– Рать послать – крови не миновать, а государь чает добром все уладить, – прервал боярин.
– Да крови-то лить не придется, – заспорил Ордин-Нащекин. – Кто у них воеводы? Гаврилка-хлебник да Томилка-подьячишка. И на конь сесть не умеют, а саблю на смех возьмут!.. Что с мужиками-то воевать! Сказывал латинянин Цицерон: «На подлую рать Катилины[174] гляжу с омерзеньем, жалеючи. На них не то что строй ратный – доволе с них и указа преторского, и все разбегутся…» Кабы я воеводой во Псков пришел, во Пскове бы мне ворота отворили…
– Все хлебники да сапожники, вишь, – степенно и рассудительно возразил боярин. – А мы без Плутархов греческих и Саллустиев[175] римских слыхали в Москве от дедов: и Стефан Баторий[176], и свейские короли, и немецкие лыцари от псковских гаврилок едва уносили ноги.[177] А литовские паны – те шишкам псковским и счет потеряли.
Между тем за этой беседой боярин успел показать турецкие боевые топоры в виде полумесяца, исписанные замысловатыми крючками, бычьи рога в черненой серебряной оправе в виде кубков и пороховниц, дамасские сабли с рукоятями, отделанными рыбьим зубом…
– Не прав ты, боярин, – настаивал стольник, делая вид, что внимательно изучает кизилбашскую курильницу для благовоний. – Чужие короли, коли приходили, они ко Пскову куда и подступиться не ведали, а я псковский дворянин, у меня деревеньки там. Я все от младенчества знаю. Поставлю я полк в Любятинском монастыре да полк на Снетной горе, тоже в обители, а третий полк в Мирожском монастыре…
– Три полка, глядишь, насчитал! А сам же еще на Цицерона слался! Не указ ли уж преторский твои три полка повезут?! – ввернул воевода Алферьев.
Хованский лишь усмехнулся словам свояка.
– Опахало индейское, пух каков нежен, – показывал он, обмахиваясь и обмахнув гостей. – Эко, как веет, а!.. А четки[178] сии турецкие. Нехристи тоже по четкам господа молят. Мухамед[179], обезьян такой, от христиан образец отобрал… только креста нет… А глянь-ка, янтарь каков чист, да в трех янтаринах букашки завязли. Сколь красно! Из самого Цареграда[180] четки!
– Все одно ведь, боярин, добром не смирить, коль холопья сбесились. Войско послать придется. И три полка – того мало. Между Любятинской и Снетогорской обительми я б на дороге поставил острожек новый, там бы сотню еще посадил, чтобы все дороги отнять, а в городе у меня свои люди остались, кои верны государю…
– Языческу чашу глянь белого камня. В хозяйстве она никуды не годна, а видом взяла, – хвалился боярин.
– Сколь баб на ней голых… срамно! – вмешался боярский свояк Алферьев.
– Древняя чаша. Греки до рождества Христова из мрамора чаши сии секли, – досадливо и поучающе объяснил Нащекин. – А женки те – нимфы… Да все же, боярин Иван Никитич, – опять возразил он Хованскому, – кабы меня государь выслал с войском на Псков…
– Будет про Псков, Афанасий Лаврентьич, в ушах свербит! Царь указал, и бояре приговорили войска не слать, а послали боярина да дьяка сыск и расправу чинить да нового воеводу князь Львова. На том и конец, – оборвал раздраженный Хованский.
Стольник смутился.
– Прости, боярин, – сказал он. – Сердце болит за родной город, вот и обмолвился: приехал в Москву войска просить, а бояре ходят, словно у них уши паклей забиты. За тем и к тебе приехал. Я думал, что ты, мол, Иван Никитич, боярин, силен в Думе. Сказал бы меня послать с войском…
– Утро вечера мудреней, Афанасий Лаврентьич, – прощаясь со стольником, заключил Хованский. – Увидим там…
Проводив Ордина-Нащекина, боярин Хованский долго ходил по просторному покою, размышляя о псковском мятеже и о том, что ратная удача может даться ему и на поприще умиротворенья мятежников. «Где это видано, чтобы какой-то стольник водил государевы рати, – раздумывал он, – а боярину и пристало во всем. Уж коля посылать кого с войском – пошлет государь не кого, а меня!»
