– Не только гостей у праздника, что Фома с женой, – заключил Коза, – что ты за всех кричишь? И кроме тебя у иных есть свои языки, – кивнул он на три десятка людей, заключенных в палате.
В ответ вышел из темного угла другой дворянин, Тимофей Астахов, и вывел на середину палаты сына, безусого паренька. Этот мальчик под видом босоногого посадского бежал из Пскова с письмом отца, но его схватили…
– Ей, кузнец, покарал тебя бог, сына отнял, опомнись! – сказал Астахов. – К чему город склоняешь? Мы крест целовали государю. Ежели топерво воровским мужикам крест поцелуем, кто веру нам имет! Пусть моего сына нынче на плаху положат – не быть ни мне, ни ему против государя.
– Старое целование поп разрешит и отпустит, – сказал Михайла.
– Воровской поп! – вмешался третий дворянин, Афанасий Вельяминов. – Слушайте вы, мужики: нечего нам толковать. Дворянам с мужиками не быть николи, как огню с водой. Наше дело за бояр и государя стоять да вас в дугу гнуть. Что мы против себя пойдем?! Ступайте, воры, откуда пришли!
– Спрос не грех, отказ не беда, – заключил Мошницын. – Кто схочет, дворяне, с нами идти под началом Петра Сумороцкого, те заутра отписку пришлите во Всегороднюю избу…
Староста вышел с товарищами из дворянской палаты, не спрашивая прочих заключенных.
– Собрать надо дворян, которые с нами встали, да все обсудить, как ударить, – предложил Томила Слепой, возвращаясь в Земскую избу.
К вечеру во Всегородней собрали дворян, согласившихся служить городу, и обсудили бой.
5
Иванка поднял мешок с овсом и в темноте двора прошел под навес. Шелест пересыпающегося в мешке овса привлек внимание пары лошадей, щипавших влажную от росы траву во дворе. Из мрака выплыли рядом их темные крупы, раздалось нетерпеливое фырканье, и теплое дыхание коснулось руки Иванки, который развязывал мешок.
– Балуй, балуй! Гляди – не дождешься! – дружески проворчал он, лаская мягкие, словно теплый бархат, губы коня и подставляя ему горсть овса.
Смачное хруптение зерна на крепких зубах и сдержанное жадное ржание второго коня рассмешили Иванку.
– На, на, завидчик! – весело сказал он, всыпав весь овес в короб…
Встревоженные шумом, рядом в курятнике во сне закокали куры, и тотчас, проснувшись, петух послал горластый воинственный вызов неведомому врагу. Где-то невдалеке отозвался второй, третий…
Когда вдали умолкла петушиная перекличка, Иванка все еще стоял, облокотясь о телегу и глядя на звезды. Только лай по задворкам улиц да стрекот кузнечиков нарушали теперь тишину. Теплый запах навоза смешался с медвяным и душным дыханьем цветущей липы… Какой-то шальной жук с ревом промчался мимо, шлепнулся в стену и, тихо жужжа, свалился невдалеке в траву…
Иванка вспомнил цветенье черемухи и пение майских жуков в саду в ту последнюю ночь, когда их с Аленкой застал кузнец… На мгновение лицо Аленки представилось рядом, но в тот же миг сменилось вытянувшимся и пожелтевшим мертвым лицом Якуни.
Пищальный выстрел ударил вдали, прокатился эхом и отдался где-то ближе повторным ударом… Завыли и забрехали собаки…
Иванка бросился через двор в избу.
– Началось! – крикнул он с порога.
– Пустое, Ваня! Робят разбудишь, – остановил его хлебник. – Сам ведаешь – на рассвете учнется.
– Палят! – возразил Иванка.
– Попалят да устанут…
Они прислушались оба. Сквозь голосистый лай, теперь раздававшийся всюду по городу, доносилась пальба со стороны Завеличья.
– На случай распутай коней да взнуздай, – сказал шепотом хлебник.
