Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Матрона

ModernLib.Net / Гучмазты Алеш / Матрона - Чтение (стр. 14)
Автор: Гучмазты Алеш
Жанр:

 

 


      Уако ничего не заметил и так же спокойно, даже монотонно, продолжал:
      – Зимой. Во время войны, – он помолчал, вспоминая, подумал: – В тот день мы с председателем колхоза отвезли в город подарки для фронтовиков, а когда возвращались, нашли его на дороге, в снегу. Он замерз…
      – Замерз!? – вскрикнула она и, не удержавшись, залилась слезами, заплакала навзрыд. Она пыталась успокоиться, но это было уже не в ее власти. Ей зримо представилось, как ее маленький мальчик бредет в поисках матери по пустынной зимней дороге, как он, обессилев, падает в снег, как замерзает понемногу, коченеет его детское тело, и, стараясь удержаться от плача, она проникалась ненавистью, готова была убить себя.
      Уако и этого не заметил. Он принял ее слезы, как всплеск материнского чувства к его приемному сыну, как сострадание, проникся к ней уважением, был благодарен ей за душевное тепло.
      – Конечно, замерз, – продолжил старик, когда она немного успокоилась. – Наверное, он долго шел по дороге – один, вокруг ни души, ему было страшно, он устал, а может, и потерял сознание. Упал, стал замерзать. Когда очнулся, ни руки, ни ноги уже не слушались его. Много ли надо ребенку?.. Сперва мы подумали, что он мертвый, но он вдруг приоткрыл глаза. Сердце мое чуть не разорвалось от жалости. Мы натерли его снегом и, когда он немного ожил, хотели положить его в сани, но потом я подумал и засунул его к себе под тулуп. Так всю дорогу и вез его за пазухой, растирал, не останавливаясь.
      Она слушала, и ей казалось – вороны клюют ее сердце.
      – О, чтоб я превратилась в его дыхание! – плакала она, не думая, нимало не заботясь о том, как к этому может отнестись Уако. – Чтоб родной матери его не было места ни на этом, ни на том свете!
      Уако кивнул, соглашаясь, и продолжил:
      – Все село собралось. Мне не дали занести его в дом, в теплую комнату. Раздели во дворе, стали натирать снегом, и ребенок понемногу начал приходить в себя. Все говорили, надо отвезти его в районную больницу, но моя покойная жена не дала – Бог, мол, даровал мне ребенка, и я его никому не отдам…
      – Пусть золотые свечи горят за упокой ее души, – плакала она. Пусть Бог дарует ей золотое кресло в раю!
      Уако был тронут ее отношением к покойнице, доволен, что не ошибся, женившись на старости лет.
      – Для ребенка все это даром не прошло. Его лихорадило, маленькое тело горело огнем. Разговаривать не мог, терял сознание, бредил. Подумали мы, подумали и повезли его в больницу. Он долго лежал там, не выздоравливал. Все это время, и днем, и ночью, покойная жена моя была с ним, – Уако ожидающе глянул на Матрону, и она поняла, и сразу же откликнулась:
      – Дай ей, Господи, райского блаженства на том свете!
      Благодарность ее была искренней. Она и сердце отдала бы этой незнакомой женщине, которая выходила, спасла ее сына.
      – Теперь тебе все известно, – сказал Уако, – но в присутствии Доме молчи об этом. Сделай вид, что ничего от меня не слышала. Девочки не знают, что он не родной нам, и, наверное, будет лучше, если и не узнают никогда. А мне остается только благодарить Бога, что мальчик попал в наш дом, иначе мы с женой так бы и остались ни живыми, не мертвыми.
      – Чтоб я пала жертвой за него!.. А из его родных никто никогда не наведывался?
      – Никто.
      – А что говорил сам ребенок? Он же не мог ничего не помнить. Вы его расспрашивали? Он ведь был не такой уж маленький, чтобы все забыть. Неужели он ни о чем вам не рассказывал?
      – Ни о чем. Он ничего не помнил.
      – Совсем ничего?
