выказывает себя, должно быть, против воли автора: «вполне вероятно, тем самым семьсот человек, семьсот наших товарищей будут принесены в жертву…»

Семьсот человек!.. Почти столько, сколько спаслось впоследствии. И вот так спокойно можно было оценить и принести в жертву их жизнь?.. Бред! На каких весах можно взвесить эти семьсот жизней или даже одну из них? Кто имел право жертвовать ими, ничего, должно быть, даже не знавшими о том, что они принесены в жертву. Кто мог дать такое право?

Но тут я одернул себя: семьсот отправили неизвестно куда, восемьсот спаслось после «марша смерти», – дескать, подумаешь, сотня человек. С экой легкостью отмахнулся я от этой сотни! Привыкли мы все к цифрам астрономическим. Что я знаю об этих ста? Токарев был среди них, Ронкин, Панин – тоже? Наверно. Разве этого мало?

С Корсаковым какая-то путаница: Ронкин говорил, что он остался в лагере, а особист этот, старший лейтенант, пишет, что «забрал» и его с собой, «так как на него были большие подозрения». Откуда, как забрал?

Вместе с эсэсовцами?

У меня голова кругом шла от всех этих вопросов.

И в ней волчками жужжали в голове фразочки Анисима Петровича:

«Нету у человека продолжения…» «В том-то весь ужас, что прав я!..» «У вас дети есть?..»

Я же солгал ему, солгал! У меня есть дочь: пусть для других она умерла, – для меня-то она жива и всегда будет жива, не исчезнет бесследно. Маленький человечек, по имени Наташа, – для меня она, увы, жива.

Увы?.. Нет, даже сейчас для меня в этом – не только горе.

Не о том ли говорил Анисим Петрович? «Исчезнуть бесследно» или «не иметь продолжения» – разные вещи!

Впрочем, о чем я толкую! Для нее-то, для Наташки – какая тут разница! И какая разница тем тринадцати тысячам двумстам погибшим, почему и как остались живы восемьсот остальных!

Опять я вернулся на круги своя: почему остались живыми?..

И тут все во мне возмутилось: во всяком случае, не Штапову задавать этот вопрос! Тогда у него правомерно спросить: двадцать миллионов человек погибло в нашей стране в войну, а почему ты, Штапов, не оказался в их числе? Уж лучше бы тебе сгинуть, чем многим-многим другим!..

«Стоп! – сказал я сам себе. – Тут не резон – твои симпатии и антипатии. И вообще у тебя слишком мало фактов, чтобы о чем-то судить в этом деле… Симпатии? А последний-то разговор в кабинете Токарева помнишь?.. «Люди могут стать чем угодно, уж это я точно знаю…» И показал, как надо вылепливать людей. «Но люди – не глина…» И уж больше не встал, даже руки не подал на прощанье. Оскорбился?.. Нет. Должно быть, просто перестал играть… Ох уж игрок! Позёр!.. Игрок?..

Стоп! – опять приказал я себе. – Иначе ты совсем запутаешься… Надо ждать. Ждать? Чего?..»

Уже темнело. Приблизилось небо. Облака набежали, и стало душно. Сыро и душно.

Я стоял перед гостиницей, длинные ряды одинаково подслеповатых окон. За одним из них ждет меня Долгов, сын потерявшегося без следа отца.

Но, оказывается, он не очень-то ждал меня.

В номере, который дали нам, на полу стоял ящик с пивными бутылками, наполовину уже порожний. Батарея бутылок, в которых желтели лохмотья пены, высилась на столе. Когда я вошел, Долгов лежал на кровати, рубаха выпущена из штанов. Присел, качнувшись, заговорил:

– А, хозяин!.. Наконец!.. А я – того… заряжаю аккумуляторы, присоединяйся, давай! – и уже взял стакан, чтобы мне налить. Я отказывался, а он твердил чтото невнятное о духоте и безделье.

Я прошел к окну, открыл его, откинув тяжелые, пыльные на ощупь портьеры. Отсюда, сверху было видно, как в ветвях деревьев скользит, оседая, туман.

