Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Милая, обожаемая моя Анна Васильевна

ModernLib.Net / Отечественная проза / Книппер Анна / Милая, обожаемая моя Анна Васильевна - Чтение (стр. 27)
Автор: Книппер Анна
Жанр: Отечественная проза

 

 


      66 Руденко, Роман Андреевич (1907-1981) - юрист, действительный госсоветник юстиции. В органах Прокуратуры с 1929 г., в 1944-1953 гг. прокурор УССР, с 1953 г. - Генеральный прокурор СССР, член ЦК КПСС с 1961 г.
      67 В тот же день президиум Ярославского областного суда направил А.В. справку об отмене постановления ОСО при МГБ СССР от 3 июня 1950 г. Однако в справке указана другая дата постановления президиума Ярославского облсуда 8 марта 1957 г.
      Далее в деле отсутствует ряд важных документов, связанных с попытками А.В. и ее близких добиться ее реабилитации. Так, 20 августа 1957 г. Прокуратура СССР сообщила А.В. о рассмотрении ее заявления о пересмотре дела 1939 г. и не нашла оснований для его пересмотра. Полностью этот документ опубликован на с. ...-... наст. изд.
      В деле также отсутствует ответ Отдела по подготовке к рассмотрению ходатайств о помиловании Президиума Верховного Совета СССР от 10 октября 1958 г. на имя А.В., публикуемый на с. 434.
      В 1959 г. А.В. обратилась с заявлением к Н.С. Хрущеву, приложив к нему копии отношений, справок и заявлений.
      68 Прокуратура СССР сообщила 28 июня 1960 г. А.В. определение Судебной коллегии по уголовным делам Верховного суда РСФСР. Этот документ публикуется полностью на с. ....
      А.В. КНИПЕР И ВОКРУГ НЕЕ
      Однажды меня пригласили в Центральный Государственный архив Октябрьской революции СССР (ныне Государственный архив Российской Федерации, ГА РФ) и показали хранящиеся там записи А.В. Колчака, своего рода дневник, составленный из писем к Анне Васильевне Тимиревой. Собственные воспоминания Анны Васильевны с подробными комментариями уже были опубликованы в сборнике "Минувшее" (т. 1, Париж, "Ардис", 1986; Москва, "Прогресс", 1989). В разговоре возникла идея подготовить к опубликованию сборник материалов, которые помогли бы читателю составить более широкое и детальное представление об Анне Васильевне, чем это позволяют только ее собственные воспоминания и комментарии к ним. В число таких материалов предполагалось включить все, написанное самой Анной Васильевной, т.е. ее воспоминания и стихи, "дневник" Александра Васильевича, его переписку с Анной Васильевной в 1918-1920 гг., обзор уголовных дел, открытых в Центральном архиве ВЧК-ОГПУ-НКВД СССР-КГБ СССР на Анну Васильевну и ее сына, Владимира Тимирева, а также заметки о ее последних годах. Подготовить такие заметки об Анне Васильевне взялся я, поскольку обстоятельства ее жизни с 1946 г. и до самого конца (1975) известны мне достаточно хорошо.
      Чтобы все было ясно, представлюсь. Мои родители - мать, Ольга Васильевна Сафонова, родная сестра Анны Васильевны, и отец, Смородский Кирилл Александрович, - оба погибли в г. Ленинграде в 1942 г., а я после недолгих приключений, типичных для множества детишек того времени, - детдом, скитания по случайным людям и т.д. - был найден теткой Еленой Васильевной Сафоновой и привезен в Москву в самом конце 1942 г. Несколько позже, в 1950 г. Елена Васильевна усыновила меня. Анну Васильевну я впервые увидел в 1946 г., и с этого момента она заняла в моей жизни место наравне с Еленой Васильевной, а в каком-то смысле стала для меня главной.
      Все, что рассказано ниже, прежде всего, конечно, посвящено чрезвычайно для меня дорогой и светлой памяти Анны Васильевны, но вместе с ней также и всем Сафоновым, которые так или иначе меня растили, т.е. вместе с Анной Васильевной шестерым из десяти детей большой и счастливой семьи Василия Ильича Сафонова - Ольге, Варваре, Елене, Ивану, Анне и Марии.
      ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ: ЗАВИДОВО И РЫБИНСК
      (1946-1949)
      Летом 1946 г. Анна Васильевна вернулась из восьмилетнего заключения в Карлаге (Карагандинский лагерь, Казахстан). Первым ее пристанищем на так называемой "воле" стал поселок Завидово Октябрьской ж.д., имевший, во-первых, необходимую для этого более чем 100-километровую удаленность от Москвы, а во-вторых, уже опробованный в качестве места для проживания таким же образом туда попавшим Михаилом Алексеевичем Середняковым, с которым Анна Васильевна была знакома через своего сына Одю еще c довоенных времен. Почему именно Завидово было выбрано для поселения там Михаила Алексеевича - сейчас довольно трудно сказать. Известно, что в те времена все города, городки и поселки, расположенные в 100-150-километровой зоне вокруг Москвы, особенно привлекали внимание великого множества "минусовиков" совмещением в них свойств доступности и дозволенности. Конкуренция на жилье и работу в таких, например, городках, как Александров, Серпухов и др., была настолько высока, что оставляла соискателям ничтожные шансы на получение мало-мальски приемлемых условий даже с учетом крайней невзыскательности граждан, только что выпущенных из лагерей.
      Думаю, что такие или похожие аргументы фигурировали при обсуждении вопроса "куда деваться", вот и появилось Завидово. Летом 46-го года это был поселок, довольно широко раскинувшийся по обе стороны от железной дороги. По левую сторону располагался пруд - так он назывался, хотя был скорее озерком, лежавшим прямо около станции, а также маленькая, неизвестно что производившая фабричка с посадом окружавших ее домов, и мастерская игрушек. Таким образом, левая половина Завидова являла собой территорию с некоторым производственным акцентом. Сектор по правую сторону от железной дороги было бы правильно обозначить как жилбытсектор - здесь красовалась собственно станция со всеми ей принадлежавшими и прилежащими строениями - кассовой будкой, навесом для ожидания, вытоптанной земельно-шлаковой насыпью платформы, двумя-тремя рыночными рядами и магазинчиком, клуб с непременными "Аршином мал аланом" и "Секретарем райкома" и поселковая больничка, в которой я, помнится, оставил свой юный зуб, вырванный безо всякой анестезии. Обхватив пронзенную болью голову и монотонно завывая, плелся я к дому, расположенному на удаленном от станции краю жилбытсектора.
      Действительно, все перечисленные выше здания и службы концентрировались у ложа желдорпутей - они проходили в этом месте по выемке в протяженном Завидовском холме или, если угодно, возвышенности, жилье же занимало не тронутую земляными работами его периферию. Параллельно рабочему пути на сотню-другую метров от станции в сторону Москвы тянулось несколько холостых рельсовых колей, служивших отстойником для сгоревших и разбитых вагонов, преимущественно теплушек.
      Таков сделанный по памяти очерк Завидова летом 46-го года, примерный эскиз тех декораций, в которых кишела тощая клинско-калининская послевоенная детвора, а также бродили пребывающие в постоянном поиске съестного и носильного взрослые - как местные, так и пришлые.
      Михаил Алексеевич жил там вместе с присланной к нему на каникулы внучкой Наташей Шапошниковой и мной, подсунутым заодно моей теткой Еленой Васильевной Сафоновой. Был он по образованию юристом и средства на пропитание и оплату квартиры добывал себе, работая бухгалтером в Завидовском совхозе, что было заметным успехом в таком небогатом рабочими местами пункте, каким было Завидово.
      Квартировал Михаил Алексеевич в доме, который был почти на самом краю правой жилой части поселка. Хозяйку его звали Евдокией Герасимовной, фамилии ее я, естественно, не знал. Одинокая, как и многие ее ровесницы в те послевоенные годы, она была крепкой 40-летней женщиной из тех, в ком здоровое женское начало светит долго и ярко. Евдокия Герасимовна ладно управлялась со своим не большим и не малым хозяйством - домом, огородом, скотиной и птицей, и кажется мне, что и себя не забывала - такая она была всегда веселая, спокойная и вместе с тем яркая. Из ее детей двое были уже достаточно взрослыми и существовали где-то самостоятельно; с ней жила только шестилетняя дочь Таня.