Иванка вышел. Желая дать коням съесть по лишней горсти овса, он начал с того, что их растреножил. Потом насильно оторвал их от еды, неловко натягивал на морды упругие ременные уздечки, дрожащими от волнения руками, путаясь в стременах, прилаживал на спины седла и, только уже затянув подпруги, заметил, что выстрелы смолкли…
Стук копыт раздался по улице через мостик невдалеке от двора Гаврилы. По возгласу «тпру!» Иванка узнал голос Кузи и с поспешностью отпер ворота.
– Иван, зови сюда дядю, – шепнул Кузя, зная, как хлебник всегда бережет семью от всякого беспокойства.
– Чего там палили? – спросил Гаврила, в одной рубахе сойдя во двор и почесывая бороду.
– Перво – наш дворянин послал нападать, чтоб покой у них ночью отнять. Не поспят, мол, – слабее станут… а там наши заметили – кони плывут по реке от Снетной горы на наш берег. Ну – стали пуще палить…
– Что же – конных отбили? – спросил Иванка.
– Поди разгляди! Зги не видно.
– Чего же ты примчался? – спросил Гаврила.
– Сумненье в стрельцах, дядя Гавря, – сказал Кузя. – Я неволей примчался – стрельцы прислали к тебе: слышь – Хованский своих конных на наш берег гонит, а наш дворянин велит наших конных держать у Петровских ворот. Он сказывает, биться в кустах на конях несподручно… Чего же тогда боярин шлет конных? Он дурей Сумороцкого, что ли?
– Сказали ему? – спросил хлебник.
– Сказали. Он баит, что хитрости ждет: как-де мы на острожек ударим, тогда разом боярин на приступ пойдет у Петровских, – так было б чем биться…
– И то, – согласился Гаврила, – ты поезжай к Петровским воротам, скажи Максиму Яге, чтобы конных к вам выслал, а я прискачу – рассудим со дворянином.
Кузя влез на седло и поехал.
Иванка вздохнул.
– До света есть время, покуда посплю, – уходя в избу, сказал хлебник.
Иванка сидел у колодца. «И что за дурацкая доля! – досадовал Иванка. – То с Томилой в «припарщиках», то сижу тут и едва от петли упасся!»
Уже два дня он сидел здесь, в доме всегороднего старосты, куды сыск не смел заглянуть. Он не показывался даже друзьям. Для одного лишь Томилы покинул он свое убежище на сеновале.
Томила пришел поздно вечером. Заговорил тихо и душевно:
– Левонтьич, в единстве все в городе – посадские люди, обительски трудники… Даже дворян двадцать пять человек из тюрьмы отпустили – все в дружбе… Один ты мятешься… Чего тебе надо? Иди со всеми.
Хлебник невесело усмехнулся:
– Я что вам дался один! Коли все вы в дружбе – чего вам меня не хватает? Аль я Добрыня Никитич могучий да всех московитов побью? Аль семеро ждут одного?
– И не ждут! – согласился Слепой. – Да срам на тебя падет, что бояр устрашился. По городу слух, что шапошник Яша письмо от боярина приносил тебе…
– Цыть, плешивый! – окрикнул возмущенный Гаврила. – Что же, Захарка твой баит, что я отписки слушал? Аль я страшуся?! Хованский с отпиской лез – я боярско письмо пожег… Я Москве не поддамся. И письмами ты мне не тычь!.. Аль угодно большим посадским меня задавить? Пусть полезут! Посмотрим тогда, кто кого! Устинову все расскажи – может, станет умнее. А ты б не совался служить им…
– Я?! – воскликнул оскорбленный Томила.
– Ты, ты! Ты от них пришел. Они за себя страшатся: ответа бегут… Сами сгубят весь город да скажут: Томилка с Гаврилкой винны в беде. Ан я под поклеп не дамся!
Томилка растерялся. Он привык к послушанию хлебника, к его согласию со всеми своими суждениями, а теперь вот уже около двух недель Гаврила стал вовсе иным, словно нарочно искал разлада и спорил во всех делах.
– Так что же, не воротишься в Земскую избу? – спросил летописец даже с какой-то угрозой, чувствуя, что растерял способность доказывать перед лицом человека, который упорно не верил в единство города и как бы назло разделял всех на «мы» и «они».