– Ну, что нашел, хозяин? – спросил Долгов и юркнул глазами – на меня и тут же – в бок, к стакану.

Лицо его, рыхлое, мясистое, оплыло, и глаза на нем стали совсем крохотными и как бы случайными.

Это его неожиданное обращение на «ты» и словечко «хозяин» коробили, но оборвать его я постеснялся: все ж таки старше меня, да и ничего не могу я сказать ему в утешение.

– Пока пусто. – – Наверно, ответ мой прозвучал виновато.

Долгов спросил требовательно:

– Сам искал?

– Нет. Но там есть толковый хранитель. Он взялся.

А я другим делом был занят.

– Это каким же другим? – Он не просто ревновал, а уже виноватил.

Я пожал плечами. Стоял, смотрел.

– Значит, день впустую, – заключил Долгов. – Да ты пей пиво-то, пей!.. А скажи, хозяин, какие у вас заработки, у журналистов, – я тут лежал и все прикидывал: какие?..

– Зарплата моя – сто пятьдесят.

– Не густо… А гонорары? – будто спохватился Долгов. – Гонорары гребешь?.. Нет, вот скажи, ты не смейся, скажи: вот за мою статью, ну, о моем отце, обо мне – ты что получишь, а?

– Выговор с занесением в личное дело, – ответил я, еще не подозревая, что именно тем оно все и кончится. Подумал только: «Пожалуй, точно: не в пиве дело, оно лишь язык развязало. Он из такого народца, что обычное твое доброжелательство, внимание расценит не иначе как искательство перед ним, зависимость…»

Долгов рассмеялся сыро.

– Это ты о пиве, что ли? Об этом? – он обвел рукой стол и опять качнулся. – Так я ж тихо-мирно, никому не мешаю… Считай, выходной у меня, – и вдруг насупил бесцветные брови, глаза его исчезли совсем. – Нет, ты не думай, я тебе помогу, я землю пятаком рыть буду, чтоб папашу на чистую воду… тьфу!.. чтоб тетку на чистую воду вывести, – вот!..

«Это что же, ради того я и есть здесь? Ради мести долговской собственной тетке?»

– Ну сколько ты получишь за мой материал? – настаивал он.

Я ненавижу разговоры о наших гонорарах. Сколько уж раз приходилось вести их! Самое малое, каждый второй собеседник начинает задавать такие вот вопросы: сколько, за что, постранично или аккордно – за тему?.. И тут же в уме прикидывает, стоит оно того или нет? Почти всегда, у всех получается: не стоит.

Но что может понимать в этом тот же Долгов!.. Он сообразит, конечно: сесть написать что-то – труд, хотя, по его мнению, безусловно пустяшный, – подумаешь, перышком по бумаге водить, это не камни ворочать, не баранку крутить. И если даже скажешь ему: день-деньской просидеть над бумагой тяжелей, чем за той же баранкой, физически тяжелей, – я водил машину и могу сравнивать, он не поверит. А оно так и есть: к вечеру плечи, спину такою тяжестью нальет… не могу подыскать слово нужное!.. безысходною, что ли, тяжестью, какую ни каменщик, ни шофер никогда не испытывал.

А поиски слова, – когда сам себе противен становишься, своей беспомощностью, – как их расценить Долгову?

Но самое-то тяжкое, может быть, и не в том. Никогда не поймет Долгов, что и этот вот разговор с ним – труд. Ему-то мнится: удовольствие. А ты после таких разговоров сам себе оплеванным кажешься и спешишь забраться под душ, но хоть неделю стой под чистыми его, быстрыми потоками, все равно вроде бы не отмоешься: что-то серое осядет в душе, и каждый раз надо сквозь муть эту прогребаться к людям. Сколько такой наш труд стоит, как его расценить?

