Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Степан Разин - Остров Буян

ModernLib.Net / Историческая проза / Злобин Степан Павлович / Остров Буян - Чтение (стр. 37)
Автор: Злобин Степан Павлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Степан Разин

 

 


– Сказывай про измену: с кем был в совете? – спросил Томила Слепой.

– А нету измены моей. Нет, ей-богу, нету!.. От робости бег – не в измену… – забормотал Тюльнев.

– С чего ж ты робел? Ратным людям робеть не пристало, – внятно сказал Прохор Коза, – и робость в бою – измена!

– И то – не пристало, да вишь – оробел: увидал, что посадски побиты, – ну, мыслю, беда нам, дворянам, будет, – сказал хриповато Тюльнев. – Я и побег. А ныне срамно мне того, что побег… Коль на воле оставите, не в тюрьме, – клятвой господней клянусь – вдругорядь не сробею, кровью и животом заслужу вину!..

Дворянин поклонился народу поясным поклоном и, тряхнув головой, откинул волосы, упавшие на лицо.

– А людей псковских в битве рубил! – крикнул Иванка. – Коль со страху бежал, то чего ж с нами бился?

– Ты, сопляк, что за спросчик! Не стану тебе отвечать, – отмахнулся Тюльнев.

Гаврила грозно взглянул на него, и глаза дворянина быстро забегали.

– А когда побежал, пошто второго коня увел? Конь-то был мой! – звонко крикнул в толпе монастырский служка.

Тюльнев, опасаясь Гаврилы, хотел ответить, но в это время народ у самого дощана загудел и расступился, давая дорогу троим молодым мясникам в кожаных запонах, тащившим из ближней мясной лавки тяжелый дубовый обрубок, на котором лет сто подряд разрубали мясо.

– Расступись! Дорогу! – покрикивали мясники.

Они подошли к месту расспроса и скинули ношу с плеч на дощан. Гулкий отзвук в пустой посудине прозвучал над площадью.

Один из мясников вспрыгнул на край дощана, вытащил из-за пояса широкий блестящий топор и привычным ударом воткнул его в чурбан.

– Господа, люди добрые! – скинув шапку, выкрикнул он. – Плаха на дощане, топор вострый… Чего их расспрашивать!..

Вся площадь на миг умолкла: как от глотка крепкой водки, заняло дух у всей многотысячной толпы от этих простых и неожиданных слов, от внезапного сознания власти своей над жизнью и смертью дворян… Изменники вдруг как-то сжались тесней в кучку. Смятение, изобразившееся на их лицах, страх, дрогнувший на мгновение в опущенных веках Тюльнева, и странный собачий кашель раненного в горло Всеславина пробудили толпу.

– На плаху изменников!

– Рубить им башки! – закричали вокруг дощана, и выкрики эти покрыл сплошной рев… Вдруг стало ясно всем, что дворяне должны заплатить головами за неудачу в битвах с Хованским, за убитых и покалеченных братьев, мужей, сыновей и отцов, за кровавое горе, пролезшее в каждый двор, за неомытых покойников, сваленных в общую яму…

Сами земские выборные, стоявшие на втором дощане, растерялись перед народной яростью. В этот час сошедшимся здесь казалось, что для полного осуществления народной воли не хватает только последней расправы с дворянами. Казнить их – и жизнь посветлеет…

В волнении наблюдал Томила Слепой, как ширится и возрастает народная буря.

В пестром гвалте нельзя было слышать отдельных слов, только бороды прыгали, только вздымались руки, сжимавшие пики и сабли, да тысячи кулаков потрясались над головами…

Расталкивая локтями соседей, рвался к дощану чеботарь Терентий, что-то крича, широко разевая беззубый рот, как пустое дупло, и размахивая своим шилом.

Еще минута – и станет поздно: неистовая стихия кровавой мести овладеет душами, и с дощана брызнет кровь…

Людские сердца все сильней распалялись жаром. Люди дразнили друг друга гневными криками. Летописцу представилось, что молчание всех образумит… Он поднял руку, призывая народ ко вниманию. Крики разом умолкли. Все ждали последнего смелого, ясного слова Томилы.

