Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Смерть и рождение Дэвида Маркэнда

ModernLib.Net / Фрэнк Уолдо / Смерть и рождение Дэвида Маркэнда - Чтение (стр. 24)
Автор: Фрэнк Уолдо
Жанр:

 

 


      - Побегу за льдом, - сказал он, забывая о своей работе.
      Две недели они ухаживали за ним: Марита - днем, Хуан - по ночам, почти не ложась после целого дня работы. Они вызвали врача, который выстукал больного, измерил ему температуру, покачал головой, посмотрел в искаженное бредом лицо, пробормотал: "Истощение... жара", опять посмотрел, посоветовал давать молоко с соком дорогостоящих апельсинов, еще раз посмотрел и, наконец, ушел, озадаченный; больше он не приходил.
      Джонс и Маркэнд вели свою бредовую борьбу. Маркэнд высунул голову из провала, зиявшего в дреме Джонса, и спорил, многословно спорил, доводя Джонса до исступления неумолчным гудением своего голоса. Но мысль Джонса работала... во сне. "Если я проснусь, я должен буду проснуться один, отвечал он на трескотню Маркэнда. - Это выше моих сил. Одиночество - ужас. Одиночество - смерть". Дрема Джонса была многолюдна, и в ней была жизнь. Он работает в смраде боен, в жаре тяжелой, как свиные туши; работает до ломоты в спине, до жжения в глазах, до боли в пояснице; он спит в конуре, лишенной воздуха; ест грубую пищу в доме, расположенном в утробе города, у него нет жены, нет детей, нет денег. - Среди людей я силен. Разбудить меня - и я снова буду одинок... Чем я был в одиночестве? У меня была жена, дети, друзья. У меня был хороший дом на фешенебельной улице. Лучшее, что можно было достать за деньги. Прохлада летом. Свежее белье. Отдых, когда устанешь. (Я тогда не знал, что такое усталость.) _Но я был одинок_! Больной боролся с пробуждением, как борются со смертью. Какая-то сокровенная человеческая истина оказалась под угрозой. Но борьба, которую он вел, чтоб не нарушить свой сон, ему самому вынесла приговор. Хотя воля его была направлена ко сну, тело и разум всей силой прожитых лет тянули к пробуждению. Он лежал в постели, изнуряя свою плоть, неизбежно соскальзывая в Маркэнда; прочь от многолюдного мира, чья тайна мелькнула перед ним, как мелькает жизнь перед младенцем, бессильным понять ее или удержать... прочь от него, назад, в свое старое "я".
      Хуан и Марита, перепуганные, вызвали другого доктора, который покачал головой, констатировал воспаление мозга и ушел, унося с собой пять долларов. Тогда они подумали о священнике. "Нужно американского padre". Хуан прошел много миль, чтобы разыскать такого - в окрестностях были только польские, испанские, чешские церкви. Он вернулся вместе с отцом Доннеллом, деловитым и честным ирландцем.
      Священник сел на кровать и взял больного за руку.
      - Что с вами? Расскажите мне, что тревожит вас.
      Больной увидел красное лицо, черную одежду, услышал вопрос. - Если я отвечу, я проснусь!
      - Он католик? - спросил отец Доннелл.
      Хуан покачал головой.
      - Он не умирает. - Священник встал с постели. - И он не хочет говорить.
      Больной закрыл глаза. - Я не хочу просыпаться со священником! - Он погрузился в упорную дремоту, и священник ушел.
      Он проснулся далеко за полночь, и священник снова был в комнате. Больной схватил стакан воды со стула у постели и швырнул в него.
      - Только не священника! И не Элен! - закричал он. - С ними я не проснусь!
      Хуан и Марита, услышав грохот и крик, вбежали в комнату. Они увидели, что больной наполовину сполз с кровати и размахивает руками. Марита бросилась к нему, успокаивая. Его руки судорожно сомкнулись вокруг нее, и он повалился со стоном, крепко сжав женщину и понемногу затихая. Тогда священник исчез.
      Мариту жег жар его рук, сжимавших ее, сквозь ночную сорочку; Марита чувствовала присутствие мужа. Она отступила. Больной уцепился за нее, снова сползая с кровати и снова принимаясь стонать. Хуан стоял и смотрел.