А сколько стоит то, что даже сейчас, в разговоре, для меня неприятном, краем сознания, но все же регистрирую я, отмечаю: не забыть словечко Долгова – «хозяин», чтобы прозвучало оно когда-нибудь, на бумаге-то, как «слуга», как «мальчик на побегушках», и вспомнить другие его речения – «аккумуляторы заряжаю», «землю рыть пятаком»… Раньше я любил фотоаппарат, любил снимать, но когда начал делать «заплатки» не для себя – для газеты (так называют у нас фотоснимки), однажды вдруг понял: в поездках я на все – на деревья, на людей, на небо – на весь мир смотрю лишь с одной мыслью… нет, опять не точно! – не «с одной мыслью» – просто мысль такая всегда впереди других: с какой точки увиденное снять лучше, в каком ракурсе?.. И едва я понял это, фотоаппарат для меня оказался непомерно тяжелым, и я зарекся брать его в поездки.

Сколько стоит эта вот тяжесть, которую все мы, не только фотокоры, тащим, бывает, даже во сне? И как объяснить Долгову такое?

Я ему сказал:

– За твой материал мне гроша ломаного не дадут.

За мой, может, что и заплатят.

– Ну, прицепился к словечку! Ловко! – воскликнул он и захохотал добродушно. Оттого добродушно, должно быть, что уверен был: меня-то он переловчит.

Я вышел из комнаты, решив сходить поужинать, а он еще хохотал.

Ресторан, на первом этаже гостиницы, был переполнен. Дверь его, с толстою медной трубой вместо ручки, закрыта. За стеклом маячил швейцар, старик в фуражке с галунами, тоже вроде бы медными. А по эту сторону – суетилась по-воробьиному стайка парней и девиц.

Парни – в джинсах, девицы – с выбеленными перекисью водорода волосами, больше в них ничего приметного не было.

Швейцар за стеклом скрестил руки, показывая мне: все занято. И я вышел на улицу.

Кажется, туман разгулялся не на шутку: смутно маячили в нем темными оплывами несколько такси, дожидавшиеся пассажиров, а деревьев напротив гостиницы, там, где был бульвар, совсем не разглядеть – лишь какие-то неясные черные промельки вместо них. Дышать стало трудно: мешал привкус чего-то сырого, несвежего во рту, будто вместе с туманом поднялись с земли мусор и гниль, скопившиеся за много дней.

Я вернулся к ресторану. Приготовив заранее, показал швейцару рублевку, чуть приподняв ее из нагрудного кармашка пиджака так, чтоб видел только он один.

И старик тут же распахнул передо мной дверь, оборвав защебетавших было парней и девиц:

– Столик заказанный – не видите?

Что они могли видеть?..

Но таким догадливым оказался не я один: по стенкам, а то и в проходах между столиками стояло еще человек десять. Скатерти были нечистые, и на них всюду валялись огрызки, скомканные бумажные салфетки. Наяривал джаз, будто стараясь громом музыки прикрыть неприличие того, что свершалось в зале.

И я невольно задал себе нелепый, но такой естественный вопрос, в редкую поездку он не придет на ум:

«Зачем я здесь? Зачем мне это все надо?..» И быстро прошел к буфету, попросил два бутерброда и сто пятьдесят водки.

У стойки ждали официантки с чеками и пустыми графинчиками в руках, но буфетчица, молодая еще, быстрая в движеньях женщина, взглянув на меня, спросила:

– С чем – бутербродов?

– Все равно.

Она отпустила мне без очереди.

Официантки ушли, буфетчица, облокотившись о стойку, сказала:

– Самые вкусные бутерброды – с белужьим боком.

Только я его без хлеба люблю есть.

Глаза у нее были карие, круглые, грустные, как у теленка. Я промолчал.

– Что же одни вы? И спешите, – опять заговорила она. – На свидание?

– Если бы!..

– Но разве не сами мы виноваты в том, что одни? – спросила она, как бы раздумывая. – Я всегда говорю в таких случаях: ищи свою вину, найдешь – и тебе легче станет. Правда?

– А я всегда замечал: работа у буфетной стойки располагает человека к мыслям глубоким, философским.

Она рассмеялась неожиданно громко, и круглые глаза ее стали плутоватыми.

– Это вы правы!.. А что? Сегодня здесь, а завтра!.. – она махнула рукой. – Поневоле о вечности задумаешься… Хотите еще водочки? За счет фирмы, не смущайтесь! Глядишь, когда-нибудь и передачку принесете.