      Уако не понравилась ее настойчивость, и он замолчал. Она же хотела услышать о сыне как можно больше и уже не боялась выдать себя – ей надо было знать, что рассказал мальчик о своем доме и о ней, его матери. Не могла же она так быстро стереться в памяти ее маленького солнышка, он ведь и часа не мог прожить без нее. Если бы не помнил, разве сбежал бы из приюта? Он и сбежал-то лишь потому, что тосковал по ней, жить без нее не мог. А может, он так обвыкся среди чужих людей, что позабыл и о доме, и о матери? Но сколько там он пробыл, в приюте? Значит, не мог все забыть, значит, хоть что-то, хоть чуть, но рассказывал.
      Ей казалось, Уако недоговаривает чего-то, и она смотрела на него в ожидании, но он умолк, словно заперся в себе, и нужно было как-то его разговорить. Она вытерла слезы, давая понять, что готова слушать дальше, покачала головой и, помолчав, произнесла с печалью:
      – Пасть бы мне жертвой вместо Доме. Как же много горя выпало ему в детстве… Сердце кровью обливается, когда слышишь все это. Лучше б ты мне не рассказывал… Но если подумать, он ведь не зря оказался на дороге. Значит, до этого с ним случилось что-то страшное. Виданное ли дело, чтобы такой маленький ребенок оказался среди зимы на пустынной дороге?
      Старого Уако тронул ее жалостливый тон.
      – Наверное, болезнь виновата, – сказал он чуть погодя. – Он говорил, конечно, и в бреду, и потом, но все путано, непонятно. Что-то о матери рассказывал…
      – О матери? – встрепенулась она. – Что он говорил о матери? Имя ее назвал?
      Уако помолчал немного.
      – Он называл ее “мама”.
      – А еще?
      – Мы спрашивали – куда ты шел в такой мороз, куда торопился? Он отвечал – к маме. Спрашивали – где живет твоя мама. Он отвечал – у нас дома. Спрашивали о соседях, он называл какие-то имена, скорее всего, детские… Какого-то человека очень боялся, называл его Егнат. Почему боялся, только Бог знает, но и во сне подхватывался, кричал – Егнат, Егнат! Не знаю, что за Егнат, наверное, урод какой-то – это ж надо так запугать ребенка!.. На бедре у него был шрам. По словам мальчика – это Егнат ударил его топором…
      Она слушала Уако, и ей казалось – в груди ее свернулась холодная, ядовитая змея; стоит шевельнуться, и змея поднимет голову, ужалит в самое сердце.
      – Он и другое говорил, – продолжал Уако. – Когда спрашивали, где его мать, он отвечал иногда – мама пропала, пока я спал. Он и во сне часто плакал, просил: “Мама, мама, куда ты идешь? Не уходи!” Плакал, а потом у него начинался жар…
      Кроме слов Уако она слышала и другие:
      “Мама, ты скоро вернешься?”
      “Скоро, сынок, скоро вернусь”.
      Она боялась, что слова эти могут разъярить змею, сидела в отчаянии, не шевелясь, закусив чуть ли не до крови губу, и слушала, слушала.
      – Его трудно было понять, – голос Уако доносился до нее будто издали. – То одно говорил, то другое… Какие-то женщины не пускали его во двор, какие-то дети отнимали у него кровать… Он очень тяжело болел. Может, и память его как-то повредилась. Ничего в ней не осталось из его маленькой прежней жизни…
      Голос Уако все удалялся, едва слышался, и она уже не различала слов, да и не старалась особенно – слова ей были не нужны, она и без того все знала.
      Змея, свернувшаяся в ее груди, начала шевелиться, сначала едва заметно, потом все больше и, разъярившись в конце концов, стала дергаться, искать вслепую ее сердце, чтобы вцепиться в него ядовитыми зубами, но все никак не могла найти, ужалить, и оттого ярилась все сильнее и, теряя от злости терпение, начала рваться наружу, раздуваясь по пути и разрывая горло, и, наконец, вырвалась на свет с отчаянным криком, перешедшим в горестный плач.
