Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Моруа Андрэ / Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго - Чтение (стр. 14)
Автор: Моруа Андрэ
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Переход от супружеской верности к измене сердца и ума занял несколько месяцев. В апреле соперники обменивались резкими письмами, а затем под давлением Адели они помирились, - обоих растрогало то, что она заболела из-за этих распрей. Сент-Бев написал Гюго: "Могу я прийти пожать вам руку?" Гюго ответил: "Приходите в ближайшие дни пообедать с нами. Непременно". Необходимо напомнить, что в это время Сент-Бев уже прочел "Собор Парижской Богоматери", что, несмотря на всеобщие похвалы, книга не очень понравилась ему и он не собирался писать о ней статью; Гюго знал это, а следовательно, приглашал его к себе бескорыстно. Но эта попытка возобновить прежнюю близость оказалась неудачной. У обеих сторон недоставало теперь доверия Когда все трое были вместе, Гюго следил за женой и за другом. Оставшись с Аделью один, он устраивал ей сцены. Сперва она старалась утихомирить его кротостью. Затем потеряла терпение: "Разве я виновата, что меньше тебя люблю, когда ты меня мучаешь?" Тут он бросался к ее ногам, потом писал ей: "Прости меня" Чтобы его успокоить, она просила его всегда быть третьим, когда приходит Сент-Бев; возможно, это была женская хитрость, которая, однако, лишь усиливала опасения мужа.
      В конце июня у Гюго все же появилась надежда. Во-первых, Адель с детьми уехала на лето из Парижа к Бертенам, в их замок де Рош. Этот красивый дом, окруженный большим парком, построен был близ деревни Бьеври на зеленом холме, возвышавшемся над долиной и оттуда открывался "горизонт беспредельный, простор, что радует глаз". Луи-Франсуа Бертен, основатель газеты "Журналь де Деба", именовавшийся Бертен-старший (Энгр оставил его великолепный портрет), очень любил де Рош и охотно отдыхал там. По соседству жили приятели Бертена - Ленорманы и Дольфусы, у которых была там ситценабивная фабрика. В доме составился кружок приветливых и культурных людей: сыновья Бертена - художник Эдуар Бертен, журналист Арман Бертен, дочь Луиза, музыкантша, которая ставила на домашней сцене оперы на сюжеты, почерпнутые у Вальтера Скотта. Гюго познакомился с Бертенами в 1827 году. После статьи об "Одах и балладах", появившейся в "Деба", он пришел к Бертену-старшему поблагодарить его; Бертена, так же как и Дюбуа, очаровало "святое семейство" поэта. Между супругами Гюго и Бертенами возникла нежная дружба. Особенно с мадемуазель Луизой, девушкой некрасивой, чересчур полной, почти что тучной, но всех пленявшей величавым душевным спокойствием; "мужчина по уму, а сердцем - женщина", "добрая фея счастливой долины Бьевры" - она стала близким другом Виктора Гюго и второй матерью для его детей.
      В усадьбе Рош Виктор Гюго откладывал в сторону свой скипетр главы литературной школы, свою романтическую личину и становился очень простым человеком, отцом семейства, парижским буржуа, давал волю своей чувствительной натуре. Каждый год для него было великой радостью видеть вместо городских бульваров с их запыленными, серыми вязами зеленую траву, лесистые склоны холмов. "Я отдал бы весь мир за ваш парк и всех людей за вашу семью", - писал он мадемуазель Луизе и добавлял: "Все ели Шварцвальда не стоят той акации, что растет у вас во дворе". В Роше маленькая Деде бежала посмотреть на своих любимых коров. Того и Шарль получали от отца игрушечные колясочки, которые он сам мастерил для них из картона, а степенная Дидина, по прозвищу Кукла, упрашивала мадемуазель Луизу поиграть ей на фортепьяно.
      Виктор Гюго - Луизе Бертен, 14 мая 1840 года:
      "Если б можно было вернуть пролетевшие годы, я хотел бы вновь пережить одно из тех лет, когда мы проводили такие чудные вечера около вашего фортепьяно, а дети играли вокруг нас, меж тем как ваш отец, добрейший человек, хлопотал о том, чтобы всем нам было тепло и светло..."
