1
Несмотря на мороз, Иванка вспотел, мчась по улицам от Петровских ворот к Рыбницкой площади.
– Припоздал, припоздал, скачи! – кричали ему вдогонку ребята.
– Скинь шубейку-то, жарко! – насмешливо бросила от ворот какая-то девушка.
– Подбери, зайду! – крикнул ей на ходу Иванка и, сорвав с плеч нагольный тулупчик, подарок Первушки, в одной рубахе помчался дальше.
Рыбницкая площадь гудела, полная всяким народом. Сюда собрался весь Псков. У всех на устах были ненавистные имена Федора Емельянова, воеводы Собакина и Филиппа.
Два больших опрокинутых селитряных чана стояли среди площади. С этих чанов в торговые дни объявлялись царские повеления и воеводские указы, а в дни всегородних сходов обсуждались земские дела.
Когда Иванка вбежал на площадь, на одном из чанов без шапки стоял высокий, сухой, чернобородый стрелец Юхим.
– Где то видано, братцы, свой хлеб отдать да под окнами побираться?! А мы из города хлеб вывозить не дадим. А похочет кто силой взять, и пусть на стрелецки пищали наскочит. Побьем! – кричал стрелец на всю площадь.
– Побьем! Всем городом встанем! – отозвались из толпы.
– То и лад. Всем городом крепче стоять. Омельянов всем в городе знамый изменщик, и воевода с ним. Немцев пущают в город? – спросил стрелец.
– Пущают. Повседни у них пиры! – закричали вокруг.
– Голодом город морят? – продолжал Юхим.
– Заморили, проклятые! Намедни без соли, а ныне без хлеба!
– Челобитий наших к царю не пущают. Очи застят царю на правду. Вот и спрошаю братцы, кто они есть – изменщики али нет?
– Изменщики! Хуже немцев проклятых!
Иванка проталкивался сквозь толпу, пробираясь к стрельцу, где ожидал найти и Гаврилу.
– Стой тут тихо, куды ты, пострел! – досадливо одергивали его.
– Гонец я, со скорою вестью, – отозвался Иванка.
– К кому гонец?
– А туды… – Иванка кивнул головой к чану.
– Что за весть?
– Про то ведаю сам. Пустите-ка, братцы.
Иванка толкался, рвался, продирался и наконец, добравшись до дощанов, растерянно огляделся, не видя знакомых в пестром множестве лиц… В это время чернобородый стрелец Юхим, окончив речь, спрыгнул вниз с дощана, а на место его уже забрался мясник Леванисов.
– Кричать, господа, кричим, чтобы немцам хлеба не дать. Всем городом глотки дерем, а придет к ответу, не стали бы отрекаться… а чтобы не было между нами измены, крест поцелуем стоять заедино… – начал мясник.
– Ты что, молодой? – спросил сочувственно только что соскочивший с дощана стрелец Юхим, видя растерянную нерешительность запыхавшегося парня, одетого по-летнему в яркую синюю рубаху, без шубы и без кафтана.
– Я от Петровских ворот… Немцы скачут с Москвы… – выпалил залпом Иванка…
– Чего же молчишь?! – воскликнул Юхим и весь, всем лицом, глазами, даже, кажется, длинной черной бородой клином сверкнул, словно молнией. Опершись о плечо Иванки, он снова мгновенно вскочил на чан.
– Псковичи! – перебив мясника, зычно выкрикнул он. – Немцы скачут за хлебом.
– Где немцы? Отколе проведал?! – крикнули и» толпы.
– Иди сюда! – потащил стрелец Иванку на чан.
Иванка забрался на дно опрокинутого дощана. Отсюда было видно все бескрайнее море людей.
– Иванка! – окликнул Гаврила, вдруг вынырнув из толпы. Он легко вспрыгнул на чан. – Едут? – коротко и тихо спросил он.
– Едут!
– Господа дворяне! Посадский люд! – крикнул он и обвел взглядом толпу. – Стрельцы, пушкари, священники! Юхим правду молвил: ведомо нам стало вечор, что приедет немец хлеб увозить, и мы стрельцам наказали уведом дать. И вот верного человека послали к стрельцам, – хлопнул он по плечу Иванку, – и тот человек дает весть, что уж скачут…
– Далеко ли скачут? – крикнули из толпы.
– Теперь, чай… у ворот… – застенчиво улыбнувшись, ответил Иванка. Бойкий в обычной жизни, он вдруг оробел, поставленный на виду у такого множества людей.
