Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Матрона

ModernLib.Net / Гучмазты Алеш / Матрона - Чтение (стр. 4)
Автор: Гучмазты Алеш
Жанр:

 

 


      С чего же они начались, ее несчастья?
      С войны, конечно, с войны.
      От Джерджи уже много месяцев не было писем. В село все это время шли и шли похоронки, и душа Матроны истончилась, как старушечий волос. Она ждала весточки от Джерджи и пряталась в страхе, когда почтальон появлялся в конце их улицы. Словно opedwsbqrbs свое будущее, она сравнивала себя с сиделкой у постели тяжелобольного: ждешь и не знаешь – то ли голос живой услышишь, то ли предсмертный хрип. Тогда она впервые лишилась сна. Ворочалась до светла в своей сиротской постели, и картины одна страшней другой представали перед ней, и хотелось выть от горя и бессилия, но она даже всхлипнуть не решалась, боясь прогневить Бога – кто знает, может Он прикрывает Джерджи Своим крылом, и тот жив и невредим? Не смея оплакивать мужа, пропавшего в огневороте войны, она отводила душу на сельских похоронах. Тут уж можно было и слез не жалеть и о Джерджи вспомнить, обращаясь вроде бы к покойнику – ах, как он тебя любил, да минует его вражья пуля! – и свою тревогу излить, взывая к умершему от имени соседей и от себя с сыном в дальнюю даль крича – как мы будем жить без тебя?! В причитаниях ее не было ни игры, ни хитрости – она всегда была чутка к чужому горю, а теперь оно отзывалось в ее душе еще и как эхо собственного…
      Все началось, когда в ее дом нагрянула милиция.
      Они ворвались, словно вражью крепость взяли приступом, перерыли все, перевернули, в каждую щель залезли, ни один клочок бумаги не оставили без внимания, все собрали в кучу, все прочитали. Письма Джерджи, присланные с фронта – давние письма, – забрали с собой. Матрона ничего не понимала, смотрела на них, и сердце ее бешено колотилось: какая-то беда с Джерджи, несчастье, рухнул опорный столб ее дома, погас очаг. Представители власти молчали, а сама она не решалась ни о чем спрашивать, боясь услышать в ответ то, что подсказывало ей сердце.
      Да они и не ответили бы.
      Они зашли в каждый дом и опросили каждого человека. Даже детей, встречавшихся им на улицах, отводили в какое-нибудь укромное место и настойчиво допытывались о Джерджи. Что же могли ответить люди?
      Все знали: Джерджи ушел на войну, и вот уже давным-давно от него нет никаких вестей. Как он вел себя с односельчанами? А как живой человек должен жить среди людей? Как мог Джерджи вести себя в селе? Жил, как все живут. “Очень хорошо, очень дружно жил”, – отвечали в каждом доме. Похоже, эти ответы никак не удовлетворяли спрашивающих, и они начинали задавать новые вопросы: кто его родственники, где живут, кем работают, и конца этому не видно было.
      Наконец они уехали.
      Они уехали, но дом ее, словно грязью измазанный, уже не был тем домом, что прежде, – казалось, он даже осел, чтобы выглядеть незаметнее, сник от стыда, сжался. Хоть в первые дни все село проклинало этих придурков, желая им всем вместе стать жертвой во имя благополучия Джерджи, но прошло время, проклятия поутихли, и вот уже некоторые стали косо посматривать на сам его дом и на обитателей этого дома. Количество похоронок в селе непрерывно увеличивалось, и каждая из них каким-то боком касалась Джерджи, вызывая неприязнь к нему и следом враждебность, а вскоре уже и к его дому стали относиться, как к дому кровника. Сверстники не давали прохода маленькому Доме – дразнили, обзывали его, били, если он не молчал в ответ, взрослые закрывали на это глаза или усмехались криво и, когда мальчик, побитый, убегал от своих обидчиков, слали ему вслед проклятия.
