Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Степан Разин - Остров Буян

ModernLib.Net / Историческая проза / Злобин Степан Павлович / Остров Буян - Чтение (стр. 6)
Автор: Злобин Степан Павлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Степан Разин

 

 


И вся нерадостная, тяжкая жизнь показалась желанной и милой. Снова сидеть в избе за шитьем или пряжей, возиться у печи с нехитрой стряпней, утирать смешной, похожий на пуговку носик Федюньки, гладить Груню по шелковым волосам, ждать новых вестей от Первушки, слушать пустую Иванкину болтовню, любуясь лукавым блеском его глаз, по ночам, когда дети уснут, шептаться о жизни с Истомой, а днем, когда нет никого в избе, слушать бабкину воркотню – все, все было мило, всего стало жаль…

Вдоль берега были повсюду рыбачьи избы, у каждой стоял на улице челн.

– Ло-одку!.. Лодку!.. Проклятые ироды, лодку!.. Спасите!.. Спасите, добрые люди!.. Ради Христа!.. – закричала Авдотья.

– Мама-аня!.. – услышала она вдруг голос Иванки.

«Господи боже, да что ж я кричу! А вдруг Иванка в челне поплывет по такой толчее между льдин?.. Спаси боже!..»

Авдотья в страхе за сына умолкла, взглянула вдоль по реке и вдруг увидала его.

Люди кричали теперь не ей, а ему, а он пробирался к ней, прыгая со льдины на льдину, на мгновение застывал, колеблясь, ища глазами крупные плавучие островки, и снова прыгал вперед… Он уже на середине реки…

Авдотья, страшась за него, подняла руку, чтобы перекреститься. Иванка прыгнул и поскользнулся.

– Иванка! Куда!.. Иванка!.. – в ужасе закричала она, метнувшись к самому краю льдины с протянутыми руками.

Льдина качнулась. Потеряв равновесие, Авдотья скользнула в воду, и над этим местом гребнем встал ломаный ледяной крап, а прорубь на миг сверкнула круглым сквозным оконцем… В тот же миг Иванка бросился в воду.

Впереди показалась рука Авдотьи, мелькнула ее голова в платке. Иванка рванулся и крепко схватил мать за платок, а другой рукой уперся о край большой льдины.

– Держись! Держись! – услыхал он. Увидел приближавшийся челн с человеком, рвущим веслом воду, и вдруг над его головой сомкнулась зеленая муть.

…Иванка очнулся на берегу возле рыбачьего челна. Вокруг него толпился народ. Матери не было. В руке Иванки остался только ее платок. Иванка взглянул на платок, зажатый в руке, и закричал в тоске и отчаянии:

– Маманя!.. Мама-аня!..

«Трем – блин… одном-му! Трем-блин… одном-му!» – монотонно дребезжали спасомирожские колокола.

Глава шестая

1

Неделю спустя после гибели матери Иванка пошел к кузнецу в обученье.

Нелегко было ему, особенно в первое время, стоять у жаркого горна, раздувать мехи. Сын кузнеца Якуня уже привык и не боялся огня, с Иванки же ручьями лил пот, и глаза краснели и слезились от жара…

В кузнице некогда было мальчишкам болтать, надо было успевать раздувать горн… Зато во время ужина Якуня давал себе волю потрунить над Иванкой.

– Иванушку надо б сперва к Аленке в подручные, – говорил он, – чтоб у печи за горшками смотрел, глаза бы привыкли к огню, а то жалость глядеть – все стоит и плачет… Аленка, тебе не нужна стряпуха? Слезлива, а страсть расторопна!

