– Никита Иванович, не слушай ты их… – сказала она с мольбой.
– Чего не слушай, чего?! – громко воскликнул он. – Чего тебе, девка, примстилось?! Сидела ты, шила, вот и уснула часок, во сне и привиделось…
– Казак привиделся рыжий… – шепнула она.
– Замолчь! – крикнул боярин, вскочив с места.
Даша пошла на него грудью.
– Бей! – сказала она. – Бей девку, что любит старого!
Она стояла совсем рядом, красивая и теплая.
– Старого да неразумного, – покорно сказал Романов.
– Ночь поздняя. Постеля готова, Никита Иванович, – ласково повторила Даша. – Не майся!..
Боярин устал, но не поддался.
– Иди, иди спать, – с ласковой строгостью сказал он. – Да постой. Взбуди Федосея, пошли ко мне, – и боярин взялся за перо.
«…И те, государь, воры прислали ко мне, холопишку твоему, воровского казачишку Мокейку, а с ним тайные грамоты, и я, праведный надежа-государь, тех воровских грамот не распечатывал и не читал, не хотя измены, а казак Мокейка в моем, холопа твоего, дому, а из челядинцев моих и людишек того вора Мокейку никто не ведает, и о том, государь, как ты укажешь. Не положи гнева на своего холопишку, что намедни боярам сказывал в Думе, а сказывал я правды ради да скорбя о междоусобице православных людей. А коли прогневил тебя, государь, и о том скорблю и уповаю на твою християнскую милость к верному твоему холопу. Смилуйся, государь…» – писал боярин.
Федосей, разбуженный Дашей, вошел в палату. Романов поднял голову и отложил перо.
– Казака Мокейку того не выпускай никуда из светелки, – строго сказал он. – Скажи – я велел дожидать. Да чтобы никто с ним никаким обычаем слова единого не молвил… Твоя голова в ответе.
Федосей вышел, а боярин, придвинув ближе свечу, снова взялся за перо.
4
К крылечку свечной лавки, взволнованный, беспокойный, без обычного ласкового привета, как-то смятенно и торопливо почти подбежал Томила Слепой. Бабка взглянула на него с удивлением, но не успела ни о чем задать вопроса.
– Иванка дома? – быстро спросил Томила, и в голосе его бабка уловила такую же тревогу, как на лице.
– Дома, Иванушка.
Томила шагнул в избу:
– Иван, беги в Земску избу. Гаврилу сюда, да Козу, да Ягу и Михайлу – зови всех скорее.
– Сюды? – удивился Иванка.
– Сюды, сюды! Да живей, не болтай!
– Что стряслось? – спросил Иванка, встревоженный странным видом Томилы.
– Сказал – поворачивайся, чурбан! – сорвалось у Слепого.
Иванка помчался…
Они собрались в сторожке. Томила Слепой объявил, что получена тайная весть о падении Новгорода Великого. Ошарашенные вожаки восстания приумолкли, задумались и поникли.
– Не чаете ль, братцы, навстречу боярину выйти, свои башки несть на блюдах наместо хлеб-соли? – спросил Гаврила с внезапной резкой насмешкой.
– Взялся за гуж – не говори, что не дюж! – поддержал его Коза. – Новгород пал – станем во Пскове держаться. Не с Новгородом вставали – одни, и дале одни простоим.
– Для того позвал, братцы-товарищи, чтобы совет держать, как мы к осаде готовы и что творити, – сказал Томила. – Чаю, боярин Хованский ныне на нас полезет. Смятенья не стало бы в Земской избе.
Они заговорили о всяких спешных делах. О восстаниях крестьян по уезду в дворянских поместьях рассказал казак Иов Копытков, выезжавший в уезд; о запасах в городе солонины и хлеба сообщил хозяйственный земский староста Михайла Мошницын; Прохор Коза рассказал о побеге пяти стрельцов старого приказа к Хованскому под Новгород, и, наконец, Гаврила Демидов потребовал освободить колодников из тюрьмы. Он сказал, что в тюрьме томится без дела много народу и тот народ надо выпустить да записать в стрельцы на случай осады.