– Ей, верно тебе говорю, господине Псков, город вольный! – воскликнул Томила, и голос его в тишине прокатился свободно и широко.

Слепящее солнце скрылось на миг за облачком. Летописец увидел лица людей, стоявших вблизи. Они выражали полную веру в него, решимость и поощрение. Народ ему верил… Тысячи глаз впились в него в тишине…

Томила ждал, что вслед за торжественными вступительными словами, за первыми сильными звуками его голоса он почувствует вдохновение, ждал пробужденья в себе того чудесного ощущения вождя, какое впервые родилось в нем здесь же, на дощане. Но вместо подъема вдруг почувствовал он смущение и испуг: он понял, что нет у него тех слов, которых все ожидают, что между ним и народом натянута нить, готовая вот-вот порваться…

«Нелепо чинить самосудну расправу!» – хотел крикнуть он, но что-то его удержало от этих прямых слов, и вместо них он не столько сказал, как услышал из своих уст чужой неуверенный торопливый лепет:

– Вершити все надо по правде… По божьей правде судить, не по мести людской… Не мочно так просто рубить… Так просто…

Он сам не узнал своего голоса. Горло его пересохло, слова растерялись. Он чувствовал сам, что еще мгновенье – и слушать его не станут…

– А станем судить их по правде!.. – выкрикнул он и схватил полную грудь воздуха, но какое-то слово застряло…

Над площадью висело недоуменное нудное ожидание.

– Земская правда… – воскликнул Томила. Слово дрогнуло и сорвалось…

И вдруг в тишине раздался густой, мощный голос:

– А, хватит с нас правды!

И Томила увидел у самого дощана звонаря Агафошу в холщовой рубахе с широко открытым воротом, за которым на волосатой потной груди болтался медный нательный крестик. Высокая баранья шапка его готова была свалиться с задранной вверх головы. Растрепанная огненно-рыжая борода дерзко и уверенно торчала вперед, и под густыми рыжими бровями глаза горели волчьим зеленым огнем. Он стоял в толпе, но огромный рост подымал его над всеми. И, обернувшись назад, уже не Томиле, не выборным, а народу он крикнул со злостью:

– Век жили по правде – и буде… Казнить!..

Томила открыл было рот и снова поспешно и жадно вздохнул всей грудью, но жалкое торопливое слово его затерялось в требовательных и настойчивых криках народа:

– Секи-и-и их! – тонко, по-бабьи заголосил белесый зелейный мастер.

– Верши-и!.. – прокричал чеботарь Терентий, взмахнув кривым шилом.

И рев всей ожившей толпы, оглушительный и беспощадный, пронесся над площадью…

Земские выборные коротко переглянулись между собой, и Томила Слепой увидел, как мрачно потупил глаза кузнец и как на довольном и смелом лице Гаврилы кипят и играют краски возбуждения.

Поняв, что больше его самого уже не станут слушать, Томила бросился к кузнецу.

– Петрович! Скажи, образумь их, покуда не поздно. На том ведь стоим, что усобицей крови не льем!.. – бормотал летописец, сам едва слыша свои слова в общем гвалте.

Мошницын поглядел на него удивленно, словно не понимая, чего он хочет, и, не сказав ни слова, отвел взгляд…

Летописец взглянул на хлебника. Гаврила стоял впереди земских выборных, слушая крики и глядя на толпу, и вдруг, словно забыв, что он сам всегородний староста, что стоит он над площадью на дощане, а не там, в толпе, приставил ладони трубою ко рту и, от натуги даже слегка присев, покрывая прочие голоса, заорал на всю площадь:

– Какого нечистого нам дожидаться! Вершить изме-ену-у!

Один из мясников, словно только и ждал его возгласа, подтолкнул Тюльнева поближе к плахе. Крики мгновенно смолкли.

– Секи! – потребовал зелейщик Харлаша, обратясь к удалому молодцу, так лихо воткнувшему в плаху топор… Белесые блеклые глаза замухрышки загорелись в жажде увидеть казнь дворянина.

– Не искусен я – сроду не сек, – со смущеньем и даже с испугом сказал молодой мясник, вдруг покраснев.