Тут уж и я рассмеялся.

– Нет уж, давайте наличными. А передачи я другой буду носить.

Я выпил еще. В животе потеплело, и я стал искать свою вину. Представился Долгов, такой одинокий перед своим ящиком пива… А я его даже с собой не позвал.

Попрощался с буфетчицей, – она уже занята была с очередною официанткой и, кажется, не расслышала моих слов, – пошел в номер.

За это время ящик на полу почти совсем опустел, лицо Долгова побагровело, еще больше стало в нем мяса, и казалось: пиво сейчас хлынет у него из ушей.

– Пришли? – пробурчал он обиженно, увидев меня.

«Ото! Уже – на «вы»… Сдвиги», – отметил я про себя. А он между тем тоже подвалил к стадии философической, почти неизбежной в каждой пьянке. Бубнил:

– Люди!.. Хуже кроликов.

– О чем вы?

– Только остались вдвоем на минуту и уже перецапались.

– Ах вот что!.. Это я виноват, наверно… А кроликито здесь при чем?

– Ненавижу! – сказал он истово, – Самые мерзкие твари!

– Да почему же? Кролики? Тихие, мирные кролики?

– Тихие? Мирные? – переспросил он угрожающе, и его передернуло даже. – Половые извращенцы! – вот они кто.

– Кто-кто?

– А вы не смейтесь! Попробуйте посадить в клетку двух самцов, и тут же – мигом! – один другого – как бы это сказать? – кастрирует, вот что! Мигом! Вырвет – все, напрочь!

– Да что вы! Разве возможно?..

– Уж я-то знаю, поверьте, – мрачно заключил он. – А мы, человеки, – еще хуже.

Я не знал, что мне делать: смеяться, успокаивать его?

На всякий случай спросил:

– Откуда ж вы все это знаете?

– А-а!.. У меня ж их дома сто штук… Это сейчас – сто, а бывало и по двести, по триста. Но больше ста трудно: уходу много.

– Сто штук?

Он не понял моего удивления.

– Так вить и так, считай, цельная ферма… Вы разве не видели, на даче-то? – на веранде и в сарае…

Только тут я сообразил: вот почему он мне тогда парадную дверь открывал – «как почетному гостю», и дальше кухни – никуда: чтоб не видел!.. А теперь спьяну забыл об этом. Или уже за своего числит? Ну, конечно! И это письмо корсаковское под занавес: я тебе письмецо, а ты обо мне в газетке тиснешь – так?

Неужели так?.. А Долгов все бубнил о кроликах:

– Я с ними борюсь насмерть, кто кого! Или они меня переплодят, или я их перережу. Ох, плодовитые стервы: кажинный месяц, считай, у кажинной матки

– приплод: семь-восемь штук, а то и десяток.

– Тяжело одному-то?

– Зачем одному? – мрачно спросил он. – А жена?..

Если по-честному, я ее потому и с работы снял: за какие шиши там пахать?

Так вот оно что!..

– Слушай, Долгов, что это ты раскололся? Мы что с тобой – уже свояки? Вась-вась?

Он не понял вопроса.

– Так я правду толкую! Тоже она плакала поначалу, не хотела бросать. Но я ей говорю: «На кой тебе дебилы эти сдались! Ну на кой?»

– Кто-кто? – любопытно было все же послушать его.

– Дебилы… ну, дебильные дети, – название у них такое специальное. По-русски говоря, недоделанные, что ли?.. Их теперь навалом в первых классах… Так я ей и говорю: «Зачем тебе с дебилами возиться, лучше шапки шей!..»

Он присосался к бутылке, прямо к горлышку. Я не мог больше ничего спрашивать. Меня мутило. Долгов отдышался и опять заговорил недовольно:

– Плакала, а теперь-то шьет в свое удовольствие: ушанки – выгодное дело. Попробуй, отыщи в магазинах… Ну и там – клетки почистить иногда поможет, а уж остальное я беру на себя: пропитание им и – на базар…

Да я дорого не ломлю: трояк – штука. Нарасхват, в момент. А с пропитанием – того проще… Я вот, Владимир Сергеевич, не зря вам вопросы-то задавал, насчет заработка. И обиделись вы зря! – тон его только сейчас стал заинтересованным. – Я что вам скажу, на себе испытал, закон такой есть: чем ты богаче, тем ты дешевле одну и ту же вещь достать можешь. Так я к тому и вел: может, мне поактивней как-то включиться? В поиски эти… Ну там кому-нибудь, – он пошевелил пальцами, – понимаете?