А наутро Москва услыхала новые вести: Новгород Великий восстал вслед за Псковом…
Царский гонец прискакал звать Хованского в Боярскую думу. Кто-то из бояр рассказал, что три дня назад в Твери на торгу читали вслух «воровские» письма, и хотя потом выяснилось, что читали царский указ о соблюдении праздников, но первая волнующая весть о «воровских» письмах уже навела страх, и все почуяли, что Новгород ближе к Москве, чем Псков.
Тогда боярин Хованский выступил в Думе с воинственным словом. Водя псковского стольника по своему обширному дому, казалось не слушая его речей, боярин запомнил все:
– Коли государь меня с войском пошлет на воров, я бы то войско поставил бы у Любятинского монастыря и отнял бы на Москву и на Порхов дорогу, чтоб с новгородцами псковичам не ссылаться, а другой бы полк на Снетной горе, в обители Снетогорской, чтобы отнять дорогу на Гдов, а между тех обителей в полпути поставил бы острожек с двустами стрельцов. А новгородский мятеж новее, и чаю я, государь, что новгородцев легче смирить и в немного дней. Господь за правое дело и государя!
И хотя псковский стольник, доказывая, вполне убедил боярина, как будет легко разделаться с «подлой ратью Катилины», Хованский вслух не хотел признать, что поход будет легок: мало чести дается тому, кто идет на легкую и верную победу.
Потрясая тяжелым кулаком, Иван Никитич грозил мятежникам карой небесной и обещал положить свою голову за государя. Он указывал на опасную близость к Новгороду шведского и ко Пскову литовского рубежа и призывал поспешать.
И царь указал, а бояре приговорили: «Боярину Ивану Никитичу князь Хованскому быть воеводою над войском казацким и московскими стрельцами и идти всем полком в поход на новгородских и псковских воров, без мешкоты призвав на государеву службу псковских и новгородских дворян, чьи поместья и вотчины прежде других попадают под угрозу разорения от мятежников и воров, да над теми дворянами быть боярину князь Мещерскому со товарищи».
3
Личина мятежника, взятая на себя Захаркой по приказу Ордина-Нащекина и Емельянова, была удобна для борьбы с соперником Иванкой. Особенно удобной стала она, когда неожиданно для всего города и для себя самого Мошницын вместе с Гаврилой Демидовым выбран был в земские всегородние старосты на места отринутых городом Менщикова и Подреза.
Захарка пришел к кузнецу тотчас же после его избрания.
– Здрав буди, хозяин всего города! – полушутливо приветствовал он, желая испытать, как сам Михайла относится к новому званию.
– Здоров, Захар! Сказывай, радоваться мне или горевать от такой чести.
– Честь велика, да не сломать бы бока, – туманно ответил Захар. – А я тебе так скажу от малого своего умишка: каждый староста свое особое дело ведает, а ты ту часть обери, чтоб никто попрекнуть не мог: торговые дела, градскую казну бери, а в гиль не встревай. А градское добро по правде блюсти – в том нету вины, хоть к царскому ответу поставят. Давай во совете стоять друг со другом – ведь ты мне не чуж-чуженин! Батьки нет у меня, и в твоем дому я как бы в своем, – подольстился Захар.
Если до этого времени возле дома Мошницына его удерживала Аленка, то с этого часа не меньше ее и сам кузнец привлекал Захарку. Он понимал и рассчитывал, что если будет близок с Михайлой, то ему будет легче вызнать все мысли «заводчиков мятежу».
– Эх, Михайла Петрович, – вздохнул Захар. – Чаял я свою долю и счастье найти у тебя в дому, ан теперь и не мочно: бог знает чего с нами всеми содеют за наше мятежное гилевание!..