– А ты попытай! – мрачно усмехнувшись, предложил Сумороцкий.

– Эй, посадский люд! Чья рука на изменных дворян не дрогнет?! – громко вызвал Прохор Коза.

– Чего ж ей дрожать! – воскликнул рядом уверенный голос.

Легкий и сильный, на дощан вскочил скоморох и медведчик Гурка, отпущенный из тюрьмы полчаса назад, когда брали оттуда к расспросу дворян. Поклонясь народу, тряхнув кудрями, красавец малый скинул зеленый кафтан в блестках, подсучил рукава, взял топор и деловито опробовал, проведя ладонью по острию.

– Ложись, дворянин! – просто сказал он, указав своим пристальным взглядом на плаху.

Он сильно и ловко под коленки толкнул ногою Тюльнева. Тот повалился. Топор взлетел, и светловолосая дворянская голова, брызнув кровью и мелькнув в воздухе торчащей бородою, неожиданно просто отскочила к ногам толпы. Задние в толпе жадно вытянули шеи, а стоявшие впереди в каком-то невольном смятении отшатнулись. Скоморох легко и спокойно, словно мешок брюквы, сбросил мертвое тело ногою вниз и подсучил повыше рукав…

– Дай бог добрый почин да всему бы боярскому роду!.. – воскликнул он при молчании всей толпы.

– Неладно так-то, без отпущения грехов! – испуганно крикнул тонкий голос в толпе. – Кто же так сечет!..

– Не плачь. Иди становись за попа! – с угрюмой насмешкой позвал Гурка.

– Не глумись, скоморох, не на свадьбе! – строго одернул его Прохор Коза.

– Богдан Всеславин! – вызвал он стоявшего ближе других дворянина, и тот, звякнув чешуйками кольчуги, как-то слишком размашисто и поспешно шагнул к плахе.

– Кто знает его измену? – спросил Коза.

Вперед придвинулся стрелец из сотни Всеславина.

– Я знаю! – громко сказал он.

Бывший сотник с испугом взглянул на него.

– Сказывай, – поощрил хлебник стрельца.

– Запрошлый год, господа, Богдан тех имал по дорогам, кто из Москвы после мятежу бежал от бояр, – сказал стрелец, обращаясь ко всем. – А ныне он сам изменил, да еще и коня увел, чтобы московским стрельцам коня лишнего дать, а потом, господа, наших людей он саблей сек да из пистоля стрелил.

– Да он же крестьян и холопей всегда сек кнутом саморучно и насмерть иных засекал! – крикнул у самого дощана молодой казак.

– Сына! Сына Филипку!.. – воскликнул сапожник Тереша.

– Куды больше спрашивать! Сечь башку! – закричали на площади.

– Ложись, – указал скоморох.

Всеславин упал на колени и зашептал молитву.

– Попа! Попа! – прохрипел дворянин. Жилы на его шее вздулись. Он рванул на себе ворот, так что пуговицы полетели в толпу.

– Все попы в разгоне, по раненым ходят, – отозвался Коза. – Братцы, нет ли попа тут на площади? – вызвал он.

– И тут ему сахар, и на небе рай, не жирно ли станет?! – крикнул зелейщик Харлаша.

Всеславин крестился долго и часто, вынул из-за пазухи нательный крест, поцеловал и опять закрестился.

– Ладно, прежде бы не грешил! – понукнул скоморох и, рванув за волосы, нагнул тучного дворянина к плахе. Блеснул топор. Голова тяжело скатилась к ногам толпы. Кто-то воткнул ее на копье и поднял над площадью.

Черномазый, со сросшимися бровями, угрюмый Сумороцкий шагнул к плахе сам.

– Чего спрошать! – сказал он твердо и громко. – Побег я к боярину и листы писал. Не мочно быть царскому дворянину в ваших затеях. Была бы моя мочь, и я бы вас вешал по всем дорогам. Милости вашей не жду и в глаза вам плюю… Секи, ты, глумивец! – заключил он и, крестясь, лег на плаху.

– Эх, силен дворянин! – похвалил его Гурка. – А помнишь Мишу? – спросил он, склонившись и заглянув в лицо Сумороцкого.