 

19

 
      На следующий день они вели себя так, будто поссорились ночью из-за какой-то чепухи, которую и не вспомнишь теперь, распалились и – слово за слово – разругались, а утром, чувствуя себя виноватыми и боясь взглянуть друг на друга, молчат каждый сам по себе, смущаются, но и вины загладить не спешат; ходят, слоняются неприкаянно, если и произносят слово, то лишь по нужде, по делу, и тут же умолкают вновь, и бедный дом их кажется необитаемым.
      Всю ночь она не сомкнула глаз. Понимала: горестным криком своим если и не выдала себя, то уж наверняка озадачила Уако, заставила думать, что в семье его происходит что-то неладное, необъяснимое. Ей представилось, как сегодня, завтра, в ближайшее время он отведет в сторону Доме и его жену, они поговорят, а потом позовут ее и спросят – кто ты такая и что тебе здесь нужно? Они обратятся к ней, как к посторонней, не понимая, что она не может больше жить, таясь от собственного сына.
      “Ну и пусть! Пусть знают, что Доме мой сын, – подстегивала она себя. – Пусть знают, что я не чужая, я родная мать Доме. Не беспризорная, не бездомная, потому что у меня есть сын и внучата”.
      “Теперь, – словно споря с кем-то, продолжала она, – когда я нашла сына, почему я должна таиться от кого-то? Если другие считают его своим, почему родная мать должна остаться обездоленной? Чужой человек присвоил моего сына и внучат, а я должна смотреть на это и завидовать? Кто, кроме меня имеет право на моего сына, которого я выносила и выкормила, на мою кровь и плоть?”
      Она не могла сомкнуть глаз, ворочалась в постели, стараясь не шуметь, чтобы Уако не слышал, не знал о ее терзаниях. Труднее было сдержать стоны, рвущиеся из измученного сердца. Вторя им, скрипела и кровать. Уако просыпался, спрашивал сонным голосом:
      – Что с тобой? Тебе плохо?
      – Хуже некуда, – отвечала она. – Хуже некуда.
      Вчера само горе ее вырвалось из груди громким криком, вся печаль ее долгой жизни. Уако не понял этого и не мог понять, лишь заподозрил ee в чем-то, неладное почуял, и она знала, что ей не в чем его винить, но все же чувствовала себя обиженной, словно он пытался лишить ее чегото, отнять то, что она бережно хранила в душе. Боясь сказать это вслух, она корила его про себя:
      “Ты спрашиваешь, плохо ли мне? Хуже некуда, вот мой ответ. Завладел моим сыном, моими внучками, а я осталась ни с чем. Ты даже плакать мне не разрешаешь. Может, и мной хочешь владеть? Уже владеешь. Муж. Хозяин”…
      Сердце болело, требовало свое, и она злилась на того, кто спас ее сына, вернул его к жизни, злилась так, будто он покусился на ее родительские чувства. Старый Уако, не зная, как подойти к ней, лишь смущенно отмалчивался.
 

20

 
      Она боялась и другого: он мог пойти к Венере. Если в этом еще можно было усомниться, то с женой Доме все было ясно – уж она-то не упустит такую возможность. Значит, надо предупредить Венеру. Но как это сделать, какой повод найти, чтобы та и сама ничего не поняла и другим лишнего не рассказывала? А может быть, не стоит ее предупреждать? Пусть пойдут к ней, поговорят и все узнают. Узнают они, узнает и Доме. От них самих узнает, без ее участия.
      Может это и к лучшему?
      Всю свою долгую жизнь она искала потерянного сына и вот, наконец, нашла; теперь она может остановиться и ждать, когда он сделает встречный шаг. Надо просто ждать – пусть все идет своим чередом. Рано или поздно невеликая тайна ее откроется, и он узнает, кто его мать. А дальше… Она старалась не думать о будущем, боялась его и в то же время вглядывалась, надеясь высмотреть сквозь страх хотя бы искорку надежды. Она искала ее в будущем, но искорка вдруг загорелась в прошлом, крохотная, как светлячок.