      - Не уходи, - сказал он жене, - помоги ему.
      Марита позволила судорожным рукам притянуть ее и села на кровать, лицом к больному. Он успокоился, лихорадочно блуждавшие глаза закрылись, голова упала к ней на грудь.
      Марита в нерешимости оглянулась на мужа. Хуан, с каменным лицом, стоял на пороге полутемной комнаты и кивал.
      - Ты поможешь ему, Марита, - сказал он. - Разве ты не видишь? Только ты можешь помочь ему.
      Глаза больного были закрыты; напряжение, долго искажавшее его лицо, ослабло; спокойная улыбка забрезжила на его губах, полуоткрывшихся, как у спящего ребенка. Медленно, ощупью, рука его поднялась к лицу Мариты, коснулась ее глаз, ее губ, задержалась у шеи, а голова все лежала у нее на груди. Рука спустилась к груди, раздвинув складки сорочки, туда, где лежала голова, коснулась ее груди, потом его губ. Марита посмотрела на мужа.
      - Дай ему то, что ему нужно, - сказал Хуан.
      Марита мягко отвела со лба больного влажные волосы. Его руки стали шарить в складках ее сорочки, одна грудь обнажилась, и его губы прикоснулись к ней. Тогда его руки упали; дыхание стало ровным, как у ребенка. Марита опустила его голову на подушку, прикрыла грудь и встала. Хуан не трогался с места. Женщина оправила взмокшие от пота простыни дрожащими руками и пошла к мужу. Он взял ее за руку и повел из комнаты.
      Двадцать часов спустя Дэвид Маркэнд проснулся. Он был слаб и очень голоден.
      - Вы еще слишком слабы, чтобы идти на работу, - настаивали Хуан и Марита.
      (Он не мог сказать им: "Я Маркэнд, я совсем не вернусь больше к работе".)
      - Мы вас сперва откормим, - сказала Марита, - вы были очень больны. Теперь неделю-другую надо побездельничать и ни о чем не думать.
      - А деньги за комнату, за стол и за врача?
      - Заплатите, успеется. - Она улыбнулась материнской улыбкой.
      Маркэнд бродил вокруг боен; по мере того как возвращались к нему силы, он стал увеличивать радиус своих прогулок по Южной стороне. С работой у "Ленк и Кo" было покончено. - Не стоит огорчаться. Для человека моего возраста, пятнадцать лет просидевшего в конторе, настоящим безумием было взяться за убой свиней. Хорошо и то, что я сумел продержаться несколько месяцев (не говоря уж о напряжении, пережитом в Клирдене и Канзасе). - И все же, чем разумнее казалось ему это "освобождение" от работы, тем больше он сомневался. Не крылась ли в безумии рабочего Джонса истина, недоступная здравому смыслу Маркэнда? Наследием долгих месяцев, безумных в начале, бредовых в конце, стала истина... истина, смутно угаданная издали, теперь потерянная совсем; истина, целительнее всех, ему известных; истина, в которой, быть может, лежал ключ ко всем его исканиям. Но, быть может, она утеряна не потому, что угасла, а потому, что погрузилась глубоко внутрь его существа? - Точно семя, - думал Маркэнд в минуту проблеска, схороненное в моей жизни.
      Его смущала также мысль о Хуане и Марите. - То, что я задолжал им, я могу уплатить. Можно потребовать от Реннарда денег и солгать: сказать, будто я получил их от брата, живущего в другом городе. - Он старался рассуждать так: он был жильцом и компаньеро... что ж, до свидания, и в добрый час. Но истина его отношений с этими людьми была скрыта, чувствовал он, как и истина его работы на бойнях. - Откуда у меня чувство неоплатности моего долга перед ними? Этот долг (как и пребывание в их мире) останется со мной навсегда. Он говорил себе: "Я снова стал самим собою. Хуан и Марита знают ведь только Дэвида Джонса". - Стал ли я самим собою? - возражал он. - Хочу ли я этого? Разве не для того, чтоб перестать быть _самим собою_, я ушел из своего дома?.. - Бывали минуты, когда Маркэнд, бродя по городу и думая о разлуке с Хуаном и Маритой, вдруг чувствовал дурноту: точно жизнь, более желанная, чем его собственная, умирала в нем. - Хуан, Марита: кто же вы? - Однажды он вдруг громко сказал, сам не зная, откуда это пришло к нему:
      - Истину нельзя изловить раз навсегда, как зверя на охоте. Жизнь не стоит на месте, она раскачивается вперед-назад, и опять вперед, и снова назад. Такова истина. - Как в тот день, когда он шел канзасской прерией из Лэнюса в Мельвилль, Маркэнд увидел свою судьбу перед собою...
