Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Утопия в России

ModernLib.Net / Искусство, дизайн / Геллер Леонид / Утопия в России - Чтение (стр. 7)
Автор: Геллер Леонид
Жанр: Искусство, дизайн

 

 


В Европейских письмах (1819) он рисует картину вернувшейся в состояние дикости Европы, где уже нет ни Парижа, ни Лондона. Отметим, что это первое литературное воплощение зарождающегося мифа о цивилизованной и процветающей Америке, с которой Россия будет сравнивать себя и с которой будет соперничать. В Земле безглавцев (1824), куда герой попадает, путешествуя на воздушном шаре, историософия уступает место сатирической аллегории в духе XVIII века. Земля безглавцев Акефалия (ее столица называется Акардион, т. е. "без сердца") - это Россия: зеркальная утопия должна посредством отстранения заставить читателя искать способы исправления ее недостатков или, по крайней мере, посмеяться над ними (воспитание, порученное наемным восприемникам, телесные наказания и т. д.).
      Романтические и антиромантические утопии
      Утопии Ф. Булгарина (1789 - 1859), чьи плутовские романы в XIX веке не раз переводились на французский язык, принадлежат к другому политическому лагерю, но тоже отмечены духом сатиры. Булгарин имел репутацию доносчика и беспринципного полемиста. Он был польского происхождения, служил капитаном в наполеоновской армии, был близок к либеральным кругам (до 1825 года). Его утопии - не просто реакционные поделки. В Правдоподобных небылицах, или Странствовании по свету в двадцать девятом веке (1824) Булгарин решает "в моральных целях посмотреть что делают <...> потомки" в 2824 году. Герой-рассказчик падает в море и приходит в сознание в сибирском городе Надежине (Сибирь стала чем-то вроде Эльдорадо с мягким климатом). Золото и серебро, обесценившиеся благодаря своему изобилию, заменены дубовыми, сосновыми или березовыми дощечками: дерево стало редким материалом из-за вырубок. Почти все животные исчезли, главным источником пищи стало море. Русский стал языком мировой литературы и поэзии, но не забыты только "национальные" авторы: Ломоносов, Державин, Фонвизин. Сам Булгарин и романтики, которых он ненавидел, почили в забвении. Один из самых известных историков - негр, поскольку Африка стала весьма цивилизованной. Арабский сменил французский в качестве языка дипломатии, а для точных наук был создан универсальный язык. Необходимо подчеркнуть поликультурный аспект этой утопии, необычный для России и вдохновленный, кажется, Ю. фон Фоссом. Страсть к экстраполяции заставляет Булгарина придумывать бесчисленные технические изобретения; но технологизм не является для него самоцелью. В Университете изучаются новые дисциплины: Добрая Совесть, Бескорыстие, Человеколюбие, Здравый Смысл, Познание самого себя, Смирение, Нравственная польза истории, Применение всех человеческих познаний к общему благу и т. д. Благодаря этому нравственному образованию (общему для бедных и богатых детей и контролируемому государством) жители Надежина, особенно женщины, являют собой воплощенную добродетель.
      Через год, в 1825-м, Булгарин публикует Невероятные небылицы, или Путешествие к средоточию земли. В этой аллегории (перенявшей сюжет и тон гольберговского Николая Клима, регулярно переводившегося на русский с 1762 года) путешественник, упав в бездну, открывает одну за другой три страны с говорящими именами Игноранция, Скотиния и Светония. Игноранты, малорослые и пузатые, похожие на пауков, видят все свое счастье в еде и питье. Скотиния - страна "полуобразования" и "полуучености". Еда и сон служат здесь мерилом времени (четыре приема пищи и три сна соответствуют двадцати четырем часам). Хвастовство, самодовольство и невежество - общие черты Скотиниотов, под которыми Булгарин подразумевал любомудров и шеллингианцев, прежде всего - В. Одоевского, выведенного в "Невероятных небылицах" "первым философом" Скотинии [Сакулин I, 290]. За сатирой следует идеал Страна света, чья столица называется Утопией. Жители Утопии - те же добродетельные потомки из 2824 года. С юности они привыкли "подчинять страсти рассудку, довольствоваться малым, не желать невозможного, трудиться для укрепления тела и безбедного пропитания, следовательно для приобретения независимости и наконец употреблять все свои способности, все силы душевные и телесные на вспоможение ближним". Судьи дремлют от безделья, взятки неизвестны, женщины заботятся о домашнем очаге и не тратятся на одежду и украшения, "прозаики занимаются развитием и распространением полезных нравственных истин" и живут в полном согласии. Таково это царство Света, которое нельзя определить однозначно (утопия консервативная, благонамеренная и т. д.) наряду с утверждением нравственного порядка и философским антиидеализмом, в описании Светонии приводится критика праздности знати, зовущая ipso facto к отмене рабства. В 1848 году в одном из своих многочисленных "благонамеренных", но порой довольно смелых проектов, обращенных к полицейским властям, Булгарин отмечал неизбежность освобождения крестьян в течение ближайших пятидесяти лет. В других проектах, приближающихся к утопии, он защищал принцип "некоторой гласности, исходящей от самого государства" и "хотя бы тени свободомыслия", при этом выступая не только против социализма, коммунизма и пантеизма (1846), но и против строгой полицейской, антисемитской по духу, цензуры. Он превозносил равенство всех перед законом и ратовал за установление коллегиального правления, рекомендованного Лейбницем Петру Великому [Лемке, 236-347].