      Как же она не подумала об этом раньше? Если рассказать обо всем, что пришлось пережить ей, о бедах своих рассказать, о несчастьях, выпавших на ее долю, о Егнате, наконец, – будь он проклят! – если рассказать все, как есть, сможет ли Доме, выслушав, не понять ее, остаться равнодушным? Давние годы казались ей теперь башнями надежды, и, возвысившись, она увидела свое прошлое в другом свете и поняла вдруг: ей удалось выстоять, преодолеть то, что сломало, перемололо и выплюнуло бы кого угодно. Она же не только не сдалась, не потеряла человеческий облик, но и сохранила – одна против всех – и свободу свою, и достоинство – любой сын может гордиться такой матерью.
      Когда Доме узнает, что довелось ей пережить, узнает о муках, которые пришлось ей вытерпеть, он проникнется гордостью, и несчастья, пережитые матерью, заставят его забыть о деяниях названого отца, нет, не заставят, конечно, такое не забывается, но старому Уако придется потесниться, освободив для нее законное место в сердце Доме. Смущала ее лишь одно: все ее надежды были связаны с прошлым, с тяготами давних лет. Получалось так, что с жизнью ее связывало только то, чего давно уже и в помине нет. Но ведь не только бедами жила она в ту пору. Было и другое, чего ей не хотелось вспоминать теперь и о чем ни в коем случае не должен был знать ее сын. Но как утаишь то, что знают все? Что в доме его отца, при жизни его и после смерти, она не раз и не два – почти в открытую – привечала других мужчин. Как утаить то, о чем все собаки в их селе брешут? Провалилось бы это село! Остается единственный выход: не пускать туда Доме. Легко сказать, да непросто сделать. Чего бы она не наговорила на своих односельчан, как бы их не опорочила, он все равно захочет побывать там, познакомиться с родичами, переступить порог отчего дома. А может выйти и так, что он решит посчитаться с обидчиками своей матери, – сын все-таки. Но если он произнесет хотя бы слово упрека в их адрес, они ответят в злобе, расскажут и то, что было, и то, чего не было. Ни ее не пощадят, ни его самого. Значит, не следует настраивать его против родичей, пусть держится с ними так, будто и знать не знает об их черных делах: дело давнее, было – не было, быльем поросло. Но если он будет общаться с ними, делить, как положено, и горе, и радость, если не отвернется, не забудет о них, то не сегодня, так завтра, через неделю или месяц, или год он все равно узнает правду: не сдержится кто-нибудь, разболтает, невзначай или намеренно, или расскажет с притворным сочувствием, что мать его, которой он так гордится, была известна когда-то на всю округу, а женская честь ее валялась, как грязная тряпка, у людей под ногами.
      Сникнет Доме и никогда уже не сможет поднять головы. Так и останется на всю жизнь опозоренным. Из-за нее, из-за матери своей… Над ним будет издеваться всякий, кому не лень, и жизнь его превратится в бесконечное унижение; в каждом взгляде ему будет чудиться насмешка или намек, он разучится смотреть людям в глаза, станет бояться собственной тени. За что же ему такое наказание? Разве мало он вытерпел в детстве? Почему и теперь, когда он встал на ноги и ему только бы жить и жить, он снова должен страдать из-за своей матери? Все горести, что выпали на его детскую долю, он испытал при ней, и только потом, когда им пришлось разлучиться, жизнь улыбнулась и приткнула его к добрым людям. И снова нахмурилась, когда рядом появилась она, непутевая мать. Наверное, Бог сотворил ее, чтобы она стала проклятьем для собственного сына.
      “Что тебе нужно, несчастная? – ругала она себя. – Зачем ты вообще появилась на свет? Неужели для того только, чтобы родить ребенка и обрушить на его голову все горести мира? Своего сына, свое маленькое солнышко, ты увела подальше от дома и бросила, как щенка. Слышала ли ты когда-нибудь, чтобы хоть одна мать поступила так со своим ребенком? Только ты смогла, одна-единственная, провалиться бы тебе сквозь землю! Бросила его, обрекла на сиротскую долю… Ребенок ничего не знает о смерти, не боится ее, даже представить не может, что такое бывает. Он боится лишь одного – потерять своих родителей, остаться без отца и матери. Этот страх, этот ужас ты заставила его испытать… Но на земле не все такие, как ты, Матрона, чтоб тебе места на ней не нашлось! Когда ты собственной рукой бросила сына в пропасть, он не в ад попал, как ты думала, а в рай: его подобрали добрые люди. Выбирала для него беду пострашней, да не получилось у тебя, не вышло. Руки не дотянулись, никак уже не могла навредить ему. Знала, чувствовала, что он остался в живых, и хоть не могла достать, а все ж старалась, как могла, готовила ему будущие напасти. Думала об этом день и ночь. Для того и встала ты, Матрона, на греховный путь. Знала, он живой, тянулась к нему, верила, что отыщешь его и отведешь душу – в такую беду ввергнешь, что не оправиться ему до конца жизни.