      По возвращении в Париж все дети писали мадемуазель Луизе или просили Виктора Гюго написать за них и бранили его, когда находили письмо неудавшимся. "Папа написал не так, как я ему сказала", - добавляла Дидина в приписке.
      Летом 1831 года, такого бурного для Гюго, умиротворяющее влияние Бертенов произвело чудо. Поэт совершал прогулки при луне, под "сенью ив, поникших над рекой". Теперь он слышал только музыку и голоса детей: растворяясь в природе, он забывал "роковой город". Адель Гюго тоже как будто поддалась очарованию этой жизни. Ходили слухи, что Сент-Бев согласился занять предложенную ему бельгийцами кафедру профессора в Льеже. Итак, соперник удалится. Но, увы, в начале июля Гюго допустил неосторожность: написал ему, что все идет прекрасно и Адель вновь кажется очень счастливой. Тотчас же Сент-Бев, задетый за живое, отказался от профессорской кафедры в Льеже. И тогда Гюго, отбросив всякую гордость и всякое благоразумие, не справившись со своим страданием, признался Сент" Беву в своих страхах.
      Виктор Гюго - Сент-Беву, 6 июля 1831 года:
      "То, что я хочу сказать вам, дорогой друг, причиняет мне глубокое страдание, но сказать это необходимо. Ваш переезд в Льеж избавил бы меня от объяснений. Вы, несомненно, замечали иногда, как я хочу того, что во всякое другое время было бы для меня настоящим несчастьем, а именно расстаться с вами. Но раз вы не уезжаете по каким-то, вероятно основательным, причинам, мне надо, друг мой, излить перед вами душу, хотя бы в последний раз! Я дольше не могу выносить то состояние, которому не будет конца, пока вы живете в Париже... Так перестанем на время встречаться, а когда-нибудь, как можно скорее, мы встретимся вновь и уж не расстанемся до конца жизни. Черкните мне несколько слов. Кончаю на этом письмо. Сожгите его, чтобы никто, даже вы сами, не мог его впоследствии прочесть.
      Прощайте. Ваш друг, ваш брат Виктор.
      Я показал письмо только той особе, которой следовало прочесть его раньше вас".
      Ответ Сент-Бева полон коварной кротости. Роли переменились, он втайне торжествовал, но разыгрывал из себя простачка. Чем, собственно, Гюго оскорблен? Да и был ли он оскорблен на самом деле? Он, Сент-Бев, замечал мрачный вид своего друга, но приписывал эту угрюмость влиянию возраста; его молчание объяснял тем, что они друг друга знали насквозь, обо всем переговорили и ничего нового не могли бы сказать. Что касается "той особы", он ведь никогда не бывал с нею наедине.
      "Добавлю, что последнее ваше письмо очень меня опечалило, очень огорчило, но нисколько не вызвало во мне раздражения; горько сожалею, втайне скорблю, что для такой дружбы, как ваша, я стал камнем преткновения, внутренним нарывом, осколком ножа, сломавшегося в ране; но уж приходится возложить вину за это на судьбу, ибо я не виноват в том, что стал орудием пытки, терзающей ваше великое сердце. Берегитесь, мой друг, говорю это вам без всякого ехидства, - берегитесь, поэт, не верьте порождениям вашей фантазии, не допускайте, чтобы под ее солнцем расцветали подозрения, не прислушивайтесь с волнением к тому, что бывает просто эхом вашего собственного голоса..."