      Последняя утопия Булгарина Сцена из частной жизни в 2028 году от Рождества Христова продолжает разрабатывать уже знакомые нам нравственные и воспитательные принципы в форме маленькой комедии, герой которой с ужасом узнает о нравах XIX века из найденной им книги Булгарина. Житель будущего с удивлением обнаруживает, что в XIX веке можно было говорить на другом языке, кроме родного, а промышленное сырье страны, населенной ста миллионами "просвещенных жителей", не распродавалось иностранцам. "Да здравствует образование и промышленность'" Булгарин - сен-симонист? В любом случае, он принадлежит времени, когда наука и техника играли все большую роль. Уже в Неизданном путешествии Левшина есть черты "научной фантастики" Булгарин выразил ее существо в самом названии "Небылиц", первого русского научно-фантастического произведения. Этот враг романтиков вводил в свои сочинения юмор, иронию и самоиронию. Романтизм, завороженный прошлым и будущим, использовал возможности новой игры.
      В 1830-х годах А. Вельтман (1800-1870), археолог, ученик Стерна и Жан Поля, пишет "исторические" романы, где вновь появляется легендарный Славенск, волшебники и феи живут рядом с реальными героями, и все стилистические, исторические пласты русского языка подняты для создания своеобразного синтеза, проникнутого шишковским утопизмом. Автор отправляется в прошлое на гиппогрифе и узнает, что древние греки были славянами, а Александр Великий - уроженцем Дона: откуда его прозвище Маке-Дон-ский. Такие мифологические и этнолингвистические изыскания имеют много общего с идеями Тредиаковского и Сумарокова. Вельтман путешествует и в будущее. Год MMMCDXLVIII (роман 1833 года) являет картину Босфорании (возрожденной византийской империи), где нет больше ни несчастных, ни бедных, где общественные здания строятся из мрамора и золота, а Верховный Совет помогает править доброму государю (пресвитеру?) Иоанну. Всеобщему счастью угрожает опасность, когда власть оказывается в руках деспотичного Эола, близнеца Иоанна, но возвращение последнего восстанавливает гармонию. Построенный по старой схеме, этот роман одновременно и утопия в манере Staatsroman'a, и настоящий приключенческий рассказ, с пиратами, заговорами, стычками: мир будущего показан изнутри, в действии.
