Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Олимпия Клевская

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Олимпия Клевская - Чтение (стр. 2)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


— О Боже! — простонал Баньер.

— Все это, сударь, случилось в ночь с пятницы на субботу в августе тысяча семисотого года. Это видение так глубоко врезалось ему в память, что он почитал его за истинное происшествие и вовсе потерял покой. С той роковой ночи его везде преследовали эти призраки, ему чудилось то нежное лицо моей бабки Шанмеле, обрамленное черными локонами, то суровый лик моей прабабки Шевийе в седых кудрях, и их печальные улыбки, и зловещий знак, которым они позвали его за собой, отчего он по всякому поводу и без него все напевал себе под нос: «Прощайте, корзины, виноград уже собран!»

А тут как раз, сударь, выпало ему исполнять роль Агамемнона перед самим королем Людовиком Четырнадцатым, и король Людовик Четырнадцатый оказал ему честь, самолично заметив после представления: «Ну, что, Шанмеле, вы и впредь будете играть так же скверно?» И что ж? Мой дед, всегда будучи, как я уже говорил, человеком умным, неизменно судил о себе так, чтобы не слишком расходиться во мнении на сей предмет с королем Людовиком Четырнадцатым, а посему он тут же порешил оставить в покое монархов и перейти на первые амплуа комических стариков.

— Однако позвольте вам заметить, сударь, что если, судя по вашим словам, ваш дед был ввергнут в столь глубокую скорбь выпавшими на его долю утратами, то переход его на комические амплуа именно в это время выглядит не вполне уместным.

— И вы, сударь, совершенно правы: те, кто еще застал беднягу на сцене, успели мне поведать, что никогда мир не видывал столь противоестественного сочетания буффонных ролей с унылым лицом актера. Он так рыдал, заставляя других покатываться со смеху, что сердце прямо разрывалось от одного взгляда на него, вот ему и пришлось-таки возвратиться к своему Агамемнону, ибо его-то, не опасаясь никаких помех, можно играть в любом состоянии, даже совсем отупев.

— Как это? — простодушно спросил Баньер. — Неужели представлять на сцене Агамемнона возможно даже в полнейшем отупении?

— Черт подери, брат мой, вы только посмотрите на тех, кто играет эту роль… Ах!.. Простите, совсем запамятовал, что послушникам воспрещено посещать представления…

— Увы! — прошептал Баньер, подняв глаза кверху.

— Так вот вам доказательство моей правоты: дед мой

играл еще целый год после своего видения и за весь этот срок был освистан всего лишь раз пять или шесть; так потихоньку мы подходим к тысяча семьсот первому году, то есть к концу моего повествования… Однако прошу меня великодушно извинить, брат мой, но мне кажется, вы сейчас оброните ваш платок.

И в самом деле из кармана Баньера высовывалась какая-то белая полоска, которую в церковной полутьме можно было легко принять за ткань.

Но то был, разумеется, не носовой платок, а все та же проклятая книжица, высунувшаяся, несмотря на все попытки послушника припрятать ее подальше.

Он поспешил запихнуть ее поглубже и вернуться к прерванному повествованию:

— Так вы говорили, что мы подошли к тысяча семьсот первому году, брат мой?..

— В тысяча семьсот первом году, и снова девятнадцатого августа, мой дед, представьте себе, видит тот же сон: его жена и мать с еще более мрачными и мертвенными лицами, чем в первый раз, опять манят его пальцем.

— Вероятнее всего это была галлюцинация, — прошептал ученик иезуитов.

— Да нет же, брат мой, все и на этот раз случилось наяву. Дед мой проснулся, вытаращил глаза, потер их, засветил ночник, потом зажег свечу, наконец, лампу, стал звякать ложкой в стакане с подслащенной водой, но все это время, несмотря на зажженные светильники и на звон стекла, он продолжал видеть в самом темном углу комнаты обеих женщин, старую и молодую, и каждая шевелила проклятым скрюченным указательным пальцем, как бы говоря и этим жестом, и улыбкой, и кивками: «Пойдем с нами, пойдем с нами!»