Город зажил новой жизнью, полной особого напряжения и ожидания. Никого не впускали и не выпускали через городские ворота без тщательного расспроса. У всех городских ворот стояли усиленные караулы, и по дорогам сновали разъезды псковских стрельцов. Лазутчики Пскова засылались под самый Новгород…
Шел май – третий месяц с того дня, как тревожный сполох в первый раз созвал народ к Рыбницкой башне.
«Просыхают дороги – скоро московские гости прискочат», – говорили псковитяне, сами еще не совсем веря в возможность прихода московских войск.
Всегородние старосты с выборными, с уличанскими старостами и сотскими старшинами объехали все городские стены и осмотрели еще раз наряд, вслух поясняя, что готовятся к обороне от набегов с Литвы, но про себя разумея Хованского.
Кузни работали еще жарче, торопясь сготовить больше оружия. В город приезжали обозы, везя все нужное, чтобы сидеть в осаде.
Наконец через лазутчиков и дозоры долетел тайный слух, что воевода боярин князь Иван Никитич Хованский с большим войском вышел из Новгорода на Псков.
На башнях города Гаврила установил дозоры и выслал новых лазутчиков.
Вечера были долгие и светлые. Юноши Пскова чувствовали себя воинами, и надвигавшаяся боевая тревога родила в их горячих сердцах радостное возбуждение. Вечерами молодежь ходила гулять на берег Великой, собиралась под деревьями у церковных оград, в рощицах и на лавочках у ворот.
Каждый вечер парни и девушки заводили песни, вели хороводы и веселились.
Однако по всему городу сотские и уличанские старосты[184] по спискам созывали людей со своих сотен и улиц и посылали их в очередь починять стены, копать глубокие рвы, ставить надолбы и строить «тарасы» перед городскими стенами.
5
После нескольких лет отсутствия возвращался Первушка во Псков. Не так хотел он приехать. Он думал въехать во Псков верхом на коне и всех удивить пригожеством, удалью и богатством, кинуть отцу на стол кошель: «Мол, покой свои кости, старый! Напрасно ты горевал по сыне: я долю свою нашел. Купи себе дом, и Грунька с приданым будет…»
Не привелось…
Он входил ободранным монастырским служкой, под видом посланца от архимандрита Пантелеймоновского монастыря ко владыке Макарию.
В монастыре, куда он зашел с письмом Ордина-Нащекина, он выспрашивал городские новости. Услышав от одного из монахов, что в числе челобитчиков Пскова был послан в Москву Истома-звонарь, которого в Новгороде заковали в железы, Первой не сморгнул, словно он никогда и не знал такого, хотя сердце его забилось тоской. «Вот, старый дурак, полез в гиль! – подумал он об отце. – Попадет на Москве к расспросу под пыткой, еще станет ума – и на сына пошлется… Дал бог мне родню: то брата с изветом, то бачку с воровской грамотой…»
Однако, пока добрался до города, Первушка уже успокоился: «Может, и лучше, что бачка с ворами в дружбе: попадусь ворам – на него стану слаться».
Грамотка архимандрита, где было написано лишь о присылке ладану и свечей для храма, помогла ему миновать стражу у Великих ворот перед самым их запором. Он не спеша шел по улицам города, стараясь добраться до свечной лавки не ранее полного наступления темноты.
Город жил, казалось, совсем по-старому: у ворот на лавочках сумерничали женщины и ребятишки, щелкая тыквенным и подсолнечным семенем для забавы; по площадям толпились торговки с холодным грушевым квасом, морковными пирогами, ватрушками, печеными яйцами и медовыми маковками; среди улиц ребята играли в салочки; вдоль берега под городской стеной хохлились над рекой рыбаки и откуда-то издалека доносилась девичья хороводная.