      Князь В. Одоевский (1803 - 1869), постоянная мишень булгаринской сатиры, писатель, журналист, музыковед, прозванный "русским Фаустом", заботился не столько об исправлении нравов, сколько о борьбе с идеологией своего времени. Достоевский вспомнит о его апокалиптических антиутопиях, напоминающих Последнюю смерть (1828) и Последнего поэта (1835) Е. Баратынского и, в еще большей степени, антиутопические эпизоды романов Хераскова, который пользовался формой притчи, но писал в классическом стиле. Город без имени (1839) рассказывает о расцвете и упадке островной колонии учеников Бентама, основанной исключительно на принципах утилитаризма: интересе и пользе. Столкновение личных интересов приводит Бентамию, где, естественно, запрещены искусство и поэзия, к хаосу и нищете. В Последнем самоубийстве (1844) теории Мальтуса доведены до логического предела: Земля стала единым мегаполисом, который взрывают его отчаявшиеся обитатели. Позитивная утопия Одоевского также отнесена в далекое будущее. В форме переписки китайского ученого со своим учеником 4338 год (незаконченное сочинение, частично опубликованное в 1840 году) изображает Россию, ставшую, благодаря научному прогрессу, самой могущественной державой. Другие нации (Англия, Соединенные Штаты) исчезли или разорены экономически. Только Китай сохранил свою мощь, но меньшую, чем у России, политический прообраз которой - консервативное царствование Николая I. Россия - империя, управляемая просвещенным государем (он же - один из лучших поэтов). Государю помогает Государственный Совет, который покровительствует искусствам и наукам (это напоминает проекты Ньютона, Сен-Симона и Новую Атлантиду Бэкона). Технические изобретения - тоннели под горами и морями, "гальваностаты", электрический транспорт, "гибкое стекло" и т. д. - соседствуют с месмеристскими процедурами (магнитные ванны, развязывающие языки). 4338 год не лишен двусмысленности: историческая память утрачена, смогут ли ученые избежать столкновения с кометой Галлея, ожидаемой в 4339-м? Сомнение и пародия, проникающие в позитивный план утопии Одоевского, превращают ее в то, что Г. С. Морсон называет метаутопией, т. е. утопией, испытывающей самое себя [Сербиненко].
      Эта просветительская утопия, отмеченная цивилизаторским мессианизмом, представляет рационалистическую сторону мировоззрения Одоевского. Другая сторона - мистическая: писатель-философ объединяет учение Шеллинга и Сен-Мартена, романтизм и эзотерику, чтобы выразить свою веру во Всеобщее Знание. В Русских ночах (1844), итоговой книге, составленной из разных рассказов (среди которых "Город без имени" и "Последнее самоубийство") и размышлений в форме платоновских диалогов, Фауст восстает против дробления наук и определяет искусство, как высшую форму знания, с помощью которого можно построить лучший мир. Эстетическая деятельность для Одоевского и романтиков - один из путей к "Пансофии".
      Утопизм Н. Гоголя (1809 - 1852), отвергнутый целым направлением критики, от Белинского до Набокова и Синявского, но справедливо оцененный сперва А. Григорьевым, потом М. Гершензоном и русскими символистами, тоже эстетического порядка, но это, главным образом, метафизический утопизм: "Сильнее других стран", Россия "чует приближенье иного царства" (VIII, 251 )3. Чтобы оно пришло, необходимо "сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши" (VIII, 417). Но как установить гармонию, которая будет не иллюзорной, преходящей или дьявольской (как в Сорочинской ярмарке, Невском проспекте или Портрете)? Гоголь, с юности мечтавший служить "общему благу", всю жизнь пытался воплотить эту утопию. Сперва он верил в магическую силу слова, искусства, которое может дать "намек о божественном небесном рае" (III, 135; ср. VIII, 440), но может быть и бичом, способным с помощью смеха и сатиры исправлять и очищать сердца (XIV, 34). Однако Ревизор не изменил общества. Не отказываясь от своей "эстетической утопии" [Зенковский], Гоголь стал заботиться прежде всего о "внутреннем построении человека" (VIII, 405) в себе и других: чтобы воскресить "мертвые души" России, необходимо сперва "нужно сделаться лучшим" (VIII, 443). Обращение, возвращение сердца (metanoia) - условие воплощения любой социальной и экономической утопии. Таков лейтмотив Выбранных мест из переписки с друзьями (1846). Художественным выражением этого лейтмотива стал второй том Мертвых душ. "Покуда <человек> хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство", - читаем в наброске письма к Белинскому (XIII, 443). Однако несмотря на свое желание видеть Россию направленной "одним чародейным мановением" "на высокую жизнь" (VII, 23), Гоголь отвергает утопии, устремленные вперед: "Все позабыли, что пути и дороги к этому светлому будущему сокрыты именно в этом темном и запутанном настоящем, которого никто не хочет узнавать" (XIII, 79).