      Раньше, переживая о Джерджи, Матрона понимала, что ее горе является частью общего большого несчастья, и люди сочувствовали ей, поддерживали, как могли, и она отвечала тем же, и это было естественно – только вместе, сообща, они могли выстоять, осилить выпавшие на их долю испытания. Но теперь все перевернулось, и люди вели себя так, будто сама причина войны исходит из дома Джерджи; не выдерживая косых взглядов, она старалась как можно реже выходить со двора.
      Каждый раз, когда Доме, захлебываясь от плача, прибегал с улицы, она терялась, заранее зная причину его слез и не в силах помочь сыну; единственное, что она могла, это обнять его, прижать к груди:
      – Что случилось, солнышко мое? Что с тобой?
      – Они прогоняют меня, – судорожно всхлипывал он, – они не хотят со мной играть.
      Она чувствовала, как вздрагивает его маленькое тельце, а он прижимался к ней, словно боясь потерять последнюю опору, и материнское тепло пересиливало холод обиды, и мальчик малопомалу начинал успокаиваться.
      Если человек проклят судьбой, его и в ясную погоду гром поразит.
      Мало ей было горя, так еще и случай с женой Егната добавился; это и стало последней каплей.
 

2

 
      Егнат женился в тот год, когда началась война. Зара была стройной, красивой девушкой. В селе говорили, что если кому и повезло с женами, то в первую очередь Егнату и Джерджи.
      Егнат прожил с женой лишь несколько месяцев – его забрали на войну. Зара осталась беременной, родители мужа берегли ее, даже на колхозные работы запретили ходить. Когда свекор получил похоронку на старшего сына, Зару освободили и от домашних дел. Свекор строго наказал ей беречься – боялся, видно, за Егната: уж если суждено и младшему пасть на войне, так пусть хоть ребенок после него останется.
      Когда село отвернулось от дома Джерджи, одна лишь Зара продолжала по-человечески относиться к Матроне, даже в гости к ней заглядывала. Не часто, правда, – и свекра остерегалась, и овдовевшей свояченицы, – но заходила все-таки. Последний раз она пришла, когда до родов ей оставалось не больше месяца. Посидели, поговорили – о чем тогда шел разговор? Об одном и том же, – и Зара заторопилась, боясь, что ее хватятся дома.
      За разговором они не заметили, как Доме вышел из комнаты. Он залез под лестницу и, когда Зара стала спускаться, цапнул ее за ногу. Зара закричала с перепугу, дернулась, упала, скатилась вниз и ударилась о камень в изножье лестницы.
      Да и как тут было не испугаться? Доме и сам не рад был – завопил со страху. Матрона в ужасе бросилась к Заре.
      Сбежались соседки.
      Зару подняли. Она побелела вся, дрожала. Ее усадили на стул. Одни растирали ей руки, другие прикладывали к вискам тряпочки, смоченные холодной водой. Спустя некоторое время ей стало получше.
      – Все прошло, – слабо улыбнулась она. – Только свекру ничего не говорите.
      Получшало и Матроне. Оправившись от потрясения, она сказала себе: прошло на этот раз, обошлось без новой беды. Поймала сына и так избила его, что до сих пор ей слышатся его отчаянные крики и по сей день она ненавидит свои руки. Зара поднялась и пошла домой. Разошлись и соседки. Но дело на этом не кончилось. Не прошло и часа, как со стороны дома Егната послышался шум. Матрона похолодела: нет, не обошлось – кто единожды проклят Богом, того постоянно ждет беда. Она не знала, что делать. Пойти в дом Егната? Но если там что-то не так, ее погонят с проклятьями. Но и не пойти она не могла, совесть не позволяла.
      Пошла все-таки.
      Во дворе толпились женщины. Увидев ее, мать Егната угрожающе шагнула навстречу.
      – Ой, не стало нам житья от этой проклятой семьи! – яростно запричитала она. – Даже в это страшное время не дают нам жить! Чтоб ты лишилась сына, как я его лишилась! Чтоб ты пропала, сгинула, сквозь землю провалилась! Да постигнет моя участь всех, кто пьет нашу кровь!
      Ее никак не могли унять. Казалось, она даже забыла о том, что носит траур по своему старшему сыну и может услышать в ответ самое страшное – проклятие в адрес погибшего; весь гнев свой и ненависть она обратила на семью Джерджи, будто они-то и были убийцами ее сына.