Возле Рыбницкой башни Первушка встретил гурьбу молодежи, шедшей с ломами, лопатами, топорами. Ему показалось, что среди молодых парней он увидел Иванку. Первушка обернулся на церковь и стал усердно креститься, стараясь укрыть от брата лицо. Он не ждал встретить Иванку во Пскове, думал, что он, как и хотел, убежал в казаки, на Дон. Но раз он пошел с лопатой, значит, отворит дверь бабка Ариша, а как разговаривать с легковерной бабкой, Первушка знал…
Низкое зарешеченное окошко возле самой свечной лавки, которую Первушка помнил еще с детства, когда пароменский поп его посылал сюда за свечами, было освещено. Он заглянул.
Месившая тесто бабка почувствовала на себе чей-то взгляд.
– Кто там? – тревожно спросила она.
Выпростав руки из теста и обирая остатки с пальцев, бабка присунулась к самой решетке окна и выглянула на улицу.
– Ктой-то?
– Тише, бабуся. Иди сюды, – таинственно прошептал Первушка.
– Господи Сусе! – отозвалась так же шепотом бабка и выбежала на улицу. – Отколе ты, господи!.. Да сказывали, в боярщине гинешь, в неволе, а ты в монастырь подался!.. Что ж ты тут-то? Пойдем-ка в избу.
– Иван где? – спросил Первушка.
– Городовые работы правит. Из кузни пришел, поснедал – да землю копать до утра… Да входи же, голубчик, входи! Что за место тебе у порога, чай, к бачке пришел, не куды-нибудь… Как бачка-то ждал тебя!.. Эх, Первуня, а матка как тосковала, ну ровно как лебедь!.. – в возбуждении говорила бабка, поглаживая Первушку по руке. – Да что же мы так-то стоим! – опять спохватилась она. – Идем накормлю. Напеку хоть лепешек, яичка да молочка у соседа достану.
– Спасибо, – замялся Первушка. – Ты меня не веди-кa в избу. Чуланчика али сараюшки нет ли какого?
– Пошто тебе, господи! Места хватит.
– Надо, бабка! – решительно оборвал Первушка. – Веди, там скажу обо всем.
Бабка ввела его в тот же свечной чулан, где Иванка, Захарка и Кузя писали послания Томилы.
– Про бачку слыхала? – спросил Первушка.
– И ты, стало, слышал? Стряслася беда. Схватили, проклятые. Сказывают, послали в Москву на расправу к боярам. – Бабка всхлипнула и вытерла подолом слезу.
– Небось будет цел! Видал я его на Москве, – тихонько сказал Первушка.
– Своими глазами?.. Чего же с ним будет?
– Молчи. Не хочешь детей сиротить – молчи, – таинственно прошептал Первушка. – Покуда вот дар от него тебе – рубль серебра. Да вот от меня полтина. Не спрашивай ничего, коли хочешь добра, а твори, как велю: окроме к кому пошлю, чтоб никто про меня не ведал.
– Окроме Томилы Иваныча, никому уж, Первуня! – кивнула бабка.
– Никакому Иванычу, старая! Таись от всех. Бачкина жизнь мне всего дороже. Иван языкат – и ему не сказывай ничего. Свечку мне принеси. Гость я недолгий. Лист напишу – снесешь, куды укажу.
– К Томиле Иванычу снесть? – нетерпеливо спросила бабка. – Может, его самого покликать?
– Не кличь никого, тебе говорю! Все дело загубишь! – строже прежнего повторил Первушка.
Бабка принесла Первушке огарок. Он обрадованно увидел в чулане старые перья, чернильницу и бумагу.
Суровость и таинственность Первушки сковали бабку. Она бы на радостях заменила ему покойную мать, напекла бы всего, наварила, наговорила бы ласковых слов, приласкала бы…
«Статен, красив, а в этакой гуньке – глядеть бедно! – думала бабка. – Да видно, удал. И грамоту, вишь, одолел! Томила Иваныч-то будет, чай, рад, что Истома прислал ему вестку… И рубль серебра… Отколь таки деньги? – усомнилась старуха. – Да бог его знает, отколь!» – отмахнулась она.
Первой посулил ей полтину за то, что она снесет грамотку сыну сторожа Рыбницкой башни – стрелецкому десятнику Ульяну Фадееву. Бабка послала Федюньку еще до ранней обедни снести грамотку и получила полтину, когда он принес ответ.