— Воистину устрашающее зрелище, — подтвердил Баньер, поневоле чувствуя, как на лбу у него выступают капельки пота.

— Да, надо признать, это смертный ужас, — согласился с юношей актер. — Господин Шанмеле тотчас вскочил с постели и, полуодетый, пошел будить среди ночи своих друзей, чтобы поведать им о случившемся.

Некоторые из разбуженных им оказались дурными друзьями, друзьями Иова; они высмеяли несчастного и выставили его за дверь. Другие, чье сердце еще не очерствело, старались его успокоить, приводя примеры ложных пророчеств, пришедших во сне, и пытались внушить ему, что его сон прошел сквозь ворота из слоновой кости. Но лишь один оказался настоящим другом: он уложил горемыку рядом с собой и до рассвета проговорил с ним о добрейшей и очаровательной Мари Демар, о благонравной мадемуазель Шевийе де Шанмеле, его матушке, так что под конец внушил ему простую истину: обе во всех смыслах превосходные особы не могли желать худого своему мужу и сыну.

Пока Шанмеле лежал в кровати рядом с этим другом или просто находился в его обществе, он обрел, как я уже сказал, некоторое успокоение. Однако удар уже был нанесен. Стоило ему покинуть своего утешителя, как навязчивая идея снова поселилась в его мозгу. Как раз наступило воскресенье, давали «Ифигению» господина Расина и какую-то, уж не упомню, из маленьких пьесок, с которой и начали представление. Пока эта пьеска продолжалась, мой дед разгуливал в фойе в костюме древнего грека. Глаза его прикрывал шлем, а бархатная кольчуга была, словно звездное небо, вся усеяна слезинками: похожие на жидкие алмазы, они падали даже на котурны. И его постоянный припев «Прощайте, корзины, виноград уже собран!» звучал довольно жалостно, при том что мотив и так день ото дня становился все более мрачным.

Все, кто его в те минуты слышал, говорили себе: «О Боже, как печально Шанмеле сыграет сегодня Улисса!»

— Да ведь Улисс, собственно, вовсе не веселая роль, — невозмутимым тоном заметил Баньер, которого это повествование глубоко проняло.

— Веселая она или нет, сударь, но могу вас уверить, что в тот день она была сыграна пресквернейшим образом. Барон, исполнявший роль Ахилла, даже растерялся, не зная, что с этим делать, а выступавший в роли Агамемнона Салле, который уже добрый месяц был с Бароном в ссоре, не смог удержаться, чтобы, когда тот обратился к нему со словами:

Но отчего же, царь, сей слух вас удивляет? — не спросить его тихонько: «Так что там с Шанмеле, не заболел ли он?»

— … В то время как его настоящая реплика, — нетерпеливо вступил Баньер, — должна была звучать так:

О небо! Знает он о хитрости моей?!note 6

— Именно! Однако же, брат мой, я нахожу вас необычайно образованным.

— Меня обучали всему этому в моем семействе, — скромно отвечал юноша.

— По окончании представления, — продолжал Шанмеле, — дед мой поостерегся возвращаться домой и укладываться в постель. Он слишком боялся, что стоит ему смежить веки и даже просто остаться в ночи с раскрытыми глазами, как ему тотчас снова явятся мать и супруга. Вот и принялся он бродить по улицам, страшась даже глядеть в темные углы, а с рассветом, как только открылись церкви, отправился в собор святого Евстафия и вручил тамошнему ризничему тридцать су на две заупокойные мессы: по матери и по жене.

«Так я вам должен десять су сдачи?» — спросил тот.

«Нет, — ответил дед. — Вам еще предстоит отслужить третью: по мне. Оставьте себе все».

— Ваш дед был весьма предусмотрителен, — заметил послушник.