      В этом же доме помещались и мы с Наташей, проводя время в постоянном и бурном взаимодействии с окрестными сверстниками. Подошвы моих постоянно босых ног не просто ороговели - они стали непробиваемы, и булыжная мостовая нашей улицы легко преодолевалась сколь угодно быстрым бегом, как будто была рекортановой дорожкой. Да и что тогда весило мое жилистое послевоенное тельце - так, петушиное перо!
      За какой-нибудь месяц совместная жизнь нашего маленького сообщества пообмялась и обрела некоторый порядок, в соответствии с которым у каждого было свое место в образовавшейся сети взаимосвязей и зависимостей. Главную роль играл, конечно, Михаил Алексеевич; персонами безусловной важности были периодически наезжавшие из Москвы наши патронессы: Наташина мать, Елена Михайловна, и моя тетка, Елена Васильевна.
      Ко времени появления там Анны Васильевны завидовская жизнь была уже основательно мной опробована, появились нити дружбы и приятельства, соперничества и вражды, возникла некая паутина жизни. Уже совершались экспедиции по окрестностям, временами довольно далекие и сопровождавшиеся вечерними кликами рассерженных матерей, купание в пруду, обыски таинственных ржавеющих вагонов у станции в надежде на находку богатств и оружия, курение самокруток с табаком, накрошенным из пересохших листьев, - точная копия аналогичной сцены из "Тома Сойера", - походы в лес за грибами и просто так, проникновения в тайны мира взрослых, набеги в кино для многократных просмотров известных уже наизусть "Мал алана" и "Секретаря" и т.д.
      Хорошо помню своих компаньонов по вполне и не вполне невинным забавам: басовитая и на все готовая в свои отчаянные восемь лет девочка Марта; ее брат - гроза всей улицы Вадим; симпатичный и дурашливый, т.е. сверх мальчишеской меры добрый, наивный и доверчивый Ванька, становившийся неизменной жертвой наших иногда жестоких выдумок; да упомянутая уже Таня дочь Евдокии Герасимовны.
      Наши забавы содержали временами предчувствия взрослых страстей, и случалось, что такого рода исследования временами заводили нас дальше, чем это было позволительно. Сделанные при этом открытия каким-то образом оказывались известны родителям, об этом сообщали Михаилу Алексеевичу, а он, изловив меня, учинял театральнейший разнос: гремел его оперный бас, сам же он расхаживал по комнатушке и напоминал плавностью и решимостью движений разгневанного хищника. Особенное впечатление в его прокурорском рыке производила на меня своей механистичностью угроза: "Маль-чиш-ка! В порошок сотру!" Такого я от Михаила Алексеевича никак не ожидал и испытывал некоторое даже любопытство: а что, если он и впрямь возьмется тереть меня в порошок!
      Из моих правонарушений, пришедшихся уже на время Анны Васильевны, припоминаю поход к Московскому морю. Только слышать эти слова стало вдруг нестерпимо - необходимо было увидеть, что же они значат, и охотников повидать море собралась стайка человек из пяти-шести. Мы вышли из Завидова утром и двинулись в направлении, противоположном Москве. Никакого моря не найдя (почему, я уж теперь не знаю, ведь по карте оно совсем рядом), вернулись мы тем не менее поздно - уже темнело. На подступах к Завидову прямо около станции нас поджидал гневно гудевший материнский рой. По одному выхватывали родительницы своих блудных детей и довольно шумно увлекали их к дому. Примерно та же сцена произошла и у меня с Анной Васильевной. Примерно, сказал я, но нет, та же, да не та. Анна Васильевна только осваивалась с вольной жизнью и ролью тетки тихого с виду, но склонного к правонарушениям племянника. Я очень хорошо почувствовал, как она отыскивает верный тон в отношениях со мной, как ведет этот поиск не от крика и раздражения, а пробует разбудить во мне ответ, желание ответить, а значит, и понять причину ее тревоги. Есть ли что-нибудь важнее такого диалога, когда именно понимание и объединяет!