Тот, уже приготовясь к удару, закрыл глаза. Голос Гурки заставил его приподнять веки.

– Помнишь Мишу, медведя мово? – спросил его шепотом Гурка. – Бог тебе за него на том свете…

– Конча-а-ай! – страшным голосом закричал Сумороцкий, привстав и с силой ударившись головой о плаху.

– Знать, страх-то есть и в тебе… – снисходительно пробормотал скоморох. – Ну держись…

И топор еще раз сверкнул под солнцем…

7

Томиле Слепому казалось трудно дышать от того, что в знойном воздухе расплылся душный запах крови…

У плахи стоял в атласном голубом зипуне молодой дворянин Хотынцев. Пример бесстрашного Сумороцкого заразил его. Он хотел усмехнуться, но юное безусое лицо его вдруг скривилось, он всхлипнул и тихо заплакал.

– Посадский люд, пошто казнить мальчонку! – крикнул с жалостью старый стрелец.

– Пошто волков, по то и волчонка! – негромко, словно про себя, проворчал Гурка, схватив Хотынцева за плечи.

Летописец взглянул на жадные лица людей, захваченных зрелищем казни, махнул рукой, не слыша расспросных речей, слез с дощана и, никем не замеченный, проскользнул в ворота под Рыбницкой башней… В тишине и зное за его спиной прозвучал еще раз хряск топора – и раздался истошный, отчаянный женский визг…

Томила пошел, сам не зная и не глядя куда.

Он шел по пустынной улице. Весь город стекся на площадь судить изменников, и он не встречал людей. Единство города, как думал он, невозвратимо распалось у него на глазах, а только на днях в посланье к царю он писал своею рукой золотые слова о «согласии и купности душ всех чинов людей».

В конце пустой улицы слышал он детские голоса:

– Васятка-a! Бежим на Рыбницку площадь – там дворян топором секу-ут!..

– Вре-ешь! – ответил другой издалека.

– Ей-богу!

Томила взглянул на голос. Десятилетний мальчишка припрыгивал навстречу ему, таща за собой на веревке кургузую собачонку.

«Вот тебе купность и Белое царство!» – подумал Томила.

Весть о казни псковских дворян разнесется молвою по государству, и Псков – зачинатель великого земского дела – поднимет против себя дворян и больших посадских… Томила знал, что мелкие дворяне, а их большинство, находятся под боярской пятой и бояр ненавидят… Он знал однодворцев – крестьян во дворянском званье, равно владеющих саблею и сохой: сколько из них в засушливый год пошло бы с охотой в холопы. Да и те из дворян, кто владел одной деревенькой в пяток дворов, – эти тоже готовы восстать на бояр вместе со своими крестьянами… Не таких ли набрал в свое время в Рязанской земле Ляпунов!

«Лысый мерин, не мог по-людски слова молвить народу! Заика проклятый – бормочет: бур-бур-бур-бур-бур! Кто и хочет, не слышит!» – бранил сам себя Томила.

Он шел, говоря сам с собой вслух и размахивая руками.

– Иваныч, куда ж ты? Чего там творится? – спросил над ухом Томилы поп Яков, словно внезапно выросший из-под земли.

– Сколь крови, батя, и все занапрасно! – воскликнул Томила. – Пошто было биться, столь люда губить, когда сами все рушим! – с обидой воскликнул подьячий.

– Что же рушим? Кто рушит? Ты молви мне толком – чего там творится?! – настаивал поп.

– К чему было «Земскую Правду» мою составляти? Барану под хвост?! Боров я пегий: чаял – мудрец на всю Русскую землю, чаял по правде всю жизнь сотворить, а кому она надобна – правда! «Город Белый» и царство, мол, «Бело»… Вишь, «Остров Блаженный» надумал!.. – в исступлении восклицал Томила.

– Иваныч, да что ты? Что стряслось?! Какая беда на город?! Уймись-ка. Ты философ, книжный муж – а стенаешь!..

– Платона, и Мора Фому, и блаженного Августина[200] читал, прикладал к русской жизни… Помысли ты, батя: я всякую малость обдумал, про все написал. Царям стать наставником мыслил – правительми править дерзал!.. А мне по плешивой башке колотушкой!..