— Еще как! И вы не замедлите убедиться, насколько он оказался прав, — многозначительно отозвался лицедей и продолжал: — Возвратившись в Комеди Франсез, где актеры иногда завтракали перед репетициями, он сразу же столкнулся нос к носу с Бароном.

Тот, разумеется, прошелся насчет его мрачной физиономии.

Однако ничто уже не могло разгладить морщины на лице деда, он только потряс головой, всем своим видом говоря: «Ах, если бы ты знал!»

И Барон понял.

«Так у тебя и вправду на душе тяжело?» — спросил он.

«Еще бы, черт меня раздери! Так тяжело, как никогда», — отвечал ему дед.

И он зашептал:

«Пойдем с нами, пойдем с нами…»

«Но, в конце концов, — постарался поддержать шутливый тон беседы Барон:

Твое страданье, Шанмеле, не может длиться вечно».

«Может, может, — отвечал дед. — Конец ему придет только вместе со мной».

«Так расскажи же, в чем дело. Если все так плохо, я хочу знать».

«Хочешь знать?»

«Разумеется».

«Мне нестерпимо видеть, что вы все еще в ссоре с добрейшим Салле».

«Ну, знаешь, этот тупица повсюду болтает, что я, видишь ли, старею».

«Он заблуждается. Всякому столько лет, на сколько он выглядит, а тебе не дашь и тридцати».

«Ну вот, сам видишь, он педант, негодяй, олух!»

«Считай его кем хочешь, Барон, но я не желаю умирать, зная, что вы в ссоре, а коль скоро час близок…»

«Что это еще такое? Час чего?»

«Моей смерти».

«Только-то! Что ж, идет, ты меня уговорил, старина, я помирюсь с Салле ко дню твоей кончины», — промолвил Барон.

«Так поспеши: это случится сегодня», — ответил дед.

И невзирая на возражения упиравшегося Барона: «но…», «однако…», «и все же…» — мой дед заставил-таки его войти с ним в кабачок, где как раз сидел и завтракал Салле.

Мой дед заставил Барона сесть напротив его недруга, а сам уселся между ними.

— А за едой, как известно, меланхолия рассеивается, — заметил послушник.

— Ах, молодой человек, молодой человек! — сокрушенно воскликнул актер. — Вы не замедлите убедиться, сколь вы заблуждаетесь! Хотя оба недруга оказались за одним столом, они продолжали дуться и слегка показывать зубы, однако господин де Шанмеле все с той же своей кладбищенской миной влил в их глотки столько доброго вина, что они мало-помалу поддались. И, видя, как их сердца смягчились, дед мой соединил их руки над столом, а затем, словно показывая, что завершил все отпущенные ему земные дела, уронил голову на их соединенные ладони…

— Возможно, он прятал лицо, устрашившись преследовавшего его видения? — предположил Баньер.

— Ох, молодой человек, вот суждение, свидетельствующее о вашем здравомыслии! — произнес комедиант. — Все было именно так.

Оставаясь в этой позе, мой дед, как показалось его сотрапезникам, пожелал пролить все слезы, что могло вместить его тело.

«Ну вот, — заметил Салле, — мы уже смеемся, а Шанмеле все стенает!»

«Тут все просто, — весело успокоил его Барон. — Наш благодетель дал зарок перед смертью помирить нас. Мы помирились — вот он и умирает, черт побери!»

В ответ на эти слова дед только глубоко вздохнул.

Но в этом вздохе было что-то ледяное.

Барон и Салле невольно вздрогнули и переглянулись.

Затем они устремили глаза на деда.

Он оставался неподвижным и даже, чудилось им, перестал дышать, отчего их беспокойство перешло в полное смятение.

Его голова все еще лежала на их соединенных руках;

Барон осторожно высвободил свою, то же сделал Салле — и что же? Бледное лицо Шанмеле с остановившимся взглядом и сведенными в последнем усилии губами уткнулось носом в стол: он был мертв.

— О сударь, — вскричал Баньер, — какую грустную историю вы мне поведали!

