Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Матрона

ModernLib.Net / Гучмазты Алеш / Матрона - Чтение (стр. 8)
Автор: Гучмазты Алеш
Жанр:

 

 


      Она чувствовала себя так, будто в западню попала. Будто не сама все придумала и привела сына, а Гафи заманила ее сюда. Теперь в поведении Гафи ей чудилось что-то зловещее. И кивнула она как-то не так, и в быстром взгляде ее вовсе не жалость мелькнула, а тайное злорадство. И одета она была во все черное, и поглядывая на них, как-то неловко втягивала голову в плечи, словно стараясь перехитрить всех, остаться незамеченной. Она чемто напоминала ворона, искоса поглядывающего на цыпленка перед тем, как схватить его. Матрона стерегла каждое ее движение, боясь, что Гафи вдруг тронется с места и крадучись, боком, боком прискачет к ней и скажет что-то страшное. Ворон ведь, известное дело, ничего хорошего сказать не может, он только каркает, предвещая беду… Она и сама не заметила, как пошла в сторону от Гафи, подальше, к самой дальней скамейке на автобусной станции. Присела и застыдилась вдруг, коря себя за черную неблагодарность. Разве не Гафи приняла всей душой ее беду? Разве не она вызвалась помочь ей в трудную минуту? Матрона старалась пересилить себя, но не могла: теперь ей казалось, что Гафи с самого начала замыслила что-то против ее сына. Она боялась Гафи и в то же время понимала отчаянность своего положения, и снова пыталась урезонить себя, взглянуть на Гафи другими глазами, но так и не смогла. А Доме, уставший от хождения по городским улицам, свернулся клубочком у нее на коленях и лепетал что-то свое, что-то рассказывал. Она не слышала его, занятая своими мыслями, но что-то отвечала, поглаживая его дрожащей рукой, смотрела на его светлое личико, не могла наглядеться, и сердце ее едва не разрывалось от нежности и страха.
      Ребенок угомонился, подумав, наверное, что матери не до него, и вскоре уснул. Она не заметила, как сон сморил его, а услышав его ровное посапывание, пожалела: надо было развлечь его как-то, расшевелить, чтобы подольше побыть с ним, оттянуть миг расставания, но, скованная страхом, она не догадалась сразу, а теперь уже было поздно. Теперь она могла только смотреть на него, прощаясь, запоминая каждую черточку его лица, каждую его ресничку и это родимое пятнышко над бровью, похожее на крохотную гусиную лапку. Ей вдруг почудилось, что пятнышко стало увеличиваться, надвигаться на нее, угрожая, и, вздрогнув, она очнулась, пришла в себя.
      Гафи, будто ворон, кружила невдалеке, посматривала на них, торопила взглядом, и Матрона поняла – ждать больше нечего. Она сняла ребенка с колен, положила на скамейку и встала. Теперь она смотрела на него стоя, на гусиную лапку над бровью, и понимала, удивляясь, что расставание с сыном больше не страшит ее. Она не могла разобраться в себе, найти объяснение своему состоянию: сердце ее словно окаменело, казалось, она не испытывает никаких чувств ни к ребенку, которого сейчас бросит спящим на скамейке, ни к самой себе, усталой и опустошенной, которой смутно, словно издалека, слышатся не сказанные ее сыном слова: “Мама, ты скоро вернешься?” – и свои собственные и тоже не произнесенные: “Скоро, сынок, скоро вернусь”. Эти ее слова, – скоро вернусь, – которые она больше чувствовала, чем слышала, как бы освобождали ее и подхлестывали в то же время, отгоняя прочь от скамейки, от спящего ребенка. Она приблизилась к Гафи, увидела, словно в тумане, ее лицо и услышала, как мольбу, ее жалостливый голос: “Я все сделала, иди, не мучай себя больше. Все будет хорошо. Иди. К вечеру я буду дома”. Эти слова гнали ее дальше, и ей самой уже хотелось вырваться отсюда, убежать, скрыться, исчезнуть, и она шла, не разбирая дороги, торопилась, почти бежала, пытаясь спастись от нескольких слов, звучавших в самой глубине ее души: “Мама, ты скоро вернешься?”