Михайла и сам не верил в победу Пскова, но вместе со многими посадскими он считал, что воевода, приказные и Емельянов слишком распустились в бесчинствах и надо всем городом задать им крепкого страху. Он был убежден в том, что город продержится несколько дней, а там отстанут стрельцы, приедут сыщики из Москвы, воеводу сменят и все пойдет чинно своим чередом… Михайла не принадлежал к числу больших посадских и не был доволен жизнью. Он даже подписывал оба раза челобитья, составленные Томилой Слепым и Гаврилой Демидовым. Он страшился мести Емельянова и воеводы Собакина за челобитья и потому радовался мятежу, защищающему посадских от короткой и самочинной расправы сильных, но он считал, что город зашел слишком уж далеко, и не сочувствовал вожакам восстания… И вдруг поневоле теперь он сам оказался в числе вожаков и заводчиков!..
Михайла не отказался от избрания потому, что оно было проведено по всем обычаям. Так же точно, а не иначе – всем городом избирали всегда земских старост, но всегда попадали на это место посадские богачи, на этот же раз народ выбирал старосту по любви, а не по корысти. Отказаться от признания любви и уважения к себе всего города Михайла не захотел и потому-то принял опасную земскую честь.
Услышав слова Захарки о «доле» и «счастье», Михайла и сам тяжело вздохнул.
– Да, Захарушка, натворили мы ныне! Ели хлеб с водой, захотели пирога с бедой… Пронесет бог и царь смилуется, тогда о своем счастье помыслим, а пока о городе нам помышлять, о посадском мире…
– Добрый ты человек, Михайла Петрович! Ты за мир стоишь, а мир за тебя заступится ли, когда надо будет?! – воскликнул Захар. – Слышал я слово твое на площади. Все его повторяют. Ладно сказал про дворян, да боярам придется оно не по сердцу…
Мошницын невесело усмехнулся. Он и сам уже досадовал на себя за слово, сорвавшееся с языка, когда говорил он с народом: увлеченный резкостью Томилы и Гаврилы, он не сдержался и сам сказал, что посадские должны сидеть у расправных дел с воеводами не хуже дворян: «Окольничие и дворяне нас за людей не чтут; видывали мы их в бане, и нет никакой отметины – ни хвоста, ни копыт, такие же человеки, как мы».
Вся площадь загоготала и зашумела. От того все и пошло: кузнецы закричали обрать его во всегородние старосты, и весь народ согласился.
– Черт дернул там меня за язык! – признал Мошницын Захаркину правду.
– Дальше не затащил бы тебя Томила Иваныч с Гаврилой! Гаврила Левонтьич нравом-то крут и горяч, словно конь норовистый: понесет с горы – и себя погубит и воз в прорубь! А Томила Иваныч и вовсе сновидец некий: мыслит всю Русь поднять, да в советники царские норовит, чудачина!
– Отпрукнем! – солидно сказал кузнец, невольно взглянув на свои богатырские почерневшие руки и как бы натягивая вожжи.
– К тому и веду! – одобрил его Захарка. – А вовремя тпрукнешь – и себя сохранишь и воз от погибели сбережешь!
– Эх, и вправду, Захар, ты, как свой, в дому: Якунька молод, Алена – девица, чего с нее спросишь, а с тобой побеседовал – и на сердце легче! – сказал Мошницын.
– Много чести, Михайла Петрович! Молодой я еще, умишком слаб, а коли ладно чего умыслю, так то по любви к тебе… и к семейке твоей, – словно бы несмело и со смущением добавил Захар.
4
Иванка стоял охотником от своей улицы в ночном карауле у Петровских ворот, когда к кострам, у которых грелись все караульные, с Московской дороги подъехало на рысях два легких возка и десяток вооруженных всадников.
Одетый в медвежью дорожную шубу дородный и важный седобородый всадник в высокой бобровой шапке, но сходя с седла, сунул старшине караула проезжую грамоту.
Толпа караульных стрельцов и посадских в нагольных бараньих тулупах с высокими лохматыми воротниками сбилась у фонаря, осветившего грамоту.