Первушка пообещал ей еще полтину, если она ночью впустит к нему знакомца, который придет тайным обычаем. Он знал, как бабка любит полтины.
Федюнька ходил теперь в кузню Мошницына на работу и возвращался вместе с Иванкой. На этот раз он пришел один и сказал, что Иванка сразу из кузни пошел в городской караул у Спасских ворот, где в очередь отоспится. Наряды посадских стояли у башни по суткам, и, значит, Иванка лишь через сутки мог возвратиться домой. Бабка ждала полуночи и впустила человека, так, что его никто не видел. Первушкин гость показался знакомым и бабке Арише, но в темноте она не могла его разглядеть. Бабка была довольна лишь тем, что собаки, словно с ней заодно, блюдут тишину и не лают на чужака, как будто к нему привыкли.
Через час Первушкин знакомец ушел так же тихо, как и пришел, и бабка за ним заперла.
Утром, когда Федюнька ушел в кузницу, а Груня – на торг, бабка подкралась к чулану, где ютился Первушка, и, не решившись сразу войти, постояла. Потом шагнула через порог.
В полумраке чуланчика Первушка резко вскочил, уронив какую-то сложенную бумажку.
– Чего-то ты? Аль не признал? – усмехнулась бабка.
Первушка заметил оброненную бумагу, схватил ее и сунул за пазуху.
– А ты что у двери стояла? Кто тебя подослал? Что смотрела! – накинулся он.
– Да глупый ты, что мне смотреть! Что я в грамотах смыслю!.. Я затем забежала – Томила Иваныч прошел. Хочешь – покличу. Сокрушается он по бачке. Рад будет…
– Коли надо было, послал бы к Томиле. Сказываю – молчи! Возьми вот еще полтину.
– Молчу, молчу!.. Экий суворый стал! – качнув головой, проворчала бабка.
Она сготовила для Первушки лепешек, принесла яиц, сала, рыбешку – все молча.
Но бабка задумалась: ее охватили сомнения.
Иванка, придя домой, повалился спать, Федюнька вместо него пошел на городовые работы. За Груней зашла подружка, и они ушли в завеличенский лес, по указу Земской избы, собирать целебные травы.
Смеркалось, когда бабка Ариша решительно отворила свечной чулан.
– Первунька, из Земской избы приходили спрошать, кто безъявочно к нам прибрался, – простодушно сказала она.
Первушка оторопело вскочил:
– А ты что?
– Я что? Никого, мол, нету. Кому тут бывать! А чего ты спужался? Не боярский лазутчик – под пытку, чай, не поставят, – сказала она. – Лазутчиком был бы, и я бы тебя не пустила: для боярской нужды мне охота была пропадать!
– А для нужды градских воров слаще пропасть? – с издевкой спросил Первой.
– Каких воров?
– Заводчиков мятежа, кои бачку испродали и тебя продадут…
– Продадут? Меня?! Вот товар-то дорог! Кому ж продадут? – усмехнулась бабка.
– Как задавят мятеж да сыск государев наедет, узнаешь – кому! – пригрозил Первушка. – Как потянут на дыбу…
– На дыбу? – бабка шагнула ближе к Первушке. – Угадчива я, Первой. Стара – шутить надо мной. Пол-ти-и-нами разжился, вишь, в холопстве! – сказала бабка вполголоса, но со всею страстью. – Чаешь, за полтину и душу живую со всей требухой укупишь? Беспрочень! Чаешь, мне, старой, уж неума угадать, что за пан из Москвы наехал? От бачки, мол, рупь серебра! От меня полтина, еще полтина да «молчи» – полтина! Отколь же полтин-то набраться? Да честному человеку за столько полтин года два трудиться! Где бачку видел? Не видал ты его! Набрехал!
– Ты, слышь-ка, каркуша, утихни, коль солнышко не прискучило видеть! – прикрикнул Первушка. – Продать меня хочешь ворам?
– Не продажна, Первой! Вот полтины твои июдски! Береги для бояр да приказных. Уж тех безотменно купишь!
Бабка кинула перед ним в узелке все его серебро.