– Гей, народ! – крикнул в это же время голос всадника в голубом кафтане, – это был один из караульных стрельцов, примчавшийся от ворот. – Немцы краем поехали, у ворот не стали!
И едва выкрикнул всадник эти слова, как двое других стрельцов, в желтых кафтанах, караульные от Великих ворот, прискакали на площадь.
– Немцы за хлебом приехали, Федора Омельянова спрошают, а сами мимо города в Завеличье…
– С ружьем! – грянул в ответ чернобородый стрелец Юхим, призывая народ к оружию.
– С ружьем! С ружьем! – подхватила площадь, и вдруг, заглушая крики толпы, от Рыбницкой башни загудел, надрываясь, колокол – били сполох…[159]
– С ружьем! – заревела толпа и качнулась, и словно река полилась с площади в улицы, к Власьевским воротам.
По дороге люди забегали в дома. Дубины, косы, топоры и пищали появились в толпе. Казалось, у всего Пскова было одно сердце и это оно кричало и звало набатом.
Народ уже подходил к Власьевским воротам, а колокол у Рыбницкой башни не умолкал, и теперь зов его подхватили колокола по церквам. Весь город гудел, как во время осады или больших пожаров…
3
Подрез и Менщиков, земские старосты города, посадив на монастырское подворье под стражу Логина Нумменса, думали тем лишь уберечь его от свирепой расправы толпы, а там, когда разойдется народ по домам, найти иной выход. Но народ не хотел расходиться: огромной буйной толпой проводив до ворот подворья обезумевшего от страха иноземного купца, толпа направилась к Полонищенскому концу, где находились палаты Федора Емельянова.
– Федора перед народом поставить! – крикнул стрелец Юхим Щербаков.
– Под плети, к расспросу Федьку! – жадно подхватила толпа.
У железных ворот емельяновского двора плотно стеснились сотни людей, дерзкой рукой трясли створы ворот. Железо рявкало так, что было слышно в соседних улицах, но двор Емельянова словно вымер…
Замок разлетелся… Толпа ворвалась во двор.
– Федора на расправу! К расспросу!
– Куда ты к чертям схоронился? Эй, Федька, вылазь!
Еще никогда во дворе Емельянова не бывало грабежа или кражи: железные замки и решетки, сторожа и собаки охраняли покой его дома. Теперь посадские и стрельцы рвали скобы дверей, врывались в сени, в сторожки и всякие службы.
Испуганные слуги разбежались перед толпой. Им вдогонку свистали. Толпа вошла в дом. Жена Емельянова упала на колени, моля о пощаде, уверяя, что Федор уехал из Пскова.
– Ступай сюда в горенку, тут посиди. Не тронут тебя, – обещал ей Юхим Щербаков и, втолкнув в каморку, затворил за ней дверь.
Толпа лезла во все закоулки, шарила под столами и в сундуках, срывала скатерти, вышибала двери чуланов и кладовых, роняя посуду, с наслаждением сокрушая все на пути и топча дорогие одежды.
Федора не было.
Во дворе толпа дорвалась до хлебных клетей.
Горы зерна! Хлебный потоп! Невиданное богатство и сытость по самое горло – вот что таили клети…
– Вишь, нашего сколько!
– Кровь наша!
– Для немцев скопил, а нам голодать!
– Насыпай зерно, братцы!
– На татьбу не дерзайте! За правдой шли, не в разбой! – крикнул Томила.
– А то разве неправда, чтобы хлеба голодным от сытого ять?
– Хлеб-то наш! Федор нас грабит, а мы его не моги?!
Хлеб потек по мешкам, по кулям… Тут же в доме Емельянова хватали ведра, бадейки, расстилали свою одежду, сыпали в пазухи зерно, иные снимали с ног валенки и, насыпав доверху зерном, босиком убегали…
– Слышь, домой-то поспею сбегать? Поспею домой за кулем?! – спрашивал в толпе молодой рыжекудрый поп.
– Отдай! Чем коней поить стану! Отдай! – кричал старый конюх, гонясь из конюшни за крендельщицей Хавроньей, тащившей разом две пустые водопойные бадейки.
Он схватил ее за полу, она обернулась и с неожиданной силой ударила его по голове деревянной посудиной. Конюх свалился в сугроб.
– Ай да баба! – восторженно одобряли вокруг.
В этот же миг молодой рыжекудрый поп подскочил к старухе, схватил одну из бадеек и, подобрав полы шубы, в один прыжок перемахнул саженный сугроб.
– Батюшка! Сукин сын! Чистый козел, окаянный! – взвизгнула крендельщица, прыгнув за ним и увязнув в сугробе.