      “Скоро, сынок, скоро”, – отвечала она наспех, и этот пустой ответ хлестал ее больней кнута, заставляя бежать подальше от сына, искать то место, где уже не будет, наконец, слышен бесхитростный вопрос ребенка.
      И она спешила куда-то, не понимая, куда идет, и не видя ничего перед собой. Она боялась поднять голову, ей все казалось, что прямо над ней кружит огромный ворон, и стоит только взглянуть на него, как раскроется черный клюв, раздастся злорадное карканье и прервется та тонкая нить, которая еще связывает ее с сыном, те слова, что навеки запали ей в душу: “Мама, ты скоро вернешься?” – и ее ответ: “Скоро, сынок, скоро вернусь”.
      Она слышала голос сына. Его слова гнали ее по городу, от перекрестка к перекрестку, она сворачивала с одной улицы на другую и, когда устала, изнемогла вконец, бросилась к дому одного из своих родственников. Увидев ее, хозяева обеспокоились, стали расспрашивать, а она вместо того, чтобы рассказать правду, завела речь о Джерджи, о том, что от него давно нет вестей и она уже высохла от переживаний. Рассказывала им и о другом – о родителях, о соседях, но и здесь, среди близких людей, ей не давали покоя все те же голоса, детский и ее собственный:
      “Мама, ты скоро вернешься?”
      “Скоро, сынок, скоро вернусь”.
      Она сидела, как на иголках, и вскоре подхватилась, стала прощаться, думая, что на улице ей станет легче; но и там ее преследовали эти два голоса, и в отчаянии она бросилась к другим родственникам, дальним, у которых давно уже не была, которых не так уж хорошо и знала…
      Так прошел день, а вечером она поспешила к Гафи. Та была дома, давно ждала ее и, отведя Матрону в дальнюю комнату, где никто не мог слышать их, взволнованным шепотом стала рассказывать. Ребенок долго спал, и Гафи не будила его, присела рядом на скамейку и ждала. Проснувшись, он испугался, стал искать глазами мать и, не найдя, заплакал. Гафи приласкала его и, когда он поутих немного, сказала, что знает его мать и сейчас отведет к ней. Мальчик успокоился. Когда они пришли в приют, он испугался и снова стал плакать. Поплакал, а потом подошел к детям и стал играть с ними. Гафи рассказывала, и Матрона вроде бы слушала ее, но каждый раз, как только та умолкала, начинала нетерпеливо расспрашивать о том же самом, будто ничего из сказанного не поняла. Вздохнув, Гафи снова повторяла свой рассказ, и она снова заставляла ее начинать сначала…
      На ночь Матрона осталась у Гафи. Уснула быстро, намаявшись за день, но и во сне ей слышался плачущий голос Доме. Она не видела его, но слова, произнесенные сквозь слезы, были все те же:
      “Мама, ты скоро вернешься?”
      Сейчас, во сне, ей не хотелось обманывать его, и она пыталась найти в ответ какие-то новые, нужные слова, но каждый раз, когда она была готова, казалось, произнести их, перед ней появлялся, как черный призрак, огромный ворон, косился на нее недобрым глазом и с какой-то жестокой медлительностью начинал раскрывать свой черный клюв. Боясь, что ворон каркнет, и стараясь опередить его, Матрона произносила быстро и оттого еще более лживо: “Скоро, сынок, скоро вернусь”…
      Она и на следующий день не собралась домой, не смогла заставить себя. Побывала у всех своих городских знакомых и всем рассказала о том, что от Джерджи давно уже нет вестей, что родители ее, слава Богу, живы и здоровы, говорила обо всем, что приходило на ум, а думала все о том же самом, не зная покоя и уже не надеясь хоть когда-нибудь обрести его. Обойдя всех, кого знала, в городе, поехала к родственникам в какое-то дальнее село. Оттуда – в другое. Так три дня она переходила из села в село, от одних родственников к другим, и везде говорила о чем-то me главном для нее в тот момент, и понимая, что она, несчастная, извелась в тревогах о Джерджи, ее старались утешить, пригреть, накормить. А ей кусок не лез в горло, и она отвечала, что поела перед тем, как прийти, благодарила и шла дальше. В конце концов, умирая от голода, она вернулась в город, поменяла свои новые почти чувяки на буханку белого хлеба, но есть не смогла – сунула под мышку и тут же забыла о нем. К вечеру того же дня она коекак добралась домой.