– Уходи! – потребовала она. – Уходи добром. Не даю тебе воли у бачки в дому против города козни плесть, лазутчик боярский, лживец!
– Ну, зови! Ну, кричи, пусть схватят! – наступая на старуху, цедил сквозь зубы Первушка. – Кричи!
– Не крикну. В Земску избу я на тебя доводить не пойду, а Иван проснется – скажу ему. Пусть он братним судом рассудит, чего с тобой деять… Покуда сиди…
Бабка пошла из чулана.
– Бабка! – окликнул ее Первушка, и голос его слегка дрогнул.
Она обернулась.
– Пять рублев подарю серебром. Больше нету.
– Пойду-ка Ивана взбужу! – отрезала бабка, шагнув за порог.
Она слышала, как Первушка рванулся за ней. Тяжелый удар обрушился ей на темя. Она упала.
Перешагнув через бабку, Первушка выскочил из двери на темную улицу.
Бабка очнулась, в ушах ее стоял гул. Голова болела. Она лежала в темных сенях. Она слышала, как мимо прошла Груня, за ней Федюнька. Считая, что бабка спит на печи, они ее не окликнули. Она молчала. Ей казалось, что к рукам и ногам ее приковали гири и ей не под силу двинуть пальцем.
Шел час за часом. По улице уже никто не ходил. Город спал. Забыв, что она лежит в сенях на полу, бабка думала о Первушке: «Вот холопство к чему привело! Волю продал и душу продал. Жил бы в дому, был бы малый как малый. Отколь ему было лиху учиться дома? А там-то научат! С кем повелся, от того и набрался! Сгубили, ироды, человека… Ни за что сгубили!..»
У крыльца послышались приглушенные голоса. Бабка прислушалась…
После известия о сдаче Новгорода Хованскому всегородские старосты ходили в тюрьму и расспрашивали колодников, кто за что посажен. По настоянию Гаврилы, они отпустили всех, кто попал «по бедности да за раздоры с сильными», чтобы взять их на ратную службу, в стрельцы и в казаки на жалованье. Между соседками говорили, что из тюрьмы вышли лихие люди и ныне по городу не миновать начаться татьбе…
Услышав голоса у крыльца, бабка встала на четвереньки и поднялась с пола.
– Кто тут, добрые люди?
– Отворяй-ка, старуха, – узнала она голос уличанского старосты.
Бабка отодвинула щеколду.
– Ты, Серега? Я мыслила – воры!
– Молчи, стара грешница! Стрельцы с понятыми пришли. А вор у тебя схоронился. Где внук твой Первушка?
Бабка хотела было сказать, что Первушка сбежал, что он ее чуть не убил, хотела сказать по порядку, как было, но ее никто не послушал. Оттолкнув ее, старшина стрельцов направился прямо к чуланчику, толкнул дверь и вошел. Двое стрельцов обнажили сабли. Тусклый свет фонаря скользнул по бревенчатым стенам и земляному полу, осветил стол с чернилами и пером, с яичной скорлупой и горкой рыбных костей.
– Спорхнул птенец! – сказал стрелецкий старшина. – Куды ты его схоронила?
Бабка опять подумала все объяснить и сама не знала, как сорвалось у нее со строптивого языка не то, что хотела.
– А ты пошарь, поусердствуй – и сыщешь! – сказала она.
– Робята, не выпускай никого из избы да у ворот гляди зорче! – приказал старшина. – А ну, стара клуша, веди. Держи-ка светец!
– Я тебе не холопка – держи сам! – огрызнулась бабка.
– Ужо, хрычовка, расскажешь, кому ты холопка, – пригрозил ей уличанский староста.
– Пошли в избу! – позвал стрелецкий старшина, когда обыскали двор.
Заспанный и всклокоченный Иванка, Федюнька, Груня – все проснулись, не понимая, что за народ наполнил сторожку.
– Вставай, змеищи изменные! Кто тут у вас Первушка?
– Тут нет такого, – ответил Иванка. – А вы что за люди?
В темноте он не разглядел их лиц и одежды.
– Земский обыск. Шиша боярского ищем. Не ты ли? – отозвался понятой – сапожник Степан, их сосед.