Толпа у ворот емельяновского дома запрудила улицу. В воротах шла давка. Кто успел захватить хлеба, не мог выбраться и уходил по задам, через крышу конюшни, через каменную стену, которой, как монастырь, был окружен емельяновский двор.
– В завелицкие житницы, братцы! – крикнул кто-то на улице у ворот, в толпе, которая уже не вмещалась во двор.
– По лавкам, робята! По житным лавкам!
И словно ветер понес толпу в разные стороны: люди мчались по улицам, торопясь обогнать друг друга, как шальные забегали в дома, под одежду совали кули, торопливо завязывали рукава рубах, хватали кошелки и снова бежали, сшибаясь, сталкиваясь, падая и вскакивая, мчались дальше.
Погром емельяновских хлебных лавок, ларей и лабазов начался по всему городу.
Сторожа завелицких клетей вышли против толпы с дубинами. На них налетели и смяли. Лет пять подряд стоявший на папертях Пскова немощный нищий Петяйка, дрожавший собачьей дрожью и ползавший раскорякой, в пылу схватки вырвал дубину у сторожа и богатырским ударом вдрызг размозжил ему голову…
Толпа бушевала. От Рыбницкой площади устремился поток в Кром, к последним хлебным клетям Емельянова. Стрельцы, посадские и холопы, нищие и крестьяне, приехавшие на базар, дьячки, пушкари и подьячие, тесно сплотившись в одно громадное тело, кричали одним невнятным и яростным криком, дышали одним дыханьем, повисшим, как туча, в морозном воздухе… Впереди толпы бежал табунок посадских ребят, в валенках, босиком и в лаптишках…
И вдруг со звонницы Троицкого собора поплыл колокольный благовест.
Толпа приумолкла и прислушалась. Сквозь гул донеслось по улице пенье молитв, и возле Троицкого собора заколыхались хоругви.
По улице с двух сторон стекались встречные толпы: два десятка попов и дьяконов в золотых и серебряных ризах в сопровождении черной толпы монахов и чинных богомольцев шли от Троицкого собора, из Крома. Синий дым ладана взлетал из кадил и казался крылатым облаком, в клубах которого, под сенью святых знамен, ведомый под руки, плыл сам владыка Макарий в золотом облачении и в митре, с крестом в одной руке, другой рукой опираясь на высокий пастырский посох, отчего его поступь была особенно торжественна и величава.
С другой стороны приближалась толпа разношерстного сброда, разбившего хлебные лавки и готового в ярости сокрушить все, что ему попадет на пути…
Толпа горожан подошла вплотную, сблизилась с крестным ходом и остановилась с обнаженными головами. Многие крестились.
– Пошто, владыко, ныне молебен? Какому святому? – непочтительно громко спросил Юхим, предводитель толпы.
Макарий поднял крест и трижды осенил им толпу.
– Во имя отца и сына и святаго духа! – внятно сказал он.
– А-ами-инь! – пропел хор за его спиной.
В ответ на благословение архиепископа вся толпа горожан закрестилась.
Владыка обвел глазами близстоящих людей и сочным голосом звонко воскликнул:
– Братья! – Голос его пролетел свободно и внятно. – Радуйтесь, братья мои во Христе! – сказал он, уже уверенный в том, что вся толпа слышит его голос и подчинится ему.
Он сказал это просто, словно родной отец сообщал своим детям счастливую весть:
– Слышали ль, братья, волею божьей какое добро совершится? Тому тридцать лет, как отпали от нашей земли некие земли ко свейскому государю. Из тех земель русские люди текли к матери нашей, святой православной церкви и к Русской державе. А ныне свейская государыня-королева, по слову мирного докончания и закону, от нашего государя любезного тех людей назад воротить восхотела… А их многи тысячи, братья!..
Макарий рассказывал, и толпа внимала.
– И сказал государь наш великий Алексей Михайлович, буди он здрав: «Легче богатства лишиться, нежели одного из российских людей воротить на чужбину!» И собрал государь велику казну по скарбницам и множество хлеба по житницам и тот хлеб и казну ту восхотел послати государыне свейской, дабы не быть кровопролитью и не отдать православные души в латинскую веру.
Макарий уже видел свою победу: народ внимал ему затаив дыхание. Владыке казалось, что слышно в грудях биение сотен сердец.
– А вы, вы, братья возлюбленные, за тот выкупной хлеб заводите гилевание и мятеж… Стыд, братья!..
– Да кто же нам сказывал, владыко, на что тот хлеб? – выкрикнул одинокий голос из толпы, и вслед в толпе прошел тихий ропот.