Черноглазая Аленка, четырнадцатилетняя сестра Якуни, весело смеялась в ответ на болтовню брата. Иванка же краснел. Перед Аленкой ему хотелось выглядеть таким же молодцом, как подмастерье Мошницына, рослый молодой кузнец Уланка, и Иванка во всем ему подражал. Он старался медленно, истово хлебать жирные щи, как Уланка. Но из этого получалось лишь то, что он прозевывал еду и оставался голодным возле пустой миски…

Когда Иванка приходил по субботам домой, он видел в семье небывалый развал. Сумрачный облик осунувшегося отца, разор и запустенье сторожки тем разительней представлялись ему, что в доме Михаилы, где жил он теперь, все было чинно, уютно и аккуратно: на крашеных полках стройно стояла начищенная посуда, вышитые полавники были расстелены по скамьям, чистая камчатная скатерть лежала на длинном столе, а на стенах висели картинки – «Адам и Ева в раю», «Притча о блудном сыне» и «Зерцало житья человеческого». Занавески по окнам, ярко шитые полотенца, чистые половики, запах хлебного кваса, резная раскрашенная солоница среди стола – все создавало уют и вселяло мир…

Иванка мечтал о том, как однажды, придя домой, все приберет, а на торгу купит картинку, чтобы повесить на стену…

Но каждый раз дома оказывалось все хуже. Однажды Иванка пришел, когда Федя лежал больной, бабка мыла белье на реке, а Груня была голодна и угрюма. Она со слезами кинулась к Иванке и, всхлипывая, стараясь сдержать плач, рассказала о том, что отец не выходит во все дни из кабака. Он пропил все и, приходя домой, самодурит, кричит и даже побил бабку Аришу, требуя денег…

Все мечты о том, чтобы дома прибрать, пошли прахом. Иванка лежал и не спал, пока засинел рассвет.

– Иванка! – среди ночи окликнула Груня.

– Ты что?

– Вздыхаешь всю ночь, как маманя, а я боюсь, – шепнула она.

– Ладно, не стану, – ласково пообещал ей Иванка.

Поутру он вовремя отблаговестил к заутрене и к обедне, и только после обедни в дом ввалился Истома. Его было не узнать: борода поседела и свалялась в грязный комок, волосы были растрепаны и тоже седые. Шапки не стало – верно, он заложил ее в кабаке, как и кафтан. Он был пьян… Услышав его голос, Федюнька залез на печь, а Груня опрометью кинулась хорониться за церковную дверь. Только бабка Ариша осталась сидеть у окошка, штопая проношенные обноски.

Шатаясь, держась за стену, Истома стоял у порога.

– Здоров, сокол! – хрипло воскликнул он, увидя Иванку. – Выгнал тебя кузнец?

– Воскресенье нынче, – ответил Иванка.

– А-а, воскресенье! Ну, значит, и праздник! Вот мы с тобой и выпьем винца. Бабка, встречай гостей!

– Нечем встречать, Истомушка, промотал ты остатнее! Ребята голодные…

– Поклоном низким встречай! – заорал Истома.

– Пьяному и поклон не в честь! – не вставая, проворчала старуха.

– Это я, что ли, пьян? Побируха несчастная, ты кому молвишь?! Кто тебе, вековой кочерге, приют дал?! Я тебя, хрычовку…

Истома схватил от печи ухват, но Иванка вовремя подоспел и легко вырвал его из пьяных неверных рук.

Истома обалдело взглянул на осмелевшего сына. Иванка и сам оторопел от своей дерзости.

– Ты что, волчонок, на отца родного? – медленно и грозно выговорил Истома. – Да я тебя вместе и со старухой…

Иванка замер. Пальцы отца больно впились в ключицы, изо рта его нестерпимо воняло водкой. Иванка молча резко рванул отца за руки. Руки Истомы ослабли и соскользнули.

– Ишь ты, кузнец-то каков, а! – воскликнул звонарь. Его развеселило, что Иванка не поддавался. – Бабка, гляди ты, заступника выходила – отца побьет.

– И то дай бог! – не сдавалась старуха. – Некому тебя бить-то!

– Так что ж, то ты его научаешь? – снова нахмурился Истома.

– Сам ты, батя, меня обучал, чтобы старым да малым быть обороной, – нашелся Иванка.

– Поди ты, а? И то ведь! Учил себе на голову!..

Истома снова развеселился и сел на скамью.