      На Чикаго надвинулся август, а на мир - война. Маркэнд видел пламенные заголовки газет, видел скромные людские жилища, сталь, и пот, и дым, чувствовал гармонию между этим миром и заголовками, кричавшими о войне.
      В делах наступил расцвет; депрессия 1913-1914 годов разрядилась и исчезла с лица мира, побагровевшего в смехе войны.
      Компания "Бриджпорт-Стил", выпустив свои акции (порядочный пакет их принадлежал Маркэнду), купив завод в Гулле и утроив количество предприятий в Новой Англии и средне-западной полосе, готовилась, согласно с заявлением президента о нейтралитете, продавать смерть и союзникам, и противникам.
      Кредит лился из банков. Крупные консервопромышленники Чикаго требовали у прерий и пампасов больше свиней и быков, у Боливийских Анд - больше олова.
      "Ленк и Кo", еще до того как Великобритания, придравшись к нападению Германии на Бельгию, вступила в войну, пришла к соглашению с лондонскими властями; представитель фирмы в Аргентине (необычайно изящный джентльмен из Буэнос-Айреса, говоривший по-английски не хуже лорда Бальфура) уже находился в открытом море; требовалось немедленно выехать в Лондон кому-нибудь из чикагской конторы для оформления договора.
      Поручения такого рода обычно выпадали Лейтону Ленку. Он был юристом компании, он окончил Гарвардский университет, он не был нужен в Чикаго. Лейтон Ленк получил пять дней сроку, чтобы подготовиться к выезду в Англию. Его жена проводила лето в своей усадьбе в бухте Джюн, в Висконсине; она порвала с Докерти, своим любовником, и жила одна, с отцом и прислугой. (Лейтон время от времени проводил там субботу и воскресенье.) Он вызвал жену по телефону. Она приехала ночным поездом; провела утро в магазинах и потом на такси отправилась к бойням. В полдень она встретилась с мужем в столовой на верхнем этаже здания конторы "Ленк и Кo" - высоком просторном зале с вентиляцией, устроенной так искусно, что ни звук, ни запах не доносились сюда с окружающих эстакад.
      - Хочешь ехать со мной, Тед, дорогая? - спросил Лейтон Ленк. - В Лондоне очень оживленно сейчас.
      Ему нужна была она; ей нужно было рассеяться.
      - Не возражаю.
      Ленк покраснел от радости, и жене стало его жаль. Ленк был ошибкой в ее жизни, и она это знала. Может быть, думала она, крупное дело и война придадут ему уверенности. Она улыбнулась, и Лейтон Ленк побледнел от предвкушения восторгов. Если б он хоть один раз мог почувствовать свое господство над нею, ой излечился бы от своей слабости. Она делала что могла, с готовностью отдавая ему свое тело взамен того, что получила от него. Но в ее готовности не было любви, которая ему была нужна; в ней была лишь воля... добрая воля, быть может... а воля не могла проникнуть в него, чтоб придать ему силы, она лишь несла с собой разрушение. И все же ей не чужды были печаль и надежда. Ее связь с Докерти заставила ее плакать о Лейтоне и о себе (слезы и погубили ее, потому что они больше притягивали Докерти, чем ее тело). Теперь с разочарованным адвокатом-поэтом было покончено. - Я никого не люблю, кроме папы.
      У Ленка задрожали руки при мысли о втором медовом месяце - удачнее первого - на пароходе и в Англии.
      - Накупи себе платьев.
      - У меня платьев довольно, - сказала она, инстинктивно отталкивая его радость. Потом она пожалела об этом. - Я вернусь в усадьбу... пока, до отъезда.