— Не правда ли, брат мой? — с тяжелым вздохом откликнулся комедиант.

— Однако же, — усомнился склонный к логическим умозаключениям послушник, — все это никак не объясняет, почему вам надобно исповедоваться.

— Почему?.. Но поймите же, драгоценный брат мой: в семействе Шанмеле принято умирать внезапно, через три дня после выступления в новой роли. Так умер мой дед, так скончалась моя бабка, такова же была участь моего отца, поскольку, заметьте, мой дед тогда сыграл Улисса впервые, оставив Агамемнона Салле, который много лет добивался этой чести…

Так вот, всякий раз, как мне выпадает новая роль, я содрогаюсь всем сердцем, опасаясь последовать за отцом, дедом и бабкой…

— Так вам предстоит сыграть новую роль? — робко осведомился Баньер.

— Увы, да, брат мой! — в отчаянии всплеснул руками Шанмеле.

— И когда же?

— Завтра, представляете?

— Вы говорите, завтра?

— Да, завтра!

— И что за роль?

— О, весьма-весьма сложная!

— Какая же?

— Ирода.

— Ирода! — в удивлении подавшись назад и сжав руки, вскричал Баньер. — В «Ироде и Мариамне» господина де Вольтера!

— О, не упрекайте меня за это! — жалостно взмолился актер. — Я и так скорблю.

— Вы скорбите, что играете на сцене, и все же не отказались от роли? — изумился Баньер, не совладав с таким явным противоречием в суждении.

— Эх, Бог ты мой! Ну да! — воскликнул Шанмеле. — Необъяснимый ход вещей, не правда ли? Но дело обстоит именно так. Что поделаешь? Да ничего, ибо я унаследовал все суеверия своего семейства и порой мне в голову лезут такие мысли…

— Какие мысли?

— Такие, что я и вслух-то их произнести не могу, учитывая, что они способны задеть честь моей бабушки.

— Говорите! Все же сказать мне — это не то же, что всему свету.

— Так вот, мне приходит в голову, что я не вполне внук моего деда.

— Да что вы?

— Мне приходит в голову, будто безумная тяга моя к театру, из-за которой, когда я не играю, мне чудится, что я отрекаюсь от своей крови, а когда занят в спектакле, то до смерти страшусь проклятия, так вот, тяга эта происходит из-за того, что кровь моя поделена надвое, как выражаются в гербоведении: в ней равные доли актера и драматического автора. Относительно того, что господин Расин отдавал все роли моей покойной бабушке, судачили немало. Равно как и о том, с какой легкостью господин Лафонтен позволял моему дедушке ставить его имя рядом с собственным. О, если это так, то я заслужу проклятие совсем иного свойства, будучи внуком актрисы и человека, писавшего трагедии о любви.

— О, у вас, дражайший брат мой, столько же вероятности оказаться внуком господина Лафонтена, как и внуком господина Расина, — простодушно заметил Баньер.

— Но это же гораздо страшнее: быть внуком актрисы и человека, писавшего такие непристойные сказки!

— Это, по правде говоря, вопрос совести, — заметил Баньер, — однако же не нам об этом рассуждать, и как только кто-нибудь из святых отцов выйдет из-за стола…

— О да, исповедник! Тут надобен исповедник! — воскликнул Шанмеле. — Лишь за исповедником последнее слово. Только он может мне сказать, чей я внук: господина Шевийе, господина Расина или господина Лафонтена. Только исповедник способен разъяснить мне, неизбежно ли заслуживает проклятие актер, когда он сын, внук и правнук актера… О! Исповедника мне, исповедника, ибо завтра я выхожу в новой роли и хочу исповедаться in агticulo mortis note 7!

— Но успокойтесь, дражайший брат мой, вы еще не в том возрасте, когда стоит опасаться подобных происшествий.