Дрожащий свет озарял растерянные, недоуменные лица.
– Что брешешь? – вскипел Иванка. – Аль ты меня не знаешь! Отколе тут шиш боярский!
– Тебя-то весь город знает – ретив других с дощана клепать, а сам шиша боярского два дни держал в дому!
– Да я два дни дома не был!
– А ну, старая, сказывай ты, – вдруг обратился старшина к бабке Арише. – Сказывай без обману: впускала Первушку, шиша боярского?
– Приняла под кров сына Истомина, а того не ведала, детки, чей он лазутчик, – дрогнувшим голосом сказала бабка.
– А к нему кого ночью пускала?
– Неведомый мне приходил человек. Побыл – ушел, – ответила бабка.
– А деньги давал тебе шит?
– Давал два рубли, я назад ему кинула – сдагадалась, что деньги нечисты. Подаяньем, бывало, жила, а бесчестьем не приходилось.
– Молочка у соседа брала для гостечка?
– Брала.
– Сказывал он, что Истому в Москве видал?
– Сказывал.
– И рубль серебром тебе дал от Истомы?
– Брехал, окаянный! Купить хотел старую. Не от Истомы те деньги были. Клепал! – воскликнула бабка.
– Ин потом разберем – от кого. Ты, малец, теперь, сказывай, – обратился стрелец к Федюньке, – письмо в Рыбницку башню к Ульянке Фадееву нес?
– Нес, – насупясь и опустивши голову, буркнул Федюнька.
– И назад принес отписку?
– Приносил, – согласился мальчишка.
– Сидеть вам всею изменной семьей безотлучно, пока призовут в Земску избу к расспросу, – сказал старшина стрельцов. – Сказано при мирских понятых и при уличанском старосте, – подчеркнул он.
Стрельцы и понятые пошли к выходу. Вскоре шаги удалявшегося земского обыска стихли на улице. Дверь во двор осталась отворенной; из нее шел в избу ночной холод. Никто не запер дверь и не зажег светца. Все молчали. Только когда бабка громко вздохнула, Иванка, словно выйдя из забытья, тихонько промолвил:
– Эх, бабка, бабка!..
– Старая дура я! – громко воскликнула бабка. – Угадала ведь, Ваня, я, угадала, что он лазутчик, да сердце не повернулось. Мыслила так: Иванке скажу, и грех между братьями сотрясется. Горячая ты голова – погубил бы Первушку, а матке на том свете мука была бы какая! Опять же мыслила так: самой бежать в Земску избу? А что люди скажут? «Истома с Авдотьей не от достатка, не от богатства тебе кров и пищу дали – последним куском делились. Чем ты была? По папертям волочилась, давным бы давно без них смертью голодной загинула в богадельне. А чем же ты им отплатила? Сын без отца домой воротился, а ты на муку его послала!» Так-то, Ваня!
– Эх, бабка, бабка!.. – повторил Иванка.
– А чего он про бачку молол, что рупь от бачки, то набрехал. Прельстил он меня, лукавец, весточкой об Истоме…
Груня молча спустилась с полатей, притворила дверь, влезла обратно и улеглась без единого слова.
6
Груня в то утро зашла к соседке занять корыто – ей не дали. Бабка Ариша сунулась в лавку – ее прогнали из очереди за хлебом, и женщины ей кричали, чтоб она шла к Емельянову – он ей даст хлеба задаром…
Выйдя к воротам из сторожки, Иванка встретил Захара.
– Эх, Иван! – не здороваясь, произнес подьячий. – Кто бы ждал от тебя, Иван!.. – И он прошел мимо деловой поступью, направляясь в Кром.
Когда Иванка сказал об этом дома, передразнив походку и голос Захарки, бабка Ариша остановилась среди сторожки, поставила на пол горшок, который несла от печи к столу, села на лавку и прошептала:
– Детки, убей меня бог, Захарка был у Первушки!.. Господи!.. Самый Захар!..
– Что же ты молчала вчера? – вскочил Иванка.