      У дверей конторы она отказалась от такси и пошла пешком. - Хочу ли я ехать с ним? Не безнадежно ли это?
      На Холстед-стрит она окликнула такси. Ее отец находился на пути в Нью-Йорк. - Не с кем поговорить... - Поставив ногу на подножку, она увидела знакомого. В то же мгновение Маркэнд понял, что не забыл эту женщину. Его дыхание участилось; она протянула ему руку.
      - Едемте со мной, - сказала она. Он сел с ней рядом, и она дала шоферу адрес своего дома на Северной стороне.
      Теперь она не была уверена, что знает его. Он плохо одет; у него землистые щеки, губы неприятно влажны, и в глазах нездоровый блеск. - Кто вы? Зачем я просила вас поехать со мною? - Она молчит.
      Они ехали, и ее вопрос тускнел. - Знаю ли я его? Не все ли это равно? В то время как она дышит рядом с этим человеком, движение ее жизни... постоянное стремление вперед ее волн... замирает; движется мир, а не она; она устала от движения. Теперь улицы города в ритме, переходящем от быстроты уличной суеты в неподвижность домов, проносятся мимо нее. Только она неподвижна, она и этот человек! Вот и улица, где стоит ее дом. Вот и дом; и он тоже выпал из движения.
      Дом был заперт на лето и пуст. Она открыла наружную дверь, потом внутреннюю. Они были одни в холле.
      Ее грудь волновалась; резко вздымалась и опускалась; это уничтожит ее.
      Она посмотрела на человека, который стоял молча, глядя на нее расширенными глазами.
      Его рука протянулась к ней. Это было лезвие обнаженного клинка, желание скрытое, но ищущее прикосновения к ней. Оно разрядило трепет ее груди рыданием. Она закинула руки ему на шею.
      Жажда была неутолима; не оставалось иного пути, кроме любви. Их тела, их жизни значили так же мало, как бокал, в который налито желанное вино. Он мог смотреть на нее критически: чужеземный изгиб ее носа и губ, костлявые руки; он мог сказать: она некрасива - и охладеть, но холодность оказывалась нестерпимой и лишь вызывала потребность снова броситься в ее огонь... Ее радость, как и жажда ее тела, не знала границ. Она не видела его, даже не смотрела на него. - Времени достаточно, - мудро говорила она.
      Дом (никто не знал, что они там, никто не искал их; ее муж в отсутствие жены жил в клубе и уже взял из дома все необходимые для поездки в Лондон вещи) был для них миром. Город, палимый летом, был астрономической абстракцией, далекой и ненужной. В пустынной прохладе дома было достаточно воздуха для того, чтоб они могли сгорать в нем: чехлы на стенах, на окнах, на мебели, тени на полу, безмолвие пустых комнат внизу, и наверху, и рядом с ее спальней, где они лежали. Их желание само питало себя, нуждаясь лишь в пустоте и прохладе.
      Они почти не разговаривали. Необходимые слова (когда она заказывала по телефону обед, например) казались недозволенным вторжением в их мир. Они не думали друг о друге, не знали друг друга. В каждом жило желание слишком глубокое и безличное, чтобы можно было думать о жизни другого.
      Они провели вдвоем в доме три дня. Они проснулись и увидели, что лежат в постели, прикрытые простыней; они повернулись лицом друг к другу. Они почувствовали, что солнце ударяет в опущенную штору окна; что сквозь другое окно пробивается лихорадочное дыхание города. Они почувствовали слабость, голод, внезапную потребность войти в мир, дать миру войти в них. Это заставило их, впервые за все время, подумать друг о друге.
      Она, более быстрая, более настойчивая, спросила:
      - Кто вы? Скажите мне, кто вы?
      Он почувствовал липкую влажность ее тела; он отодвинулся, ища слов. Найти слова было трудно, но он попытался рассказать ей все, что она хотела. Труднее всего было говорить о болезни и о доме Фиерро.
      - Они, наверно, беспокоятся обо мне.
      - Сколько вы должны этим людям?
      Он сосчитал.
      - Это, конечно, только за стол и квартиру. Я понятия не имею, сколько раз был доктор и сколько они ему платили.