– Да кто тебя, кто?! – в нетерпенье воскликнул священник.

– Казнят их! Башки топорами секут да на колья сажают… А я-то, дурак, – «Житье в Белом городе без крови и казни смертельной, ибо правду познали и всех чинов люди в единстве!» А их и казнят!.. – прерывисто бормотал летописец.

– Изменщиков, что ли, сказнили? – просто спросил поп, наконец-то поняв, о чем речь.

– Ты мыслишь – от жалости я? Не такое видал. И в пыточной башне бывал, видал, как невинных щипцами терзают…

– Вот то и страшно, Иваныч: невинных когда! – прервал поп. – Постой, помолчи – я скажу… Поповское дело такое: поп ведает столько грехов, что кабы люди то знали все брат про брата, то и в правду б господню никто не верил и бога бы не боялись… И церковь наша христова недаром велит те грехи таить… И я, Иваныч, смиренный поп, тайну людскую свято хранил, а ныне завет нарушу…

– Как можно! Господь упаси! – возразил летописец.

– А слушай, сынок: вот тут сейчас помер колесник Микола… – поп указал на ворота, над которыми вместо вывески были прилажены два тележных колеса. – Помер от раны во чрево… И исповедуясь, шепчет, что просили, мол, у него под повинное челобитье припись. Он приписи не дал, да и на то земским старостам не донес, кто сговаривал дать, а что грешнее – не знает… Ну, мне-то про все он сказал, а сам помер… Я дать ему отпущенье поспел кое-как, а теперь в Земску избу пойду, объявлю про измену: повинщик-то главный – Ивашка Чиркин! Сам – выборным в Земской избе, да и сам же – с изменой!..

– Ух, кобель проклятущий! А я ему «Правду» читал, он поддакивал, падаль! Вот кому сечь башку!.. – воскликнул Томила. – Сам в Земской избе…

– Вот вишь, сам ты молвил – башку сечь, и я так-то мыслю! – прервал священник. – Пускай меня сана лишит владыка Макарий, а правда дороже! Идем-ка на площадь, Иваныч… Неладно тебе уходить в такой час: народу сумленье…

Когда поп и Томила подходили к Рыбницким воротам, им навстречу хлынул шумный, крикливый поток людей.

У дощанов на рогатинах, кольях и копьях торчали десять дворянских голов…



Вечером, сидя дома, летописец хотел заняться делами, захваченными из Земской избы домой. Он взял верхнюю из вороха приготовленных бумаг. Это был извет земским старостам от какой-то посадской вдовы на соседа-мясника, который «намедни Подрезовой Ивана женке Серафимке послал говядины добрую заднюю ногу да Менщикову в дом посылал, а в своей лавке одну вонючую требуху на ларь выложил и меньшим толковал на торгу: скоро говядиной, мол, объедитесь, как станет скотина по улицам с голоду дохнуть, а кормов-де вам негде взять будет, когда город в осаде. И тот вор Степанка большим во всем норовит: дары по дворам посылает, а меньшим и за деньги доброго не продаст, да его б указали старосты на дощане расспросить при народе, кто ему лучше – изменщики или весь город».

Целыми днями Томила сидел, разбирая жалобы и мелкие склочные тяжбы. Шел третий месяц осады. В городе глохла торговля, скудели промыслы. На рынке с рыбных ларей исчезала рыба, без привоза из сел не хватало ни редьки, ни лука, ни огурцов, и во всех недостачах горожане искали виновников в городских стенах.

«Да, надо скорее в городе «Уложение» ввести, да и жить народу по «Уложению». Тогда сила будет и беззаконной неправды не станет», – подумал Томила.

Он придвинул к себе другую стопку бумаги – «Уложение Белого царства».

Тяжелое размышление охватило его. Образ «Белого царства» был омрачен расправой с дворянами. Он понимал, что нельзя было поступить иначе с изменниками, но ясная легкая мысль уже не могла парить – кровавые пятна отяжеляли ее крылья…

Клямка калитки загремела. Томила непривычно отягощенным шагом вышел во двор.