– «Едет во Псков на воеводство окольничий князь Василий Петрович княж Львов по указу великого государя царя Алексея Михайловича… а с ним диак…» – читал вслух Иванка по приказу стрелецкого пятидесятника Прохора Козы.
Многие из толпы постарались рассмотреть всадника. Какой-то посадский нахально поднес к самому лицу его вздетый на рогатину свой фонарь. Никто не снял шапки.
– Куды же нам два воеводы, один и то лишний! – выкрикнул кто-то из толпы караульных.
– Слыхал государь, что не ладите вы с воеводой, вот и послал меня в его место, – добродушно пояснил второй всадник, моложе возрастом и поскромнее одетый, выезжая вперед на белом коне и пристально разглядывая освещенную фонарями, необычную для караула разномастную толпу.
Он старался придать словам своим выражение простоты и дружелюбия. Видно было, что воевода он, а первый, седобородый, в медвежьей шубе, всего только дьяк.
– Ретив ты, князь, ночью скакать! Не боишься? – двусмысленно спросил Прохор Коза.
– Чего ж страшиться! Царских посланцев бог бережет! – бодро ответил воевода, стараясь не показать робости перед толпой. Шуба его распахнулась, из-под нее при свете огней сверкнули воинские доспехи.
– Неравно конь ногу сломит либо сам шею свернешь… не дай бог… того и страшиться! – дерзко пояснил стрелец.
Толпа караульных захохотала.
– Молчать, мужики! – приподнявшись на стременах, властно выкрикнул воевода.
Десяток оробевших провожатых окружили плотней своего господина, бряцая оружием.
– Проводите меня в воеводский дом, – приказал новый воевода караульному старшине.
Тогда, не затевая свалки и не вступая в споры, Прохор Коза дал ему провожатым Иванку, которому наказал после тотчас бежать сообщить Томиле Слепому и земским старостам, не тревожа города вестью и никому ничего не рассказывая, кроме Мошницына и Гаврилы.
Уже сообщив Томиле и Гавриле Демидову о приезде незваного гостя, Иванка пустился бегом к кузнецу в Завеличье.
У дома Михаилы он остановился и, прежде чем постучать, придержал рукой сердце…
На его стук откликнулась из сеней Аленка, и внезапно он позабыл, для чего был послан. Он слышал только ее голос и представлял себе, что вот она стоит тут же, рядом, отделенная от него лишь дверью, и голос его дрогнул, когда он тихо ответил:
– Аленушка, я тут, Иван.
Он услыхал, как щелкнул железный запор в дверях, и Аленка открыла ему. Она стояла одна.
– Спятил ты! Полуношник! Я чаяла – брат Якунька: тот тоже гоняет ночами, как ты… – прошептала она.
– Аленушка, горлинка! – тихо ответил Иванка.
Он хотел обнять ее, но она отшатнулась.
– Бачка услышит, – шепнула она, стыдливо запахивая шубку, накинутую прямо на холстяную сорочку, – и холодно… К бачке ты?
– Аленушка, радость моя! – шепнул он.
Она настойчиво повторила вопрос.
Иванка вспыхнул. Несмотря на мороз, он почувствовал, как загорелись щеки и уши.
– К кому же, как не к батьке! Я не Захарка – ночами ходить к тебе!..
В тот же миг, как с его языка соскочили эти слова, Иванка был бы уже готов бежать на край света за ними, чтоб их вернуть. Он хотел сказать, что любит ее, что ее никогда не уступит Захарке, что бякнул с обиды на то, что она холодна, но он не успел: она распахнула дверь из сеней в избу.
– Бачка, проснись! К тебе! – крикнула звонко Аленка.
Она тоже хотела сказать не то. Она поняла Иванку. Девичья стыдливость толкнула ее от него, от желанного, жданного столько времени. Если бы он остался таким, как был! Но он вырос и возмужал. Перед ней стоял уж не прежний мальчишка Иванка, а широкоплечий и рослый «жених»… и она смутилась.
– Захару что ночью ходить, как татю?! Жених – он и днем придет! – сказала Аленка в ответ на его слова и снова окликнула: – Бачка!