      И вот оно пришло, твое время, Матрона. Добрые люди воспитали, вырастили его, он повзрослел, обзавелся семьей, живет себе и не знает, что ты уже рядом – только и ждешь, как бы отравить ему жизнь, опозорить перед женой, дочерьми, перед всем миром опозорить. Сделать так, чтобы любой мог насмехаться над ним, показывать на него пальцем. И все из-за тебя, Матрона, твоими стараниями… Получается, он – твой сын, а ты его проклятье – родилась ему во вред и ничего, кроме несчастья, принести ему не можешь. И если, не дай Бог, тебе удастся прожить еще немного, кто знает, какой бедой это обернется для него”.
      “О, Бог богов, пусть смерть возьмет меня сейчас, на этом месте, если я и вправду родилась во зло своему сыну! Как же может земля носить мать, отравляющую жизнь собственному ребенку?!”
      “Как она вообще тебя носит?! – проклинала себя Матрона. – Ты опорочила свое имя – тебе не место среди живых! Ты опорочила себя – теперь собралась опозорить сына. Нет, Матрона, тебе нечего делать в этом мире. Сама опозорилась, сама и должна искупить свой позор. Сынок мой, съесть бы мне хвори твоей души, даже тень моего позора не должна упасть на тебя. Когда земля поглотит твою несчастную мать, позор уйдет вместе с ней, и ты останешься чистым, сможешь гордо смотреть людям в глаза. И подозрения твоей жены я унесу с собой – сам вид могилы заставит ее замолчать… Снова покину тебя, сынок мой. Но не вернусь уже. Из царства мертвых не возвращаются… В черную землю уйдет твоя несчастная мать. Хотя бы так, но защитит тебя, спасет от позора”.
      Она успокоилась вдруг. Ей полегчало на сердце. Удивилась себе: такая простая мысль, а до сих пор не приходила ей в голову. Так легко все решается, ни забот тебе, ни хлопот. Смерть не страшила ее, наоборот, казалась благом, и она радовалась, что смогла додуматься, найти выход из положения. Радовалась так, будто открыла для своего сына путь к счастью, навсегда избавила от невзгод.
      Около полудня она заметила Венеру, идущую по воду, и поспешила навстречу, чтобы поговорить с ней, предупредить. Венера заулыбалась обрадовано, обняла ее так горячо, будто сто лет не видела. Они поговорили немного – о том, о сем, – и Матрона перешла к делу.
      – Венера, – сказала она, – я хочу попросить тебя…
      – О чем? – Венера сразу посерьезнела.
      – Я знаю… Тебя расспрашивают о моем житье-бытье. Мои домашние, одним словом… – Матрона говорила через силу, ей было неприятно вести об этом речь.
      – Разве меня надо предупреждать? – обиделась вдруг Венера. – Разве я могу сказать о тебе что-то плохое? Если мы и говорим о тебе, то только хорошее. От чистого сердца, между прочим.
      – Знаю, знаю, – поспешила успокоить ее Матрона. – Знаю, что вы говорите только хорошее. И ты, и Солтан. Потому и прошу тебя, что знаю об этом… Но если тебя будут спрашивать еще о чем-то, сама понимаешь, не рассказывай ничего лишнего. Ты же знаешь, как я жила… Не хочу, чтобы и до моих домашних дошли эти слухи, – ей не хотелось унижаться, но приходилось – другого выхода не было.
      – Разве меня надо предупреждать? – продолжала обижаться Венера.