      Влекомые паровозиками пассажирские поезда ходили нечасто - вряд ли за день в Завидове останавливалось больше двух пар - проследовавший "туда", естественно, должен был пойти "обратно". Таким образом, было точно известно, к какому времени нужно идти на станцию, чтобы встретить или проводить московских гостей. Выбор отсутствовал, что, как известно, упрощает жизнь, внося в нее некий свыше заданный порядок.
      Однажды в такое именно встречальное время мы пришли на станцию и увидели, как из вагончика вместе с ожидаемой Еленой Васильевной, давно уже превращенной мною в Тюлю - тетя Лена, те-Лена, Тюленя, Тюля, - вышла никогда не виданная ранее небольшая и какая-то негромкая женщина. В ее чертах, в сразу заметной при всей их внешней несхожести глубинной связи с Тюлей было нечто такое, что сразу подсказало мне - это и есть та самая тетя Аня, о которой столько раз было говорено.
      Что случилось со мной, как сильно меня поразило понимание того, что я вижу перед собой еще одну родную душу, какой страх поднялся от этого понимания и был ли это страх - не знаю. Но в тот же миг, не взойдя даже на платформу, я повернулся и полетел к дому, где и забился в какую-то захоронку, поджидая в грохоте сердца, каким образом разрешится это идиотское положение, в которое сам же себя я и поставил. Положение было и правда дурацкое: взрослые - я слышал - уже окликали меня, в новом для меня голосе Анны Васильевны чувствовалось смущение от случившегося со мной бегства, а меня еще надо было найти, и я готов был этому как-нибудь помочь. Не помню уж, как все разрешилось, да это и неважно. Однако детское чутье верно уловило важность пришедшей с Анной Васильевной перемены всей жизни сафоновского семейства, а уж для меня и подавно - с этого дня и до самой своей смерти Анна Васильевна стала в моей жизни очень важным человеком, разделив с Тюлей обязанности моих родителей, которые погибли в Ленинграде.
      Первые несколько дней в Завидове Анна Васильевна прожила у Евдокии Герасимовны, т.е. в доме, где уже жил Михаил Алексеевич. Довольно скоро было найдено более самостоятельное жилье, которым стал дом по соседству, расположенный чуть ближе к станции. Сейчас мне кажется, что прожили мы в нем по крайней мере до поздней осени 46-го. Здесь я попал в крепкий педагогический переплет - наставническая роль легко давалась Анне Васильевне, освоившей приемы куда более сложного взаимодействия в общежитии и к тому же наверняка соскучившейся по приручению мальчишек и удержанию их в рамках вообразимых на то время приличий.
      Здесь разыгрывались педагогические трагикомедии, вроде, например, заучивания наизусть таблицы умножения. Представьте себе мою ненависть к этому занятию: летом все на улице, в пруду и т.д., а я долблю распроклятое "шестью семь". Кстати, именно последнее сочетание было использовано Анной Васильевной для устройства себе маленького развлечения: в который уже раз она спрашивала меня, умирая от хохота, "ну, сколько будет шестью семь-сорок два?" и в ответ слышала мои безнадежные рыдания, от которых закатывалась еще пуще. Замечу, что моя тупость отчасти была производной от желания продемонстрировать полную тщетность обучения меня чему-либо в условиях безудержной и беспрепятственной, как мне казалось, гульбы окрестных пацанов. Анна Васильевна была неподатлива на эти мои пробы и своего таки добилась: я твердо запомнил, что и чему равняется.
      Отсюда же мы совершали с ней долгие выходы в лес за грибами, и сколько же их тогда было в лесах вокруг Завидова - прорва! Хорошо помню радость Анны Васильевны по поводу каких-нибудь особенно красивых экземпляров - больших или занимательно сросшихся белых. Линейку из пяти грибочков, выстроившихся по росту в нежнейшей подушке драгоценно-зеленого лесного мха, я вижу и сейчас, и ко мне возвращается чувство бескорыстного и лишенного ревности любования их строем - Анна Васильевна позвала меня глянуть на эту компанию.