      И на это бедный Гюго отвечает:
      "Вы во всем правы, ваше поведение было честным, безупречным, вы не оскорбили и не могли никого оскорбить... Все это я сам придумал, друг мой. Бедная моя, несчастная голова! Я люблю вас в эту минуту больше, чем прежде, а себя ненавижу, говорю без всякого преувеличения, ненавижу за то, что я такой сумасшедший, такой больной. Если когда-нибудь вам понадобится моя жизнь, я отдам ее для вас, и жертва тут будет с моей стороны небольшая. Дело в том, знаете ли, что я теперь несчастный человек, говорю это только вам одному. Я убедился, что та, которой я отдал всю свою любовь, вполне могла разлюбить меня и что это едва не случилось, когда вы были возле нее. Сколько я ни твержу себе все то, что вы мне говорите, сколько ни убеждаю себя, что самая мысль об этом - безумие, достаточно одной капли этого яда, чтобы отравить мою жизнь. Да, пожалейте меня, я поистине несчастен. Я и сам уж не знаю, как мне быть с двумя существами, которых я люблю больше всего на свете... Вы - одно из этих существ. Жалейте меня, любите меня, пишите мне..."
      Читать это письмо было наслаждением для самолюбия Сент-Бева.
      Стало быть, божество, по собственному его признанию, пало в глазах своей служанки. С безмятежным спокойствием человека, выигравшего партию в игре, Сент-Бев принялся давать советы.
      Сент-Бев - Виктору Гюго, 8 июля 1831 года:
      "Позвольте мне сказать еще кое-что. Есть ли у вас уверенность в том, что вы не вносите, под влиянием роковой силы воображения, чего-то чрезмерного в ваши отношения с существом, столь слабым и столь для вас дорогим, чего-то чрезмерного, пугающего, отчего она, вопреки вашей воле, замыкает свое сердце; и получается, что вы сами своими подозрениями приводите ее в такое моральное состояние, которое усиливает ваше подозрение и делает его еще более жгучим? Вы так сильны, друг мой, так своеобразны, так далеки от обычных наших мерок и едва уловимых оттенков, что порой, особенно в минуты страстных волнений, вы, должно быть, все окрашиваете и все видите по-своему, во всем ищете отражений ваших призраков. Постарайтесь же, друг мой, не мутить чистый ручей, что бежит у ваших ног, пусть он, как прежде, течет спокойно, и скоро вы увидите в его прозрачной воде свое отражение. Я не стану говорить вам: "Будьте милосердным и будьте добрым" - вы такой и есть, слава Богу! Но я скажу: "Будьте добрым попросту, снисходительным в мелочах". Я всегда думал, что женщина, супруга гениального человека, похожа на Семелу: милосердие божества состоит в том, чтобы не сверкать перед ней своими лучами, стараться приглушить свои громы и молнии; ведь когда Юпитер блещет, даже играя, он зачастую ранит и сжигает..."
      Экий проповедник! А ведь он в то же время переписывался с Аделью. Она получала его письма то на почте - "До востребования", под именем "госпожи Симон", то через Мартину Гюго, бедную родственницу поэта, которую он приютил у себя, за что она отплатила ему предательством. Сент-Бев писал для любимой узницы стихи, и принятое в поэзии обращение на "ты" еще усиливало их интимный характер; он считал эти любовные элегии лучшими своими творениями. Адель отвечала письмами (через ту же тетушку Мартину), в которых называла Сент-Бева: "Мой дорогой ангел... Дорогое сокровище..." Бедняжка Адель! Девица Фуше, дочь чистенькой канцелярской мышки, не создана была ни для романтической драмы, ни для любовной комедии. Она была домоседка, образцовая мать семейства. Сердечная женщина. Чувства ее оставались совершенно спокойными. Ей хотелось сохранять и с мужем, и с другом целомудренные отношения. "Люби и его тоже", - соглашался друг и успокаивал ее: "У нас с вами на лице написана чистота..." Чистота, необременительная для мужчины, привыкшего отождествлять плотскую любовь с продажной, ибо расставшись с дамой сердца, он шел к какой-нибудь распутнице. Однако и Адель возбуждала у него вожделение, и его торжество над Виктором Гюго могло быть полным только в тот день, когда Адель отдастся ему.
      6. ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ
      Надо, чтобы люди знали, сколько
      выстрадал человек.
      Гете
      Я не люблю, когда сурово осуждают
      женщин, - им столько приходится
      страдать.