– Не пойду, не пойду, так и скажи там своим хозяевам… И уходи от меня. Коль приду – я все ваше единство нарушу, всю купность сломаю…
– Ну, не ходи, коли так… Авось прилезет Хованский, тебе польготит за то…
Томила не успел договорить, как очутился на пороге, подхваченный сильными руками Демидова и поставленный лицом к выходу.
– По старой дружбе тебя не бью. Уходи подобру, – в волнении сказал хлебник, слегка подтолкнув подьячего, и шумно захлопнул за ним дверь…
– То и есть слепой! – сказал он Иванке, когда за Томилой брякнула железная щеколда калитки. – Не долгое время пройдет, как спадет слепота и с иными речами вернется…
Иванка знал то, чего не знали в Земской избе, – что Гаврила не оставляет ни на один миг без своего внимания город: к нему приезжают стрельцы, приходят меньшие и говорят обо всем, что творится. Гаврила знал, что в Завеличье находится уже около тысячи человек из войска Хованского. Он припасал на них конницу. Между стрельцами шептались о том, что, как только начнется бой в Завеличье, Гаврила поскачет туда и сам поведет в битву стремянных стрельцов.
Уже начинали бледнеть звезды… Иванку одолела дремота, но вскрикнул петух… Иванка очнулся, качнул колодезное коромысло, свежая струя с шумом плеснула и полилась в колоду… Сытые кони пили, фыркая и подрагивая всем телом.
Иванка спохватился, что, просидев всю ночь на дворе, позабыл про сабли… Он повернул точило, стоявшее во дворе. С шипеньем и звоном точилась сталь, разбрызгивая искры. Скрипнула дверь избы. Хлебник стоял на пороге, готовый в битву.
– Хватит, хватит, давай… пора, – просто сказал он.
И от этого слова, которого ждал Иванка всю ночь, вдруг страхом и радостью сжалось сердце. Хлебник умылся и, разломив пополам лепешку, подал Иванке.
– Пожуй, молодой, – сказал он. – Ну-ну, не хочешь, а жуй.
Озябшие от студеной воды кони нетерпеливо рыли копытами влажную землю возле колодца. Иванка и хлебник взяли их под уздцы и тихо вывели за калитку. Сняв шапки, оба привычно перекрестились. Из мрака уже выступали дома с закрытыми ставнями. У забора белела дремлющая коза. Во дворе через дорогу монотонно побрякивал коровий «глухарь». На темной траве, покрывшей всю улицу, уже было видно серую ленту езжей колеи… Оба вскинулись в седла. Иванка еще подбирал поводья и одной ногой шарил стремя, когда из проулка послышался резкий топот.
– Постой, может, к нам, – сказал хлебник.
Он не ошибся. Стрелецкий пятидесятник Максим Яга подъехал к воротам.
– Левонтьич, ты слышь, что творится: я конных по слову Кузи послал в Завеличье, а Сумороцкий сызнова назад их к Петровским воротам пригнал, сказывает – не надобны. В кустах, мол, им биться нельзя… А мне к чему конные? Стены беречь?! На вылазку мы у Петровских не лезем, а им в поле надо… Измена, я чаю!..
– Где конные стали? – спросил Гаврила.
– Стоят у Петровских…
Хлебник молча стегнул коня и вместо того, чтобы скакать в Завеличье, во всю прыть пустился к Петровским воротам…
Они едва проскакали два перекрестка, как пальба из пищалей возвестила, что бой в Завеличье уже начался… Через миг ударили пушки со Снетогорья… Теперь всадники не скакали – летели по улицам.
Под самой стеной у Петровских ворот в ожиданье стояли конные сотни. Люди спешились возле коней, но не смешали строя и возбужденно слушали Завелицкую битву, не выпуская поводьев из рук.
– На кони! – крикнул Гаврила.
В матовой белизне рассвета он был уже ясно виден. Конники радостно закричали, узнав его. В несколько мгновений с оживленным и бодрым говором вскочили они по коням, которые почуяли общее возбуждение и с бряцанием уздечек трясли гривами.
– В Завеличье, братцы! – крикнул Гаврила и помчался сам впереди отряда стремянных; Иванка держался с ним рядом.