– Помолимся, братья, о здравии государя, и с радостью отдадим хлеб и злато за ближних наших, и не воспрепятствуем, братья, Федору, хлеботорговцу, вершити торг добрый…
– Вишь, вишь, куды клонит, Лиса Патрикевна! – воскликнул мясник Леванисов. – Об Федоре вся забота!
– Кончил, что ли, владыко? – громко спросил Юхим.
Макарий растерялся и не сумел ответить.
– Когда кончил – ступай отселе домой! – продолжал Юхим. – Срамно божий образ таскать в заступу врагу-живодаву. А не уйдешь, то мы сами от сраму святые хоругви снесем в собор…
– А тебе, шапку сняв, да по шее! – воскликнул зелейщик Харлашка, дерзко подскочив вплотную к архиепископу.
– А попам подолы заголим да по голым задам плетьми их отхлещем! – крикнула озорная старуха Хавронья.
– Добер бобер! Отдал хлеб, да и скок вприсядку! – зыкнул хлебник Гаврила. – Дай-ка мы троицких житниц пощупаем – весь ли ты отдал хлеб?
– Идем, браты, щупать троицких житниц! – воскликнули разом несколько голосов с разных сторон.
Юхим кивком головы указал архиепископу на толпу.
– Слышь, владыко святой, от греха ворочай-ка с дороги оглобли.
– Надругатели! – крикнул владыка сорвавшимся голосом, высоко взмахнул жезлом, словно собрался пронзить им, как копьем, сердце Юхима, но опустил конец и ударил в снег.
– Ладно, владыка, уж ладно! Ты плюнь на них! Ну их! Пойдем ко двору, – добродушно сказал Прохор Коза, только что прибывший во Псков и теперь находившийся тут же в толпе.
Взяв Макария за плечи, он поворотил его, как хмельного кума после вечерки.
Толпа горожан, смяв кучу попов и монахов и оставив позади золотые ризы и черные рясы, пустилась бегом по улице к последней из емельяновских житниц, стоявшей вблизи воеводского дома…
Попы и монахи сзади толпы плелись вразброд обратно к Троицкому собору…
Иванка вошел в сторожку при свечной лавке, где теперь жил отец.
Бабка Ариша, измученная, потная, с волосами, выбившимися из-под платка, тяжело дыша, сидела в сенях на мешке.
– Насилу доволокла. Аж вся взмокла! – сказала она, не оглянувшись и думая, что вслед за ней входит Истома.
– Ну и бабка! – воскликнул Иванка, затворяя дверь от мороза и скидывая с плеч на пол громадный куль.
Услышав возню и возгласы в сумерках, вышел к дверям Истома.
– С хлебушком, бачка! – весело крикнул Иванка и обнял одной рукой отца, а другой ошалевшую от неожиданной встречи бабку.
Несмотря на ударивший сильный мороз, Иванка вспотел под тяжестью принесенного хлеба. Глаза его посинели еще больше от радостного возбуждения и казались ярче васильковой рубашки, в которой он пробыл весь день на морозе.
Отец и бабка, Федюнька и Груня – все обнимали, ласкали его и не могли на него наглядеться. Вздули свечу.
– А что же ты в одной рубахе? – спросила бабка Ариша после объятий и поцелуев.
– Бег по улице, а девка какая-то крикнула: «Красный тулуп!» Я думал, «краденый тулуп» – взял да кинул…
– Помнит Иванушка бабкины сказки! – с удовольствием проворчала бабка. – А кто ж его взял?
– Красная девка…
– Ох, Иванка, – вздрогнула бабка, – пропала твоя девка, а была такая, что лучше ее все равно не сыщешь!
– Как пропала? – остолбенел Иванка, поняв, что намек бабки относится к дочери кузнеца.
– Просватана ноне, – пояснила старуха, – за дружка твоего Захара. Сам ты его к ним о святках привел! – ворчливо сказала бабка в обиде, что ей не придется хозяйничать в доме с такой пригожей и ласковой невесткой…
– Э, больно надо! Другую найду, еще краше! – с отчаянием и деланной удалью воскликнул Иванка и, хлопнув дверью, как был, в рубашке, выскочил вон из избы.
Отплатить Аленке! Отомстить ей самой жестокой местью…
Он пришел к тому дому, где поутру стояла у ворот девушка, крикнувшая ему: «Скинь шубейку». У ворот возле дома теперь играла девчурка лет девяти. Он узнал дом стольника Ордина-Нащекина, лучшего дворянина города.