      Бывали и неловкости. Однажды, например, вместе с нами отправился в лес кто-то из моих тамошних приятелей. Мы принялись выкаблучиваться друг перед другом и, естественно, перед Анной Васильевной. Она довольно сдержанно, но поощрительно отзывалась о наших демонстрациях ловкости, всяческих лазаниях по деревьям, парашютировании с гнущихся под тяжестью тела березок и проч. Однако (эффект пересечения чуждых миров - мальчишеского и семейного) радость от похвалы нужно было скрыть под равнодушнейшим из доступных пацаньей рожице выражений и при первой же возможности обменяться квалифицированными замечаниями по поводу своих замечательных достижений. При этом мы позволили себе небрежно, если не грубо отозваться о мнении тети Ани, а она это услышала. Воспоминание об этом пустячном эпизоде язвит меня и теперь. Теперь-то я понимаю, что значили для Анны Васильевны свободные выходы в лес, о котором она столько мечтала, прогулки в компании с мальчишками, напоминавшие ей счастливые времена жизни в Поленове вместе с сыном и мужем!
      Уехал я из Завидова поздней осенью - наверное, уже в октябре. Семейный совет - теперь уже совет, не одна Тюля - решил дать мне передышку от школьной жизни, и всю зиму 1947 г. я провел дома, занимаясь с приходившей к нам откуда-то из переулков, как бы притоков Кропоткинской улицы маленькой пожилой дамы, которую я звал тетей Лелей, полного же имени ее мне позволено было не знать. Предметы, которыми со мной занималась тетя Леля, были замечательны: конечно, русский и арифметика, французский язык и закон Божий.
      Занятия были прекращены в мае месяце - к удовольствию, вящему моему и, думаю, тети-Лелиному тоже. Ясно, что тотчас по окончании занятий я был отослан в Завидово к тете Ане. Она с января уже работала в игрушечной мастерской, в ее подразделении громко называвшемся "цехом папье-маше". И весь-то "цех" состоял из закута, в котором размещались стол, несколько табуреток, что-то, где месили глину для форм, и печки для сушки чего угодно. Персонал цеха состоял, по-моему, исключительно из Анны Васильевны, а летом и меня в качестве ее подручного.
      По справке, которая хранится у нас среди прочих бумаг Анны Васильевны, - оберточная серая бумага, текст написан чернилами от руки, круглая сиреневая печать, все как положено - ее должность так и обозначена: художник цеха папье-маше. В обязанности художника входило изготовление и раскрашивание кукол, т.е. они практически полностью охватывали всю деятельность так называемого цеха. Правда, технология папье-маше была крайне бесхитростной и состояла из вмазывания пропитанных клейстером газет и прочей макулатуры в предварительно чем-то смазанную гипсовую форму, сушки и склеивания половинок будущих кукол. Я тоже был приспособлен к изготовлению продукции цеха - мне доверили операцию проставления бликов на глазах уже раскрашенных кукол.
      Самым замечательным местом в мастерской был стеклодувный цех, в котором изготавливались елочные игрушки. Стеклянные трубки разогревались в пламени горна с помощью специальных кожаных мехов, которые были никак не моложе прошлого века. Острая, как жало, стрела пламени, выдуваемая из беспорядочного огня соплом мехов, лизала внесенный туда кусочек трубки, и он загорался сначала красноватым, а вскоре и желтым цветом и начинал течь. Мастер брал в рот остававшийся холодным конец трубки и, напрягаясь, дул туда. Нагретый участок трубки вспухал и надувался шариком. От надувшегося пузыря проволочными крючками оттягивали какие-то отростки, снова нагревали, снова дули, и на стеклянной трубке образовывались чайнички, зверюшки, просто шарики и т.д. Получившиеся таким образом штучки отпиливали, их внутренняя поверхность с помощью нехитрой химии покрывалась блестящей амальгамой, тем и заканчивалось изготовление. У нас в доме долго жил самовар, увенчанный сверху крохотным чайничком, - довольно сложное сооружение, подаренное тете Ане на память тамошним стеклодувом. Увы, в празднование какого-то из Новых годов он сорвался с елочной ветки и разбился.