– Ну, старуха, откуда хочешь неси вина, – потребовал он.

Бабка, как бы согласившись, выскользнула из сторожки.

Целый час Истома бранил старуху, что долго ходит, и клял свою несчастную долю. Наконец лег на лавку и захрапел.

2

Смолоду немало бродивший по гулянкам и кабакам, дворянин прежде бывшего знатным рода, Петр Тихонович Траханиотов[65] у себя в Касимовском уезде прославился тем, что совсем захудал: из его поместья от нищеты и обид разбрелись крестьяне все до последней семьи, оставив ему лишь пустые разрушенные дворы…

Траханиотов знал, что крестьяне его бежали в переяславскую вотчину боярина Никиты Романова, но его не впускали туда с сыском, и, чтобы поправить свои дела, ему оставалось или выслужиться в ратном деле на царской службе, или поехать в Запорожскую сечь[66], стать казаком и поживиться добычей где-нибудь в землях турецких или в самой Варшаве.

Иногда под хмельную руку он мечтал вместе с холопом:

– Я стану у них атаманом, ты у меня в есаулах… уж тут мы с тобой повоюем!..

И Первушка усмехался про себя, слушая его болтовню, и думал:

«Не по дворянским чинам в казаках атаманство дается. Может, стану я атаманом, а ты у меня будешь коня к водопою водить!»

Но, разумеется, вслух Первой не высказывал этих мыслей.

– Тешишься все, осударь!.. – недоверчиво замечал он. – Когда же то будет?!

– Постой, вот дело одно порешится, – обещал Траханиотов.

И вдруг неожиданно заговорил о другом.

– А что, Первой, не жениться ли нам? – внезапно спросил он, придя под хмельком домой.

– Женись, я тебе не помеха. Ты, стало, раздумал в казаки… – с обидой сказал Первушка.

Траханиотов поглядел на помрачневшего холопа и засмеялся:

– Да ты не бойся: коли женюсь, у нас с тобой все житье иное пойдет – главным приказчиком в вотчине станешь…

– В во-отчине! – нагло передразнил Первушка. – Сытым бы быть, а то вотчина, вишь!

– А ты, холоп, волю взял говорить с господином, – словно впервые заметив это, сказал Траханиотов. – Не поставлю тебя приказчиком: все добро покрадешь, своеволить учнешь… Дворецким[67] тебя оставлю…

– Дворецкими старики бывают, какой я дворецкий! – серьезно сказал Первушка, словно богатая жизнь уже начиналась завтра.

– Ну, станешь… главным конюшим! – пообещал дворянин.

– В Боярскую думу[68] с тобой скакать, от недругов оберегать, – насмешливо подсказал Первушка.

– И то, – спокойно согласился Траханиотов. – Только вперед, чем тебя на такое место поставить, велю я тебя нещадно плетьми стегать, чтобы язык холопий смирить… Пошел спать, грубиян! – неожиданно заключил он.

Через несколько дней Первой убедился в том, что разговор о женитьбе не был пустой болтовней его господина.

Поутру, едва отперли уличные решетки, к Траханиотову прискакал стольник[69] Собакин, его земляк и старый товарищ.

– Петра, вставай! Мать невесту тебе нашла. Уж такую невесту! – орал Собакин над сонным приятелем.

– Ну какую, какую? – бормотал Траханиотов, не в силах очнуться.

– Такую, что ты и во сне не чаял! Такого боярского рода, что станешь ты в первых людях.

– Ну чью, чью? – проснувшись и сев на лавке, спрашивал Траханиотов.

– Узнаешь там чью. Покуда молчок! – таинственно сообщил приятель. – Сбирайся, оденься покраше, да едем…

Стольник недаром торопил своего приятеля, кусок могли вырвать из рук: завидная невеста была двоюродной сестрой боярина Бориса Ивановича Морозова, царевичева дядьки и воспитателя, которая хоть не родилась гораздо казистой, зато брала знатностью рода и близостью ко двору.