      Когда уставшая, обессиленная, она повалилась на кровать и услышала гнетущую тишину пустого дома, – ни звука, ни шороха, будто вымерло все, – она с особой остротой и болью почувствовала, как не хватает ей сына.
      – Где он? – прорыдала она сдавленно. – Где мой мальчик?
      Она всматривалась в темноту, и ей мерещились какие-то тени. В дальнем углу комнаты темнота сгущалась, обретая неясную пока, но все более зловещую форму, и Матрона поняла вдруг, почему Гафи показалась ей похожей на ворона. Потому что сам вид Гафи, само появление ее там, на автостанции, предвещало разлуку с Доме, долгую ли, короткую, но разом зачеркнувшую всю жизнь Матроны. Осталась пустота, которую нечем заполнить, как ни старайся, и от которой некуда деться. Ворон, конечно, не более, чем птица, и только теперь, в войну, люди стали бояться: вдруг сядет на крышу дома или на дерево во дворе и закаркает, тогда уж точно – жди злую весть о ком-то из близких. Потому и мерещился Матроне огромный черный призрак, разевающий клюв над ее мальчиком, потому и поспешила она – лишь бы успеть, опередить карканье! – в ответ на не высказанный детский вопрос: “Мама, ты скоро вернешься?” – произнести про себя обманные слова: ”Скоро, сынок, скоро вернусь”.
      И хоть слова эти не прозвучали в яви, они вырвались из самой глубины ее души, чтобы остаться, навсегда лишив ее покоя.
 

18

 
      Если много ждешь от жизни, то и терпеть приходиться немало. Она дождалась пустых углов в своем доме; в сумерки ей слышалось тихое подвывание из каждого угла, к ночи оно усиливалось, а стоило ей заснуть, сразу же появлялся ворон, снова косился, надвигался на нее, медленно раскрывая клюв. Стояла осень, пора самой тяжелой работы, и возвращаясь домой усталая, с разбитым сердцем, Матрона каждый раз, сама не веря себе, надеялась – вдруг он окажется дома, ее мальчик! Но нет, только голос его слышался: “Мама, ты скоро вернешься?” Когда терпеть уже не было мочи, она подхватывалась и на ночь глядя шла в город.
      Открыв дверь, увидев ее измученное лицо и словно подаяния ждущие глаза, Гафи сразу же начинала ругаться – шепотом, чтобы не разбудить детей: “Не сходи с ума! Чего тебя носит в такую темень?! Но Матрона ничего не слышала, будто глухая, она думала лишь об одном, ждала, когда Гафи расскажет ей, что с мальчиком все в порядке, он обжился в приюте, сыт, одет, завел новых друзей.
      Хоть на миг, но на душе становилось легче и, оставив гостинцы для сына, она в ту же ночь возвращалась домой, стараясь поспеть до рассвета, чтобы никто не увидел ее, не заподозрил чего неладного.
      Стояла середина осени, все были заняты на колхозных работах, а к концу дня торопились и для дома успеть что-то сделать; уставая до полусмерти, Матрона стала выбираться в город реже.
      Однажды, уйдя с работы пораньше, она собрала гостинцы в узелок и, как только стемнело, пустилась в путь. Прошла ущелье, вышла на равнину и, оглянувшись, заметила сзади, метрах в пятидесяти, чью-то собаку. Матрона не испугалась, даже попыталась рассмотреть ее при свете луны, но потом, на всякий случай, пошла быстрее. Оглянувшись через некоторое время, она увидела, что собака уже не одна, их несколько и все они как бы нехотя бредут за ней. Сердце ее замерло. Попутное село впереди была не так уж и далеко, и Матрона прибавила хода. Глянула назад – собаки тоже прибавили, но держались все еще на приличном расстоянии. И тогда она поняла, что это не собаки вовсе, а волки. Похолодев от страха, она бросилась бежать. Волки, не торопясь, трусцой следовали за ней. Она понимала, что не успеет добежать до села: они догонят и разорвут ее гораздо раньше. И тогда она остановилась в отчаянии, застыла на месте и, не в силах тронуться с места, смотрела на приближающихся волков. Но и они вдруг замедлили бег, а затем и остановились, выжидая чегото.