      Теперь Анна Васильевна квартировала неподалеку от станции, у почтальонши Лиды, невысокой веселой девушки, одиноко жившей в доставшемся ей от родителей домике. Мы с тетей Аней занимали маленький чуланчик, в котором были сооружены деревянные полати - на них мы и спали. В потолке над полатями было вырезано отверстие - лаз на чердак, крыша была худовата, и, когда шел дождь, из лаза начинало капать. Приходилось или отодвигаться, или накрываться черным клеенчатым плащом. Зато о том, что творится на улице, мы знали и без радио. Через ту же дыру в потолке по лесенке-откидушке можно было забраться на чердак, где хранились разные ненужные или забытые и зачастую достаточно неожиданные предметы. Совершенно потряс меня волшебно посвечивающий точеными латунными поверхностями электрический аппарат неизвестного назначения - таинственная целесообразность выводила его в моем представлении на уровень лампы Аладдина; а чего стоили огромные книги в кожаных переплетах, бесспорно хранящие какие-то тайны. Я бывал совершенно ошарашен от волшебного мира чердака.
      На серьезную обработку огорода Лиды не хватало - наверное, по молодому легкомыслию, и нам было позволено завести себе две грядки картошки, между кустиками которой Анна Васильевна посадила бобы. Пропитание добывалось трудно, так что грядки оказались нам очень кстати. Хорошо помню, что поедалось тогда все с большущим азартом - всевозможные ботвиньи, похлебки "из топора", щи из крапивы, для всего этого очень была к месту веселая изобретательность тети Ани. Убогий наш быт не только не приводил ее в уныние, а, наоборот, даже как-то мобилизовал. Мы ходили с ней окучивать картошку, заботились о бобовых всходах, добывали в очередях хлеб. Молоко, к счастью, было нам доступно без сложностей, так как наша хозяйка Лида кроме дома имела еще и корову. Как-то корова не пришла со стадом, и было уже решено, что она пропала, что было тогда проще простого - на окраине Завидова около леса постоянно стоял то один, то другой цыганский табор. Назавтра я обнаружил Лидину корову, мирно пасущуюся среди кустов неподалеку от места, куда обычно пригоняли стадо. Что задержало ее там, почему не подчинилась она щелчкам пастушьего кнута и не отправилась восвояси - кто мог это объяснить, да и зачем! Корова была торжественно возвращена владелице, и счастливая Лида выдала нам с тетей Аней премиальную крынку молока. Так и я внес свой вклад в решение "продовольственной программы".
      Трудности с кормежкой вызвали к жизни среди прочих разговоров два рассказа, в которых было затронуто недавнее совершенно для меня закрытое прошлое тети Ани. Один из них касался отношения Анны Васильевны к Николаю Угоднику и был примерно таким:
      "К Николаю Угоднику я всегда предпочитала обращаться только в тех случаях, когда становилось ясно, что больше помощи ждать неоткуда. И вот, как-то иду я со стадом овец и от голода просто падаю. И знаю, что долго мне еще не добраться до места, где можно было бы хоть что-нибудь перехватить. Вот я и говорю тогда: "Николай Угодник, помоги!" Сказала так и пошла дальше. И вдруг гляжу - прямо у дороги два яйца куриных лежат. И откуда, спрашивается: то ли курица сюда чудом каким забрела, то ли кем-то они оставлены - но зачем! Э-э нет, думаю, это не случайно, это мне Николай Угодник помогает. Взяла яйца, съела их, и так у меня на душе повеселело - не столько от еды, сколько от сознания, что я не одна здесь, - что уж дальше я шла просто как на прогулке".