Мать стольника Марья Собакина слыла среди московских дворян удачливой свахой и водила знакомства в богатых и знатных домах, где случались женихи или девицы на выданье.

Марья Собакина от жениха не скрыла того, что невеста не отличается юностью и красотой, не скрыла она и того, что в женитьбе нужна поспешность, потому что невеста свела слишком близкое знакомство с приказным подьячим Карпушкой Рыжим. Траханиотов заколебался. Тогда старуха строго прикрикнула:

– Простодум! Был бы кто в родне у меня не женат, я бы того и женила, а не тебя. Чванлив! – И старуха добавила таинственным шепотом: – Коли государь, храни его бог, преставится, а царевич взойдет на престол, кто тогда выше Бориса Морозова станет?! Первый боярин будет, а ты ему свойственник! Уразумел? Карпушка, брат, не дурак: знал, к кому в родичи норовил… Ан кусок-то и вырвали: он пахал да сеял, а ты на свое гуменце увез!

После женитьбы и переезда в богатый дом, взятый в приданое, Траханиотов отдал Первушке все свое старое платье, хоть поношенное, но цветное, из дорогих тканей и сукон.

Первушка не слышал слов старухи Собакиной, но без чужой подсказки он догадался о том, что будет, когда царь Михаил Федорович умрет, а царевич займет престол. Он желал своему господину добра и надеялся, что когда-нибудь Петр Тихонович сам станет боярином. Об этом Первушка молил бога по воскресеньям. И когда в середине лета скончался царь Михаил, Первушка подумал, что бог не без милости. В испуге он тотчас же отогнал от себя крестом эту греховную мысль. Но все же стал ждать перемен в своей жизни.

3

После восшествия на престол нового государя Алексея Михайловича[70] бывший его воспитатель Борис Иванович Морозов сделался первым боярином государства. Траханиотов занял при нем важное место, на котором обычно сиживали бояре: он получил в свое ведение Пушкарский приказ[71] всего государства.

Первушка теперь не ходил пешком. Он ездил в седле, одетый не беднее многих дворян, и жилось ему не хуже боярских людей. Он даже собрался одно время послать во Псков с попутчиком полтину денег да шитый платок для матери, о смерти которой он еще не знал.

Когда на добром игривом коне с выгнутой шеей, сопровождая Траханиотова, Первушка ехал по улицам, расчищая дорогу, он постоянно старался вытянуть плетью непроворного слугу какого-нибудь захудалого дворянина или даже, под хохот всех остальных товарищей, обдать подкопытной грязью и самого хозяина. Он хорошо представлял себе, как этот незадачливый холопишка с ворчливой бранью будет чистить единственный господский кафтан, мечтая о времени, когда сам сможет так же забрызгать грязью другого…

Первушка, казалось, возвысился больше, чем сам Траханиотов. Он со страстью и ожесточением отстаивал теперь честь своего господина от нападок враждебных холопов бояр Романова[72] и Черкасского, на каждом шагу стремясь доказать, что его господин на Москве потягается в силе с боярами.

Вражда между холопами была откровенней и жарче, чем между их господами. То, что между боярами и дворянами сдерживалось и таилось, – все прорывалось наружу у слуг и холопов, в повседневных стычках и беззастенчивых перепалках возле приказа или у дворца, где часами они ожидали господ.

В словесных схватках Первушка так навострился, что с первых же дней мог сойти за слугу самого Морозова, всю свою жизнь проведшего возле дворца. От его находчивых, задорных словечек стоял вокруг громкий хохот, распространялось в толпе злое веселье и наглая озорная удаль, подмывавшие остальных к участию в стычке. Так возникали целые словесные битвы, в которых враждующие стороны стояли стена на стену и поднимался такой содом от их выкриков, свиста и хохота, что дворцовые слуги, дворяне и стража должны были их унимать, чтобы бояре могли говорить с царем в Думе.