– Аленка, постой, не зови! – умоляюще прошептал Иванка.
– Кто там? – крикнул кузнец, в темноте скрипнув лавкой.
– Иван прибежал, – ответила Аленка.
– Сбирайся, идем скорей! Царь нового воеводу прислал! – неестественно громко, с каким-то надрывом крикнул Иванка.
– Ну?! Кого же? Где он? У ворот? – спокойно спросил Михайла.
– Пошто – у ворот! Пустили в город, а меня послали к тебе.
– Я вмиг. Постой, – ответил Михайла, шагнув назад в избу.
Аленка скользнула за ним. Иванка стоял один в темноте…
С кузнецом они быстро шагали по молчаливому Завеличью. Все еще спали, и только кое-где по дворам лаем заливались собаки на ранних прохожих… Иванка по пути торопливо рассказывал, как прискакал воевода и показал в воротах царскую грамоту, но, плохо соображая, что говорит, он путал. Михайла его переспрашивал, и Иванка о трудом отвечал…
Это было первое волнение любви. Он думал и раньше, что любит Аленку, что хочет на ней жениться, но даже тогда, в пасхальную ночь, когда повторял ей бессчетно: «Христос воскресе!» – даже тогда он не был так сильно охвачен волненьем, как в этот предутренний час, когда сам по-дурацки обидел ее и, быть может, совсем навсегда ее потерял…
– Иван, ворочайся в кузню, подручные нужны. Работы гора! – по дороге сказал Михайла.
«В кузне работать – стало, и в доме бывать и Аленку видеть!» – мелькнуло в уме Иванки.
– Сабли ковать? – спросил он, стараясь казаться совсем равнодушным.
– Ишь, воин тоже! Пошто тебе сабли?! Ковать – чего надо… Ныне мне самому недосуг, станешь с Уланкой работать.
– Чего ж не идти! – степенно ответил Иванка.
– Ин завтра с утра приходи, – указал Михайла. – Жить станешь дома, харчи мои…
Но Иванка не думал о том, чьи харчи. Ему казалось сейчас, что он может прожить и совсем без хлеба, лишь бы видеть Аленку, лишь бы найти часок, чтобы ей сказать, что обидное слово само сорвалось неволей, что она навеки ему мила и желанна, что он без нее умрет…
5
Одноглазый сторож приказной избы, иногда при нужде выступавший помощником палача, Пронька Хомут даже радовался мятежу: во-первых, ни воевода Собакин, ни приказные не ходили в съезжую, и он мог спокойно на воле чеботарить. Во-вторых, он знал, что за бунтом последует умиротворение и тогда будут многих пороть, а когда у палача много работы, то его зовут подсоблять. Это дает ему лишний доход. Чтобы увеличить в будущем заработок, он ходил к Рыбницкой башне на сходы «смечать», кто заодно с «кликунами». Когда же не было схода, Пронька Хомут починял сапоги и чеботы для своей семьи и по заказу:
Он ожесточенно приколачивал старый каблук, когда в сенцы сторожки вошел невысокий, седеющий, богато одетый человек.
– Жена есть? – строго спросил он Проньку.
– Есть, государь мой, – ответил сторож, кланяясь, хотя и не знал, с кем говорит.
– Дети?
– Пятеро, – поклонился сторож.
– Вот так кривой! – одобрительно усмехнулся вошедший. – Младшему сколь годов?
– Десять, государь.
– Всех разослать – и робят, и хозяйку, и сам беги созывать приказных, – властно сказал незнакомец, – духом были бы тут! Скажи – окольничий и воевода князь Василий Петрович Львов указал быть не мешкав…
– Слушаю, князь воевода! – обалдело поклонился Пронька, который ничего не слыхал о приезде нового воеводы. – А ты нешто тут ждать станешь? Я тебе съезжую отворю, государь.
Хомут хлопотливо снял с пробоя съезжей избы огромный тяжелый замок. Новый воевода по-хозяйски вошел и брезгливо осмотрел помещение.