      Другой рассказ:
      "Работала я однажды на конюшне: убирала, чистила, словом, что поручали, то и делала. А еды, как и всегда, не хватало. Мои напарницы однажды мне и говорят: "Сегодня бульон будем есть". А я уж и забыла, что такое бульон, и подумала: шутят, наверное. "Бери метлу и пойдем мясо для бульона заготавливать", - говорят мне. Пошли, а в конюшне воробьев всегда было полным-полно. Мы их метлами-то и набили полное ведро. Сварили действительно, такого замечательного бульона я раньше как будто бы и не пробовала. Вот ведь, правильно говорят: голод не тетка!"
      Осенью я начал учиться в московской школе, а Анна Васильевна переехала в Рыбинск, где ей была подыскана работа в качестве бутафора гордрамтеатра. Я смог побывать у нее в первые же каникулы, т.е. зимой 1948 г. Каникулы были коротки, а я - одержим страстью катания на коньках "Английский спорт", прикрученных веревками и палками к валенкам, так что мои зимние впечатления были просто никакими. На память об этой поездке сохранилась фотография, сделанная на рыбинском рынке: мы с Тюлей стоим перед холщовой раскрашенной декорацией, на которой изображен пароход со спасательными кругами, украшенными надписью "Привет из Рыбинска".
      Но зато летом я вкусил рыбинской жизни сполна. К этому времени Анна Васильевна получила жилье, и, надо сказать, неплохое: две комнаты в одноэтажном домике, из одной квартиры и состоявшего. Квартира эта была поделена между работниками театра, и соседствовала с Анной Васильевной семья из трех человек: отец и мать - актеры и дочь, кажется, Наташа - моя ровесница, заносчивая тощая девочка.
      Смутно ощущал я, что наша коммунальная жизнь повреждена какими-то антагонизмами, но в чем дело - до того ли мне было! Впрочем, антагонизмы это для коммуналок правило, а не исключение, так что все, как теперь говорят, было нормально. Фамилия соседей была Пинаевы, и это обстоятельство, к моему негодованию, использовалось в шутливых сценках, которые разыгрывались тетей Аней, Тюлей и Ниной Гернет, когда рыбинские проблемы обсуждались в Москве во время тайных наездов туда Анны Васильевны. Обязательно наступал момент, когда кто-нибудь из них кричал грозно: "А ну-ка, пинай, пинай его!" Я требовал прекратить упоминание хотя бы даже и в шутливой, но недружественной интонации имени нашего соседа, которого для себя выбрал за образец мужской красоты: он обладал несравненно прекрасным, каким-то, на мой взгляд, особенно благородным ртом; иногда бывало, что я тайком и совершенно безрезультатно пытался сложить свои мальчишечьи губенки в этот восхищавший меня пинаевский рисунок. Схватки на почве осуждения и защиты Пинаевых случались периодически и приводили всех в наилучшее расположение духа.
      Центральная и одна из немногих асфальтированных улиц, на которой находился театр, конечно же, называлась ул. Ленина и тянулась параллельно Волге. Она проходила правым берегом реки в квартале от вытянувшихся вдоль берега пристаней, дебаркадеров, пропитанного дегтем песка, пеньковых мотков, тросов, бочек, складов невесть чего и т.д. - совершенно особого прибрежного мира, к которому город обрывался крутым и высоким вымощенным булыжником спуском. Улица эта проходила сквозь весь город и образовывала главную его артерию, от которой в направлении от реки уходили улочки и переулки, становившиеся по мере удаления от центра все тише и травянистее. Вот там-то, на одном из довольно тихих перекрестков, и стоял наш дом. В один из своих приездов Тюля сделала несколько очень точных этюдов из окон угловой квартиры тети Ани: в одну сторону виднелся небольшой прудик или наполненная талой водой большая яма; в перпендикулярном направлении - глухой забор со скрытым за ним прекрасным тенистым чужим садом; поверх забора видны только кроны довольно могучих лип, цветение которых наполняло в июне воздух сладчайшим медовым запахом. Тротуары этой улочки были выстланы двумя рядами широких квадратных плит известняка, мостовая - булыжником; все это делалось очень аккуратно и продуманно: мостовая была выпуклой и вода при дожде стекала к ее обочинам, где по также вымощенным канавкам текла в направлении сточных люков.