– Кто там? – спросил он, уже отпирая ворота и ожидая увидеть Иванку или попа.

– Вечер добрый, пане! – неожиданно приветствовал его пан Юрка, домашний переводчик Ордина-Нащекина.

– Здравствуй, папе! – отозвался Томила. Он был даже обрадован этим неожиданным посещением. – Заходи в избу. Сумерничаю, один сижу. Заходи! – приветливо позвал он поляка.

С паном Юркой Томила был знаком несколько лет. В первые годы жизни во Пскове он тосковал по латыни, греческому и польскому языкам: Томила был отравлен любовью к книжному чтению и, познакомившись с переводчиком Приказной избы, как-то зашел за книгой к нему и встретил у него пана Юрку. С тех пор, без ведома стольника, по разу в неделю и в две заходил он во двор Ордина-Нащекина, чтобы взять у его переводчика новую книжку… Изредка, если сам дворянин случался в отъезде, Томила захаживал к пану Юрке и вел с ним длинные книжные споры о греках и римлянах, о разных известиях из зарубежных стран, о древних философах и святых отцах церкви…

С первых дней восстания во Пскове, когда стольник оказался врагом горожан, Томила Слепой по неприязни к дому не заходил к пану Юрке, а там и просто о нем забыл за массою новых, кипучих дел…

– Давно не бывал, пан Томила, – сказал поляк.

– Ранен был, а потом недосуг. Сам знаешь: в Земской избе сижу и дела заели.

– Кто же не ведает, пане Томила, что ты голова всей республики Псковской!

– Голова в нашем городе все горожане – вот то и сила! – сказал Томила. – Народ – голова!

– Народ-то народ, – возразил пан Юрка, – а мыслю, что в Земской избе один пан Томила постиг науки. Гляжу и дивлюсь, сколь все в городе складно. Вот список книжицы новой тебе принес – Фомы Кампанеллы «Civitas Solis».[201] Мудрая книжка. Сама невелика, а философии сколь в ней – диву даешься! Ты сказывал, Томаса Моруса книга тебе любезна. Сия не плоше «Утопии» Моруса. Хочешь?

– Вот то мне и кстати, братец! – оживился Томила. – Ты словно чуял: я тут, покуда ранен лежал, написал «Уложение Белого царства»…

– То есть, я так разумею, трактат о державстве?

– Трактат, – подтвердил Томила. – Хошь послушать?

– Слухам, пане. То бендзе велька честь! – суетливо воскликнул пан Юрка, разжигая лестью авторское желание поделиться написанным.

Томила зажег свечу. Прочесть свое «Уложение» о Белом царстве пану Юрке – это значило взвесить свой труд на беспристрастных весах разума, искушенного книжностью. Этого не хватало Томиле.

Он с увлечением стал читать свое «Уложение».

Поляк слушал, кивая головой, поддакивая, щелкая языком от удовольствия.

– Ты, пане, великий философ! Як пана бога кохам, то есть бардзо мудро! А ты, пане, мувил – «народ»! Народ не составит такого трактата. Я много сказал бы, пане, о вашем трактате, да прежде, пшепрашам, поведай: ты мыслишь, в едином городе Пскове будет все Бяло царство? – спросил поляк.

– По всей Руси, мыслю.

– Пшепрашам, ты что же, в Боярскую думу поедешь читать в поучение Борису Морозову экую грамоту? – с насмешкою продолжал пан Юрка. – Такой ли державец на сем столпе мудрости царство поставит! Альбо пан мысли – бояре сто правду примут?

– А ты, пан, считаешь – не мочно и жить без бояр! – усмехнулся Томила. – Полгода уж скоро живем – не скучаем!

– То так, пане милый. Я страшусь – пан боярин Хованский ждет нового войска в подмогу.

– Войска ждет? Ну, и мы тоже ждем. К кому раньше приспеет, увидим! – сказал Томила.

– То дело иное, пане! – с одобрением воскликнул Юрка. – Я слышал, конное войско царевич наймует на помощь Пскову, – тихо добавил он.

– Чего-то ты бредишь! Какой царевич? – не понял и удивился Томила.

– Пшепрашам, царевич Иван, я мыслю…

– Что за Иван? Что за войско? – опять не понял Томила.