– Стара стала, – всхлипнула бабка Ариша, – стара да глупа. Не признала вначале. Он не в своем приходил одетый да кособочился весь…
И, уже поставив горшок на стол, бабка села в сторонке, в общем молчании был слышен ее шепот:
– Он был, анафема, он… Захарка!..
– В Земской избе скажи, – сурово велел Иванка.
– Под пытку пускай поставят, под пыткой скажу! – воскликнула бабка. И, не по-старушечьи быстро собравшись, без обеда ушла из дому…
Но ее не стали пытать. Над ней посмеялись в Земской избе и прогнали вон, чтобы приходила, когда позовут, вместе со всеми.
– Неладно, старуха, затеяла, – сказал ей дворянин Иван Чиркин, сидевший в Земской избе. – Скажи своему Иванке – неладно тебя научил! Ступай, а заповедь божью помни: «Не послушествуй свидетельства ложна!»
– Крест целовать готова! – вскричала бабка.
– То горший грех, – поддержал дворянина старый поп Яков Заплева.
После обеда вся семья сидела дома без дела, дожидаясь возвращения бабки из Земской избы. Наконец пришла бабка в горьком сознании бессилья. Сморщенное темно-коричневое ее лицо было мокро от слез… Она без слов опустилась на лавку, и никто ни о чем ее не спросил, только Груня поставила перед ней миску со щами и положила ломоть хлеба. Но, не тронув еды, бабка сидела целый час у стола, и никто не сказал ей ни слова…
Вечерело. По улице с песней прошла молодежь… Железные лопаты, ломы и топоры были у всех на плечах – это после дневной работы собрались уличанские отряды на вечернюю работу по укреплению города.
Проходя мимо домов, каждый вечер выборный позывщик стучал в окошки, и из каждого дома выбегал уже готовый к работе парень. Так каждый день выходил и Иванка, едва успев возвратиться из кузни.
В тяжелой мрачности и унынии проведенный день сбил его с толку. Он потерял ощущение времени. Услышав песню парней, он быстро выскочил, подхватил рукавицы, надвинул шапку и, захватив лопату, шагнул в сенцы.
– Иванку Истомина кликнуть?! – услышал он возглас с улицы.
– А ну их, изменщиков! Брось, не зови! – отозвался второй голос.
И Иванка услышал, как пустился бегом от дома позывщик…
«Пойти самому? Не пойти?!» – подумал он.
Громкая песня парней раздавалась уже в отдалении.
Иванка швырнул на пол лопату и молча прислонился к стене головой… Чувство обреченности и одиночества больно сдавило ему грудь и горло…
Иванка был не в силах сидеть дома, несмотря на предупреждение земских людей. Он давно не встречал Гаврилы. Пойти к нему, рассказать ему все… потребовать от него защиты… В другое время Иванка зашел бы к Кузе, но Кузя был послан Томилой в Опочку и Остров в Земские избы, да так пока и не возвратился…
Идя к дому хлебника, Иванка готовил заранее все упреки, какие обрушит он на Гаврилу. «Ты сам не велел говорить про Первушку. Я бы сказал про все – кто бы меня попрекнул! И бабка знала бы, что Первушка корыстник, и в дом его не впустила б. Ты один виноват во всем – ты и скажи земским выборным, что не изменная наша семья…»
Иванка стукнул в дверь, вышла жена Гаврилы.
– Дядя Гавря… – начал было Иванка…
– Какой он тебе дядя! – оборвала его женщина. – Уехал Гаврила Левонтьич по земским делам. В городе нету…
«Когда вернется?» – хотел спросить Иванка.
– А коль что надо – ступай к нему в Земскую избу. А в дом пошто лезешь!.. – добавила женщина.
У Иванки перехватило дыхание, горло сдавило. Он сам не помнил, как повернулся от дверей, как не шел, а бежал по улице, сталкиваясь с прохожими, натыкаясь на тумбы и вызывая смех ребятишек, поздно заигравшихся в один из первых теплых майских вечеров…
Он не смел пойти в дом кузнеца, думая, что вместе со всеми другими и Аленка считает его предателем.