      Кварталы между ул. Ленина и Волгой были застроены, пожалуй, лучшими домами; в них, я думаю, прежде жили хозяева и управители реки. Теперь, вернее тогда, в 1948 г., эти дома, как и весь город, как и вся страна, потеряли форму, потрескались, облупились, все в них подтекало, не закрывалось или, наоборот, не открывалось, и были они густо заселены озабоченным и нищеватым людом. Однако об этих домах и известных мне их обитателях - чуть позже.
      Итак, театр! Здание его тоже имело явно дореволюционное происхождение и располагалось в одном из самых центральных кварталов города: рядом был огромный городской собор, сад с танцплощадкой, несколько кинотеатров обязательные "Арс" и "Юного зрителя", - кукольный театр и, наверное, рестораны, про которые я тогда не знал. Были, естественно, и магазинчики, но здешние были мне незнакомы, так как очереди за хлебом я отстаивал в других местах, а больше мне ничего и не доверялось.
      Вот парадокс воспоминаний - хочешь рассказать об одном, а рассказ своим внутренним течением сносит тебя в совершенно неожиданном направлении. Итак, театр... Его я вспоминаю со въезда во двор, давно лишившегося когда-то, наверное, узорно-решетчатых ворот между двух уцелевших кирпичных стоек. Теперь о воротах напоминали только торчавшие из стоек мощные петельные стержни, глубоко изъеденные ржавчиной. Съезд с тротуара на проезжую часть улицы ограничивали невысокие каменные тумбы, предназначавшиеся когда-то для привязывания лошадей. Узкая горловина двора тянулась между двумя глухими стенами - справа театра, слева соседнего дома - и выводила к хозяйственным задам театрального здания со множеством дверей и дверец, какими-то огрызками железных лестниц, прилепленных к стенам, складом необходимых в театральном деле вещей, как-то: вечной кучи опилок, кусков фанерных стен с роскошными окнами и дверьми и проч. Из всего этого наиболее высоко я ценил опилки: они постоянно отсыревали, упревали и потому внутри были всегда горячими. Это их свойство я обнаружил, когда победно вонзил в тело кучи сабельный клинок, найденный где-то среди театрального хлама. Когда я выдернул его из поверженной кучи, он оказался обжигающе горячим - эффект, который я использовал впоследствии в качестве одного из козырей в отношениях с приятелями, оказавшись как бы хозяином этого спящего городского вулкана.
      Со двора через одну из дверец можно было проникнуть в темные закоулки здания и через несколько поворотов арчатого коридорчика очутиться в бутафорской мастерской - царстве Анны Васильевны. Темноватая комната с мощной четырехугольного сечения колонной посреди, вдоль стен выстроены длинные рабочие столы, постоянный запах столярного клея и других бутафорских ингредиентов. Здесь фантазии тети Ани была дана и воля, и хоть какой-то материал для воплощения. Как нельзя кстати пришлись те навыки, которые она приобрела в Бурминском лагере (один из системы Карагандинских лагерей), когда оформляла спектакль "Забавный случай" по Гольдони, разрешенный к постановке в лагерной КВЧ для развлечения начальства и зеков. Наученной тамошним опытом, ей было легко здесь: бумага, клей, краски, тряпье, деревяшки - все имелось без особых ограничений. Например, роскошные резные золоченые рамы для портретов делались с помощью пропитанных клейстером газет, из которых лепился узорчатый рельеф, покрывавшийся после высыхания краской и бронзовым порошком - из зала это выглядело совершенно достоверно. Серебряные кубки - тоже техника папье-маше. Хуже бывало, когда героям по ходу действия, скажем, в пылу пирушки надо было, чокаясь, бить кубками друг о друга - выходило неожиданно глухо или, хуже того, картонно. Или герой выпивал отравленное питье и валился вместе с кубком на пол - стоны и шум падающего тела могли быть вполне натуральны, а вот падение кубка разрушало достигнутый эффект. Тем не менее выглядели эти папье-машевые поделки очень внушительно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38