      Госпожа Фуше
      Чтобы успокоить Виктора Гюго и отвлечь его внимание, Сент-Бев старался, как и прежде, оказывать ему литературные услуги. Первого августа он опубликовал в журнале "Ревю де Де Монд" весьма хвалебную биографию поэта. Гюго занят был тогда репетициями "Марион Делорм" в театре Порт-Сен-Мартен. Июльская монархия разрешила к постановке эту драму, запрещенную Карлом X. Мари Дорваль должна была играть роль Марион. Она была в восторге от своей роли, но просила, чтобы Дидье в конце пьесы простил возлюбленную. Гюго был за неумолимого Дидье, но уступил настояниям. Кто-то доложил ему, что Сент-Бев сказал: "Дидье - это второй Гюго, человек более страстный, чем чувствительный". Сент-Бев отрекся от этого изречения и предложил свои услуги в отношении драмы. "Я бы очень хотел, друг мой, быть вам чем-нибудь полезным в этом деле..." Однако он продолжал писать для Адели элегии. В них он изображал ее узницей "угрюмого супруга", мечтающей о "робком победителе", который никогда не получит от нее "ничего, кроме сердца ее". Шарлю Маньену, своему собрату по "Глобусу", он на случай своей смерти торжественно доверил для хранения толстый запечатанный пакет, вероятно, содержавший его переписку с Аделью и его стихи к ней.
      В сентябре он добился, чтобы она согласилась на свидание с ним сначала в какой-нибудь удобной для этого церкви, где можно вполголоса вести беседу, сидя за колонной, а затем в его комнатушке. Как он привел к такому неблагоразумному шагу эту добродетельную, богобоязненную и к тому же щепетильную женщину? Тем, что возбудил в ней ревность. Он притворился, а может быть, и в самом деле попытался найти успокоение с другой, и тогда Адель, боясь его потерять, вдруг пошла на уступки, подарив ему милости, небольшие, но, однако, достаточные для того, чтобы у него появилась уверенность, что он покорил, впервые в жизни, женщину, которую все считали недоступной, меж тем как она говорит ему, что любит его.
      Сильней, чем первенца, чем мужа в блеске славы...
      ..............
      Припав к моей груди, ты говорила мне:
      "Я испытала все, но ты всего превыше!.."
      Странное объяснение в любви, обращенное к человеку, столь непригодному для любви; ведь он сам провозгласил:
      Стыдливой ты была и сдержанной всегда
      В минуты самого немыслимого счастья,
      И наша светлая любовь была чужда
      Тщеславия и сладострастья
      [Сент-Бев, "Книга любви"].
      Казуистика, предназначенная для успокоения щепетильной подруги, - ведь грудь поэта, когда к ней прижимается чело возлюбленной, должна же была испытывать некоторую долю страсти; что же касается тщеславия, оно было удовлетворено, потому что "весь Париж" сплетничал об этой победе. Своему приятелю Фонтане Сент-Бев говорил, что Виктор Гюго жалкий человек - из ревности держит свою жену взаперти и довел ее до болезни. Ламенне, пригласившему его съездить с ним вместе в Рим, он ответил: "С превеликой радостью поехал бы, но непреодолимые и давно уже возникшие причины удерживают меня здесь". Аббату Барбу он сообщил: "Я испытал наконец страсть, которую смутно предвидел и желал изведать; она длится, она утвердилась прочно, и это породило в моей жизни много необходимых потребностей, горечь, перемешанную с чувством сладким, и обязанность приносить жертву, которая окажет благое действие, но дорого стоит нашей природе..."