Первушка быстро смекнул, что в холопских перебранках можно разведать вещи, которых никто не выскажет вслух добром, и он не раз являлся к Траханиотову с тайным доносом о слухах и болтовне холопов враждебного стана. Полный искреннего желания угодить своему господину, Первушка думал всегда, что приносит новую важную весть. Однако случалось так, что Траханиотов заранее уже все знал сам, но он ободрял Первушку. «Смечай, смечай все, сгодится!» – ласково и насмешливо говорил господин.

– Ну что, Первой, каковы дела? – спросил как-то Траханиотов, призвав Первушку к себе.

И Первушка с таинственностью ему рассказал, что среди холопов идет слух, будто боярин Романов хочет женить молодого царя на дочери одного из бояр своего стана и тогда-де конец морозовскому царству и всех его ближних.

– Сказывают, уже гонцов по невесту погнали куда-то – в Касимов, что ли, – добавил Первушка. – И будто невеста та краше всех на свете…

– Они – в Касимов, а ты скорым делом сбирайся скакать в Переяславль, – приказал Петр Тихонович. – Собирайся без мешкоты. Вот письмо тебе припасено. Отвезешь столбец дворянину Илье Даниловичу Милославскому[73]. Две дочки его, одна другой краше…

«Вот ты, Первуня, и царский сват!» – подмигнув, пробормотал себе под нос Первушка и быстро собрался в дорогу.

В заезжем дворе под Коломной в одном из заночевавших проезжих Первушка признал романовского холопа Митяйку Носатого, лихого задиру и зубоскала. Митяйка был не по обычаю молчалив и важен.

– Доброго здоровья. Куда держишь путь? – степенно спросил он Первушку.

– В Перьяславль Рязанский, – ответил Первушка. – А ты?

– Стало, вместе поскачем: мне путь на Касимов.

У Первушки екнуло сердце. Он понял сразу, с каким делом ехал Митяйка.

И когда гонец Романова заснул, Первушка, не дожидаясь утра, расплатился с хозяйкой и тут же помчался дальше в темной синеве зимнего, едва брызнувшего рассвета.

«Пока что, а мы вперед на своей поспеем женить государя!» – думал он, погоняя коня…

4

– Обрал? – спросил стольник Никифор Сергеевич Собакин у матери.

Марья Собакина только что возвратилась из царского дворца, где в этот день происходили смотрины невест. Двести красавиц свезено было со всех концов во дворец.

– Шестерых обрал, – сказала старуха, с тяжелой одышкой садясь на скамью.

– Куда ж шестерых?! Не петух, прости господи, государь Алексей Михайлыч! – удивленно воскликнул Собакин.

– Дурак! Поутру еще будут смотрины, тогда одну оберет. Сколь хлопот, сколь хлопот! – вздохнула старуха, словно на ней одной лежало тяжелое бремя собрать всех невест, помочь царю в выборе и женить его.

– Вчера-то аж молоко на торгу вздорожало – девки все в молоке купались, чтобы быть нежней… А князь Федор Волконский шадроватую дочку привез. Белилами мазали, румянами притирали… Потеха! Боярин Борис Иваныч как увидел, аж за сердце схватился. Да как скажешь? Волконских род не последний!.. Сорочка розовая, венец в каменьях, а шадринки-то на роже, как звезды… – увлеченно болтала старуха.

– Ты б, матушка, чем брехать, молвила бы, каких домов шесть невест, – остановил ее сын.

– Прасковья Голицына, Марья Трубецкая, – откладывая на пальцах, считала старуха, – Рафа Всеволожского Фимка, Хованская княжна Матрена, Лыкова, – как ее звать, забыла, – псковского воеводы князя Алексея дочь, да князя Львова княжна Наташенька.

– Какая же из них полюбится государю, как мыслишь?

– Хороша Машенька Трубецкая, да против касимовской Фимки не устоять ей! – отозвалась старуха. – Раф-то Всеволожский, чай, загордеет нынче: вырастил девку – ягода в молоке!..