      Теодора вскочила с постели и набросила кимоно цвета лаванды, которое серебристо светилось в комнате. Она подошла к противоположной стене; в дубовой панели был скрыт маленький сейф, который она отперла.
      - Я так и думала, что здесь осталось немного денег. - Она возвратилась, улыбаясь, с пачкой смятых бумажек в руке. Ее лицо, казалось, говорило: задача решена. Она подошла к стенному шкафу и бросила Маркэнду на постель кремовый шелковый халат. - Ну, пишите вашему мексиканцу и его жене. Сообщите им, что вы встретили свою сестру и она увезла вас, чтобы поставить на ноги, и что вы посылаете им весь свой долг и еще кое-что - за доктора.
      - Это невозможно. Я должен повидать их.
      - Нет. Вы едете со мной в мою усадьбу. Мой муж через день-два отплывает в Англию. Мы будем одни.
      - Раньше я должен повидать Хуана и Мариту. Я должен проститься. Я должен поблагодарить их.
      - Я не хочу, чтоб вы уходили. Ни на один час.
      Она села рядом с ним на кровать. В складках ее кимоно он увидел ее груди, грушевидные, с бледными сосками. - Некрасива... - Он увидел ее лицо, изогнутые губы, орлиный нос, властные, чуть раскосые глаза. Он почувствовал себя пленником, готовым взбунтоваться. Она взяла его руку в свои ладони, словно замкнула ограду вокруг него.
      - Маркэнд, - сказала она, - это было просто сумасшествие. Такой человек, как вы, за убоем свиней! Я люблю вас на это. Не многие сумели бы _так_ сходить с ума. - ...Папа, может быть! Но ни Лейтон, ни Дэн Докерти... - Я люблю вас за это. Но с этим кончено.
      - Хуан и Марита выходили меня.
      - С этим тоже кончено.
      ...Зачем мне спорить с ней? Зачем спорить, оставаясь бессильным? (Она боялась выпустить его даже для того, чтобы он мог проститься с Хуаном и Маритой.) И я сам боюсь! - Он смотрел на нее и ненавидел ее - и знал, что повинуется ей.ни О были сообщниками, он и она, в каком-то бессознательном деянии. Ему захотелось навсегда оставить в доме Фиерро свою рабочую одежду, пропахшую свиной кровью и паленой щетиной; навсегда оставить семью Фиерро позади. Хотя все в нем восставало и кричало против этого.
      - Но что же мне написать им, чтоб они поняли?
      - Я вам продиктую, - отвечала она.
      Когда зазвонил колокольчик, Марита знала, что это Дэвид - и в то же время не Дэвид.
      - Здесь живут Фиерро? - спросил нарядный, весь в синем, мальчик-рассыльный и протянул листок бумаги.
      Дрожа, Марита вывела свое имя огрызком карандаша, который ей дал рассыльный. Потом она ушла в кухню (Хуан не скоро еще вернется), сломала красную печать, вскрыла плотный шуршащий конверт, из которого обидно пахнуло духами. Пальцы ее нащупали пачку банковых билетов, и она уронила письмо на стол. Мамуня кивала головой.
      - Он не вернется, - сказала по-польски старуха. - Я так и знала. Он умер.
      Марита оледенела от страха. Она не тосковала о Дэвиде, она не осиротела с его отсутствием; но она испугалась за Хуана. - Он не должен увидеть это письмо. Я его разорву! Я спрячу деньги! Но мамуня знает. Мамуня не станет молчать! Разве я могу заставить мамуню молчать! Мамуня не поймет, почему... - Марита дотронулась до своей груди, которую она обнажала для Дэвида.