      Отец Егната возился во дворе с санями, запрягал волов; к саням нарастили борта, положили подстилку. Услышав голос жены, он обернулся. Увидел Матрону и качнул головой.
      – Знай же, – сказал он ей, – если с нашей невесткой что-то случится, я подожгу ваш дом. Заживо сожгу вас.
      Женщины вынесли Зару, уложили в сани. В присутствии стариков Зара, как и положено невестке, всегда соблюдала обычай молчания. Теперь же она забыла об этом, и Матрона поняла: дела плохи.
      – Ой, умираю, – стонала Зара. – Ой, мама, мама…
      Лицо ее было в слезах, она металась, прижимая руки к животу.
      – Чтоб плачем наполнился дом наших губителей! – в отчаянии кричала мать Егната. – Чтоб путь в страну мертвых проходил через порог этого дома!
      Матрона стояла, оцепенев, не зная, что сказать, что делать, куда деваться. Она не забывала ни на миг: Зара – единственная в селе – не обходила их зачумленный дом стороной, не судила, не рядила, не злословила по их поводу. И теперь вместе с ней Матрона лишалась последней опоры, оставалась одна среди моря людской злобы. Взгляды их встретились, и Зара замерла, смотрела, не отрываясь, и в почерневших от боли глазах ее проглянула вдруг зарождающаяся враждебность; губы ее задрожали, зашевелились, словно она старалась произнести какие-то слова, проклятия, наверное, но не смогла и, обессилев, закрыла глаза и застонала.
      Ее увезли в больницу. С ней поехали свекор, свекровь и их овдовевшая старшая невестка. Сани уже скрылись в Седанской расщелине, а женщины все стояли толпой и смотрели им вслед. И Матрона молча стояла рядом, одна, и она знала, что никому не msfm` здесь, но уйти не решалась. Дома она бросилась на кушетку, заплакала, запричитала. Теперь – конец, теперь они действительно виновны: пусть и без умысла, но именно они стали причиной беды. И все же, понимая это, Матрона терзалась еще и оттого, что не могла ответить матери Егната, покрыть ее проклятия собственными. Кто знает, как повернется дело? А вдруг проклятия сбудутся, и жизнь их, и без того несладкая, превратится в кошмар? Еще обидней было то, что она ничего не могла сделать – ей оставалось лишь покориться судьбе и ждать, заранее оплакивая себя и своих близких. И тут ей послышался еще один плач, и она подхватилась в испуге – где ее сын? Она совершенно забыла о нем!
      Бросилась искать. Обшарила каждый угол в доме – ребенка не было. Заглянула под кушетку. Солнышко ее, свет ее глаз, он сжался там в комочек и тихо плакал. Сердце ее чуть не разорвалось от жалости, она упала на пол, протянула к нему руки:
      – Иди ко мне, жизнь моя. Не плачь, иди.
      Он, наверное, думал, что она снова будет его бить, и еще сильней прижался к стене. Она взяла его за руку, потянула к себе:
      – Не бойся, сынок, не бойся. Я никому не дам тебя в обиду.
      Мальчик выдернул руку, распластался под кушеткой, уперся, зашелся в горестном плаче.
      – Мама, мама, – еле дышал он.
      Она силой вытащила его, он отчаянно вырывался и, лишь поняв, что она не собирается его бить, притих, перестал сопротивляться.
      – Мама, – всхлипывал он, – я не хотел. Я не толкал ее. Я играл.
      Они сидели на полу, и она прижимала его к себе – эту маленькую душу, единственную на свете. Она не различала его слов, но понимала, что он хочет сказать, и соглашалась, соглашалась, плача от горя и жалости.
      – Почему ты залез под крыльцо, сынок?
      – Я играл там.
      – Но кто же играет под крыльцом?
      – А где мне еще играть? – плакал мальчик. – Меня отовсюду прогоняют…
 

3

 
      Отец Егната вернулся ночью. Ничего определенного сказать не мог. Положили в больницу, и все на том.