– Сын царя Василия Шуйского, мыслил я так, пане Томила. Я слышал, он книжный муж, разумом ясен, риторику, диалектику и философию много читал…

– Тьфу ты, бес! Да отколь он взялся? Где твой царевич? – нетерпеливо спросил летописец.

– Не ведаю, пане, ты лучше знаешь – в Варшаве иль в Полоцке ныне…

– Поляк? – с недоверием переспросил Томила.

– Царь Василий был русский. Отколе же сын – поляк?

– Коль в Полоцке рати наймует, так, стало быть, лях! На черта он сдался… Ну, вы и народ! – покачал головой летописец. – То Дмитрия сляпали, ныне Ивана…

– Я сам, пане, русский, я двадцать пять лет уже живу в государстве Российском! Я сам есть холоп государя, каков же и ты! – обиделся Юрка.

– Эх ты, пан! Ну что нам в Иване Шуйском! Да будь он хоть вправду царевич… Как наши письма дойдут изо Пскова во все города, да все российские города и уезды заедино повстанут, да земское ополчение сложат, да как придут на бояр, тогда и боярин Борис Морозов не будет мочен правду мою отринуть… Вот в чем, пане, народная сила! Философ един, без народа – мудрец, а с народом он богатырь…

– Пан, стало, ждет всей земли повстанья? – спросил с любопытством поляк.

– В том и сила! – сказал летописец. – А ляхов из Полоцка в город впускати не стать. Коль город изменным станет, то все города от него отшатнутся. Русскую правду и русским мечом добывать, а не панским!

– Слухай, пане, – сказал поляк, – я смею мыслить, что пан царевич згодися[202] с таким трактатем. Нех пан Томила пишет лист до царевича шибко. Царевич пошле свое войско до Пскова. Боярин Хованский ускаче от стяны, як пайка бялый.

– Все врешь! Не наш то царевич, а панский, как Гришка Отрепьев… И все воровство! – возмутился Томила.

После разговора с Захаркой о вестях из Литвы Томила успел поверить в пребывание царя в Литве. Слова поляка о каком-то неведомом миру царевиче привели его в смущение: если в Литве был не царь Алексей, а пустой самозванец, кому же и куда посылать «Уложение»?

– Воровство! – повторил подьячий. – Никакого Ивана-царевича нету… Вор лезет на Русь, чтобы снова отдать нас панам… Шиш возьмут!..

– Пане милый, пшепрашам, никто не пшимуси![203] – воскликнул поляк. – Пан чел мне трактата. То есть велика честь – слухать такую мудрость. Пан Томила читал Платона, Овидия и Плутарха. Пан ве, что царь повинен быть разумом ясен и книжен… Я вем, пане милый, Иван-царевич есть монж[204], искусный в риторике и диалектике, мудрый…

– А ты, пане, польский лазутчик! – внезапно сказал Томила. – Ты есть… вор!

– То есть политичность руссийска! – вскочив, с возмущением и злобой выкрикнул Юрка. – То вежество русское, пане Томила! Я есть гость в вашем доме, вельможный пане! – ядовито напомнил он.

– Гость-то ты гость. Да иди подобру покуда, а боле не лезь со своим воровством. Не то попадешь в Земску избу к расспросу… Иди! – раздраженно сказал Томила.

И пан Юрка вышел с надутым достоинством и обидой.

Глава двадцать девятая

1

Весь город с утра говорил о том, что Гаврила покинул Всегороднюю избу и заперся с кучкой людей в Гремячей башне. Кто-то сказал, что пушкарь Антропка с Гремячей башни направил пушку жерлом на Всегороднюю избу.

Красный луч закатного солнца еще светил в высокое окно Гремячей башни, но на столе перед Гаврилой уже горела свеча.

Кузя сидел против хлебника, низко склонясь над листом бумаги и выводя имена.

– Пиши Уланку, кузнеца, сына Неволина, – продиктовал Гаврила.

– Поранен он. Глаз, никак, выбит, – сказал Кузя.