      Когда Хуан вернулся домой, Марита, все еще растерянная, стояла у печки; стол не был накрыт к ужину, на нем лежало письмо. Марита медленно повернулась лицом к Хуану, и его глаза прямо от ее глаз скользнули к письму. Он прочел его, шевеля губами. Ошеломленный, он посмотрел на жену, потом на старуху, кивавшую головой в своем углу. Постепенно его замешательство перешло в ярость. Он видел свою жену, невинную и беспомощную; она сделала только то, что он ей приказал. Ее невинность довела его бешенство до предела; как будто только какой-нибудь виной, каким-нибудь участием в его позоре она могла утишить его гнев. Он разорвал письмо: он схватил измятые бумажки, и скомкал их, и разорвал их. Но его ярость не находила исхода, не встречая сопротивления. Разжав кулаки, он подступил к жене; вот нежная грудь, которую она обнажила для его друга, а тот ушел от них так, словно был всего-навсего жильцом в их доме. Его руки сомкнулись у нее на горле. Он притянул ее к себе... и потом отшвырнул. Она упала у самой печки, пламя вдруг вспыхнуло на ее плечах, это дало наконец выход его ярости. Он сорвал с себя пиджак и закутал ее; пламя погасло.
      - Марита! - сказал он.
      Он с нежностью перенес ее на постель и уложил ничком. Ее волосы были опалены на затылке; спина и плечи ярко алели под обгоревшей рубашкой. Он схватил ее на руки и перевернул. Лицо, шея, грудь были невредимы. Они были чисты... она была чиста.
      - Estas bien? Марита!
      Она открыла глаза и улыбнулась.
      Вечером, в тот час, когда злобное пламя опалило шею и плечи Мариты, а на сердце ее лег холод, как в саду пред рассветом, Тед Ленк увозила своего нового любовника к северным висконсинским лесам.
      - Я чувствую... - сказал Маркэнд и попытался улыбнуться зеленой обивке спального вагона, стрекотанью электрического вентилятора. - Я чувствую, что иду не той дорогой.
      - Что вы хотите сказать?
      - Видите ли, все это время я точно плыл по реке, а река обычно течет под гору, и мне почему-то кажется, что под гору - это обязательно к югу.
      Утром старинный локомотив с пузатой трубой, таща за собой один вагон, нырнул в дебри девственного леса. Окна все были раскрыты, и Тед с Маркэндом, сидя рядом, ловили лязг колес, шум-стук-свист паровоза, день вечносине-зелено-золотой. От солнца день казался глубже; деревья струили вино многих зим и лет. Они сошли в деревне, молитвенно спокойной, с белой церковкой и рыбацким людом, степенно разгуливающим под вязами. Двое молодых японцев-слуг, встав у мотора лодки Ленков, повезли их вдоль фиорда, сапфирового среди изумрудных холмов. Вдали серела поверхность озера и бледное небо над ним. Фиорд вдруг разлился сверкающими водами залива. Впереди, в сосновой куще, заплясали, звеня, редкие березки; и лодка скользнула к пристани.
      - Приехали, - сказала Теодора и выпрыгнула из лодки; потом она посмотрела на своего спутника: он бледен, и у него слишком большие глаза, ему нужно загореть под сентябрьским солнцем. Маркэнд продолжал сидеть.
      - Выходите, - она протянула ему руку. Он взял ее за руку и втащил назад в лодку. Слуги понесли вещи в дом.
      - Я хочу искупаться раньше, - сказал Маркэнд.
      - Чудесная мысль!
      Вокруг не видно было следов человека; они были наедине с заливом и с землей, встававшей в спутанных корнях и стройных стволах деревьев. Они сбросили с себя все и нырнули в прохладную воду. Маркэнд подплыл к Теодоре и обнял ее. Прикосновение его тела было безличным, она не чувствовала в нем тепла, оно открыло ей, что мир холоден: вода была - мир; целый мир отделял от нее теплоту его плоти. Крепким, как колонна, телом прижавшись к ее груди и животу, он стал вместе с ней погружаться в воду. Даже свет померк в холоде. Бешеным усилием она вырвалась и устремилась наверх, на воздух. Она торопливо подплыла к мосткам, подобрала свою одежду и скрылась в павильоне пристани. Когда она уже была одета, Маркэнд все еще лежал на воде, вдали от берега, лицом к небу. Она не могла заставить себя позвать его; одна, она пошла к дому.