      А как же Виктор Гюго? Невозможно предположить, что до него не доходили слухи. Он говорил своим друзьям, что собирается совершить путешествие по Италии, Сицилии, Египту и Испании. Разве пришла бы ему мысль уехать из Франции одному, да еще на целый год, не будь он очень несчастным? А как он мог не чувствовать себя несчастным? Он любил. Он поставил всю свою жизнь на карту; три года он боролся, чтобы завоевать эту женщину; восемь лет он жил в иллюзии, что Адель полна благоговейного преклонения перед ним. Он воображал, что они составляют идеальную супружескую чету, связанную любовью романтической, чувственной и чистой. Поглощенный своим творчеством и битвами романтиков, он не догадывался, что рядом с ним - разочарованное сердце. Пробуждение было ужасным. "Горе тому, кто любит безответно! Ах, ужасное положение! Взгляните на эту женщину. Какое очаровательное создание! Кроткое, беленькое личико, наивный взгляд; она - радость и любовь дома твоего. Но она тебя не любит. У нее нет и ненависти к тебе. Она не любит, вот и все. Исследуй, если посмеешь, глубину такой безнадежности. Смотри на эту женщину - она не понимает тебя. Говори с ней - она тебя не слышит. Все твои мысли, полные любви, летят к ней, она ничего не замечает, предоставляет им улетать, - не отгоняет их, но и не удерживает. Скала среди океана не более бесстрастна, не более недвижна, чем бесчувственность, утвердившаяся в ее сердце. Ты любишь ее. Увы! Ты погиб. Я никогда не читал ничего более леденящего и более ужасного, чем вот эти слова в Библии: "Тупая и бесчувственная, как голубка"... "С ума можно было сойти". Но поэт способен совершить таинственное превращение обратить свою скорбь в песнопения. В ноябре 1831 года вышли из печати "Осенние листья".
      Этот сборник бесконечно выше "Од и баллад" и "Восточных мотивов". Сент-Бев, скверный гость, был хорошим учителем. Пройдя через тигель волшебника, интимная лирика Жозефа Делорма достигла совершенства формы, не утратив "чего-то жалостного". В предисловии к сборнику автор говорил: "Юноше эти стихи говорят о любви; отцу - о семье; старцу - о прошлом". Тем самым они бессмертны, ведь "всегда будут дети, матери, девушки, старики словом, люди, которые будут любить, радоваться, страдать... Здесь нет поэзии бурной, шумной - эти стихи исполнены спокойствия, ясности, стихи, какие все пишут или хотят писать, стихи о семье, о домашнем очаге, о личной жизни; поэзия сокровенного мира души. Здесь автор бросает с тихой грустью взгляд на то, что есть, а главное, на то, что было..." [Виктор Гюго. Предисловие к сборнику "Осенние листья"].
      Чувствовать как все и выражать эти чувства лучше всех - вот чего хотел теперь Гюго. И ему это удалось. В "Осенних листьях" читатели нашли чудесные стихи о детях, каких еще никто не писал, стихи о милосердии, о семье. Некоторые из них, например "Когда рождается ребенок..." или "Скорей давайте, богачи, ведь подаяние - сестра молитвы...", все знают наизусть. И это несколько притупляет силу впечатления, но, как те статуи святых, которые отполированы поцелуями верующих, они стерлись лишь потому, что были почитаемы. Тихая грусть, которая запечатлелась на всем этом сборнике, поразила и растрогала читателей 1831 года. Да, действительно, это осенние листья, увядшие листья, готовые упасть; верно названы эти стихи, полные разочарования, строфы, в которых поэт плачет над самим собою: "Один за другим улетают прекрасные годы. И уносят радость с собою, уносят с собой любовь..." "Да что ж это! - думали читатели. - Ему еще нет и тридцати, а какие мрачные у него мысли!"
      Сегодняшний закат окутан облаками,
      И завтра быть грозе. И снова вечер, ночь;
      Потом опять заря с прозрачными парами,
      И снова ночи, дни - уходит время прочь
      [Виктор Гюго, "Закаты" ("Осенние листья")].
      Религиозные верования, которые несколько лет были для него поддержкой, теперь поколеблены зрелищем того, что происходит в мире. Поднявшись на гору, поэт предается размышлениям:
      Я вопрошал себя о смысле бытия,
      О цели и пути всего, что вижу я,
      О будущем души, о благе жизни бренной,
      И я постичь хотел, зачем творец вселенной
      Так нераздельно слил, отняв у нас покой,
      Природы вечный гимн и вопль души людской
      [Виктор Гюго, "Что слышится в горах" ("Осенние листья")].
      Только детская вера его дочери Леопольдины еще связывает отца с его былыми настроениями, и для этой серьезной девочки с худеньким личиком он пишет стихотворение "Молитва обо всех":
      О нет, не мне, мой ангел милый,
      Молиться за других людей,
      За тех, чей дух ослаб унылый,
      За тех, кто хладной взят могилой
      Опорой многих алтарей!