      – Дотла сожгу! – добавил он, ткнув пальцем в сторону их дома.
      Утром Матрона выглянула на улицу. У ворот Егната никого не было, и в душе ее шевельнулась надежда: может, обойдется все и кончится миром.
      – Господи, – взмолилась она, – услышь мою мольбу, побереги Зару, отведи от нее беду. Да паду я жертвой твоей, о Бог богов, если ты когда-то внял человеку, то услышь и мой голос. Помоги этой бедной женщине, спаси от проклятий моего неразумного сына, не дай, чтобы нас втоптали в грязь.
      Бог не услышал ее.
      На третий день вернулась мать Егната. Женщины окружили ее на улице. Не смея подойти, Матрона тайком наблюдала за ними из-за хлева. Волновалась так, что испарина на лбу выступила. Вначале разговор шел тихо, потом громче, и, наконец, она услышала то, чего боялась больше всего на свете.
      – Ой, люди, погибла я, пришел мой конец! – запричитала свекровь Зары. – За что нам такая кара? Или мы созданы для горя и страданий? Как выжить дому, дважды в один год понесшему утрату? Как небо не обрушивается на землю, как не разверзнется земля?!
      “Дважды в год, – дрожала Матрона. – Сначала старший сын… Значит, и Зара тоже. Значит, сожгут нас! Значит, не жить нам на земле”.
      Она окаменела от страха, не могла сдвинуться с места.
      “Куда бежать? Куда уехать?” – повторяла про себя, не находя ответа. Вспомнила вдруг, что давно не видела сына. Огляделась – во дворе его не было. Забыв обо всем, она в ужасе ринулась в дом. Но ребенка не было и там.
      – Доме! – дико завизжала она.
      И потеряла сознание.
      Мальчик играл за домом. Прибежал, услышав крик, и увидел упавшую на пол мать. Растерянный, он постоял немного, потом потянул ее за руку. Мать ничего не сказала, не взглянула на него. Рука у нее была холодная, безжизненная, и Доме испугался.
      – Мама! – кричал он и тянул ее за руку. – Мама!
      Перепугавшись вконец, он выбежал во двор. По улице проходила старуха-родственница, и мальчик бросился к ней, вцепился в юбку.
      – Мама, мама, – повторял он, тянул старуху к своему дому.
      – Что с ней? – спросила старуха.
      – Упала. В доме, – плакал он. – Идем!
      Все это рассказали ей потом.
      Придя в себя, она увидела мокрую тряпку в руке старухи и снова закрыла глаза. Однако теперь сознание вернулось к ней быстро, и она вздохнула, содрогнувшись и сразу все вспомнив.
      – Доме! – крикнула она и вскочила. – Где Доме?
      Он стоял рядом. Держал чашку с водой, и слезы его капали в воду. Когда мать поднялась, он отставил чашку и обнял ее за колени. Она схватила его, подняла на руки.
      – Где ты был, сынок?
      – А где он мог быть? – укоризненно глянула на нее старуха. – Чего ты за него так боишься?
      Тогда она спросила, и тоже со страхом:
      – Что с Зарой?
      – Заре лучше. Получше ей.
      Она не поверила старухе.
      – Лучше, говоришь?
      – Лучше, лучше.
      Это ее взбодрило чуть.
      – А о какой второй утрате кричала ее свекровь?
      – Она должна была родить близнецов.
      – И что?
      – Выкидыш получился. Да так неудачно – сама не смогла, из живота у нее вытащили.
      – Ой, сынок, кровь пролилась на голову твоей матери! – заголосила Матрона. – Теперь нам не дадут жить!
      Старуха тоже прослезилась:
      – Ну что ты, невестка. Чего боишься? Никто вас не тронет. Мы что, не люди уже?
      Услышали шум, вышли на крыльцо. Все село собралось на их улице, из толпы слышался голос отца Егната:
      – Пусть скажут, что мы им должны? Что должны мы их роду? Что задолжало им все село? Отец этого щенка стреляет в нас из-за немецких спин, а щенок убивает здесь наше потомство!