      Она смотрела на них, они на нее, и она не знала, что делать. Понимала, что волки долго стоять не будут, приблизятся, в конце концов, окружат и разорвут, даже костей не останется. И никто не узнает о ее гибели. Исчезла – и все. Даже сын ее так будет думать.
      Вспомнив о сыне, Матрона пришла в себя. “А с ним что будет? – ужаснулась она. – Останется один на всем белом свете!”
      Заботясь больше о нем, чем о себе, она лихорадочно искала спасения. Глянула по сторонам, надеясь на чью-то помощь. Кричать не имело смысла – село было далеко. Если там и услышат ее крик, все равно не успеют добежать – волки сделают свое дело раньше. Да и услышит ли кто-нибудь ее в это позднее время?
      Она снова огляделась, увидела вдруг дерево неподалеку. Тихий ночной ветер колыхал его верхушку, и дерево казалось Матроне живым, казалось, оно понимает отчаянность ее положения, но не может сдвинуться с места, прийти на помощь и потому зовет ее к себе, протягивая руки. Она сама не заметила, как сорвалась с места и оказалась на дереве. Взобралась, устроилась на самой верхушке и уже без боязни посмотрела вниз: волки беззвучно, как призраки, кружили сначала в отдалении, потом все ближе и, наконец, подступили вплотную к дереву. Поняв, что добычу им не достать, они уселись кружком, задрали морды к небу и горестно завыли:
      – У-ы-ууу…
      Возбудившись от собственного воя, забегали вокруг, толкая друг друга и свирепея, и один из них вдруг бросился к дереву, вцепился в него клыками, будто перегрызть хотел, и отскочив, взвыл так, что у Матроны сердце чуть не оборвалось. Следом за ним и другие рванулись к дереву. Они вставали на задние лапы, скребли его, беснуясь, когтями, отскакивали в злобном бессилии и снова бросались вперед и, в конце концов, уселись, решая, видимо, что делать дальше, и ничего не придумав, завыли так, будто в мире произошло что-то страшное:
      – У-ы-ууу…
      Не зная, как освободиться от них, Матрона вынула из сумки вареную курицу, приготовленную для сына, и бросила вниз, надеясь, что сожрав ее, волки угомонятся и уйдут подобрупоздорову. Получив неожиданный дар, волки бросились на него, вырывая друг у друга, рыча и клацая зубами, потасовка перешла в схватку не на жизнь, а насмерть, в которой никто никого не щадил. В дальнем селе тревожно залаяли собаки, лай приближался, послышались крики, а затем и два подряд ружейных выстрела.
      Волки неохотно и неторопливо ушли из-под дерева, и вскоре их вой послышался откуда-то издали. Хоть они и ушли, но Матрона сидела на дереве, пока не забрезжил рассвет.
      После этого она уже не осмеливалась ходить по ночам в город.
      Дни шли своей чередой, и она постепенно привыкала к разлуке с Доме. И Егнат притих. Не стало слышно его криков и угроз, и она перестала бояться за сына. Но в ту ночь, на дереве, в ее сердце закралась обида. Обида и подозрение. Причиной тому был Джерджи.
      “А где он и вправду, этот Джерджи? – думала она. – Если он живой, если не перешел на сторону врага, то почему же он забыл о доме? Неужели сердце его так очерствело на войне, что он даже сына не вспоминает? Разве живой человек может не помнить о своем ребенке? Что же он молчит столько времени? Написал бы хоть слово, прислал весточку, пусть не ей, но хотя бы сыну своему. Если бы она знала, где находится Джерджи, ее бы никто не удержал, она и в это ужасное время нашла бы как добраться до него, узнать – жив ли он, здоров ли и почему забыл о семье?.. А может, Егнат прав? Может, он действительно подался к немцам? Но если это так, то ради чего она страдает здесь, защищая честь мужнего дома? Ради чего вместе с ребенком своим горит в адском пламени, разожженном односельчанами Джерджи?.. А если он не перешел к немцам, то почему не пишет?.. А может, с ним случилось что-то, и он в таком состоянии, что ни о ком, кроме себя, и думать не может?”