По улицам из-под копыт подымалось облако пыли. Разбегались собаки, поджав хвосты. Воробьи разлетались живой ископытью. На грохот пушек из дворов выбегали на улицу женщины и ребята… Город проснулся и ожил.
Пушки и пищали грохотали ближе и ближе. При приближении к Власьевским воротам всадники услышали уже сквозь пальбу крики битвы…
Промчавшись через Власьевские ворота, они ринулись к плавучему мосту. Далеко обогнав всех прочих, Иванка за хлебником скакал впереди отряда.
Грохот подков по мосту заглушил доносившиеся звуки сражения. Иванка глядел вдоль Великой по направлению боя, силясь увидеть хоть что-нибудь, и вдруг его конь как вкопанный остановился. Иванка, едва удержавшись в седле, взглянул прямо перед собой. Звено плавучего моста было отведено, как для прохода стругов. Он едва успел повернуться к отряду.
– Назад! Мост разведен! Стой! Стой! – крикнул он.
– Стой! Стой! – крикнул Гаврила в один голос с Иванкой.
Но их крик запоздал: поток конских тел ворвался в узкое русло плавучего моста. Передние хотели сдержать бег, но сзади валила страшная сила. Отряд смешался и сгрудился перед обрывом моста. Плавучие «быки» тяжело сели в воду. Под Иванкой вздыбился конь, испуганный тем, что течение коснулось брюха, и, не удержав равновесия, свалился…
Вода покрыла Иванку. Когда он всплыл, с десяток коней и всадников барахтались рядом в воде. Иные запутались в стременах и тонули, а на мосту все тесней клокотала давка: тесно сжались бока коней, сдавливая ноги всадников. Взбудораженные животные кусались, раздраженно ржали. Всадники с диким отчаянием тпрукали и рвали поводья, стремясь растащить в разные стороны ощеренные конские морды. Несколько коней взвились на дыбы. Затрещали перила моста.
– Иванка, живей сюда! Ко мне, братцы, скорей сводить мост! – крикнул хлебник, уже карабкаясь из воды на отведенную часть моста.
Через несколько сильных взмахов Иванка был там же.
– Братцы! Левонтьич! Скорее! – закричали с моста стрельцы, которым был виден ход битвы. – Скорей, наших бьют! Наши бегут!
Иванка вскарабкался на доски моста, взялся за лебедку. Двое стрельцов из воды с бранью торопливо выбирались за ним.
– Наших московские бьют!!! У Немецка двора уж дерутся! – кричали стрельцы, с моста наблюдавшие битву в невольном бездействии.
Лебедка с пронзительным лязгом медленно подвигала на место разведенное звено, и еще не сошлись мостовины, как всадники нетерпеливым потоком рванулись вперед, тяжестью погружая в течение Великой плавучий мост.
– Стой! Стой! – закричал Гаврила. – Куда вы, к черту, без лада? Побьют, как собак! Стой!
Иванка вскочил за седло незнакомого всадника. Он увидел в воде своего коня. Борясь с течением, конь уже подплывал к завелицкому берегу.
Грохот моста пропал позади. Иванка спрыгнул с чужого седла и вскочил на свою переплывшую реку лошадь. Они мчались по пыльной широкой улице Завеличья. Крики битвы слышались теперь где-то почти рядом. Впереди через улицу с визгом перебегали бабы, нагруженные охапками рухляди, плачущие дети спотыкались и падали в пыль, промчался, задрав хвост, пегий бычок… И вдруг пролетело и грянулось в ветхую избушку ядро… Из окна избы, как из пушки, дико скакнула с отчаянным ревом кошка. Все кругом засмеялись…
Хлебник выкрикнул что-то. Иванка видел его. Он скакал впереди всех конников, но голос Гаврилы звучал издалека, и в криках и гвалте Иванка не мог разобрать его слов. Вокруг лязгнули и засверкали на солнце сабли. Только тут Иванка заметил, что солнце давно взошло. Он выдернул свой клинок и пустил по воле коня, летевшего в общей толпе. Они повернули в проулок, промчались мимо беленых каменных стен Немецкого двора и вылетели на площадь. Пальба раздавалась со всех сторон. Рядом с Иванкой стрелец высоко взмахнул саблей и сполз с седла. В стороне под другим стрельцом упал конь.