– Чему ж ты рада?! – воскликнул Собакин. – Женится царь на Всеволожской, тут и обстанут его Романовы да Черкасские – все пойдет прахом. Нам вся надежда, чтобы на Трубецкой либо на Львовой, а нет – на Хованской…

– Я, старая дура, не хуже тебя то смыслю. Да Фимка красой взяла. Куды там с ней спорить! За тем же и я возле ней пристала – то ей ожерелье на шее поправлю, то ленту ей зашпилю… – забормотала старуха, гордясь своей ловкостью и расчетливой переменой лагеря. – А ты как мыслишь – скакать к Трубецкой да ей угождать?

– Да ноне уж так, – сурово сказал сын, – где хлопотала, там хлопочи…

– На смех ты, что ль, старуху, меня подымаешь? – сердито сказала Марья Собакина. – То сказываешь, чтоб женить на Львовой али на Трубецкой, а то – назад, ко Всеволожской; куды ж мне теперь?..

– Краса девичья от бога. Сколь ни мудри над ней, краше не сотворишь, – пояснил Собакин, – в том бог волен и сила его… А пакостить божье творенье – то люди горазды… Ты бы пошла ко Всеволожским да так «пособила», чтоб государь на Трубецкой оженился.

– Чего ты мелешь!.. – в испуге прошептала старуха.

– Старую бабу да мне учить! – усмехнулся Собакин. – Бабку мою бояре не захотели царицей терпеть – чего натворили!.. Да мало ль…

И в этот вечер поехала Марья Собакина снова к дочери Рафа Всеволожского, Евфимии, – самой красивой из шести царских избранниц, приютившейся в Москве в доме одного из знатнейших бояр – Никиты Романова.

5

Когда юный царь из шести избранниц выбрал одну – Евфимию Всеволожскую, отец ее растерялся. Кто-то лез обниматься с отцом царской невесты. Бородатые щеки прижимались к его лицу. Какие-то незнакомые люди радовались за него, его теребили, тормошили, ему почтительно кланялись, к нему приставали с расспросами, пока царский дядя боярин Никита Романов не оттеснил их всех прочь и не увез его из дворца.

Уже скача стремя о стремя с Романовым, глотнув вечернего воздуха, пахнувшего снегом и дымом, Всеволожский понял, что он превратился в царского тестя.

– Я так обомлел со страху, что и не видел, кто целовался со мной, – простодушно признался он.

Романов усмехнулся про себя на простоту деревенщины.

– Сказываешь – со страху? И то верно. Пугает власть. Страшное дело власть!.. Был себе простой стольник, а станешь боярином – в Думе с царем сидеть… – задумчиво проговорил Романов. – Было так, кто любил тебя, тот любил, кто не любил – не любил, а тут лицемерие явится, лжа, обольщение…

– Не дай господь! – воскликнул Всеволожский. – Боюсь я, Никита Иваныч! Мне бы дочку отдать. Хорошо ей – и бог спаси, а сам бы – в Касимов…

– Не бойсь, поживешь на Москве, приобыкнешь! – подбодрил Романов. – Только злых бойся, Морозову Борису Иванычу[74] не поддайся. Род твой честный, старинный, от князя Всеволода идет… Выскочки не одолели бы тебя… Как станет Евфимия царицей, то ты опасайся недоброхотов. Скажи царю, что страшишься боярина Бориса Морозова нелюбови. И царь бы Морозова дале держал от царицы и от себя, не было б худа какого царице, – учил Романов.

Всеволожский перекрестился в испуге.

– Да ты не крестом боронись, а делом! Береженого бог бережет! – строго сказал Романов.

– И тех бы людей, кои возле Морозова, – Шорина-гостя, думного дьяка Назарья Чистого, Траханиотова, Плещеева[75], – и тех бы людей и кто с ними ближний подалее от царя и царицы, – продолжал Романов. – Те люди царю и всему государству в погибель. Слышал я, надумали они соль на Руси дорожить.[76] От того в народе пойдет сумленье и смута, на государя хула, а им корысть: соленые земли они прибрали к рукам, то им и корысть, чтобы соль дороже была. Разумеешь?

– Не мало дитя! – ответил Всеволожский.