      Эти мысли не давали ей покоя, будили всяческие подозрения, и приходя в отчаяние, она временами готова была примириться со своим одиночеством, забыть о разлуке с сыном. Ей вспоминались дни, прожитые с Джерджи, но теперь уже не лучшие из этих дней, а другие, когда Джерджи вдруг как-то отдалялся от нее, и она обижалась, страдала от недостатка его внимания. Она поймала себя на том, что переносит свое теперешнее недовольство мужем на ребенка, и это было неожиданно для нее самой и ранило так больно, что все ее обиды и подозрения опали, как осенние листья, и она вернулась в состояние вечной тревоги за Доме.
      А осень между тем кончилась. Наступила зима. Навалило столько снега, что дома были засыпаны чуть ли не до самых крыш и, чтобы выйти поутру, людям приходилось откапываться. Мужчины ждали, когда снег перестанет идти, чтобы проложить из ущелья на равнину санный след…
      В ту ночь ей долго не спалось. Она уже более трех недель не была в городе и ничего не знала о Доме. Потом, уже во сне, она оказалась в каком-то неизвестном месте, среди незнакомых людей. Все утопало в снегу, и в этой снежной стране она почему-то искала своего сына. Увидела его наконец: ребенок увяз в сугробе и махал руками, звал на помощь. Она бросилась к нему, но долго не могла пробиться. А он все глубже уходил в сугроб, и когда она добралась до него, мальчика уже не было видно. Она кричала, раскапывала снег, но сын исчез, лишь доносился его крик, но откуда, она никак не могла понять и начинала копать то в одном месте, то в другом, но все напрасно. Она звала его, он откликался, но найти друг друга они так и не смогли. Проснувшись в ужасе, она пролежала всю ночь, не сомкнув глаз.
      Утром, едва забрезжило, она вышла из дома и пошла, проваливаясь, падая и поднимаясь, по девственному снегу в город. Обессиленная, она добралась до места только к вечеру. Гафи ужаснулась, увидев ее.
      – Как мальчик? – спросила Матрона.
      Помогая ей раздеться, снимая с нее обледеневшую одежду, Гафи стала рассказывать, что все нормально, мальчик здоров и все у него хорошо. Матрона успокоилась на миг, но тут же уловила какуюто скрытую тревогу в голосе подруги.
      – Гафи, ты что-то скрываешь. Пусть я умру на твоих глазах, если не скажешь правду…
      – Мне нечего от тебя скрывать, – с упреком ответила та.
      Возвращаться в ночь она не решилась и осталась у Гафи. И чем дольше она была в ее доме, тем меньше верила ей. Гафи держалась с напускной веселостью, без конца вспоминала какие-то случаи из их общего детства, а Матрона, тревожась все больше и больше, смотрела на нее и уже не сомневалась: что-то случилось с ее мальчиком, что-то произошло.
      – Гафи, – она перебила очередной рассказ подруги, – что с моим ребенком? Заклинаю тебя именем твоих детей, именем того, кто из этого дома ушел на фронт, именем Джерджи прошу – скажи мне правду!
      Гафи не выдержала и заплакала.
      – Что с ним случилось?
      – Матрона, – только и могла произнести Гафи, – Матрона…
      – Что случилось?
      – Доме убежал из приюта…
      В глазах у Матроны потемнело.
      – И? – спросила она, заранее зная ответ Гафи.
      – И нигде его не могут найти…
      Свет померк для нее.
      Свет померк, и мир навсегда стал для нее сумрачным.
 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
 
1

 
      Вот уже сорок лет она живет в сумрачном мире и давно перестала понимать саму себя. Знает лишь, что и сердце не всегда ладит с душой. Со временем собственная жизнь стала казаться ей наказанием Божьим: всего-то и радости осталось – поглядывая свысока на соседских женщин, на каждую в отдельности и на всех разом, кичиться пустой своей независимостью и свободой.