– Понимаю.

И вдруг Долгов заюлил, зажелтил глазами.

– Нет, вы поймите правильно: не то что нагличать или уж не знаю… нет!.. Как бы вам объяснить?.. Вот хоть с пропитанием для кроликов – что я делаю? У меня казенный «ЗИЛ». По-старому – «ЗИС-110». Машина роскошная, лучше у нас пока нет. Ну, форды там всякие, «кадиллаки» – эти у дипломатов, наше начальство на них не ездит: непатриотично. У нас – «ЗИС-110», «Чайка»… А вы закусочную на площади Дзержинского знаете? Ну, на углу, раньше там пивной бар был… Так я на своем «ЗИСе» туда подъезжаю, как бог на колеснице. Но с черного хода. И мне уж там стоят мешки готовые – с капустным листом, с кочерыжками, с морковными всякими обрезками. И с белым хлебом: черняшку кролики не волокут – животы у них пухнут от ней. И ведь задаром мешочки-то отдают, вот что главное! Только и делов – погрузить в свою колесницу.

Поварихи эти, уборщицы от одного ее вида млеют. Вот ведь что!.. Ну там купишь, конечно, коробку конфет им или духи – не без этого: кажинный человек к себе уважения хочет. Почему не уважить? Но и всего-то!.. Задарма, считай, все пропитание для извращенцев этих. А уж сколько я их перерезал! О-о! – прохрипел он. – Я ж их десятый год содержу… Так вот я и говорю: может, надо мне подключиться так, чтобы…

Но я не мог больше слушать Долгова. Я вдруг представил себе всех кроликов, которых он перерезал за десять лет, их было сонмище!.. Отвернулся к окну, чтоб не видеть рожи его. Оттуда придвинулся ко мне туман.

Такой он стал плотный, густой, что даже фонари уличные, которые зажглись, едва угадывались красноватыми отблесками. И вдруг почудилось: это и не туман вовсе, это собрались все те кролики, которых Долгов перерезал, белые, красноглазые… Сейчас они ринутся в нашу комнатенку, мягкие, ватные, бросятся прямо под ноги, и никуда не ступишь, не выберешься из их груды!..

Но за всем этим, над этим привиделось мне иное: громадно-печальные, испуганные, ночные глаза Татьяны Николаевны, сестры Корсакова. Я чуть не закрыл лицо руками.

Так вот он какой, Долгов!.. А я-то, дурак! – где я хотел начала его найти! Надеялся связать несвязуемое!

– Слушай! – выговорил я через силу, теперь уж я не мог обращаться к недлу на «вы». – Слушай меня внимательно и ни о чем не спрашивай. Я сейчас уеду, сейчас же, через две минуты, вот только соберу чемодан, – и я начал собирать чемодан. – Командировочное удостоверение твое я увезу с собой, чтобы ты им не козырял. Хорошо, что я его тебе не успел отдать. И на этом у нас с тобой все кончено. Все!.. А если хочешь кого искать, так делай это сам. Сам по себе. В архив иди, и говори, и делай, что хочешь… Без меня-то, я думаю, у тебя лучше получится!

Он, кажется, не понял меня. Бубнил что-то и руки ко мне тянул. Я отбросил их и, уже в дверях стоя, добавил:

– За гостиницу, за эти сутки я администратору заплатил. За двоих.

И вышел с чемоданом в руке.

Такси у выхода все еще ждали седоков. Я подошел к первому из них, сел рядом с шофером. Чемоданчик мой поместился в ногах.

– Куда? – спросил шофер.

Самолеты, конечно, сейчас не ходили. Я спросил:

– Когда московский поезд, не знаете?