– Хозяйку не посылай за приказными – сам беги да робята, а хозяйке вели полы вымыть. Срам развели! – строго сказал воевода.
– Слушаю, князь воевода!
Хомут убежал.
Воевода Собакин не успел распродать воеводского добра. Смена ему пришла из Москвы нежданно – царь прислал нового воеводу, ожидая, что он крепко возьмет в руки всех бунтовщиков и заставит их покориться.
Князь Василий Петрович хотел показать свое мужество и решительность: приняв от Собакина пороховые и городские ключи, он велел ему собираться в Москву, а сам один отправился в съезжую избу. Этим хотел он доказать, что никого не боится, про себя же рассчитывал, что в одиночку не очень приметно… Но на дверях съезжей избы он увидел замок. Только во дворе стояли стрельцы, охраняя каменную клеть, где были положены деньги Нумменса. Увидев замок, воевода спросил у стрельцов, где сторож, и вошел сразу к Проньке в сторожку…
Жена одноглазого уже мыла полы, когда явились первые двое подьячих.
– Бесстыдники! – заорал на них воевода, и оба бухнулись на колени. – Пошто по домам хоронитесь, тараканья порода?
– Смилуйся, князь воевода! Старших нет в приказе, а малым что по себе делать!
– Жалованье государево жрете, – продолжал воевода, – значит, сидеть надо. Не ваше дело больших судить. Приходи да болваном сиди, а сиди! Ишь ты!..
Приказные стояли на коленях. В это время вошли еще двое.
– Еще срамники! – заорал громче прежнего князь Василий Петрович.
Взглянув на двоих, стоявших на коленях, вновь пришедшая пара подьячих тоже бухнулась на колени.
– Запорю всех вас, бунтовщиков! – бушевал воевода. – Посулы да помины брать – вы! Жалованье государево жрать – вы! А в съезжей избе в урочное время быть – так не вы?!
Робко вползали один за другим подьячие и становились рядком на колени. Между тем сторожиха домыла избу до самых приказных, подтерла вымытый пол и поклонилась подьячим, стоявшим на коленях.
– Вы б на чистое перешли, государи мои, я б тут подмыла.
Один за другим подьячие перешли на чистый, еще сырой пол и снова рядком выстроились на коленках. А воевода сидел на краю стола, тыча в пол палкой, шумел:
– Лежебоки вы все, дар-мо-еды!.. Недаром у вас и в городе гиль… Дураки посадские, что всех вас дубьем не побили…
– Ба, чего тут творится! – звучно сказал, входя, Гаврила Демидов.
– Сказывали, что воевода новый, ан сам протопоп обедню тут служит! – воскликнул с деланным изумленьем Прохор Коза.
– Цыть! – выкрикнул князь Василий Петрович, соскочив со стола и палкой ударив о пол.
Он узнал стрелецкого десятника и вспомнил, как ночью смирил его окриком.
– Тише, отец протопоп, мы тебе не приказные на коленках валяться! – остановил воеводу Гаврила.
– А кто же вы таковы? – запальчиво спросил князь.
– Ты прежде с вежеством себя назови – кто сам ты есть, архиерей ли, поп ли какой? – спросил Томила Слепой, выступая вперед. – Обряд у тебя чудной… Мы чаяли, в цареву избу идем к воеводе, а куда попали – не ведаем: ни церковь тебе, ни застенок… Кто ж ты таков?
– Окольничий царский, а ваш воевода, князь Василий Петрович княж Львов, – отпечатал воевода.
– Долго молвлено! – ответил Прохор Коза. – Ну, здравствуй, князь воевода! А мы – миряне псковские, да вот с нами всегородние старосты – Гаврила Левонтьич Демидов да Михайла Петрович Мошницын, а пришли по градскому делу к твоей воеводской милости.
– Что там за дело? – сбавив тон, спросил воевода.
– Неловко: на съезжую избу-то не похоже, а кали тут церковь, то про мирское негоже сказывать. Вели прежде своим холуям с коленок подняться, – возразил Гаврила.