— Ах, — вскричал Шанмеле, — какие же вы счастливые, по моему мнению, вы, святые люди, которым не надобно мазать физиономию белилами и румянами, как в «Пираме и Фисбе», ни приклеивать себе бороду, как в «Ироде»; как подумаешь, что вам посчастливилось, вместо того, чтобы иметь за спиной три поколения комедиантов, быть иезуитом из поколения в поколение…

— Сударь, — воскликнул Баньер, — что вы такое говорите! Иезуит из поколения в поколение? Уж не бредите ли вы, часом, дражайший брат мой?

— Простите, простите, тысяча извинений! Но, видите ли, когда я готовлюсь к новой роли, я уже сам не ведаю, что делаю и что говорю. Конечно же, невозможно быть иезуитом из поколения в поколение. О, позвольте же мне по-христиански обнять вас, брат мой, чтобы увериться в том, что вы меня простили.

И он так жарко обхватил руками послушника, так стиснул его и встряхнул, что злополучная книжица, словно бы желая глотнуть свежего воздуху, выпрыгнула из кармана молодого человека и, раскрывшись, попала прямо в ладони Шанмеле, который невольно прочел на первой странице:

«„ИРОД И МАРМАМНА“, Трагедия в пяти актах г-на Аруэ де Вольтера».

IV. «ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ АВРААМА»

Удивление, вызванное этим открытием, ропот негодования, вырвавшийся у щепетильного комедианта, только что выложившего перед Баньером всю подноготную души, могли бы посрамить нашего послушника, если бы внимание обоих не отвлекло внезапное появление нового лица.

В конце коридорчика, ведущего, как мы уже сказали, из обители послушников в церковь, появился отец-иезуит.

Его приближение вернуло несчастному Баньеру утраченные было силы.

— Ради всего святого, тише, господин де Шанмеле! — воскликнул он. — Вот один из наших святых отцов, он идет в часовню.

И, желая пресечь всякую тень подозрений, что могли бы зародиться в голове священника, послушник бросился ему навстречу со словами:

— Преподобный отец, прошу вас, вот господин, нуждающийся в исповеди! Тот между тем невозмутимо приближался к молодым людям.

— Спрячьте книжку! — шепнул лицедею Баньер. — Спрячьте! Да спрячьте же ее!

Несчастный Баньер забыл, что не будет ничего удивительного, если в руках актера кто-нибудь заметит трагедию или комедию.

Тем не менее Шанмеле не преминул последовать указанию и спрятал за спину руку с книжицей.

Но, совершив это со всей непринужденной легкостью лицедея, привычного к такого рода жестам, он не сводил взгляда с того, кто медленно приближался, ибо уже видел в нем своего будущего судью.

— Лицо у него, кажется, доброе, — чуть слышно сказал он Баньеру.

— О да, — отвечал тот, — отец де ла Сант — один из добрейших, один из самых снисходительных и притом наиболее сведущих наших наставников.

Здесь наш послушник слегка повысил голос, быть может втайне надеясь быть услышанным почтенным иезуитом и обезоружить его гнев лестью, тем более тонкой, что она как ;бы не была обращена непосредственно к нему и могла лишь рикошетом коснуться ушей того, кого призвана была обласкать.

Что касается приближавшегося к молодым людям святого отца, то он, услышав, что здесь есть некто жаждущий покаяния, повернул в сторону исповедальни, подав Шанмеле знак следовать за ним.

Актер горячо раскланялся с Баньером, найдя при этом способ незаметно возвратить послушнику не подобающую его положению мирскую книжонку, столь не вовремя вывалившуюся из кармана.

Однако он не удержался от упрека, смягченного горестным добросердечием:

— Ах, драгоценнейший брат мой, зачем вы рискуете погубить свою душу, когда здесь вы стоите на пути к спасению?

Но его душеспасительное увещевание, видимо, не возымело действия, ибо послушник, удостоверившись, что за ним уже не наблюдают ни исповедник, ни кающийся, со всей страстью погрузился в чтение «Ирода и Мариамны», чем и занимался до той минуты, когда получивший отпущение грехов и благословение Шанмеле выскочил из исповедальни, а затем и из церкви с легкостью пробочного поплавка, освободившегося от тянувшего на дно свинцового грузила.