      Он был так ласков с ней, хотя порой казалось, что он спит... когда шел с ней рядом, греб в лодке, на дне которой она лежала, наблюдая за ним, когда он целовал ее. Или он был только послушен? Ребенок, заучивающий свой урок? Они долго спали, завтракали в постели, шли гулять по сосновому бору, где солнечные пятна горели на устланной пурпурными иглами земле. Она играла ему на рояле. После обеда они сидели у открытого камина, день угасал, мир угасал, и в них поднималось желание. Но он каждый день купался один (она всегда очень любила купаться и плавала гораздо лучше него, но теперь не могла заставить себя войти в воду), и это ежедневное одинокое плаванье в холодной воде казалось женщине единственным самостоятельным поступком мужчины. Все остальное, даже его приближение к ней и утоление утонченной жажды ее тела, было проявлением ее воли, результатом ее поступков. И она узнала, что сущность ее воли не в том, чтобы захотеть его, но в том, чтобы он захотел ее и взял, повинуясь своим законам. Оттого, что он всегда принадлежал ей, она но могла принадлежать ему и не могла обладать им. Оттого, что он двигался по ее воле, ей не нужно было заставлять его двигаться. Только плавая в одиночестве, он двигался сам по себе... в холодной воде, которая почему-то была мир и вставала между ними.
      Хотя она не хотела признать это, тот единственный раз, когда они вдвоем погрузились в воду, был полон значения. Она ощущала его в дыхании леса, когда они шли гулять, и по вкусе поцелуев, когда они любили друг друга. Значение, в котором были боль и ужас.
      Возвратился из своей деловой поездки отец Тед, Оскар Стайн, маленький человечек пятидесяти пяти лет, в изящном летнем костюме, оттенявшем уродливость его проникнутого страданием лица. Стайн поглядел на Маркэнда и на спою обожаемую дочь и, оставшись один, стал раскачиваться, как старый еврей на молитве. В Тед была для него вся жизнь, и впервые его уверенность в ней поколебалась. "Моя дочь родилась, - любил он хвастать перед друзьями, - во время паники 1893 года..." Он был уверен в ее твердой вере в покоренный ими мир. (Он не говорил, что день рождения его дочери был днем смерти его жены и что в этот день он пошел в свою контору, чтобы совершить сделку, положившую начало его состоянию.) В Тед осуществилось все. Через нее его кровь покорила высшие круги общества Чикаго и самые богатые круги. Она вышла замуж за одного из Ленков и сделала его своим рабом. Но этот Маркэнд... что мог дать Маркэнд для торжества их воли? Богатый маленький человечек (из своей поездки в Нью-Йорк он вывез пачку договоров, означавших - если война продлится - миллионы!) смутно чувствовал в Маркэнде неукротимую жизнь, а жизни Стайн не доверял. Жизнь полна горечи. Победа воли есть победа над жизнью. В этом смысл денег и успеха в обществе. Не жизни хотел он... а бегства от жизни с ее горьким лицом нищеты и страдания. Дочь бессознательно разделяла философию отца. А отец бессознательно хотел, чтобы дочь даже в своих отношениях с людьми не уступала жизни - и не искала жизни, которая полна горечи.
      - Берегись, - сказал Стайн дочери, когда они смотрели, как Маркэнд плавает в бухте. - Берегись, - он отрезал свою сигару, - как бы тебе не полюбить его.
      Он знал о связи Тед с Докерти, и это не тревожило его: она не любила. Когда она порвала с ним... "Ну, что ж, - сказал ей поэт, - вы были моей. Мое честолюбие удовлетворено. Я перенесу разрыв с вами. Мне кажется, что мое честолюбие - единственное, что я люблю. Я никогда не мог забыть того, чему в детстве учила меня моя достойная матушка: добродетельные женщины, говорила она, смотрят на свое тело как на священное сокровище, которое они дарят мужчине лишь в чудесном таинстве любви. Всю жизнь я был собирателем этих священных сокровищ. Вы были моей, Тед, - вам не уязвить меня. Эта белокурая дура, влюбленная в Мэта Корнера, Луэлла Симс, может уязвить меня гораздо сильнее... потому что мне никак не удается сделать ее своей..." ...она пришла к отцу, почернев от раненой гордости. Умный старик не огорчился: она его не любит.
      Теперь Тед спросила:
      - Разве для женщины такое большое несчастье полюбить мужчину? - и попыталась отвести глаза от лежавшего на воде тела Маркэнда.
      - Для большинства женщин - это победа. Для тебя это было бы поражение.