      – Нет, нет, чтоб я пала жертвой вместо тебя. Они моим сыном интересуются, а ты знаешь, как мне трудно говорить об этом. Сразу сельские сплетни вспоминаются, чего только не болтали обо мне и моем мальчике… Если и тебя начнут расспрашивать, скажи, что ты еще не родилась тогда и ничего не знаешь. А то, что слышала потом от взрослых, давно уже забыла. Не говори и о том, что я потеряла сына изза Егната. Вообще не упоминай это имя, не было в нашем селе никакого Егната. Им не надо знать лишнего. Если от тебя не услышат, то и меня перестанут донимать вопросами… Так мне будет спокойнее. Умоляю, сделай это для меня…
 

21

 
      Прошло несколько недель. Дни тянулись, как годы. Это время показалось ей самым долгим в ее жизни. Не только часы и минуты, но даже мгновения растягивались до бесконечности. Особенно в те дни, когда Доме и девочки оставались в городе, и она лишена была возможности их видеть. Но так же мучительно долго тянулось время, когда они приезжали, – потому что она не могла открыто радоваться им. С внучками было проще: она находила возможность как бы невзначай приласкать их, но сердце-то в первую очередь тянулось к сыну. О, как ей хотелось обнять его, прижать к груди, ощутить его тепло. Она понимала, что, потеряв ребенком, не доласкала его, и упущенного наверстать нельзя, но и терпеть, бороться с собой уже не могла, и чувствовала порой – еще чуть-чуть, и она сорвется, прильнет к нему и обо всем расскажет.
      Расскажет, приласкает, и все вернется, будто и не было долгой разлуки, будто ее мальчик набегался где-то, наигрался и, устав, прибежал домой, к матери.
      Обнимет его, и сын ее будет навсегда опозорен…
      Эти мысли не давали ей покоя, и она жила в неясном пространстве между радостью и горем.
      К тому же ее преследовал неотступный, как око Божье, внимательный взгляд жены Доме. Она уже не скрывала своих догадок и вела себя, как сообщница, которую пытаются обмануть, она не спускала глаз с Матроны, задавала неожиданные вопросы, и Матрона устала, стала шарахаться от одного ее вида. Она боялась ее, как преступник свидетеля, и когда наступали выходные, молила Бога, чтобы Доме привез только девочек, а жену оставил в городе. Но они, словно нанизанные на одну нитку, всегда приезжали вместе.
      И тогда к ней возвращалась мысль о смерти. Эта мысль, как бальзам, успокаивала ее, умиротворяла, ласкала душу; смерть представлялась ей диким существом, похожим на ребенка, выросшего среди волков в лесной чащобе; смерть была, как одичавший ребенок, которого надо приласкать, приручить, чтобы он стал послушным и снова привык к людям. Мысль о смерти освобождала ее от сомнений и страхов, но сама смерть была далеко, и Матроне не хотелось торопиться: она еще не нагляделась на сына, разлука с которым длилась так долго, не нагляделась и не готова была расстаться – материнское сердце упрямилось, не давая своего согласия. И тогда она начинала думать о другом. Можно ведь спрятаться, в конце концов, исчезнуть. Но где оно, такое убежище, откуда она не сбежит, не выпрыгнет в окно, почуяв вблизи своего сына? Она думала о спасении, но чувствовала другое – нужно поторопиться, поскорей встретиться со своей избавительницей. Надо было спешить, а материнское сердце требовало своего: поживи еще, порадуйся сыну – хоть неделю, хоть день еще, хоть час.
      Она и сама подождала бы с тем единственным делом, которое осталось ей совершить в этой жизни, но обстановка, складывающаяся в доме, менялась с каждой минутой, и уже невозможно было определить, сколько времени она сможет выдавать еще себя за другого человека. Доме пока ни о чем не догадывался, но его жена и Уако явно поговорили уже, поделились своими догадками и теперь следили, почти не таясь, за каждым ее словом, взглядом, движением. Надо было торопиться, но она все тянула, не в силах расстаться с сыном…
      А время шло с тяжкой медлительностью – день за днем, неделя за неделей…
      Однажды вечером – еще не совсем стемнело – к ним пришла Венера, поникшая, заплаканная.
      Матрона и Уако встали ей навстречу.