      К нему подошел Уасил, самый старый в селе, старейший. Оперся на палку, послушал, потом сказал:
      – Гиго, мы знаем о твоем горе. Сейчас всюду горе, и каждого оно может постигнуть в любой миг. Мы должны помнить это и не травить друг друга, а поддерживать. Мы должны сохранять фарн1(1Благодать, благоденствие (осет.).) села.
      – Фарн, говоришь? – кипел отец Егната. – Они лижут пятки нашим врагам, а мы должны считать их односельчанами?
      – Греховное слово даже в лесной чаще не произноси, – упрекнул его Уасил. – Может, его кости где-то на чужой земле… земле не преданы, а мы даже бокал не подняли за помин его души. Ты забыл, наверное, как уважали, как любили Джерджи в нашем селе…
      – Дотла их сожгу!
      – Кого?
      – И дом, и щенка!
      – А что он смыслит? – покачал головой Уасил. – На женщину и ребенка даже собака не лает, а мы же люди. Знаем, Гиго, что по вине этого ребенка тебя постигло горе. Но как его винить? И взрослые ошибаются, а что взять с малыша? Мог ли он подумать даже, что его шалость принесет такую беду? Скажи, Гиго, кого нам обвинять? Его мать? Так она несчастней нас всех. Даже земля стонет от жалости к ней, а мы ведь люди. Скажу и так: допустим, Джерджи сошел с ума и действительно встал на сторону врага. Но в чем же она виновата? В том, что ждет, как и все мы, близкого человека? В том, что он пропал где-то на большой войне, и никто не знает, жив он или нет? В том, что вы каждый день попрекаете ее за то, что она ждет? Или кто-то из вас видел Джерджи в немецком строю? Вспомните о Боге, люди! Все мы под Ним живем.
      Матрона слушала, прижав сына к груди, и тихо плакала.
      Толпа смолкла. Даже кашлянуть никто не решался. Отец Егната вытер слезы рукавом.
      – Эх, – застонал он, – чтоб этот Гитлер голову моей собаки съел!
      Потом он обратился к Уасилу:
      – Прости, Уасил… Не думай, что в это черное время я ищу на ком злость сорвать. Несчастье добило меня, Уасил, ума лишило. Эх, как будут счастливы те, кто дождется своих с этой проклятой войны! А я… День и ночь пустая могила моего старшего зовет меня. Сердце разрывается, Уасил, не могу я больше! Блажен, кто уходит в землю раньше своих детей…
      Никто ничего не сказал больше. Люди разошлись по домам. Каждый со своей болью, со своей тревогой…
      Царство тебе небесное, Уасил.
 

4

 
      После того, как вернулся Егнат, жизнь ее стала сущим адом.
      В село продолжали идти похоронки, и люди плакали по своим akhgjhl, но не оплакивали, потому что не видели их перед собой, мертвыми, в гробу, и за слезами, даже самыми горькими, скрывалась надежда – а вдруг ошибка, вдруг он вернется еще? На кладбище появлялся новый холмик над пустой могилой, и это были не похороны, а исполнение давнего обычая; человек уходит из жизни лишь тогда, когда тело его предано земле, тело, а не казенная бумажка. Только время может дать ответ и, значит, надо ждать, ждать, ждать…
      Но и жить надо было, кормить детей, работать. А что за работники остались в селе? Старики да женщины. Ну и дети постарше помогали – велика ли их помощь? Так и трудились, жилы себе надрывая, и тяжкая работа уравнивала всех, сплачивала, заставляла хоть на миг забыть о своем горе.
      В тот весенний день они пахали на южном склоне. Дети собирали камни с поля и складывали их в кучу в конце пашни. Взрослые – кто за плугом шел, кто волов погонял. Отощавшие, голодные волы еле тянули, но ни у кого не поднималась рука подстегнуть их, ударить палкой, только кричали, понукая, и крик, и гам, и веселый визг детей, превративших, конечно, сбор камней в игру, – все это будило воспоминания о светлой до неправдоподобия довоенной жизни.