      Вторая часть "Мертвых душ" должна была показать, как град земной может приблизиться к Граду Божьему: микроутопия Костанжогло, сравнимая с утопией Вольмара из "Новой Элоизы", противопоставлена бюрократической утопии западника Кошкарева. Можно сопоставить вторую часть "Мертвых душ" с двумя утопическими романами Бальзака: Сельский врач (1833) и Деревенский священник (1842) [Елистратова]. Бальзак говорит о Сельском враче, как о "Евангелии действия", "поэтизированном Подражании Христу". "Подражание Христу" (по-французски, несмотря на перевод Сперанского 1829 года) было настольной книгой Гоголя с 1840 года. Утопия Гоголя предполагает политический и социальный status quo, откуда и негодование, ее встретившее. Гоголь видел "сверкающую, чудную, незнакомую земле даль" одновременно в России реальной и преображенной (VIII, 221). Если утопия Гоголя не изменила общества, то, по крайней мере, дала писателю спокойно принять смерть, взойти по лестнице Иакова в то царство, чей образ Гоголь хранил в душе: "Блажен тот, кто живет в здешней жизни счастьем нездешней жизни" (XIV, 102).
      Славянофильство или "русская самобытность"
      Творения Гоголя - вершина русского романтизма и его преодоление важны вдвойне. Литературная утопия освободилась от государственного утопизма: она больше не служит государю моделью или зерцалом, но является либо местом обсуждения идей, либо художественным экспериментом, либо формой сатиры. Однако она попадает в другую зависимость. Гоголь отвергает путь классической утопии. Его путь - внутренний антипросветительский утопизм, мистический и метафизический, выражающий себя в литературе, возведенной в ранг мистагогии. От Достоевского, Лескова, Толстого до символистов и Солженицына, великим русским писателям присуще такое отношение к утопии и художественному слову. В этих условиях утопическому канону, с его систематичностью, экспликативностью, рационализмом, нелегко укрепиться. С другой стороны, проза Гоголя, перевернувшая русскую литературу и до сих пор ее питающая, остается удивительно близкой к древней традиции, как классической, так и средневековой народной. И это тоже характерно. Мы видели, как поиски нового оборачивались возвращением к старым моделям: фенелоновский Staatsroman Вельтмана, херасковский антиутопизм Одоевского, сатирическая аллегория Кюхельбекера и Булгарина. Сюда хочется прибавить панегирический аллегоризм, возрожденный в драматических сочинениях "придворного драматурга" Н. Кукольника. Можно подумать, что в основе поисков "положительного героя", "положительно хорошего человека" Достоевского, в которые пускается русская литература, лежит старая паренетическая схема, представление о человеческом идеале. Гоголь попытался показать его в образе Костанжогло, но оставил будущему скорее отрицательный образец жанра, вдохновивший Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Сологуба на создание своих воплощений социального и метафизического зла. Так и развивается утопическое письмо - обновляя и перерабатывая традиционные темы и топосы под воздействием внешних влияний, общего движения идей и литературных течений.
      Среди этих тем и топосов национальная тема остается общим знаменателем большинства декабристских, либеральных, полу- и ультраконсервативных утопий. Всем им в качестве эпиграфа можно предпослать последние слова Русских ночей Одоевского: "XIX столетие принадлежит России"; всех их иллюстрирует гоголевский образ летящей в будущее России-тройки, перед которой расступаются другие народы; их общий лозунг - слова критика Надеждина: "Мы бежим <с Европой> взапуски и, верно, перебежим скоро, если уже не перебежали" [Алпатов, 256].
      Подхлестнутое войной с Наполеоном, освободительным движением и романтическими идеями, национальное сознание выражает себя со всей энергией, накопленной в нем спорами XVIII века. XVIII век попытался усвоить и обобщить социально-исторические теории мыслителей разных эпох: Фенелона и Пуфендорфа, Гоббса и Руссо, Лейбница и Вольтера. XIX век будет колебаться между разными национальными моделями. Франция, ставшая колыбелью "бонапартистской тирании", и позволившая исказить революционные идеалы, становится отрицательным примером (которым она уже давно была для консерваторов, даже тех, кто исповедовал квиетизм, учение Сен-Мартена и Ж. де Местра). Положительным примером становятся английские государственные учреждения, Байрон и Вальтер Скотт, Бентам и А. Смит, в то время как Германия оказывает мощное влияние возвеличиванием своего Volksgeist (народного духа) и философией, глубина которой резко противопоставлена французскому образу жизни и мыслей, блестящему, но поверхностному (этот упрек можно было слышать еще в конце XVIII века). Гердер, Баадер, Шеллинг, предсказывающие великое будущее русских и славян, толкают мыслителей на новые поиски русской самобытности, вернее сказать - русской непохожести. Ф. Глинка настаивает на необходимости очистки русского языка от западных слов и видит в этом Действенное средство повышения боеспособности русской армии [Глинка 1816, гл. 2]. Его желания "осуществляются" Пестелем, который русифицирует военный и политический словарь с изобретательностью, достойной Шишкова.