– Бей, лупи, колоти их дворянское отродье! – орал во всю глотку Иванка, поняв, что отряд Гаврилы уже ворвался в гущу битвы, но все не видя еще, кого «колотить-лупить». Вдруг ряды поредели, всадники по какому-то знаку начальных рассыпались в стороны. Тогда Иванка увидел все поле битвы меж двух деревенек: увидел, как от Гаврилы бегут стрельцы в московских кафтанах, как мчатся московские конники, а за ними летят на конях Сумороцкий и псковские дворяне и сзади на помощь им, обогнав Гаврилу, мчится старец Пахомий со своей монастырской сотней и что-то громко кричит.
Иванка хлестнул коня и пустил его наперерез убегавшим, на помощь Сумороцкому и Пахомию. Навстречу Иванке из кустов шиповника и можжевеля замелькали чужие лица пеших людей. Один из них набежал на Иванку с копьем, но умный конь отскочил, а враг упал наземь, рассеченный наискось от плеча, – это был первый сабельный удар Иванки, и он сам удивился тому, как вся сабля до рукоятки вдруг окрасилась чужой кровью.
Пахомий, оставив сзади свою монастырскую сотню, всех обогнав, мчался вослед Сумороцкому и дворянам, подняв свой боевой топор.
«Как монах Пересвет!»[199] – подумал Иванка, вспомнив рассказ Томилы о Куликовской битве.
Московские стрельцы, прикрываясь кустами, пешие, сражались с конницей. Иванка уже поднимал и обрушивал саблю несколько раз. Он пробивался к Пахомию, чтобы рубиться с ним рядом. Он увидел старца в схватке с двумя врагами. Один из них выстрелил из пистоля. Пахомий взмахнул секирой, но пищальный ствол стрельца из кустов встретил его удар и выбил топор из рук. Иванка рубнул подвернувшегося московского ратника, пробиваясь на помощь к старому другу. В руках старца вместо топора была уже сабля, но трое конных дворян окружили седого начальника монастырской сотни. И вдруг Иванка узнал в них псковских дворян… Петр Сумороцкий бился против Пахомия.
– Изменник проклятый! Собака! – вскрикнул Иванка.
Он рванулся вперед, но опоздал: обезглавленный старец упал с седла и повис одной ногой в стремени, волочась по траве перерубленной шеей и кровью пятная траву.
Иванка мчался, не видя уже ничего, кроме красного кафтана Петра Сумороцкого. Догнать красный кафтан! Срубить ту башку в железном с кольчугою шлеме!..
– Постой, дворянин, погоди! Искрою твою шкуру в лоскутья, проклятая стерва! – орал Иванка. – Чертов сын, ты ведь крест целовал! Старика убил, гадина, падаль, собачье дерьмо, изменщик!
Сотня товарищей мчалась рядом с Иванкой, но он их не видел, считая, что он один по полю гонит дворян.
Острожек Хованского остался далеко позади, Иванка позабыл о нем.
В пылу скачки мелькнуло лицо Кузи.
В туче пыли выплыл и скрылся Уланка, лицо его было покрыто кровью, казалось – с него сорвана вся кожа. Он гнался за одним из дворян, потрясая саблей, невнятно и дико крича и, словно пот за работой в кузне, привычным движением стирая рукавом с лица кровь.
Мясник Леванисов промчался, обгоняя Уланку, с поднятой палицей и обрушил ее на железный шлем московского дворянина. Курносый стрелец Костя Волосяник весело крикнул:
– Иванка, держись! – и несколько мгновений скакал с ним рядом… Потом, объезжая куст, Иванка его потерял из виду. Конь перескакивал через тела упавших людей. Изменники-дворяне спасались бегством. Вот они повернули к Великой, надеясь уйти вплавь, но полсотни посадских перехватили им путь к отступлению.
Когда Иванка примчался к берегу, здесь псковитяне, прижав к воде, окружили пяток оставшихся в живых псковских изменников и, обезоружив, уже вязали их к седлам.