Вслед за ним из исповедальни вышел и почтенный иезуит, однако, поскольку он перед этим усердно откашливался и отплевывался, у Баньера оказалось достаточно времени подготовиться и убрать с глаз опасную книжицу.

Пора, однако, сказать читателю, что отец де ла Сант пользовался немалой известностью и в Париже, и в провинции — известностью, разумеется, связанной с его богословскими занятиями, а потому не выходящей за пределы иезуитских коллегиумов и рьяно оспариваемой клириками других религиозных орденов, по сути дела завидовавших той конгрегации, о которой сейчас идет речь, тем более что в описываемое время ее святые отцы добились столь значительных успехов.

Отец де ла Сант был полноват, круглолиц и румян, а впечатление свирепой строгости, какое могли внушить любознательному физиономисту густейшие седеющие брови этого священника, тотчас же смягчалось нежно-голубым блеском глаз и прямодушием, запечатленным на полных губах.

То было редкое явление — искушенный в поэзии эрудит, старомодный философ, изучавший Платона и Сократа не как нечто курьезное, а почитавший их как главных учителей и в своих трудах предоставлявший новым мрачным богословским доктринам лишь то ограниченное внимание, какое ученый-практик уделяет бесполезным теориям. Впрочем, он был добрым христианином, ревностным, но терпимым католиком, не склонным, в сущности, впадать в гнев по всякому поводу и в проповедях Боссюэ или кардинала де Ноайля видевшим лишь блистательные темы для латинских стихов.

Именно этому добрейшему отцу-иезуиту Баньер, еще не вполне совладавший с волнениями от беседы с Шанмеле, воздал подобающие знаки покорнейшей, но не льстивой почтительности, какие всякий послушник обязан оказывать своему духовному наставнику.

Однако Баньер при этом преследовал определенную цель: ему так сильно хотелось самому раскрыть тайну опасений, которые испытывал Шанмеле перед вечным проклятием, что, как можно было предположить, это любопытство было продиктовано не одной лишь любовью к ближнему, но и тем, что сейчас он, легко подчиняясь заповедям Церкви, поистине возлюбил ближнего, как самого себя, а точнее — самого себя, как своего ближнего.

Вот почему он выказал знаки уважения отцу-иезуиту.

— Отец мой, — спросил Баньер, — я заметил, что после исповеди у вас посетитель вышел отсюда легкой поступью.

— Легкая поступь, сын мой, — отвечал иезуит, — всегда проистекает от чистой совести.

— В таком случае, святой отец, позволительно ли думать, что вы отпустили этому бедному человеку все его грехи?

— Да, сын мой, разумеется, посредством нестрогой епитимьи, которую он поклялся неукоснительно нести.

— Однако мне кажется, — настаивал Баньер, — насколько я уловил из нескольких оброненных этим человеком слов, что он комедиант.

— Ну да, сын мой, это так, — подтвердил отец де ла Сант, с удивлением посмотрев на послушника. — И что с того?

— Ничего, конечно… но мне казалось, святой отец, что, коль скоро актеры отлучены от Церкви, бесполезно отпускать им грехи.

Хотя отец де ла Сант и славился своей ученостью, слова послушника, казалось, его несколько смутили.

— Отлучены, отлучены… — повторил он. — Разумеется, актеры отлучены от Церкви, кроме тех, кто обратился к вере и покаялся.

— Ах, значит, так! — с облегчением вздохнул Баньер. — И поскольку этот, несомненно, покаялся и обратился…

— В любом случае, — прервал его иезуит, — он произвел на меня впечатление вполне порядочного человека.

— О, разумеется!

— Вы разделяете мое мнение, сын мой?