– Знаю. Лицо рассекли, обвязан, да ходит. Пиши его… Еще пиши соборного троицкого звонаря Агафошу…

Кузя писал, скрипя пером и разбрызгивая чернила вокруг неказистых букв…

Громыхнув железной дверью, Гурка Кострома вошел в каземат.

– К тебе, хозяин, – сказал он, кланяясь в пояс, отчего золотистые кудри его упали, закрыв лицо.

– Чего?

– Деньги плати!

– Какие деньги? За что? – удивился Гаврила.

– Вот те на! А дворянски башки кто рубил? – дерзко сказал Гурка. – Ты мыслишь, я так об дворянах «любя» забочусь?.. Ты тоже их любишь, ан сам-то не сек!..

– Почем же тебе платить? Я за экое дело не плачивал сроду, – ответил Гаврила.

– И я в палачах не служил. Пес их знает! Плати хоть почем – жамкать надо! – пояснил скоморох.

– Недорог товар. По алтыну хошь? Только деньги-то не у меня. Вся градская казна у Михаилы.

– Не беда – ты велишь, и Михайла заплатит, да ты сильно скуп. Сумороцкий один стоит гривны!.. Ин ладно, уж для почину на круг плати – пятак с головы! – выкрикнул Гурка, торгуясь, как на базаре.

– Для почину? – переспросил Гаврила с мрачной усмешкой. – Ну что же, заплатит Мошницын…

– Пиши и его, – указал он Кузе на Гурку. – Как те звать-то?

– Поп крестил давно, не упомню… Люди Гуркой зовут…

– Пиши Гурку, – сказал Гаврила.

– Хозяин, возьми-ка. Может, сгодится. Не больно я грамоту знаю… – хитро подмигнув, сказал скоморох.

Он вынул из пазухи свернутый лист.

Хлебник поднес бумагу к свече, поглядел на нее, быстро взглянул на Гурку и снова впился в бумагу глазами.

– Отколе ты взял? – спросил он, не глядя на скомороха.

– Чаял, дворяне мне сами заплатят, тогда бы к тебе не пошел. Пошарил в пазухах, за опоясками – всюду. У Сумороцкого за сапогом нашел… Лихо?!

– Лихо, – кивнув головой, согласился Гаврила и продолжал читать лист. Дочитав, он хлопнул по нему широкой ладонью.

– Вот те владыка, святой отче Макарий!.. – воскликнул он.

– Чего? – спросил Кузя.

– Отписка к Хованскому от владыки. Стало, так… Стало, так… Стало, та-ак!.. – нараспев сказал хлебник.

Он задумался…

– Сколь человек-то писал? – спросил он у Кузи.

Кузя считал кончиком пера по строчкам.

– Двенадцать, – сказал он.

– Пиши еще: стрелецкий сотник Прохор Коза, чеботарь Артемий Безруков, шапошник Яша.

Кузя усердно скрипел по бумаге пером и свирепо сопел от старанья.

– Можно идти к Михайле? – спросил скоморох.

– Сядь, помолчи пока, – приказал Гаврила.

Он опустил голову и что-то соображал.

– Ну, давай пиши далее: Харлампий-зелейщик, стригун Серега, колесник Микола, – перечислял Гаврила.

– Микола поранен лежит, – сказал Кузя.

– Жалко! Мужик-то хорош.

– Из кустов пырнули… И всех-то так – все в черева да в сердце, а то кого – в глотку… Им снизу сподручно стремянных копьем поддевать…

Гаврила вздохнул.

В башню вошел, громыхнув железной дверью, стрелецкий десятник Яков-шапошник, ставший вместо Максима земским стрелецким сотником.

– Чего звал, Левонтьич? – спросил он.

– Своей сотни пришли ко мне самых надежных стрельцов два десятка с пищальми…

– Сюды прислать али в Земскую избу?..

– Я тут сидеть стану: для ратного дела – к стенам и к снаряду тут ближе, а в Земской избе пусть иные… – сказал Гаврила.

Яша понимающе усмехнулся и качнул головой.

– Стало, две всегородних избы во Пскове, – сказал он. – Ну ладно. Нам с теми идти не попутно: с тобой пойдем, Левонтьич. Стрельцов-то сейчас слать?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48