      – Что случилось? – спросила Матрона. Сердце ее зачастило в тревоге.
      – Заур погиб, – всхлипнула Венера.
      – Ой, черная кровь пролилась на голову его бедной матери! – заплакала Матрона.
      Уако растерянно смотрел на них.
      – Он наш односельчанин, – утирая слезы, объяснила Венера. – Поехал на заработки в Россию и утонул в реке.
      Матрона, не осмеливаясь причитать в присутствии Уако, только всхлипывала, сдерживая слезы.
      – Когда хоронят? – спросила она.
      – Послезавтра, в воскресенье, – ответила Венера. – Ты поедешь?
      Матрона вопросительно глянула на Уако, но тот молчал, глядя себе под ноги.
      – Мы с Солтаном собираемся завтра, – сказала Венера. – Поехали бы и послезавтра, но боимся опоздать. Две пересадки из автобуса в автобус, кто знает, как доберемся… Поедешь с нами?
      – Конечно, поеду, – ответила Матрона. – Как я могу остаться?
      На следующий день, когда она уже собралась, была готова в дорогу, приехал Доме с семьей. Узнав о случившемся, он сказал:
      – Поедем завтра, рано утром, – и, помолчав, глянув на Матрону, добавил: – Я должен быть с тобой, мы же не чужие, в конце концов.
      – Нет, нет, – забеспокоилась она. – Я сама, с Солтаном и Венерой… Зачем тебе беспокоиться?
      Доме насупился:
      – Твое горе – это и наше горе. Мы не собираемся бросать тебя в беде.
      Жена поддержала его:
      – Я тоже поеду. А то неудобно получится. Твои односельчане могут подумать, что мы тебя ни в грош не ставим.
      Матрона испугалась, сразу же поняв, почему ей понадобилось ехать с ними.
      – Солтан и Венера тоже едут, – попыталась отговориться она. – Мы вместе собирались. Как же я их брошу теперь?
      – Ничего страшного, – сказал Доме. – Я зайду к ним, скажу, чтобы ехали с нами. Места в машине хватит.
      Матроне нечего было сказать. Она знала, зачем едет его жена, не хотела этого, боялась, но и возразить не могла.
 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ
 
1

 
      На похороны они приехали около девяти часов утра. Остановились неподалеку от дома Кола и вышли из машины. Во дворе покойника было полно людей. Как и полагается женщине, Матрона шла, как бы не видя их, но отмечая краем глаза соседей и знакомых. Люди же, все, как один, повернулись к ним, словно отсчитывая каждый их шаг на пути от машины до двора.
      Теперь-то она была довольна, что Доме и его жена приехали с ней: пусть и односельчане, и все жители ущелья видят – у нее есть семья, ее почитают, ей даже пешком не дают ходить, возят, как царицу, на машине.
      Доме и Солтан в дом не вошли. Выразили соболезнование родственникам покойного и остановились возле мужчин. Матрона же, Венера и жена Доме двинулись к дому. Матроне и раньше приходилось бывать на похоронах, но впервые следом за ней шла невестка, жена ее сына, и она понимала, что сейчас не время думать об этом, и все же будто свой шепот слышала: “У меня есть невестка”. Когда они приблизились к крыльцу, Венера надрывно, в голос, заплакала, и Матрона разом забыла обо всем и уже не могла сдержать слез. Люди, стоявшие на веранде, расступились, пропуская их в комнату, и она увидела цинковый гроб: перед родственниками покойного Заура вместо него самого лежал наглухо закрытый ящик, обитый по краям деревянными рейками. Наверное, покойника слишком долго везли и открыть гроб уже не решились. В торце его, на маленьком столике стоял портрет Заура. Чуть приоткрыв губы, покойник улыбался, будто насмехаясь над своими родными, и, казалось, в его улыбке таится какая-то неясная угроза.
      То, что родные и близкие так и не увидели его после смерти, как-то особенно задело Матрону, и она зарыдала, запричитала, привлекая внимание собравших женщин к его матери.
      О, Заур!
      Что за вестника ты прислал к нам, стать бы мне жертвой вместо тебя?
      Может, ты, наконец, послушался матери и решил сыграть свадьбу?