      Примечательно, что и умеренный Н. Муравьев, и радикал Пестель предусматривают перенос российской столицы не в Москву, а в Нижний Новгород, на четыреста километров к востоку (ежегодные всероссийские торгово-ремесленные ярмарки проводились там с 1817 года). Будущая Россия поворачивается спиной к Западу. Проект Пестеля сосредотачивающий усилия на включении в состав России азиатских народов, возвещает о новой форме антизападничества, начало которому положил еще Щербатов.
      Здесь необходимо вспомнить одного противника декабризма, который вместе с Аракчеевым символизирует реакцию и обскурантизм 20-х годов. М. Магницкий, инициатор "охоты на ведьм", направленной под эгидой православия против мистицизма и философии, которые ставят под сомнение истинность Писания, задался целью изолировать Россию от Европы: "Россия была бы счастлива, если бы ее можно было отделить от Европы таким образом, чтобы ни один слух, ни одна новость, касающаяся происходящих там ужасных событий, не могла бы дойти до нас!" [Koyrй, 72]. Магницкий (в отличие от Карамзина) прославляет татарское иго, которое помогло России сохранить чистоту своей веры в ту эпоху, когда Европа эту чистоту теряла. Он призывает Россию вернуться в Азию, чтобы там обрести новые жизненные силы [Billington, 291 296]. Этот голос выражает милленаристские ожидания, обращенные на восток (бывший масон, Магницкий думал, что первохристианская церковь еще существует в Индии), и он не одинок: похожие призывы прозвучат еще не раз. Среди тех, кто своими сочинениями внес вклад в идеализацию Востока, был С. Уваров, зачинатель востоковедения, министр образования при Николае I и автор знаменитой тройственной формулы, объединившей "русскость", идеологию и государство: "самодержавие, православие, народность" (последнее слово калька с немецкого Volkstum, адаптированного через польское narodowosc стало ключевым в русском культурном словаре). Один из отцов "официальной народности" М. Погодин видел место России на Востоке: "Нет! Западу на востоке быть нельзя, и солнце не может закатываться там, где оно восходит" [Алпатов, 246].
      Опираясь на "трех слонов"4 уваровской формулы, государство будет то вспоминать свою мечту о славянской империи, то выступать спасителем мира (для чего наденет в 1848 году форму "жандарма Европы"), то принимать, без особой убедительности, образ современной и "цивилизованной" державы, то, наоборот, впадать в спячку. Лишь национальная идея будет отныне, с перерывами, давать государству средства для сплочения его подданных [ Riasanovsky].
      После восстания декабристов между властями и частью культурной элиты России происходит разрыв. Русская интеллигенция с тех пор видит себя в оппозиции к государству. Между установившимся порядком и его противниками начинается более или менее открытая вражда, в которой народ играет роль ставки и заложника. В этом контексте разгорается спор, повлиявший на всю русскую общественную мысль, спор между "славянофилами", защитниками русской самобытности и "западниками", сторонниками единства исторического и культурного процесса.
      Бесчисленные труды, посвященные этому спору, избавляют нас от необходимости прослеживать его развитие и рассматривать все разнообразие позиций, скрывающихся за двоичной схемой5. Утопизм обоих лагерей неоднократно подчеркивался, даже в названиях исследований [Янковский; Малинин 1977; Walicki]. Мы отметим только некоторые вехи.
      В 1836 году П. Чаадаев (1794 - 1856), который, по словам Пушкина, "в Риме был бы Брут, в Афинах - Периклес", а в России всего лишь "офицер гусарский", публикует в Телескопе первое из Философических писем (1829). В этом письме Чаадаев провозглашает, что Россия инертная и бесплодная из за своего византийского наследия, оказалась выброшенной из Истории. Она ничего не внесла в сокровищницу цивилизации, ее будущее так же темно, как и ее прошлое. Философа официально признают сумасшедшим. Граф Бенкендорф, шеф жандармов при Николае I, скажет одному из защитников Чаадаева: "Прошлое России удивительно, ее настоящее более чем великолепно. Что же касается ее будущего, оно выше всего, что может представить себе самое пылкое воображение" [Rouleau, 107]. Ни до, ни после этого никому не удалось лучше выразить дух полицейского утопизма.