– Так их несколько… Следующий теперь утром только.

Но до утра я ждать не мог. Здесь, на улице, туман этот показался мне совсем живым, он двигался и, кажется, все плотнее сжимал мое горло. Такая тоска вдруг меня обступила, такая!..

– Сырость пришла великая, – – сказал шофер. – Солнца теперь не дождешься… Даже радикулит мой разнылся. Профессиональная болезнь у таксеров. – Ему было немало лет, судя по голосу, а лица в белесой темени этой, которая просочилась даже в машину, не разглядеть.

И вдруг я вспомнил слова Анисима Петровича про Штапова, про «сырого» человека Штапова и про то, как тут же сник он, когда вытащили его за ушко да на солнышко… Почему бы и не посмотреть на нынешнего, высушенного Штапова, почему бы?..

– До Смирненской отвезете меня?

Шофер присвистнул, спросил:

– А денег хватит?

– Денег хватит, – ответил я и подумал: «А если не хватит на обратную дорогу, пошлю телеграмму домой».

Что-то в моем голосе убедило шофера, и он повеселел, воскликнул:

– Какой разговор! Поехали!.. К утру там будем.

И мне дальний путь – лучше. Чем по городу в этом суфле петлять…

Вместе с машиной двинулся с места и туман, заспешил, стараясь скрыть от нас темные, рыхлые просветы в вязкой своей белизне, на поворотах обрушивал ее плотными глыбами на ветровое стекло, и тогда шофер притормаживал слегка. Но все же машина шла ходко.

И вроде бы веселей на душе стало, хотя и не отпускало тревожное чувство. Будто порушил я чью-то тайную, негромкую откровенность. Не долговскую, нет.

И тут я опять вспомнил свою дочь и вдруг сообразил: я так боялся ее доверия, так боялся! Всегда!.. Я увидел себя с ней: мы шли по улице, и рука ее, чуть влажная, была в моей, и ее глаза… Все дело в ее глазах. Небольшие, коричневые и чуть зеленоватые, – смотря какое освещение. Ничего особенного. Но это – для посторонних. А я-то видел, как в глазах этих мгновенно, как в зеркале, отражается любое мое настроение, любое слово, даже сказанное мною нечаянно. Вот именно – даже нечаянно.

А Наташка спрашивала, спрашивала… Всякую ерунду.

Почему из той трубы черный дым валит, не из нее ли приходит ночь, почему дядя сидит на тротуаре и спит, зачем мне нужно каждый день уходить на работу… Но, в сущности, не такие простые вопросы.

И что бы я ни ответил – для нее было истиной несомненной. Она еще и не понимала слова такого – «сомнения». Так легко было ее обмануть – пусть не словами, а хотя бы молчанием. Легко и страшно. Наверно, я ничего так не боялся в жизни, как таких вот случайностей. А это почти то же самое, что себя бояться.

Так что же, очерк свой об Амелиной – «жизнью смерть поправ» – может, я потому и не написал? Потому и сейчас цепляюсь за людей, которых узнал в той поездке?

Может быть. В сущности, ведь и любой журналистский поиск, если только он – не игра в поддавки с читателем… да, в любом настоящем поиске, кроме всего прочего, ты каждый раз отыскиваешь и себя самого.

Тут я еще вспомнил, пожалуй, самое нереальное из того, что узнал за последние месяцы – –две смерти безвестной девушки в газовой камере Зеебада… Спаслась для того только, чтобы через час увидеть лицо своего убийцы, такого рассудительного эсэсовца…

Вдруг со всей несомненностью ощутил я свою вину перед той девушкой, которую я никогда не видел и никогда не узнаю даже имени ее. Какую вину? В чем?..

Машина шла, сворачивая в проулки, а туман не скользил мимо, а наваливался на нее, такой бесплотный и такой грузный.

На рассвете мы действительно добрались до места.

Тумана здесь не было.

Пионерский лагерь «штаповский» расположился в стороне от жилья, на пригорке, на опушке единственной во всем Краснодарском крае лиственничной рощи.

Про эту рощу таксист мне рассказал целую историю.