Далеко позади, возле города, еще грохотали пушки, между кустарниками вдали мелькали всадники, еще продолжалась битва, палили пищали, стелился дым от сожженного острожка, а тут у реки все стихло. Дворян крутили деловито, без криков, с сознаньем победы и справедливого возмездия за измену.
Двое стрельцов вязали к седлу Сумороцкого. Уланка с лицом и бородой, залитыми кровью, подскакал к нему и ткнул кулаком в скулу.
– Эй, не балуй! Расправа им впереди! – сурово крикнул один из стрельцов.
Тогда Уланка, словно впервые почуяв боль, зажал обеими руками лицо и, забежав по колено в воду, стал мыться. Вода рядом с ним покраснела. Иванка снял шапку и рукавом, как Уланка, вытер лицо. Речная прохлада коснулась темени и шевельнула мокрые от пота волосы…
Когда конный отряд, пленивший изменников, возвращался в Завеличье, последние разбитые остатки москвичей, отстреливаясь, отходили в лес, в сторону литовского рубежа.
Иванка объехал убитую лошадь, из брюха которой расползлась на траву сизо-красная масса кишок. Сзади Иванки, прижав к лицу шапку, ехал Уланка. Повод его коня был зацеплен за левую ногу Иванки.
Убитые псковитяне и москвичи валялись в кустах и в траве, обезглавленные, искалеченные, покрытые кровью. Некоторые из казавшихся мертвыми приподнимались и начинали кричать вслед отряду. Тотчас кто-нибудь возвращался и подбирал страдальца.
Выстрелы слышались реже.
Псковитяне возвращались с поля победителями, но эта победа была для города тяжелее, чем прошлое поражение: в бою пал стрелецкий начальник Максим Яга, пал Пахомий, с триста человек псковитян было побито и около трех десятков раненых насильно утащено в плен отходящими в лес дворянами и стрельцами Хованского…
6
Во Всегородней избе собрались немногие выборные: кое-кто из середних, несколько меньших и стрельцов. Дом был окружен стрельцами, и в него никого не пускали. Заседланные кони стояли у крыльца. Покрытые пылью и кровью, они трясли головами, взмахивали хвостами, сгоняя надоедливых мух. Палило июльское солнце, но вокруг избы, несмотря на зной, без сполошного зова собрался народ. Это был не обычный всегородний сход. В этот раз ни больших посадских, ни служилых дворян не было видно. Меньшие посадские, молодые стрельцы и казаки собрались огромной толпою у Всегородней и залезали на соседние стены и кровли, чтобы заглянуть в ее окна…
С руками, скрученными назад, сидели на длинных лавках десять человек уцелевших в бою изменников и тех из дворян, кто был ранее уличен в переписке с Хованским. Они слышали крики и гул на площади и со страхом ждали суда и возмездия.
– Мерзко глядеть на вас, – произнес Коза, – крест целовали, свои головы спасая, а сами измену деяли, змеи-змеищи!
– Не лайся, стрелец, – остановил Сумороцкий, – крест целовали государю прежде. А для того мочно ворам крест целовать, чтобы старую клятву блюсти. То бог простит.
– Латинец ты! – тонким старческим голосом крикнул поп Яков. – Еретик! Латинцы поганые так-то судят!
Поп вскочил с лавки и восклицал, яростно указуя в пол пальцем.
– А ты вор. Кой ты поп! Как ты мочен был крестное целование разрешить! – возразил Сумороцкий.
– Ладно, батя, судачить с ними, – остановил попа Прохор Коза.
– Сказывай, дворянин, – обратился он к Сумороцкому, – в табор к Хованскому изменные письма слал ли и письма те были про что?
Хлебник во время допроса сидел у стола, опустив на руки голову, и молчал, словно его не было в горнице. Он был удручен дворянской изменой больше других. Мошницын занимался делами ямскими, судебными, хлебными, только изредка вмешиваясь в ратные. Гаврила же сам руководил всеми ратными замыслами. Ненадолго отступился, и вот…
«Если бы не покинул я Земской избы, то б не сгубили столько людей», – думал он.