      Кроме государственного гнева, выпад Чаадаева спровоцировал мгновенную реакцию славянофилов (еще одно ироническое прозвище, принятое теми, против кого оно было направлено). Целая плеяда философов, публицистов, ученых, писателей разных поколений, под предводительством А. Хомякова (1804 1860), И. Киреевского (1806 1856) и К. Аксакова (1817 - 1860), создает обширный корпус сочинений разного характера и вырабатывает изменчивую, многостороннюю доктрину, обобщающую социальные, исторические, антропологические, культурные интерпретации феномена "русскости".
      Социальные построения славянофилов обнаруживают связь с чистым ретро перспективным утопизмом. Они не только идеализируют старую Россию, но и формируют новую по ее образу и подобию. В старину живой общественный организм находился в состоянии гармонии и изобилия, утраченных в результате вторжения в русскую жизнь иноземных элементов [Хомяков I, 38, Gratieux II, 8] - оторванного от своих корней византинизма и западничества [Киреевский II, 326 - 331]. Эпоха Петра - роковой перелом. Однако есть лекарство, способное вернуть этот организм к жизни. Оно чудом сохранилось в народе. Это мир или община, модель справедливого общества. Даже если русский крестьянин сам по себе и не заслужил рая, его невозможно не пустить туда вместе с его деревней (Хомяков) [Gratieux II, 173]. Эта общинность, особая форма демократии, свободна от западной отчужденности и расслоенности [Киреевский I, 206, ср. Rouleau, 152 - 153].
      Православная вера - основа всего построения. Киреевский и Хомяков называют спонтанное братское единение народа в лоне Церкви соборностью. Индивид по своей воле примыкает в церковному братству и подчиняется своему быту, понимаемому как существование в согласии с традицией - от слов свой быт будут даже производить слово свобода [Gratieux II, 172]. Славянофилы были защитниками свободы (многие из них требовали освобождения крестьян). Они считали, что в христианской любви проявляется "тождество свободы и единства (свобода в единстве и единство в свободе)" [Хомяков I, 83]. Их отношение к государству имело сильный анархический уклон. Тем не менее они оставались монархистами. Их аргументация была близка той, что использовал Болтин, противопоставляя русское самодержавие западному абсолютизму. Народ, несклонный править, предоставляет это царю. Социальная структура, воспроизводящая патриархальные отношения, согласно схеме Хомякова семья мир - монархия [Бердяев 1997, "Алексей Степанович Хомяков", гл. VI], позволила бы русскому государству достичь высшей цели: "внутренней справедливости, внутренней свободы, нравственной жизни" (К. Аксаков). Нигде этот социальный утопизм не выражен лучше, чем в духовном завещании Хомякова - Письме к сербам (\860), подписанном самыми выдающимися славянофилами.
      Философия и историческая наука славянофилов восходят к идеям Лейбница и оказываются перед парадоксом XVIII века: молода или стара Россия? Для того чтобы избежать этого вопроса, славянофильство всячески подчеркивает значение русской "самобытности". "История нашей родной земли так самобытна, что разнится с самой первой минуты от истории других стран" [К. Аксаков 1889, 16]. Если зарождение других государств везде сопровождалось захватами и насилием, в России, чьи первые правители были приглашены и приняты народом, государственная традиция основывается на мире и согласии [ibid., 16 - 17; Киреевский I, 184]. Это обусловило политический дух русского государства, не имевшего ни колоний, ни владений в западном смысле слова, убеждение, превращенное в миф вторым поколением славянофилов. Поселенцы никогда не враждовали с центральной властью местное население не подавлялось нацией, а вливалось в нее [Данилевский, 531-532]. В отличие от римской, монгольской, британской империй, с их гордыней и высокомерием, смиренность и чистота веры русского народа - гарантия его высокого предназначения. Одна Россия выбрала путь, указанный Христом, путь истины и мира [К. Аксаков I, 12], несмотря на все ошибки и недостатки, прошлые и настоящие. "О, недостойная избранья, ты избрана", - говорит Хомяков в одном из самых вдохновенных стихотворений и бросает призыв к покаянию: Россия должна быть самым нравственным, то есть самым христианским из всех обществ, или - ничем. Ее самобытность берет начало в ее вселенском призвании. "Московские, т. е. Общечеловеческие интересы", - уточняет Хомяков [Хомяков VIII, 58].