– Ты мне что за указ?
– Я не указ, да гляжу, не так ты, князь, починаешь. Воевода Собакин, дай бог ему поскорее царство небесное, эдак же починал, и ты по Собакину починаешь. Худо не стало б!
– Вставай вы все, дармоеды, – обратился воевода к подьячим, – да все по местам – и, не мешкав, за дело!
Подьячие кинулись занимать места у столов.
– Ну, что такое? – спросил воевода, обратившись к вошедшим. – Как тебя там… ты, староста, сказывай.
– Зовут меня Гаврила Левонтьев Демидов, а пришли мы к тебе от всего мира просить зелья, свинцу да ключей городских.
– Пошто вам? – спросил воевода, не ожидавший такой просьбы. – Против кого вам зелье?
– А против кого, то мы сами ведаем, – спокойно, с достоинством ответил Гаврила.
– Вы ведаете, да я не ведаю, а ключи у меня. Вот и спрашиваю – противу кого свинец? У великого государя нашего Алексея Михайловича и с Литвой и с немцами мирно – пошто вам пороху снадобилось?
– Покуда, князь воевода, ключи у тебя, да не станет их у тебя, – вмешался Коза. – Ты сказываешь – с немцами мирно, а нам и те – немцы, кто с Москвы по наши головы будет!
– Изменницкие слова молвил, царский стрелец! – возразил воевода. – Ты б допрежь стрелецкий кафтан скинул.
– Ты бы с нас рад поскидать и порты, воеводушка, – отозвался другой стрелец, Иван Колчин. – Да прежде, брат ты мой, князюшка, с тебя порты снимем, будет с тобой хороводиться! Не лясы точить пришли – сказывай, даешь зелье?
– Не дам!
– Ин сами возьмем, – твердо молвил Гаврила.
– Задавишь меня, тогда и возьмешь, – откликнулся воевода.
Гаврила равнодушно пожал плечами:
– Ну что ж, задавлю, коли хочешь, – не жалко, никто не заплачет!
– Сбирать? – спросил тихо Прохор Коза Томилу.
– Сбирай, – так же тихо кивнул Томила Слепой.
Один из посадских вышел из съезжей. Старосты продолжали препираться с воеводой. Он не сдавался.
– Не смеете вы меня задавить. За то государь спросит, – сказал он вдруг и поперхнулся словом: с Рыбницкой площади загудел сполох.
– Горит чего-то? – нерешительно и тихо сказал воевода с некоторой надеждой, что пожар отвлечет людей и прервет эту сцену…
– Воеводская спесь горит, – ответил ему Прохор Коза. – За зельем да за свинцом собирается мир на поклон к тебе, князь Василий Петрович.
– Что ж, насильством возьмете. Добром не дам, – сказал Львов растерянно, – а сила солому ломит.
Он едва успел сказать эти слова, когда толпа зашумела под окнами съезжей:
– Зелья давай! Зелья, свинцу!
– Где новый воевода, давай сюда!
– Что ж, князь воевода, может, к народу пойдешь толковать на крылечко? – с ехидцей сказал Прохор.
«Хоть удавись тут!» – подумал Львов про себя.
– Аль, может, с нами добром сговоришься? – спросил стрелец, хлопнув его по спине.
Воевода подернул плечом. Ему было не по себе.
Однако прежде отдачи ключей он потребовал стрелецких голов, казачьего голову и городового приказчика и поручил им контроль над ключами от пороха и свинца, сделав вид, будто он отдал ключи не мятежной толпе, а служилым людям. Народ толпой побежал к зелейным погребам получать пищали, свинец и порох, словно во время обороны города от подступивших врагов.
– Ну, князь воевода, как тебя величать, не упомнил, – сказал Гаврила. – Тесно у тебя всем, и сести негде. То перво пойдем к нам в гости, во Всегороднюю избу. Там еще об делах с тобой потолкуем.
– Непригоже царскому воеводе… – заикнулся было князь, но веселый стрелец Прохор его перебил:
– Идем, идем, там пригожей – под столами никто не сидит, на коленках не ерзают – все по-людски… – Он снова хлопнул воеводу по спине, словно шутя, но так, что тот покачнулся.