      Никто, кроме отца Егната, не умел управляться с плугом. С утра до вечера старик шагал за ним, держась за деревянные, изъеденные потом ручки и ведя борозду, с утра до вечера. И все это молча. Даже на волов не крикнет. С раннего утра до поздних сумерек шагал, опустив голову и глядя только на лемех, глядя так, будто волы не плуг тащили через силу, а покойника везли. Иногда его подменяли женщины, или кто-то из подростков. Но на минуту лишь, не больше. Отец Егната доставал из кармана табачный лист, бросал в рот и жевал, наблюдая, как тот, кто его подменил, кривит, уродует борозду. Долго выдержать старик не мог и, покачав головой и сплюнув, молча отстранял неумеху, брался за ручки, склонял голову и шагал, как заведенный.
      С двумя другими плугами управлялись, как могли, женщины и подростки. По очереди, то и дело сменяя друг друга. Матрона работала с ними.
      Вернее, не работала, а мучилась. Плуг не слушался ее, вихлял из стороны в сторону, то на распаханное выедет, то выскочит вверх, на целину, и удержать его было невозможно: не она правила им, а он, словно в насмешку посверкивая лемехом, тащил ее за qnani. Она обливалась потом, в руках появлялась дрожь, от постоянного напряжения ломило поясницу, а затем и всю спину, и она чувствовала себя так, будто ей переломали все кости. Обессилев, она повисала на рукоятках плуга и, спотыкаясь, думала лишь о том, чтобы не упасть.
      Самые маленькие из детей копались в пашне, собирали корни белокоренника, вывернутые лемехом на поверхность. Доме тоже бежал за плугом, как грачонок, и, найдя, кричал радостно:
      – Еще нашел! Смотри, какие большие!
      Когда ее сменяли, она едва не валилась от усталости, не находила в себе сил даже в тень отойти – садилась прямо в борозду, с облегчением вытягивала ноги. Сын тут же подбегал к ней, сыпал ей в подол свою добычу: – Смотри, сколько я тебе принес!
      Обняв ребенка, она ела гладкие, прохладные корни и смотрела на страдания тех, кто сменил ее за плугом. Наблюдая, она никак не могла понять одного: вроде бы все в одинаково трудном положении, все придавлены общей бедой, еле дышат от постоянных тягот и горестей и все же находят в себе силы на вражду, на презрение и ненависть к ней. Разве не видят, что она горит в том же огне? Иногда ей казалось: не будь ее, люди нашли бы кого-то другого, чтобы сорвать на нем злость, облегчить душу. Но станет ли им легче от ее мучений? Или оттого, что кому-то еще хуже, чем им?
      Близился обеденный перерыв, когда дети собрались в кучу и уставились в сторону Седонской расщелины.
      – Какой-то военный идет в нашу сторону! – закричали они, приглядевшись.
      Услышав это, люди побросали работу и стали смотреть в ту же сторону. И действительно – какой-то военный странной походкой поспешал к ним; по мере его приближения люди начали догадываться, а затем и увидели, что военный идет на костылях, что он – одноногий.
      Детям хотелось рвануться ему навстречу, но они не решались и, словно спрашивая позволения, поглядывали на взрослых. Взрослые же не видели ничего, кроме приближающегося путника. В село уже давно приходили похоронки, но о том, что с войны можно вернуться калекой, никто не задумывался. И сейчас, ожидая, они оторопело смотрели на одноногого, и сердца их бились в радостной надежде – живой! – и в то же время им не верилось, что это их отец, брат, сын или просто односельчанин: из их дома, из села все ушли на фронт здоровыми.
      И Матрона думала точно так же. В глубине души она надеялась, что это Джерджи, но надежда тут же смешалась со страхом – нет, не может быть, чтобы она никогда уже не увидела прежнего Джерджи, не зря же она молится за него каждую ночь, уж он-то, конечно, вернется живым и здоровым. Страх не отступал, и она, смиряясь, уже думала о том, что и такое возможно – война не выбирает свои жертвы, косит всех подряд, и если человек вернулся живой – пусть без ноги, – то большего счастья нельзя и пожелать. Подавшись вперед, она силилась разглядеть лицо солдата и вдруг услышала крик:
      – Егнат!