      Не мне, в ком веры слишком мало,
      О человечестве скорбя,
      За всех молиться! Пусть сначала
      Хотя бы рвения достало
      Мне помолиться за себя.
      Осенние листья, преждевременно осень пришла. Душа живущего меняется. "В путь двинувшись, блуждает человек, сомнения охватывают ум. И остаются на колючках вдоль дорог - от стада - клочья шерсти, а от человека - обрывки добродетели людской". Никто лучше Сент-Бева не сказал о волнующей красоте и болезненном скептицизме этих стихов: "Смелая доверчивость юности, пламенная вера, девственная молитва стоической и христианской души, поклонение одному-единственному кумиру, таинственно сокрытому плотной завесой, легкие слезы, твердые речи, врезавшиеся в память, как четкий контур, как энергичный профиль отважного подростка, - все это сменилось горьким и правдивым признанием крушения своей жизни, невыразимой грустью прощания с быстролетной юностью, с ее волшебными дарами, которых уже ничто не возместит; вместо любви к женщине теперь любовь отца к своим детям; новые радости, которые дарят ему эти шумные создания, играющие, бегающие перед ним, но и омрачающие тенью заботы отцовское чело и унынием его душу; слезы... теперь уже почти невозможно молиться за себя, трудно на это осмелиться, да и веришь в Бога очень смутно; головокружительные мечты, но стоит предаться им, перед тобой разверзается пропасть; темнеет горизонт, пока ты поднимаешься в гору; сдают силы, и ты смиренно поникаешь головой, словно признаешь, что судьба тебя победила; торопливо бегут слова, их много, много, как будто срываются они с уст сидящего у огня старца, рассказывающего о своей жизни, между тем в тональности стихов, в ритмах столько разнообразия, столько прелести, столько искусства, четкости и мужественной силы, и сквозь слова слышны быстрые аккорды, как будто пальцы по привычке пробегают по струнам, но звуки эти не искажают глубокого и строгого основного тона сетований".
      Сент-Бев знал тайную причину этих упорных, монотонных сетований и удивлялся, а быть может, завидовал, видя, что поэт приемлет и тоску и сомнения с мрачным и возвышенным философским спокойствием. "О какой странной душевной силе это свидетельствует!.. - говорит он. - Нечто подобное можно найти в мудрости царя Иудейского". Он прав. В этом спокойствии, без надежды и без возмущения, есть некоторое сходство с величавой тоской Екклезиаста. Но у Гюго основой смирения был поэтический гений. Как небесные аккорды "Реквиема" поднимают человеческие души над скорбью, подчиняя погребальные вопли музыкальной гармонии и чистоте, так и Виктор Гюго, утратив великое счастье любви и великую радость дружбы, преодолел горечь, излив ее в стихах совершенной и вместе с тем простой формы. Не менее удивительно и то, что Сент-Бев сумел преодолеть свою злобу и признал совершенство прекрасного произведения искусства. В этих печальных стихах грусть об умершей дружбе, о любви, тронутой тлением, и светлое сознание, что краски осени еще богаче, чем краски весны, и что искусство, подобно природе, обращает изменчивое в вечное.
      На экземпляре "Осенних листьев", подаренном Сент-Беву, Гюго написал: "Верному и доброму другу, несмотря на дни молчания, которые, подобно непреодолимым рекам, разделяют нас".
      ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ЛЮБОВЬ И ПЕЧАЛЬ ОЛИМПИО
      1. КОРОЛЕВСКАЯ ПЛОЩАДЬ
      Ненависть низвергается на меня потоком...