      Православный аспект мессианской концепции славянофилов очевиден. Однако они предпосылали "русскость" и "славянскость" православию в археологическом и культурном планах. К тому же славянофилы пытались отодвинуть как можно глубже в прошлое момент встречи этих начал: так, Вельтман в "научном" труде 1866 года Дон, пытался показать, что славяно-скифы IV века были христианами и имели письменность, напоминающую кириллицу. Помимо влияния Гердера, немецкого романтизма и теософии Шеллинга, актуальность проблематики и интеллектуальных выступлений XVIII века будет ощущаться и в XIX веке. Безмятежная, братская, нежная, безразличная к иерархии природа русских предрасположила их к принятию христианства и сохранению чистоты. Привлеченные духовной жизнью, они естественным образом воплотили "иранский" принцип доброты и созидательной свободы, противоположный, согласно Хомякову, "кушитскому" принципу силы и внешнего материального порядка, которому подчинился Запад [Gratieux II, 68 - 82]. Исторические и филологические изыскания приводят Хомякова к открытию славянского происхождения индуистской и греческой мифологий, присутствия славян в Элладе и доримской Италии, вклада славян в формирование английской нации (слово "англичане" близко слову "угличане", жители Углича) [Бердяев 1997, 126]. Вместе с филологом Венелиным Хомяков говорит о "славянизме" гуннов [Gratieux II, 96]. Рассуждения о "древности славян" сопровождаются лингвистическим пуризмом. Почти через пятьдесят лет после Ф. Глинки Хомяков (написавший несколько сочинений по-французски) будет объяснять неудачи российского флота обилием иноязычных заимствований в морской терминологии [Хомяков 1955, 188 - 189]. Русский язык задействован мессианским мистицизмом: освобожденный от норм, навязанных ему "западничающими" грамматиками, он должен открыть миру всечеловеческую истину [К. Аксаков II, 405]. В том же круге идей оказывается выраженная Гоголем мечта о национальной науке [Хомяков 1955, 157] и "целостном знании", синтезе религии и науки, разума и чувств, "гносеологическом утопизме, полагающем предел философии и означающем конец истории" [Rouleau, 239]. Новизна на этот раз заключается в мотивировке этого знания свойственным истинно русскому духу стремлением к "цельности мышления" [Киреевский II, 326].
      Национальная тема благоприятствует самым странным совпадениям. Иконоборец Чаадаев и ультраконсерватор Магницкий видят в монгольском иге защиту России от духовного упадка, поразившего Запад. Киреевский и К. Аксаков разделяют идеи Погодина о "мирном" происхождении русского государства. Благонамеренный поэт В. Бенедиктов (1807 - 1873) отстаивает панславизм в своих переводах из славянских поэтов Коларжа, Крашевского, Лучича, а славянофильство - в таких стихах, как К России (1855), где есть явные "эвтопические" акценты. Констатируя факт сосуществования трудносовместимых моделей внутри утопистского дискурса, отметим, что этот дискурс почти не находит литературного выражения. Славянофилы остерегаются рационализации. Кроме того, они не считают себя утопистами: они предпочитают жизнь абстрактной схеме. Одно из стихотворений И. Аксакова посвящено невозможности построить совершенный храм - всякий раз обнаруживается ошибка и приходится все начинать по новому плану. В первой главе повести Киреевского Остров (1845) рассказывается о построении идеального общества: двое греческих монахов открывают неизвестный остров у берегов Анатолии и основывают на нем монастырь. В монастыре собирается небольшая колония верующих, бежавших от турок: они сообща владеют землей, сообща трудятся, ведут жизнь без роскоши и денег, сохраняя при этом "всю образованность древней и новой Греции, <которая> хранилась между жителями во всей глубине своей особенности, неизвестной Западу и забытой на Востоке" [Киреевский I, 152]. Несмотря на свою изоляцию, община получает новости из большого мира. Это происходит в эпоху Наполеона, и любопытный молодой островитянин отправляется посмотреть беспокойный мир. Тут начинается вторая глава, и исход этой встречи утопии с историей остается неизвестным. В действительности, между 1885 и 1917 годами, пожалуй, только "Трудовое братство" Неплюева было попыткой воплотить жизненные идеи славянофилов [Kerblay].
      Мы можем найти следы славянофильской утопии и в поэзии ("Снегурочка" Островского - блестящая вариация на тему сказочной "славянской старины"), и в прозе (от писателей-народников типа Златовратского до Достоевского и Толстого). Утопизмом пропитаны сочинения Лескова.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19