– Ныне ты не простой дворянин – царский тесть. Тебе у царя в советчиках быть, – внушал простаку боярин.

– Я что за советчик, Никита Иваныч!

– Ин мы тебе пособим! И всяк не в боярской Думе родился. Обыкнешь!.. Голову выше держи, шапки перед Морозовым не ломай – сам ты родом его не плоше!..

– От Рюрика идет род Всеволожских, – согласился будущий царский тесть.

– То и сказываю тебе!

Лестью и хитростью опутать Всеволожского, прежде чем он приблизится к юному государю, стало задачей Романова.

Наутро была назначена встреча царя с будущей царицей. Торжественно разодетая, по свадебному чину, вошла она в двери палаты, в которую с другой стороны вошел царь. Невесту вели под руки мамки-боярыни.

Она шла, как будто во сне, словно не чувствовала ног, словно по облакам. Царское одеяние, девичий венец в горящих огнями камнях, длинная фата сделали ее величавой, и сердце отца застучало сильными редкими ударами, и в ушах ухала кровь. Все поклонились ей низким поклоном, и Раф вместе со всеми другими поклонился грядущей царице, забыв, что она ему дочь…

Боярин Романов сиял довольством и счастьем, словно второй отец…

Невеста остановилась напротив царя, поклонилась ему. И вдруг стряслось странное, страшное и нежданное: смятенные лица сбились толпой, закричали, засуетились и окружили Фиму. Романов не видел ее, но в груди екнуло.

Лежавшую без чувств на полу Фиму подняли и унесли в покои. Царь смятенно и быстро ушел. Испуганный Всеволожский с воплями кинулся к дочери.

– Фимушка, дочка моя! – кричал он. – Голубка моя!

Фима лежала с распущенными волосами, с расстегнутым воротом и тяжело дышала. Кто-то брызнул в лицо ей воды, и вода блестела на волосах, бровях и ресницах. Она была пригожее, чем всегда. Раф стоял в ногах у ее постели…

Царь прислал справиться о ее здоровье. Фима с улыбкой ответила, что здорова, что все прошло. Но старуха Собакина зашикала, чтобы лежала молча. Царский лекарь, немец, пришел в покой и наклонился к больной. Потом обратился к ее отцу.

– Сколь раз на месяц такой скорбь нападай на твой дошь? – спросил он.

– Николи не бывало еще! – возбужденно воскликнул Раф. – От радости одурела!

– От радость хворый не стать! – возразил лекарь. – Такой хворь есть от натура. Государь велел ведать, сколь раз бываль?

– Сказываю – не бывало!

Лекарь покачал головою и вышел.

Боярин Романов, взволнованный, подошел ко Всеволожскому. Он ухватил незадачливого царского тестя за пуговицу ферязи.

– Сказывают, Раф, – прошептал он, – что у твоей дочери с детства падучая.

– Что ты, что ты! Миловал бог! – воскликнул Раф и перекрестился.

– Сказывают – весь город Касимов про то ведает, а ты, мол, укрыл сие от государя, – испытующе глядя в глаза Всеволожского, шептал Никита Иванович.

Раф снова перекрестился.

– Миловал бог. Девка здорова: мед с молоком! А мне что скрывать! Обличием видно, что девка здорова!

– Стольник Собакин – касимовский дворянин? – спросил Никита Иванович.

– Касимовский, – подтвердил Раф. – Он, что ли, брешет, что падучей больна Евфимия?

– Не ведаю. Так спросил, – уклонился Романов.

К ним подошел боярин Морозов.

Всеволожский поглядел на красивое, благородное лицо боярина. Тот опустил глаза и тонкой рукой в перстнях провел по длинной вьющейся бороде…

– Сани у крыльца, – вполголоса печально сказал он Всеволожскому, – садись с дочкой. Государь не велел держать вас.

Лицо Морозова было скорбно, но в голосе его послышалось торжество.

– Чего государь велел? – переспросил Раф, не веря своим ушам.

– Велел тебе в Касимов не мешкав скакать, а там ждать указа, – уже с нескрываемым довольством добавил Морозов.