      Виктор Гюго
      В 1832 году Виктору Гюго было только тридцать лет, но постоянная борьба и горести уже сказались на нем. И стан и лицо его отяжелели. Куда девалась ангельская прелесть, которой он всех пленял в восемнадцать лет, и победоносный вид, отличавший его в первые дни брака! Облик стал скорее царственным, чем воинственным; взгляд зачастую был задумчивым, обращенным внутрь; но нередко к поэту возвращались веселость и очаровательное выражение жизнерадостности. Гюго однажды написал, что у него не одно, а целых четыре "я". Олимпио - лира; Герман - любовник; Малья - смех; Гьерро - битва. И конечно, он любил битвы, однако ему нужно было чувствовать поддержку. Но где найдешь верных друзей? Сент-Бев наблюдал и подстерегал. Ламартин всегда держался несколько отчужденно, и к тому же с 1832 по 1834 год он путешествовал на Востоке. В кружке романтиков чувствовали, что Гюго превзошел их всех, и это вызвало там горечь. Сен-Вальри и Гаспар де Понс, так радушно принимавшие у себя Гюго в дни его юности и нищеты, жаловались, что он пожертвовал ими ради новых друзей. Альфред де Виньи, которого Сент-Бев и Гюго иронически называли "джентльмен", плохо переносил успехи поэта, который прежде был для него "дорогим Виктором". Когда "Ревю де Де Монд", говоря о Гюго, написал: "Драма, роман, поэзия - ныне все зависит от этого писателя", "дорогой Альфред" возмутился и потребовал, чтобы внесли поправку в это утверждение. Сент-Бев поклялся тогда Гюго, что в своих статьях он больше ни разу не упомянет об Альфреде де Виньи, - обещание это он, конечно, не сдержал, да и не следовало ему давать такое обещание.
      Итак, друзья отходят от Гюго, зато врагов у него хоть отбавляй. Гюстав Планш, когда-то настроенный дружески, теперь пишет о нем враждебно; ополчились против него и Низар, и Жанен. Можно этому удивляться, ведь Гюго всегда был добросовестным, честным писателем и услужливым собратом. Но за последние годы его успех перешел все границы, и самолюбие соперников не могло этого перенести. В ту пору, когда Байрона уже несколько лет не было в живых, когда Гете и Вальтер Скотт были на пороге смерти, а Шатобриан и Ламартин умолкли, Гюго с появлением его "Эрнани", "Собора Парижской Богоматери" и "Осенних листьев", бесспорно, был первым писателем мира; это не доставляло другим удовольствия. "Всякая поэзия, - писал Поль Бурже, казалась тогда бесцветной по сравнению с его поэзией". И в прозе, и в стихах его фраза отличается "смелыми гранями", симметрией бриллианта. До него литературный язык был плоским, он сделал его рельефным, прибегая к выпуклым словам, к резким контрастам света и тени. Но он уж слишком хорошо это сознавал. Пышным цветом расцвела его гордость, уверенность в своих силах. У него появляется что-то вроде "сознания своей божественной миссии", он чтит в самом себе "живой храм".
      В предисловии к "Марион Делорм" он посмеялся над теми, кто говорил, что времена гениев прошли: "Не слушай их, юноша! Если бы кто-нибудь сказал в конце XVIII века... что Карлы Великие еще возможны, то все скептики того времени... пожали бы плечами и рассмеялись. И что же! В начале XIX века были Империя и император. Почему же теперь не появится поэт, который по сравнению с Шекспиром был бы тем же, кем является Наполеон по сравнению с Карлом Великим..." [Виктор Гюго, "Марион Делорм" (Предисловие)]. Легко угадать, о каком поэте он тут думал и имел право думать, но современники осуждали эту гордыню. Молодой почитатель Гюго, Антуан Фонтане, удивился, когда поет сказал, что если бы он знал, что ему нечего и стремиться первенствовать, дабы подняться выше всех, то завтра же пошел бы в нотариусы. Мысль тут та же, что и в юношеской его записи: "Я хочу быть Шатобрианом или ничем", но в пятнадцать лет он это записал в потайной своей тетрадке, теперь же говорил это на площади, где такие фразы берут на заметку и разносят повсюду.