      …Не прошло и двух недель со дня прихода Чатри и его гостя, как ей стало чудиться в себе что-то неладное. Она старалась не вспоминать о прошлом, не с начала своей жизни, конечно, а с тех пор, как исчез Доме. Ее разум больше не подчинялся ей. Стоило задуматься о чем-либо, как начинали слышаться чужие голоса, гомон людской, в котором не было места ее собственному слову. Иногда звучали и голоса близких, дорогих ей людей. Эти голоса властвовали над ней, вводили в трепет, в то состояние, когда она начинала ненавидеть саму себя. Они ставили ей в вину, возводили в смертный грех всю ее прошлую жизнь. И она, замирая, боялась той страшной двойственности, когда звучание родного голоса согревало ей душу, а смысл произнесенного поражал в самое сердце. Голоса ткали над ней серую паутину страха, и она жила в постоянном ожидании приговора: если близкие обходились с ней так сурово, проклиная и отрекаясь от нее, то чего же было ждать от других? И в то же время она понимала, что не столько боится самих голосов и тех, кто скрывается за ними, сколько того, в чем ее обвиняли. Она старалась не слышать, не думать об этом, ей хотелось забыть их, эти голоса, родные и желанные для ее слуха, отрешиться и жить сегодняшним днем, но она внимала им и помимо своей воли подтверждала их правоту, чувствуя себя ничтожной, готовой саму себя втоптать в грязь.
      Она боялась, а испуганная душа ищет утешения, испуганное сердце держится на подпорках самооправданий, и она находила, придумывала их для себя. Она придумывала их, стараясь хоть за что-то зацепиться в этой жизни, и какое-то время сама в них верила, но продолжалось это недолго, все начиналось сначала и, отчаявшись, она созывала соседских женщин и устраивала шумную пирушку. Или произносила на людях что-то непристойное, непотребное, и это сразу же привлекало к ней внимание, и чувствуя косые взгляды и посмеиваясь в ответ, она забывалась на миг и вновь чувствовала радость вольной жизни. Все это могло отвлечь, но не вело к спасению. Когда сказанное ею доходило до ее собственного разума, и бесстыжие слова, провоцирующие ссоры и столкновения в селе, повторялись в памяти уже для самой себя, она готова была провалиться сквозь землю, понимая, что только добавила себе позора. И то же самое начинали говорить вновь зазвучавшие голоса, и ей уже не казались жалкими оскорбленные ею односельчане, жалкой становилась она сама. Те, кого она унизила только что, обескуражила своей дерзостью, теперь смотрели на нее как бы сверху вниз, и она злилась, уходила, искала укромное место и там ругалась сама с собой.
      Так было и в последний раз.
      “Что ты делаешь?! – налетела она на себя. – Какая муха тебя укусила? Или, может, ты стала завидовать людям, может, ты хуже всех в этом селе?”
      “Господи, – сокрушалась она, – как же я могла сказать такое? А если бы меня услышал тот парень, гость Чатри, который так похож на моего сына?”
      “Чтоб ты пропала, Матрона, – упрекнула она себя. – Ты, наверное, постарела, боишься жить одна и хочешь умереть в чужом доме? Не потому ли ты застеснялась, как молоденькая невестка?”
      И тут же, словно дождавшись своего часа, зазвучали голоса ее близких:
      “Достоинство, Матрона, ты теряешь достоинство… Если себя не стыдишься, то подумай хотя бы о нас. Не позорь наши имена, не бросай на нас тень”…
      Матрона услышала эти слова по-своему, и они глубоко запали ей в душу. В ней вспыхнула вдруг надежда – и не гасла уже, горя небольшим, но ровным пламенем.
      Теперь, если кто-то из сельских пытался не по делу завести с ней свару, она отвечала спокойно и смиренно:
      – Что я плохого вам сделала, что плохого? Почему вы не даете мне покоя? Почему среди вас так трудно жить бедному человеку?.. У меня ведь тоже есть родные и близкие, и если вы со мной не считаетесь, то постесняйтесь хотя бы их…
      “У меня ведь тоже есть родной”… – ей хотелось произнести это именно так, в единственном числе, но она не могла решиться, не осмеливалась даже наедине с собой.