Перед глазами его была гора мертвецов, порубленных саблями, поколотых копьями, пострелянных и измятых конями…
Занятый своими мыслями, хлебник не слушал допроса, который вели кузнец и Прохор Коза.
– Ты ли других дворян подбивал к измене? – услыхал он вопрос Мошницына.
– Я что тебе за ответчик! У каждого свой язык! – нагло сказал Сумороцкий.
– Отвечай ты, падаль! – внезапно вскочив, гаркнул Гаврила. – Со всегородним старостой говоришь, собака: поклоны бей!..
Он подскочил к дворянину.
Сумороцкий вздрогнул от неожиданности, но тотчас же усмехнулся.
– Ты што, воевода, в обиде, что ль, на меня? – спросил он.
Тогда Гаврила сгреб со стола кувшин с квасом и с размаху хватил им по голове дворянина.
Глиняный кувшин раскололся. Дворянин отшатнулся к стене и бессильно сидел с искаженным болью, побелевшим и мокрым от кваса лицом. Все кругом замолчали.
– Квасу не пожалел! – сдавленным голосом, через силу сказал в тишине Сумороцкий.
– Опять жартуешь!.. – крикнул Гаврила в злобе. – Жартуешь, мертвец! – Он схватил изменника за ворот и, встряхнув, треснул его головой о стену. Голова безвольно мотнулась и упала на грудь. Хлебник, не помня себя, ткнул кулаком в лицо и швырнул Сумороцкого на пол. Стоя среди горницы, он оглядел остальных дворян. Все сидели, притихнув и опустив глаза, и только Всеславин встретился взглядом с Гаврилой… Хлебник шагнул к нему и ударил его ногой в грудь… Тот со стоном обвис, как мертвый. Тогда Коза взял сзади Гаврилу за плечи.
– Буде, – сказал он, – угомонись, окаянный! Какой то расспрос?!
– Дворянское дело – расспрос!.. Вешать их всех! – тяжело дыша, проворчал хлебник. Он дрожал; глаза его напились кровью, и под усами губы казались синими.
– Сядь, Гаврила, – взволнованно сказал летописец. – Все надо рядом вершить. Как без расспроса! Надо ж измену вызнать!..
– Ладно, спрошайте. Больше не стану… – пообещал хлебник, но вдруг повернулся к дворянам: – А вы, дерьмо, смотрите – без жарту!.. Не то я…
Он не закончил фразы и вдруг вышел вон из горницы, хлопнув дверью…
Двое стрельцов подняли с пола Сумороцкого, полой его же одежды стерев ему кровь с лица.
Томила хотел продолжать расспрос по обычаю и велел приготовить бумагу для расспросных листов, но раздался в окна стук с площади. Захарка выглянул.
– Подьячий, скажи там старостам – чего волков держать в избе? – крикнули с площади. – Пусть ведут на дощан да при всем народе расспросят.
– На дощан!
– При народе! – согласным кличем отозвалась площадь.
– Захар, покличь-ка стрельцов, – приказал Мошницын. Стрельцы толпой вошли с крыльца в горницу.
– На каждого дворянина по два стрельца. Беречь изменников – не разодрали бы их, пока к дощанам доберутся, – указал Прохор Коза.
Связанных дворян подняли с лавок. Столкнувшись под низким потолком, брякнули два лезвия стрелецких протазанов, лязгнули обнажаемые сабли десятников, и длинное шествие потянулось из дверей Земской избы на залитую солнцем площадь.
Народ стоял сплошным морем от Рыбницкой башни до самых ворот Всегородней избы.
– Дорогу! – крикнул стрелецкий пятидесятник, и любопытные расступились, образуя по каждую сторону живую плотную стену, пышущую жарким дыханием и обильным потом.
– Ведут, ведут! – пронеслось по площади.
Вся толпа колыхнулась приливом к Земской избе.
– Не смеют и в очи народу глянуть – ишь, в землю уткнулись! – заметил кто-то в толпе, указав на дворян.
– Эй, стрельцы, покололи бы их тут.
– Каб не стрельцы, я б им сам вырвал зерки!
– Таких на огне палить, мучить надобно, чтобы легче народу стало!..
– Ей, старосты, слышьте – расспрос под пыткой чинить! – раздались кругом голоса.