      "Я этого завистника принимал за друга. А он питал ко мне ненависть, проистекавшую из прежней нашей близости, и, следовательно, был вооружен с головы до ног..." История с Сент-Бевом весьма своеобразна. В плане литературных отношений он официально оставался союзником Гюго, хотя с некоторыми оговорками; в жизни он предал друга и в свое оправдание ссылался на страсть к его жене. Он больше не бывал в доме, только справлялся, как обстоят дела в "дорогом семействе", - так это было, например, весной 1832 года, когда маленький Шарль заболел холерой - как считали тогда. Но тайком он встречался с Аделью.
      Сент-Бев - госпоже Гюго:
      "Дорогая моя Адель, как вы были вчера добры и прекрасны! Полчаса, которые мы провели в уголке часовни, оставят во мне вечное и сладостное воспоминание. Друг мой, я не был в этой часовне четырнадцать лет, да, четырнадцать лет тому назад я туда зашел, полный глубокого и умиленного волнения: я был в ту пору очень верующим; как раз в тот год я приехал в Париж... Ах, друг мой, эти четырнадцать лет не пропали зря, - я вновь пришел туда, сидел чуть ли не на том же месте, чуть ли не у той же колонны, все еще сердце мое полно умиления и веры, и я так нежно теперь любим..."
      Ведь он продолжал в угоду чувствам Адели и по своей природной склонности украшать адюльтер туманным мистицизмом. Эта любовная интрига стала сюжетом его романа "Сладострастие", и, чтобы его написать, он читал нравоучительные произведения. Гюго строго следил за своей женой, но наступательная тактика всегда торжествует над обороной. И у Сент-Бева в "Книге любви" мы читаем такие строки:
      Пускай ревнивец бдит, как злобный и угрюмый,
      Подстерегающий свою добычу тать;
      Я терпеливее, и я дождусь победы,
      Хоть месяцы, года мне доведется ждать,
      Тебе же - с ним сносить и горести и беды.
      Принимал ли Сент-Бев уже в том году Адель у себя дома или только в следующем? Неизвестно. Хотя официально числилось, что он проживает в квартире матери - сначала на улице Нотр-Дам-де-Шан, а потом на улице Монпарнас, - он, спасаясь от службы в Национальной гвардии и желая быть более свободным, жил в Коммерческом проезде, в жалкой гостинице, именовавшейся отель "Руан", снимал там под чужим именем каморку за двадцать три франка в месяц.
      Лето супруги Гюго, как и в прошлом году, провели в замке де Рош. Мадемуазель Луиза Бертен музицировала, пела романсы "Никогда в сих прекрасных краях..." или "Феб, твой час настал"; из "Собора Парижской Богоматери" она почерпнула сюжет для оперы "Эсмеральда", требовала от Гюго, чтобы он сочинил стишки для ее произведения. Дидина, кроткая, прилежная и веселая девочка, радовала родителей и очаровывала хозяев усадьбы. Кругом был светлый рай: "Не слышно шума городского, не слышно голосов людей..." Эта тишина была приятна поэту, - он тогда избегал людей "по склонности к одиночеству и по меланхолическому складу характера". А как же Адель? "Моя жена, - писал Гюго, - ходит пешком по два лье в день и заметно полнеет..." Женщина, которая ходит по восемь километров в день и чувствует себя прекрасно, конечно, совершает эти путешествия по каким-нибудь сентиментальным причинам. Возможно, что эти благодетельные прогулки приводили Адель в маленькую церковь деревни Бьевры, где она встречалась с Сент-Бевом.
      В статье "Интимный роман" Сент-Бев писал: "Каждая женщина, созданная для любви, способна полюбить второй раз, если первая любовь пришла к ней очень рано. Первая любовь, любовь восемнадцатилетней девушки, если даже предположить, что чувство это было очень горячим и развивалось при самых благоприятных обстоятельствах, не длится дольше, чем до двадцати четырех лет, а затем наступает перерыв, сердце погружается в сон, в течение которого подготовляются новые страсти..." Урок для Адели. Однако Сент-Бев продолжал печатать лестные для Гюго статьи, переписывался с ним по поводу протеста против правительства, когда оно объявило военное положение, и в конце письма ставил: "Любящий вас". Гюго же подписывался: "Ваш брат Виктор". Оба хорошо знали истинную цену этой разменной монеты дружбы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38