      “У меня тоже есть сын”, – твердило ее сердце.
      Эта мысль стала овладевать ею. Вернее, не мысль, а предчувствие, какая-то постоянная сдавленность сердца, не отпускавшая ее ни на минуту. Она и верила, и сомневалась, и, находясь в состоянии постоянного ожидания, ничего не хотела предпринимать, а то, что делала все-таки, казалось ей неверным, случайным – она сомневалась в каждом своем поступке, в каждом произнесенном слове. “А может, я не права? – взвешивала она каждый свой шаг. – Может быть, надо было как-то иначе?” Она сомневалась не только в совершаемых действиях, но и в чувствах своих, думах, переживаниях.
      Те голоса, что звучали в глубинах ее души, стали приобретать ясность, определенность, и если раньше она их скорее чувствовала, чем слышала, то теперь они звучали, как наяву. И, конечно же, чаще всего ей слышался голос сына, и не только те слова, которые стали ее проклятьем, но и другие, из той коротенькой жизни, которую они прожили вместе; все это одушевлялось в ней, наполняя жизнь какой-то свежей, тревожной сутью.
      И появился новый голос, который следовал за ее мальчиком, повторяя каждое его слово, подражая в оттенках и интонациях и даже детскому дыханию подражая. Но это был голос взрослого человека, иногда усиливающийся и заглушающий лепет ребенка, и она знала, кому принадлежит новый голос, она отличила бы его от тысячи других. Это был голос Доме, гостя Чатри.
      Что же нужно было ему, незнакомому ей человеку, зачем он вторгся в ее жизнь, которая худо-бедно устоялась после всего, что довелось ей перенести? Почему он живет в ее мыслях? Почему она не может отрешиться от него?
      Как-то раз ей приснился Доме, ее пропавший мальчик. Но не он явился ей, а она пошла к нему – на автостанцию, к скамейке, на которой оставила его спящим. Всякий раз, когда она устает искать его во сне, когда изнемогает от бесконечных и бесполезных усилий, ей – также во сне – приходит спасительная мысль: “Я же оставила его на скамейке, значит, там его и надо искать”. Она бросается туда и, если находит, радости ее не бывает конца, и, даже проснувшись, она еще некоторое время чувствует себя счастливой. Если же ребенка на скамейке не оказывается, сердце ее обливается кровью, и она начинает думать, что это Бог наказывает ее за грехи, не давая ей даже во сне полюбоваться на сына.
      Господи, сколько же лет блуждает она между своим селом и той проклятой скамейкой…
      В этот раз она нашла его: мальчик спокойно спал себе и никак не реагировал на ее взволнованный, сбивчивый рассказ о том, как она убивалась, потеряв его, как искала, терпя адские муки, и как счастлива, что, наконец, нашла. Он тихонько посапывал во сне, оставаясь равнодушным и к горю ее, и к радости, его не трогало и то, что после стольких лет разлуки они вновь обрели друг друга. Казалось, ему и без того было хорошо, и он продолжал спать так же сладко и безмятежно, как все эти долгие годы. Она упала перед ним на колени и, не осмеливаясь плакать в голос, но обливаясь слезами, смотрела и не могла насмотреться на него. Он совершенно не изменился. Как был, так и остался похожим на светлолицее, смеющееся солнышко.
      Она жадно всматривалась, стараясь запечатлеть в памяти все, до самых мелочей, даже детскую грязь под его ногтями – все это тысячу и тысячу раз вспомнится, согревая ее в ненастные дни, – и, глядя на родимое пятнышко над его бровью, похожее на крохотную гусиную лапку, она обрадовалась вдруг до невозможности, голова ее закружилась, и уже не помня себя, не сдерживаясь, не боясь разбудить ребенка, она протянула к нему руки, протянула, но не смогла дотянуться и, удивляясь, открыла глаза и увидела… что стоит на коленях, но не перед скамейкой на автостанции, а у себя дома, перед столом, за которым сидят Чатри и Доме, гость Чатри. Она смотрела на родимое пятно над бровью этого другого, взрослого Доме, и оно было похоже на маленькую гусиную лапку.