Будто бы какой-то сибирский золотопромышленник привез сюда из-под Иркутска тайно от всех свою любовницу, красоты, конечно, неописуемой. И зиму всегда жил здесь, с нею, а лето, когда начинался сезон на приисках, – в Сибири, с семьей. Но очень уж тосковала любовница-иркутянка, звали ее Стешей, по тайге. И вот поэтому-то золотопромышленник посадил здесь лиственничную рощу: каждое деревце вез через всю страну, пестовал в кадках с землею и нанял специального садовника ухаживать за саженцами, потому что лиственница в здешнем климате приживается на удивление трудно, и даже те деревья, которые вымахали теперь выше соседствующих кипарисов, плодоносить не могут: с их смертью роща обречена.

Но садовник попался не только умелый, но и отчаянный: сумел влюбить в себя Стешу, уговорил бежать.

И конечно же чуть не в самый назначенный день побега нежданно-негаданно наехал золотопромышленник.

И вот садовник ночью увел из конюшни свирепых жеребцов, запряг их в коляску, Стеша выскочила из дома и – шасть в нее, в коляску. Но тут золотопромышленник услышал шум, выбежал на крыльцо с ружьем, думал, воры забрались, – выстрел!.. И конечно, убил Стешу. А потом и сам застрелился. И садовник тоже застрелился. Так и закопали их вместе, втроем, в этой самой лиственничной роще.

Случилось это в самом начале века, в году восьмом, десятом. Но еще недавно высился посреди рощи печальный холмик. Его срыли, чтоб не пугать детей, когда построили здесь пионерский лагерь.

История слишком красивая, чтоб быть правдой. Но роща действительно стояла на пригорке, просторная, чистая, почти без подлеска. И я потом проверял: лиственница здесь не приживается, роща эта – уникальна, если не считать нескольких деревьев в Батумском ботаническом саду, выращенном Андреем Николаевичем Красновым, родным братом белогвардейского генерала Краснова, там же, в удивительном саду своем, и похороненным, в земле, давно ставшей советской. А генерал Краснов, кстати, еще и в последнюю войну сражался против своей страны и был расстрелян в 1945 году и закопан в безвестной могиле, в чужом немецком краю.

Братья и по смерти своей будто бы продолжали спор друг с другом.

Но это уж иная история. Я невольно вспомнил ее, попав в лиственничную рощу.

Иглы ожелтели, стволы прямые, ровные, – стоят как свечи. И запах особенный от рощи идет, чуть душноватый, смолистый, пьяный. У меня даже голова закружилась.

А может, кружилась она от бессонной ночи.

Шофера я отпустил. А сам сел спиной к роще, на какую-то скамью с гнутой спинкой, не нынешних, витиеватых очертаний. А все равно слышал, как волнами идет на меня из рощи воздух, настоянный на многолетней спаде, не листовой, а из игл, – это чувствовалось.

Было рано еще, часов пять.

Домики пионерского лагеря стояли вразброс, у каждого – своя застекленная веранда, и в них видны были металлические сетки от коек, прислоненные стоймя к глухой стене, а отдельно – спинки с никелированными гнутыми верхушками, и высились груды полосатых ватных матрацев.

Поднимавшееся за рощей солнце отсвечивало в окнах тускло. Видно было, что они запылились.

Левее расположились спортивные площадки: покоробившиеся баскетбольные щиты с кольцами без сеток, два турника с заржавевшими перекладинами… Близ широкой песчаной дорожки, на которой не иначе – проводились лагерные линейки, стояли какие-то скульптуры, укрытые сейчас кое-как сбитыми тесинами, из-под них высовывались странно белые и, казалось, неестественно вывернутые гипсовые ноги, руки… Я представил себе, как совсем недавно здесь гомонили дети, и так неуютно на душе стало, что я обрадовался даже, когда дверь крайнего домика, отличавшегося от других лишь грязными занавесками на окнах, отворилась и на крыльцо вышел щуплый старичок.