      ...И может быть, я держу себя в руках только ради тебя, отец? Ради твоей воли, обращенной на меня?
      - А хорошо бы отдать все, - сказала она, - все, до конца. Ведь это все - только бремя.
      - Ты перестала быть сама собой. Лучше избавься от него, Тед.
      - Нет! Он невежествен или живет в полусне. Он ничего не знает о музыке, о живописи, он не прочел в своей жизни ни одной хорошей книги. Я не хочу избавиться от него! Я его переделаю.
      - Что ты хочешь сказать? - Оскар Стайн сдавил толстую сигару в сведенных страданием губах. В его глазах появилось выражение, знакомое его компаньонам: оно всегда появлялось, когда их предложения казались ему сомнительными.
      - Я повезу его назад, в Чикаго. Я заставлю его читать. Я научу его думать.
      - И тогда?
      - Не знаю. Может быть, я перестану любить его, а он полюбит меня. - Она засмеялась невеселым смехом. - Это будет для меня занятие.
      - Разве у тебя мало занятий? Твои комитеты? Эта школа в Алабаме... как она называется?
      - "Школа нового мира".
      - Ну вот, ведь ты же почти руководишь ею. Ты даешь на нее деньги. Если это не значит руководить, ты просто глупа. А твои курсы Монтессори? Твоя больница для учителей?
      - Папа, мне все это надоело. Я не хочу больше никого воспитывать.
      - Кроме этого Маркэнда?
      Она обернулась к нему.
      - Да, - сказала она гневно.
      А в сердце своем: - Если б только он хотел меня ради самого себя, ради темного, невежественного самого себя! Если б только он дал мне почувствовать, что в моей любви к нему он не ищет спасения от какой-то иной любви!
      Для народов Европы наступило веселое житье.
      Молодые люди гуртом шли в армию, оставляя все личное позади.
      Молодые женщины ложились в постель с солдатами... патриотами... мундирами, не чувствуя надобности беспокоиться об их человеческих качествах, свободные отдаваться всецело своим тайным желаниям.
      Старики после ухода молодежи на войну правили домашним очагом.
      Женщины, перешагнувшие климактерический период, наслаждались пролитой кровью молодых людей, которые не захотели спать с ними.
      Державы становились державное.
      Богачи становились богаче.
      Церкви христовы жирели от анафем (во имя Христово) врагу, который не мог быть прощен.
      Бог не тревожил больше землю; люди, освобожденные от него, переполняли церкви и окопы.
      Акции "Бриджпорт-Стил" поднимались в цене. Том Реннард уже переводил свой честолюбивый взгляд от Таммани-холла к Белому дому.
      Консервопромышленники требовали больше скота; биржевые маклеры требовали больше пшеницы; цены на сельскохозяйственные продукты вздувались.
      Девушки с военных заводов сбрасывали свое шелковое белье (оставаясь в шелковых чулках) по требованию юношей с военных заводов.
      Разумные молодые люди, разбросанные по десяткам фронтов, приходя на побывку домой... своим родным, своим подружкам, своим друзьям, своим книгам, своим представителям в политике, в промышленности и в искусстве... стали предлагать один вопрос: какая разница между жизнью в окопах и жизнью дома? Ответ: Никакой.
      Теодора Ленк увезла Дэвида Маркэнда обратно в Чикаго (был октябрь, и ее отец уехал еще раньше).
      - Помнишь, что ты сказал, когда мы ехали сюда?
      Кожа Маркэнда стала коричневой и пахла сосновым лисом и северным ветром.
      - Ты сказал: я бы должен ехать на юг. Реки всегда текут под гору, сказал ты, а это для меня означает к югу.
      - Ну и что же? - спросил Маркэнд и сквозь стекло спального вагона заглянул в ночь, но увидел только отражение лица Теодоры.
      - Мы едем на юг. Ты доволен?
      Маркэнд закрыл глаза.
      - Вы будете работать, сэр, - сказала она. - Вы будете учиться. Твоя беда в том, что ты слишком мало знаешь. Ты человек крупного калибра, всю свою жизнь вращавшийся в мелкокалиберном мире. Да, я подразумеваю твое дело и твою семью... Я подразумеваю - все.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35