      Она помнила, как только что радовалась этому пятнышку, тянула к нему руки, она и теперь хотела бы радоваться, но настроение было уже не то: ей показалось вдруг, что гость Чатри нарисовал это у себя на лбу – узнал откуда-то, что ей это будет приятно, и пришел с нарисованной гусиной лапкой. И все же, сомневаясь, она протянула руку к его лбу и снова не смогла дотянуться. Встревожившись, подалась вперед, стараясь достать, дотронуться, но перед ней уже не было ни гостей, ни стола – она стояла на коленях перед портретом Джерджи, тянула к нему руки, и Джерджи был похож на ее недавнего гостя…
      Портрет замутился, исчез, кто-то схватил ее, потащил куда-то, она пыталась крикнуть, позвать на помощь сына, но не смогла и, наконец, проснулась.
      В комнате было темно. Она чувствовала себя усталой, разбитой, страх еще не прошел и, боясь уснуть и снова пережить кошмар, она встала, включила свет и, вернувшись, села на кровать. Вспомнила свой сон – с самого начала – и встрепенулась: над бровью у ее гостя была точно такая же гусиная лапка, как и у ее мальчика. Она заметила это сразу, как только он следом за Чатри вошел в дом, и сердце ее потеплело, но тогда ей почему-то не вспомнилось другое – что у ее сына было точно такое же родимое пятнышко.
      Она стала сравнивать лицо ребенка и телосложение, осанку Джерджи с обликом гостя, их голоса, и, конечно же, главное, отличительный знак над бровью, и совпадений было так много, что ей стало страшно, ее бросило в дрожь, и она напряглась, сомкнув руки на груди, втянув голову в плечи и боясь шевельнуться, упустить что-то. Но этот страх не давил, не пригибал ее к земле, напротив, ей казалось, что она вместе с кроватью, постелью и всем домом возносится над миром, поднимается все выше и выше, и теперь ей было страшно упасть с этой высоты. Она схватилась за спинку кровати и хрипло, через силу произнесла:
      – Это мой сын…
      И сразу же поняла, что достигла той высоты, упав с которой, разобьешься насмерть.
      – Это мой сын, – беззвучно выдохнула она, и в глазах у нее потемнело.
 

2

 
      Она знала, что почувствовала это сразу, едва увидев его – какое-то томление в душе, неясное предчувствие, – но таилась, боясь признаться себе, живя надеждой, и только теперь осмелилась, смогла сказать, произнести это вслух. Сказала, но не для посторонних ушей. Предчувствие и уверенность – это не одно и то же, и хоть она уже почти не сомневалась, но чем обернется дело, ей не дано было знать. Говорить об этом с кем-либо она не хотела, боясь людской молвы и зная из своего печального опыта, что лучше попусту надеяться, чем горько обмануться. И, тем не менее, ей надо было хоть что-то разузнать об этом человеке, неожиданное явление которого перевернуло всю ее жизнь.
      Как бы между прочим, интересуясь вроде бы сватовством, она попросила Нату, жену Чатри, съездить в то село, поинтересоваться у дочери: кто эти люди, что говорят об их парне – свой он у них или приемыш? Но Ната все никак не могла вырваться, да, впрочем, не оченьто и старалась. Когда Матрона раз, другой напомнила ей о своей просьбе, та вдруг заважничала, загордилась, будто и не Ната она вовсе, не жена Чатри, а принцесса в панбархате: хочет – казнит, хочет – милует. И это та самая Ната, которая всю жизнь боялась поднять при ней голову, которой стесняется собственный муж, которая даже обед приготовить, как следует, не умеет. А если уж случается ей попасть на люди, только и может, что какую-нибудь околесицу понести, чушь несусветную. И вот дождалась, наконец, взяла верх над Матроной, всем своим видом дает понять, что держит ее судьбу в руках и как распорядится ею, так оно и будет. Откуда ей знать, убогой, что не о сватовстве волнуется Матрона, что не горит она желанием выскочить на склоне лет замуж, перебраться со своими тряпками в чужой дом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16