Воевода понял, что еще один такой шлепок – и все равно придется пойти. Он сдался.
В сопровождении десятка вожаков восставшего Пскова и окруженный сотнями горожан, воевода был отведен и посажен в подвал под стражу, а еще через час тот же веселый стрелец доставил к нему отца и сына Собакиных.
– В Москву собрались, вишь, уехать, ан дороги-то ныне грязны! Пускай тут с тобой посидят, князь Василий Петрович, уж ты им дозволь. Обсохнет, тогда и ехать. Да и тебе-то так веселей, – сказал Прохор. – Я бы сам с тобой побалакать остался, да вишь, недосуг!
И, громко смеясь своей шутке, Прохор ушел, стуча сапогами по лестнице…
Иванка возвратился в кузню к Мошницыну. В городе нарастало небывалое. Город готовился к обороне, и в кузницах начали ковать воинскую сбрую. Кузнецы порубежного Пскова всегда хранили предания о том, как их искусство во времена осады служило святому делу обороны. В этом была их гордость, их ремесленная честь. И когда Михайле Мошницыну в Земской избе сказали, что на кузню его возлагается изготовлять наконечники копий и сабли, он не посмел возразить.
После работы в кузне Иванка с Якуней, не заходя домой, направились в город.
На берегу Великой толпа посадских в пестрых тулупах, кафтанах и шубах строилась ратным строем с пищалями, рогатинами и бердышами. Стрелецкий десятник кричал им слова приказов. Это были «новоприборные» из посадского люда.
Гаврила Демидов по совету с Козой указал обучать их наскоро ратному делу, чтобы быть готовыми и встать на защиту города, когда приспеет пора.
Иванка и Якуня были возбуждены, громко смеялись, с озорством толкали друг друга и задевали прохожих, грозясь посадским девчонкам обнять их черными от копоти, угля и железа руками. Девчонки с хохотом разбегались, кидались снежками, взрослые люди ворчали на озорных юнцов…
У Всегородней избы оба парня, остепенившись, умылись снегом, поправили шапки и опояски и, отряхнув снег, налипший к ногам, взошли на крыльцо.
– В стрельцы? – приветливо воскликнул Захар, увидев друзей, и снова склонился к работе, выписывая ярлык для пожилого кожевника, пришедшего записаться вместе с двоими юными сыновьями.
– Ну, давай: «Яков Михайлов, сын кузнеца Мошницына, от роду лет – осьмнадцать…» – смеясь, произнес Захарка и взялся за чистый ярлык. – Саблю, чай, хочешь привесить? – весело спросил он.
– Чего ж не привесить?! Ты ведь привесил! – сказал Якуня.
– Тебе к лицу будет с саблей – лицом румян, пригож, как девица! – насмешливо поддержал Захарка.
«Посадский», – вписал он.
Якуня зарделся и стал еще больше обычного похож на Аленку.
– В конные, что ли, писать? – подмигнул Захарка и, не дождавшись ответа, в углу ярлыка поставил большое «С», что означало «стремянный». – Держи, стрелец, – сказал он, протянув ярлык.
– Ты тоже в стрельцы? – спросил он Иванку.
Захар пододвинул поближе чистый листок и писал, бормоча: «Иван Истомин, сын звонарев, от роду лет…» Вдруг он остановился.
– Постой-ка, Ваня. Ты ведь не вольный… Ты ж из владычных людей.
– Врешь! Макарка хотел в холопы меня, а я не холоп. Я – гулящий! Кой я владычный, коль в кузне посадской тружусь?
– Верно, – в задумчивости сказал Захар. – Ну, погоди. Смотри, ярлыков бы никто не касался. Я – мигом.
Захарка вышел в соседнюю горницу. Иванка ждал.
Вошел Захар с недописанным ярлыком.
– Нельзя, Иван, – сказал он. – Я дворянина спрошал, писать ли холопов и трудников монастырских, – он не велит.