– Пытать дворян! Слышь, Михайла Петрович!
Земские выборные гурьбою шли позади длинно растянувшейся вереницы стрельцов и охраняемых ими дворян.
– Пытать, Михайла Петров! – крикнул Уланка, стоявший тут же.
Все лицо его было обмотано, только один глаз и рот оставались открытыми. Белое полотно повязки покрылось бурой корой запекшейся крови, но он все же пришел на площадь.
– Суд укажет расправу! – ответил Мошницын.
Впереди в толпе вышла заминка: старик Терентий Безруков, площадный чеботарь, внезапно оттолкнув стрельца, подскочил к дворянину Всеславину и в мгновение ока воткнул ему в горло сапожное шило…
Раздался отчаянный визг дворянина. Стрельцы в смятении от неожиданности схватили Терентия за обе руки.
– Вяжи его! – крикнул стрелецкий десятник.
Но тут зашумели стоявшие вокруг горожане:
– Всеславин сына его из пистоля убил! Пусти старика! Пусти старика! Вы что – за дворян?! – закричали в народе.
– Пусти, говорю, – по-хозяйски вмешался силач, соборный звонарь Агафоша, сжав руку стрельца так, что тот искривился.
– У тебя бы, антихрист, сына побили! – воскликнул Сергей-стригун, обратясь к стрелецкому десятнику.
– Отдай мое шило! Отдай мое шило! – хрипел, вырываясь, старик, по лицу его из гноящихся красных глаз обильно струились слезы на жидкую бороденку…
– Уйди-ка, Терентий Егорыч. Покуда довольно. Пусть их подпалят огоньком у расспроса, – уговаривали старика.
Услышав обещание пытки, чеботарь унялся. Раненый дворянин, хрипло дыша, пошатнулся. Стрельцы ухватили его под обе руки и потащили вперед.
– Дорогу шире! – надрываясь, орал стрелецкий пятидесятник, опасаясь нового нападения из толпы.
Но больше на них никто не напал. Они подошли к дощанам. Со связанными руками дворяне сами не могли влезть на днища посудин, и их пришлось подсадить.
– Рожон им под задницы – разом и вскочут! – воскликнул в толпе белесый замухрышка, зелейный варщик Харлаша.
– Ты б утре мне подвернулся под саблю, Харлашка, так я б тебе языка полсажени урезал, – спокойно сказал ему Петр Сумороцкий.
Все десятеро дворян, из которых часть была в бранных доспехах, но без сабель и все со связанными руками, разместились на широком днище дощана. На второй дощан взобрались оба земские старосты, Томила Слепой, Коза и мясник Леванисов. Мясник подал руку, чтобы помочь подняться попу Якову, но тут, протискавшись сквозь толпу, подбежал босоногий подросток.
– Батюшка, батюшка, стой! Батька мой помирает от раны. Послал за тобой, – прокричал мальчишка.
– Не один Яков поп, – сказал Леванисов.
– Иного не хочет мой бачка, велел его…
– Я пойду, – сказал поп.
– А буде придется с расспроса дворян приводить по кресту? – возразил Леванисов.
– Напутствую, разом и ворочусь.
Поп ушел.
На одном дощане неслышно совещались земские выборные, на другом молча, не говоря меж собой, стояли дворяне. Стрельцы, приведшие для расправы дворян, разместились вокруг дощанов, оттесняя толпу, чтобы оставить хоть небольшой свободный круг.
– Старосты, ждете чего?! – крикнул Иванка.
– Станем спрошать изменников, горожане, – громко сказал Коза, став на край дощана. – Вина их ведома всем?
– Всем ведома! Дело спрошай! Окольничать брось – не подьячи сошлись у расспроса! – отозвались разноголосые выкрики из толпы.
– Иван Тюльнев, иди ближе ко краю, – позвал Коза.
Дворянин Тюльнев, в кольчуге под вишневым бархатным кафтаном, вышел вперед, поклонился народу. Перешагнув с дощана на дощан, Коза снял с него железный шлем и положил у его же ног. Тюльнев встряхнул головой, оправляя светло-желтые потные волосы, и поклонился еще раз.