— Да, да, совершенно разделяю…

— Кажется, вы довольно долго беседовали с ним? — заметил отец де ла Сант, вопрошающе глядя на собеседника.

— Не могу в точности сказать, столько времени я с ним беседовал, — осторожно отвечал послушник, избегая точного ответа с той ловкостью, какую школа последователей Лойолы весьма быстро прививает даже самым бездарным своим ученикам.

— Но все же, сколь ни мало вы с ним говорили, сын мой, вы должны были заметить, что он исполнен добрых чувств, не так ли?

— Конечно, отец мой, но я всегда полагал, что, коль скоро нет отречения и покаяния, отлучение сводит на нет все эти чувства.

Отец де ла Сант легонько почесал указательным пальцем кончик носа, что для хорошо знавших его служило верным признаком замешательства.

— В ремесле комедианта есть место и благородным жанрам, — возразил он. — Например, трагедия представляется мне наименее опасной для спасения души.

Баньер улыбнулся, как если бы духовный наставник дал ему взять верх над собой.

Отец де ла Сант, без сомнения, разглядел усмешку и истолковал ее точно так же, а потому с живостью прибавил:

— Прежде всего это касается трагедии латинской.

— Да, да, трагедий, сходных с теми, что сочиняете вы, подобных вашему «Жертвоприношению Авраама» — «Abrahami sacrificium».

— Да, сходных с ней или с другой моей трагедией: с «Наследниками», — чуть покраснев, кивнул иезуит.

— Эта последняя мне неизвестна, отец мой.

— Я дам ее вам, сын мой.

— Воистину, — заметил послушник, — в этих трагедиях на священные сюжеты, сочиненных во имя торжества благочестия и нравственности…

— … и разыгрываемых молодыми людьми, — подхватил отец де ла Сант, внезапно одушевляясь, как всякий поэт, рассуждающий о своем творчестве, — притом лишенных и тени мирских страстей, требующих участия особ иного пола…

— Ко всему прочему, отец мой, — добавил Баньер, — подобные трагедии не являются собственно пьесами для театра, а скорее — стихотворными драмами.

— Причем я даже пренебрег ямбом, — торжественно обронил поэт-иезуит, — опасаясь, чтобы они не выглядели подражанием Теренцию или Сенеке. Что до размера, сын мой, что до размера… тут я не уступлю, ибо, полагаю, подобные творения должны быть скорее угодны Господу, чем наоборот!

— Как бы то ни было, — поддержал поэта Баньер, разделяя его воодушевление, — как бы то ни было, роль Исаака удалась вполне!

— Насколько я помню, играть его выпало вам, сын мой?

— Да, вы были так добры, что избрали меня среди всех моих сотоварищей.

— Просто ваше лицо лучше всего подошло для роли. А знаете, вы сыграли совсем неплохо!

— Увы, отец мой, с тех пор протекло уже три года, теперь я бы…

И послушник сделал неопределенный жест, скорее всего означавший: «Ну, теперь все было бы иначе». Вслух же он добавил:

— И потом, кто мог бы плохо прочесть такие строки, как:

Si placet innocuo firmatum sanguine fcedus Jungere… note 8

— Действительно, вы неплохо читали этот стих, но теперь он звучит у вас еще лучше. А-а, вы не забыли моего замечания относительно вашего произношения слова «placet»! Тогда вы плохо его выговаривали, можно было подумать, что вы с Севера, в то время как вы, напротив…

— … из Тулузы, отец мой.

— Ах, люди с Севера, быть может, хорошо исполняют французскую трагедию, но никогда не совладают с латинской. Для них не существует ни кратких, ни долгих слогов, они не отличают гласную от согласной, а ведь, к слову сказать, в «placet» два кратких слога, не правда ли?

— Да, отец мой, поскольку «si placet» образует дактиль.