У Рафа потемнело в глазах от обиды и боли за Фиму.

– Не брешешь, боярин? – с нежданной злостью спросил он.

– Кабы не дочь у тебя убогая, я б тебя за такие слова… Да ладно уж, стольник… ради сиротства ее и скорби тебя бог простит, – с насмешкой сказал Морозов. – Бери калеку свою из дворца. На Руси царица надобна не в падучей. Царскую кровь портить! – Морозов повернулся к Романову. – И ты, Никита Иваныч, тоже сват. Раньше бы думал, кого народит девка такая государю в наследие!..

– Бог видит, боярин! – воскликнул в слезах Всеволожский.

– Идем, Раф, идем, – успокоил друга боярин Никита Романов, но сам он был бел как бумага.

Только одна нянька-татарка помогала Фиме одеваться, и всеми внезапно покинутая девушка тихо плакала от обиды.

Глава седьмая

1

«Хозяин всего Пскова», как теперь называл себя торговый гость Федор Емельянов, сидел один над списком товаров, проданных в прошлом году иноземцам…

В доме Федора все уже спали, кроме него самого. Псковитяне про Федора говорили, что богатство отняло у него и сон и покой. «Люди спят, а он бродит, как Каин[77], добро стережет!», «Федору и в могиле покою не будет: полежит, полежит, да вскочит добро глядеть – все ли цело!» – толковала псковская беднота, не умея понять, что не скупость, а неустанность крови и мыслей лишала его покоя. Достаточно было у него сторожей, чтобы караулить добро ночами, тяжелы были засовы и крепки замки, но беспокойная мысль о расширении своей власти на новые и новые стороны жизни, мечты о проникновении в новые, более дальние земли отнимали покой.

Емельянов не спал иногда до рассвета, размышляя о том, какие пути приведут его к первенству в торге по всему Московскому государству. Огромное честолюбие после давнего разговора с дворянином Ординым-Нащекиным засело в его душе, не то честолюбие, какое было у многих больших купцов, готовых отдать богатство за боярское звание: Федор не поменял бы купеческой участи на саженную бобровую шапку[78], и на право сидеть перед лицом государя…

– Боярская спесь от царского величества, а купецкая честь от разумия! – рассуждал он.

Он был уверен, что бог не обидел его умом, и за все свои неудачи, какие случались в жизни, он никогда не роптал на бога и корил лишь себя, что не сумел распорядиться, как велел бог, когда дал ему в придачу к богатству добрую торговую голову.

Из молодого горячего богача он превратился в большого и рассудительного купца, который стремился вырасти в первого торгового гостя государства, а пока сумел в самом деле стать полным хозяином торгового Пскова…

Федор умел чутьем узнавать, с какой стороны можно ждать поживы. Раскинув семьдесят лавок по городу, он по разу в неделю успевал их объехать сам и расспросить сидельцев, какого товара спрашивает народ, чего не хватало в лавке, много ли приезжих из деревень и сел, сколь они бережливы и что говорят о приметах на урожай хлебов и огородов и на корма для скота… По разу в неделю он заезжал на Немецкий двор в Завеличье, чтобы расспросить торговых немцев.

Куда не мог поспеть сам, он засылал верного своего посла Филипку. Красноглазый подьячий сновал по городским торгам и вынюхивал для хозяина новью прибытки.

В удобном широком кресле Федор сидел, склонясь над списком товаров, купленных иноземцами за пять последних лет. Выходило, что покупают одно и то же на каждый год: что с каждым годом растет закуп юфти, льна и хлебов. Федор пробовал рассчитать, сколько надо скупать самому, чтоб все в тот же год было продано за рубеж, а не оставалось лежать по клетям и лавкам.

С улицы слышалась колотушка сторожа, лай собак и лязг железных цепей, скользящих по длинным проволокам, протянутым вдоль двора. Федор не беспокоился: вору было не влезть в его дом. «Весна – вот и беснуются!» – подумал он о собаках.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48