      Этот крик словно вырвал всех из оцепенения. Люди скопом бросились навстречу Егнату.
 

5

 
      Какой там Егнат – только имя осталось! Левой ноги у него не было – до колена, и культя рядом с целой висела, как ляжка забитого вола. И левая рука искалечена, высохла, кость, обтянутая желтовато-серой кожей. Но и этого мало: он умом повредился. Не сумасшедший вроде бы, а начнет говорить и тут же забудет, о чем шла речь, умолкнет, силясь вспомнить, и уже не может понять, где он, с кем, что делает. Сильнее всего это проявлялось, когда он выпивал. На голове, с левой стороны, у него был шрам, похожий на подкову. От осколка вроде бы, бомба рядом упала. Егнат не терпел ни холода, ни зноя, бледнел, краснел, на шее его вздувались жилы.
      – Ой, мама, – жалобно стонал он. – Что со мной делается?
      Больно было смотреть на него, сердце разрывалось. Да и слушать тоже. Особенно, когда он заводил разговор о войне, о своих страданиях. Казалось, кто-то невидимый начинал трясти его – так он дрожал, слова произносил невнятно, каждое слово его было стоном, рвущимся из самой глубины души и не находящим выхода; он был похож на умирающего, который силится произнести имя своего убийцы и никак не может – не хватает дыхания, не повинуются немеющие уста.
      – Вы знаете, где она, моя нога? – допытывался он у слушателей и сам же отвечал: – Пляшет, пляшет на поле боя! Но не так, как вы пляшете, совсем по другому. Как пляшет, спрашиваете? Вам такого и во сне не увидеть. Впереди ладонь моего русского друга пляшет – кровь из нее во все стороны! А за ней полноги, моей ноги! А по ним со всех сторон пули, мины, снаряды! Ну, что скажете? Видели когда-нибудь такую пляску! И не увидите никогда!
      Возбудившись, он переходил на крик, в красноватых, выпученных глазах его блестели слезы. Потом он затихал надолго и, если продолжал, то уже спокойнее:
      – Я никак не мог понять, почему незнакомые люди убивают друг друга, как кровники. Я его не знаю, и он меня не знает, я его не ругал по матери, не сделал ему ничего плохого – почему же он мечтает о моей смерти? Или я стог сена у него украл? Или волов? Или заявился на его луг со своей косой?.. Нет, бой шел на чужом поле. Где – я и сам не знаю. Вокруг ни села, ни мельницы, ни кошары – не за что глазу зацепиться. Мы сидели в окопах и стреляли во врага. Я говорю – врага, но мы не видели их лиц, не отличали одного от другого. Какие там лица! Убивали – и все! Пули свистят, как шмели, а они – такие же люди, с ногами, с руками, с головой – рвутся к тебе, падают, умирают, но те, что остаются на ногах, стараются добраться до тебя и убить. Убить! Я же ничего вам плохого не сделал, не ругал вас, не крал вашего добра – так что же вы никак не можете угомониться?! И сами ведь мрете в этом поле, как мухи, а все равно лезете, хотите убить меня! Зачем? Я говорил себе – не убий – и все же стрелял, стрелял. А что мне оставалось делать? Не ты его, так он тебя. Такая правда на войне. Доберутся до тебя и изрубят на мелкие куски. А пойдут дальше – и семьи твоей не пощадят. Разве бешеный пес разбирает, кого рвать? Ему что женщины, что старики, что дети – лишь бы кровь пустить. А если он доберется до меня и узнает, что я стрелял в него, разве он пожалеет мою семью?.. Теперь другое скажу: сколько же на войне железа, сколько его уходит на пули, мины, снаряды! А у нас во время сенокоса косы не найдешь. Не лучше ли наделать из этого железа побольше кос, чтобы было чем сено косить, чтобы скот не голодал зимой и люди лучше жили?.. Там, в окопе, рядом со мной был русский парень. Ипполит. Смешное имя, и сам он был веселый, все его любили. Я не все его шутки понимал, как следует, – не очень-то по-русски знаю, – но все равно смеялся. Не то, что