— Ну то-то же! Вы тогда произнесли «placet» так, словно в «pla» — долгий слог; я сделал вам замечание, и вы исправились. Авраам тоже делал подобные ошибки в произношении, но тут ничего не поделаешь: он ведь из Руана. Да, вот послушайте: это там, где он взывает:

О qui terrarum spatia immensum Pelagusque AEternis regis impertis…note 9

Вы помните этот стих?

— … et fulmine terres note 10, — подхватил Баньер.

— О, у вас прекрасная память, сын мой! — вскричал пришедший в восторг иезуит.

— Это вовсе не трудно: стихи восхитительны! О, роль Авраама была тоже великолепна! Да все роли прекрасны! Как бы мне хотелось сыграть их все!

— Мне очень приятно, что вы запомнили первый стих, и вправду не лишенный достоинств, — промолвил отец де ла Сант, польщенный в своем поэтическом тщеславии, — конечно, перенос цезуры в третью стопу, после слова с тремя долгими гласными, придает известное своеобразие, a «Pelagusque» не лишено выразительности.

— Это бесподобно! — воскликнул послушник.

— Не стану говорить о композиции второго стиха, — скромно заметил иезуит, — поскольку он принадлежит Вергилию, и я его просто позаимствовал: прежде всего потому, что он здесь уместен, а к тому же я не надеялся создать нечто лучшее. Но, дабы покончить с этой ошибкой в произношении, сделанной молодым человеком, исполнявшим роль Авраама, замечу: «regis», что значит «власть» и явственно имеет две краткие гласные, он выговаривал как «regis» с одной долгой и другой неопределенной, что означало бы «царь». Однако мы удалились от предмета нашей беседы, — внезапно остановил самого себя поэт, не сумевший за целых три года забыть и простить двух неправильных ударений, допущенных учениками в его пьесе. — К счастью, у нас есть оправдание: удачный латинский стих, который воистину прекрасен! Итак, мы говорили, насколько припоминаю, что нет особого греха — я бы сказал . даже, что нет греха вовсе — в том, чтобы исполнять на сцене латинские драмы.

— Да, отец мой, однако этот славный господин де Шанмеле, которого вы только что исповедовали, играет не в латинских, а во французских трагедиях и читает с подмостков стихи не религиозные, но светские.

— «Это тяжкий случай», как говаривал наш почивший великий государь, — улыбнулся отец де ла Сант, — а потому я не стал бы утверждать, что бедняга, выступая во французских трагедиях, может пребывать в состоянии благодати, тем более что (тут почтенный иезуит укоризненно покачал головой) сей жанр французских пьес весьма скомпрометирован с тех пор, как в нем подвизался этот богопротивный Аруэ.

При таких словах дрожь пробежала по всему телу нашего послушника: он невольно взглянул на карман и даже прижал его рукой, желая убедиться, что тот его не выдает.

Но, по всей вероятности, чувства, всколыхнувшиеся в душе юноши, не обратили на себя внимание отца-иезуита, поскольку тот продолжал:

— Вот кому уж вовсе не дано удостоиться благодати, так это господину Аруэ де Вольтеру! А при всем том, — почтенный прелат вздохнул, — благодаря наставлениям отца Поре каким добрым иезуитом мог бы сделаться этот негодяй Аруэ!

Увидев, как вдруг запылали цвета голубого фаянса глаза отца де ла Санта, а его седоватые брови поднялись кверху, Баньер отпрянул и чуть было не упал навзничь.

Его ужас на этот раз не ускользнул от внимания наставника, и того словно озарило.

— А вы, — резко вопросил он, — хотя мы говорили не о вас, не помышляете ли и вы, часом, о трагедии?

— Вы ведь сами только что припомнили, как поручили мне роль Исаака, — робко промолвил послушник.

— Так то в «Жертвоприношении Авраама», в трагедии латинской. Я же имел в виду совсем другое.

— Отец мой…

— Не помышляете ли вы о трагедии французской?

— О отец мой, — воскликнул молодой человек, — вы всегда были так добры ко мне, что я бы ни в коем случае не осмелился сказать вам неправду!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62