Он заметил меня сразу, приложил козырьком руку ко лбу, вгляделся и засеменил по дорожке, усыпанной желтыми иглами. Было тепло, но обут он был в подшитые черные валенки, а на голые плечи набросил засаленную стеганку. Из-под нее выглядывала впалая, узкая грудь. Подошел и пропел с деланной настороженной приветливостью:

– Каким ветром нанесло гостя в отдаленность нашу?

Я молчал, разглядывал его.

Стручок какой-то, с вылинявшим лицом, с белесыми, нечистыми со сна морщинами у хитрых глаз. Пальцы правой руки, быстрые и будто выстиранные, сновали по борту стеганки безостановочно, как белые мыши.

Я вспомнил Токарева, такого громадного и ловкого в движеньях, и мне смешно стало: этакий оплевок захотел свалить глыбищу!..

Молчание стало неловким, и я сказал:

– Действительно, отдаленность… Что-то особенное, очень уж строгое есть в вашей роще.

– Потому я здесь и сижу, яйца выпариваю, – старик захихикал тоненько и присел рядом со мной. – Из-за нее…

Он опять оглядел меня искоса и вдруг спросил быстро:

– А какой сегодня день, мил человек? Четверок?

– Нет, суббота уже.

– Суббота? – протянул он удивленно. – А все равно: со среды на четверок, с пятницы на субботу – самые вещие сны! – как-то даже испуганно воскликнул он и пояснил еще: – Это вот в понедельник сон – бездельник. В воскресенье, если до обеда, тоже: не сбывается…

– А что же вам снилось?

Он задребезжал смехом и оборвал себя с прежней внезапностью:

– Такой сон! Такой!.. Но может, если и рассказать – как раз залетному человечку: иной-то и не поверит, который знает меня… Вот, слушайте и гадайте, что это может значить. Захожу я быдто в дом свой, а его штукатурят. Я не понял: зачем, кто разрешил?.. И быдто ум потерял – давай жену бить. Жена-то моя – давно покойница, и не в моих нравах до такого дурна доходить, чтоб своеручничать, – никогда я ее пальцем не тронул! А тут – бью, бью и все никак не могу кровь увидеть, а мне почему-то обязательно это надо: кровь увидеть!..

Последние слова он почти что выкрикнул и замолчал. После некоторой паузы я спросил осторожно:

– И что же? Увидели?

– Нет, не успел, – уже безразлично как-то ответил он. – Дом мой вдруг подняли, быдто краном каким, и понесли. А поставили прямо посреди улицы. Я жене-то и говорю: «Теперь у нас солнце со всех сторон будет».

А жена ласковая, улыбается… К чему это все? – он спросил так, словно и не ждал от меня ответа, отвернулся даже. Но я смотрел на руки его – лукавые: они теперь обе сновали по стеганке, по коленям нетерпеливо, выискивали, ждали чего-то. Я сказал:

– Не иначе, к новостям большим. С кем-то сведете вы старые счеты. И успокоитесь, настояв на своем. Я думаю: большой поворот в вашей жизни ожидается.

Он быстро взглянул на меня и притушил взгляд, опустив веки смиренно. И тут я сказал:

– А ведь я вас совсем иным себе представлял, Алексей Егорович.

– Откуда же вы представление обо мне иметь могли? – тоненько и сухо спросил он, все еще не глядя на меня. – И имя мое знаете… Откуда – посмею спросить – пришатнуло вас сюда?

Я рассмеялся.

– Совершенно другим вас видел!.. И эти словечки ваши, – так они не вяжутся с бумагой одной, вами написанной, которую я прочел…

– Что ж словечки!.. Я – русачок запечный, а на бумаге-то все слова иноземными выглядят… Какая же бумага вам на глаза попалась?

– О Токареве. Заявление ваше о Токареве. Помните? Сорок восьмого года.

Он сидел неподвижно. Тогда я назвал себя, сказал, что встречался с Токаревым в Сибири, а вот теперь это дело, случайно попавшееся мне в руки, запутало меня, потому я и здесь: приехал, так сказать, к первоисточнику.

Он слушал не перебивая. А белые пальцы пырскали, волновались. И вдруг Штапов остановил их бег, придавив ладонями острые коленки свои, и заговорил жарко, глухо:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32