я, мертвый бы засмеялся. Я очень его любил. Он никогда не печалился, даже во время боя. Стрелял и приговаривал что-то – в бою не услышишь. Так с улыбкой и воевал. “Бей их, Игнат, бей!” – кричал он мне. Улегся за бруствер и так азартно стрелял, будто сено косил и боялся не успеть до вечера. Будто сено косил, а не людей убивал. Я смотрел на него и удивлялся – чему он так радуется? Неужели в нем нет жалости? Бить их, конечно, надо, я и сам бью, потому что нельзя иначе. Но чему же радоваться? Их ведь тоже отец с матерью породили, и у них тоже есть дети. Весной их поля останутся невспаханными, летом – останутся некошеными луга. Неужели в Божьем мире не осталось жалости?.. Тут вдруг земля и небо поменялись местами, вспыхнули белым пламенем: раздался взрыв, и я уже не мог понять, то ли комья земли летят в небо, то ли я сам лечу. Когда грохот стих и глаз начал что-то различать, я увидел Ипполита: он лежал на бруствере, руки его были вытянуты вперед, а между руками, смешавшись с глиной, лежало то, что осталось от его головы. Тело Ипполита казалось красной заплатой на земляном валу. Правая рука его была без кисти, оторвало ее, и из перебитого запястья, из рукава шинели била струя крови. В сторону врагов била, будто Ипполит хотел отомстить за себя, утопить их в своей крови. Я посмотрел в ту сторону, куда хлестала кровь, и волосы мои встали дыбом: его оторванная кисть плясала на земле. Не прыгала, не подпрыгивала, а именно плясала. От этой пляски, от ужаса как только сердце мое не разорвалось! Ладонь его, кисть, подскакивала чуть не на метр, вертелась, пятипалая, в воздухе, брызгала кровью. Пять растопыренных пальцев, прикоснувшись к земле, скрючивались, и мне казалось, что они ищут, пытаются нащупать руку, от которой их оторвало, тело, которому они служили верой и правдой. Вперед же, к пляшущей кисти, были протянуты и руки Ипполита – он словно тянулся к ней, стараясь собрать свое тело. И тут я не выдержал. Я знал, что Ипполит мертв – но если бы и жив был, какая ему польза от оторванной кисти? Но эти протянутые вперед руки будто и вправду хотели поймать ее, как ловят озорного ребенка, искали ее, как ищут пропажу впотьмах. Так или иначе, а я не выдержал, выскочил из окопа и побежал к пляшущей кисти, чтобы вернуть ее Ипполиту. Зачем? Ей-Богу, не знаю. Словно подтолкнул меня ктото… Кисть не давалась, да мне и схватить ее было страшно, но я все старался изловчиться, как-то так поймать ее, не сапогом придавить – вы понимаете? – и… И что случилось со мной, как я попал в госпиталь, сколько времени пролежал без сознания, пусть вам кто-то другой расскажет. Не помню и того, что я делал, когда пришел в себя. Все во мне болело, я весь был как открытая рана, и если рана может помнить что-нибудь и знать, то и я знаю. Когда ожил чуть и узнал, что мне оторвало ногу, в глазах потемнело сначала, а потом я увидел пляшущую кисть Ипполита. Как сейчас вижу: кисть Ипполита прыгает в поле, а за ней гонится моя оторванная нога, и кровь фонтаном бьет из голенища, и все в крови вокруг, даже небо кровавое – вот какую я увидел пляску. И в такой ужас пришел, что снова потерял сознание. Эх, поздно я узнал, чему радовался Ипполит, стреляя по врагу! Эх, если бы меня пустили, дали бы винтовку – половина бы моих болезней исчезла, забылись бы все мои муки! Мне бы только прицелиться, я бы не промахнулся! Только пустили бы меня!.. А так я каждую ночь вижу во сне: моя оторванная нога и кисть Ипполита, брызгая кровью, пляшут, гоняются друг за дружкой. И днем вижу: только гляну на свою культю и, пожалуйста, – картина перед глазами. Эх, Ипполит, если бы я смог хотя бы раз порадоваться твоей радостью! Все боли бы мои ушли, все боли…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16