«Повидаться бы с ней на часок, рассказать бы ей все – неужто она не поверит!» – думал Иванка. Но как повидаться, как прийти в дом кузнеца, который вместе с другими в Земской избе уж, верно, корил их семью за измену городу и предательство… И Иванка поздно бродил один по темным пустеющим улицам, пока не начали запирать решетки. В последний миг он все же решился зайти к Аленке…
В этот вечер Мошницын, рано придя домой, завалился спать, чтобы выспаться разом за много дней и ночей. Иванка стукнул в окно, когда Якуня гулял с товарищами, бабка Матрена давно уснула и Аленка уже собралась ложиться.
Она встретила друга укором за то, что весь день он ее заставил дожидаться.
– Я чаял, и ты – как все, – ответил Иванка.
– А кто ж тебя любит? – шепнула Аленка ласково, как когда-то на берегу Великой, заглянув снизу в его глаза.
– Не знаю…
Она оттолкнула его:
– Ступай, поищи… Как найдешь, приди мне скажи.
– Нашел! – громко воскликнул Иванка, забыв, что через открытое окно его голос может услышать Михайла.
Он схватил и прижал Аленку.
– Ой, пусти!.. – прошептала она. – То-то, нашел!..
– Стало, веришь, Аленка, что я не видал Первушку в чулане? Бабка сказывает, что Захар приходил к Первушке тайком ночью.
– Пошто?
– Кто же их знает – пошто! Первушка – лазутчик боярский. Знать, и Захар…
– И ты, знать, таков же, как и Захар, и ты поклепать неправдой на друга готов для своей корысти…
– Когда так ты мыслишь, то и не быть между нами ладу! – резко сказал Иванка. – Либо ты мне поверь, что ни макова зернышка не соврал, либо прощай!
Аленка взглянула ему близко в лицо. В сумерках ее глаза казались огромными.
– Хочешь уходить? – спросила она.
– Не веришь – уйду.
– Я завтра ж тогда с Захаркой пойду к венцу…
– Нужна ты ему! У него есть невеста…
– Брешешь опять! – засмеялась Аленка, и она обхватила его крепче за шею.
Уверенная в том, что грамотку, отнятую у князя, Иванка из ревности приписал Захарке, она была уверена и в любви Иванки. Его ревность была для нее доказательством любви, и она сама позабыла девичью застенчивость.
– Ивушка мой, соколик, месяц мой ясный, люблю тебя, ни за кого не пойду, знаю, что ты с кручины ко мне не ходил, а Захарка наплел на тебя… Верю тебе одному…
– Во всем веришь? – опять перебил Иванка.
– Во всешеньком-развовсем!..
В саду пахло черемухой. Белые грозди ее свисали над самой скамейкой. Ее вяжущий вкус, казалось, был на губах. Сквозь ветви падал узорчатый лунный свет на щеки милой…
– Видишь теперь, что верю тебе во всем, как себе самой? – шепнула Аленка.
– Вижу, вижу, – ответно шептал Иванка, целуя ее вслед за каждым словом. – Вижу, вижу, вижу…
– А любишь?
– Горлинку мою нежную люблю, так люблю, что сказать не мочно.
После долгого одиночества и тоски он согрелся доверием и лаской, и ему казалось, что нет больше счастья, как сидеть под черемухой рядом с Аленкой…
Часы шли, и лунные тени кивали уже с другой стороны, и замолкли песни и смех молодежи.
Они не слыхали, как загудел тонким голосом в городе сполох, как вскочил Михайла и как распахнул он дверь в сад, где под навесом летом спала Аленка.
– Сполох! – крикнул он. – Я иду, Аленка, запри ворота…
Кузнец запнулся на слове, наткнувшись на Аленку с Иванкой, и вдруг изменившимся голосом тихо спросил:
– Что ж, Иван, и сполоха не слышал?
– Не слышал… – признался Иванка.
Аленка закрыла лицо рукавом.
– У-ух, ты! – Михайла с угрозой шагнул на дочь, но сдержался.
– Пошли, – сурово позвал он Ивана.
Иванка покорно пошел вслед за ним из сада.
Сполох звонил в городе.