      О, горе твоей бедной матери!
      Ты ведь не сыграешь свадьбу в ее доме,
      Не пригласишь нас порадоваться за тебя!
      О, как же ты обманул своих бедных родителей!
      Они не могли дождаться рождения твоих детей,
      А ты лишил их себя самого.
      Ой, стала черной душа твоей несчастной матери!
      Она не могла наглядеться на тебя,
      А ты не дал ей возможности последний раз взглянуть на твое лицо.
      О, как ужасна судьба той,
      Чей сын никогда уже не переступит порог ее дома,
      Не скажет: “Я пришел, мама!”.
      О, как несчастна мать,
      У которой не стало любимого сына!
      Она ждала его, не спала ночами,
      А теперь боится взглянуть на него.
      Та самая мать, которая любила тебя больше жизни!
      Та несчастная мать, чьей опорой и надеждой ты был.
      Та бедная мать,
      Которая страшится теперь твоего вида…
      Женщины вокруг плакали, все, как одна, и Матрона, устав причитать и боясь сорвать голос, отошла в сторону. Поискала взглядом жену Доме. Та стояла неподалеку, вся в слезах. В комнате было полно женщин, они плакали, и, казалось, в слезах скоро можно будет утонуть. “Наверное, женщина вся состоит из слез, – думала Матрона, – но никто этого не замечает. Женских слез не замечают даже тогда, когда они текут рекой”.
 

2

 
      Казалось, в этой комнате, полной плачущих женщин, легче всех переносит свое горе мать покойного, Абиан. Сухощавая, широкая в кости, она сидела перед гробом прямо и неподвижно, будто из камня вытесанная. На изможденном лице ее, сером, как гранит, то ли прожилки выступили от напряжения, то ли остались следы ночных слез. Мутные, невидящие глаза словно пеленой были затянуты, непроницаемой пеленой отрешенности.
      Когда закончились причитания очередной плакальщицы и в комнате вдруг стало тихо, ни слова, ни стона, только почти неслышные всхлипывания женщин, – глаза Абиан расширились, ожили, и во взгляде ее ясно выразилась обида, а затем и страх: она смотрела на женщин так, будто они собрались здесь для того, чтобы предать проклятию ее живого сына. Возможно, он совершил какое-то злодеяние, а может, и нет, но так или иначе она, мать, должна подняться и встать на его защиту. И она поднялась, подалась к гробу, насколько хватало рук обняла этот цинковый ящик и, подняв к людям глаза, полные жалости и мольбы, заплакала хрипло, запричитала, обращаясь к присутствующим:
      О, что я вам сделала плохого, скажите мне?
      Почему вы плачете по моему сыну,
      По моему сыну, которому пришла пора жениться?
      О, люди добрые, хорошие люди,
      Почему вы причитаете, поминая моего сына?
      Он ведь уехал в Россию,
      Чтобы заработать деньги.
      Весной он собирается жениться,
      Весной он сыграет свадьбу…
      О, чтоб ты никогда не женился,
      Мой бедный сын,
      Раз мне не суждено увидеть твою свадьбу!
      Тебе и на том свете не удастся жениться,
      Мой несчастный сын.
      Даже на том свете
      Никто не согласится выйти за тебя замуж,
      О, мой любимый, мой дорогой сын.
      На том свете девушки будут обходить тебя стороной.
      Вот что они скажут, мой родной:
      “Если и живым ты не смог найти себе невесту,
      Если и живым не сумел жениться,
      Чего же ты хочешь теперь,
      Чего хочешь от нас?”
      Она упала на гроб и, рыдая, гладила его холодные бока, будто живого сына лаская; взрослый, он застеснялся бы, конечно, остановил ее, но не теперь, когда материнское чувство ее было обращено к цинковому ящику и она старалась возместить то, чего и сыну не додала в детстве и сама была лишена из-за вечной занятости, постоянной нужды и работы. Три ее дочери сидели у гроба, оплакивая брата, жалея мать и не зная, как помочь ей пережить случившееся. Понимая свое бессилие, отчаявшись, они судорожно всхлипывали, беззвучно почти, но безутешно и горько.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16