Иванка уставился в окна.
– Кого тебе? – любопытно спросила его девчурка.
– Девку жду, – ответил Иванка. – Тут девка тулупчик да шапку нашла. Ты про то не слыхала?
– А пошто же ты кинул тулуп?
– Я не кинул, а потерял, – возразил Иванка.
– Потерял? – сочувственно протянула девчурка. – А тут все смеялись, что кинул… Иди ей скажи, что ты потерял.
– А ты ей скажи. Я в дом не пойду, пусть сюда принесет.
– Что же ты на улице будешь? Замерзнешь! Я вот в шубейке застыла, какой мороз! А шапку ты тоже, знать, потерял?
– Потерял, – подтвердил Иванка.
– Какой-то смешной! Такой растеряха! – с укором сказала девчурка. – Ну что ж тут-то ждать? Иди в дом.
– Боюсь – дом, чай, стольничий…
– Не бойся. Сам-то тише воды сидит в горнице и окна завесил, а матка той девки по хозяйству хлопочет, а девку зовут Аксюша… Не бойся. Иди, я тебя проведу, – покровительственно сказала девочка, провела Иванку и указала дверь в задней светелке, где жила Аксюша с матерью-вдовой, дальней родственницей стольника, выполнявшей обязанности ключницы.
– Выкуп за тулуп, – засмеялась Аксюша, сразу узнав кудрявого бегуна.
Иванка схватил ее и поцеловал.
– Вот тебе выкуп! – сказал он.
Девушка выскользнула из его рук.
– Ишь, вострый какой! А хошь – крикну? Тебя на конюшню сведут за такой-то выкуп да плетью!.. – сердито сказала Аксюша.
– Губы у тебя горячие, а сердце ледяное, – ответил Иванка. – Я сколь без шубы ходил, промерз, и вся моя вина, что погрелся, а ты плетьми за то хочешь?
Но девушка, увидя его испуг, уже не сердилась.
– Слова молвить еще не поспел, а целоваться полез! – с укором сказала она. – Парня никто не попрекнет, а девке-то срам! Что я тебе худо сделала, что меня осрамить хочешь?!
– Я тебя срамить не хочу. Сам не ведаю, как поцеловал. Губы твои такие – не хочешь, да поцелуешь!
– Знаю парней! Небось каждой девушке поешь! – недоверчиво сказала она. – Тулуп твой вонючий в горницу я не носила. Спросишь у конюхов. Отдадут – ладно, а пропили – их счастье! Смеялись дюже: прозвали тебя «дурачок – скинь кафтан»…
– Аксюша, – сказал Иванка, – что же, я возьму тулуп и уйду, а тебя неужто больше и не увижу?
– Пошто тебе меня видеть? – сурово сказала Аксюша. – За жениха я сговорена, – неожиданно выпалила она.
– За старого, чай! – поддразнил Иванка.
– Ан врешь! Врешь! – со смехом воскликнула девушка.
– Ан не вру, слыхал – за старого, за плешивого!
– Ан врешь! – хохотала она. – На тебя похож, покрасивше тебя, синеглазый да молодой, а ты не знаешь его, он не псковский.
– Ан знаю! – подзадорил Иванка. – Плешивый, беззубый, – и тихо добавил, сам не зная, зачем: – Не ходи за него…
В эту минуту послышались шаги на лестнице.
– Матка! – шепнула Аксюша и, быстро схватив Иванку за оба плеча, толкнула в соседнюю каморку, повернула к пологу, за которым стояла кровать, пригнула к полу и почти засунула под кровать.
Он едва успел подобрать ноги, когда мать Аксюши торопливо вошла в светелку.
– Все прибрано в горнице? – спросила она.
– Все, матушка.
– Полог у постели оправь, – заметила мать. – Время-то какое! Афанасий Лаврентьич гостей хочет примать в нашей светелке, – зашептала она дочери. – У тебя, говорит, в светелке лишних ушей нет. Аксюшу, говорит, уведи вниз, пряниками, орехами, говорит, угости. Пусть, говорит, с девушками позабавится, а мы у тебя посидим – думу подумать надо…
– Столько горниц в доме у стольника, а не нашел краше нашей конуры, – насмешливо сказала Аксюша.
– Сказывала! Не твое, баит, бабье дело указ давать! Старика Устина на лестнице велит посадить, а всю дворню собрать в людской, а ворота на запор, да собак спустить, да караульщиков выставить, а девушки бы с тобой игрались и ты бы смотрела за всеми, чтобы ни одна подслушивать отнюдь не пошла бы.
– Что я, собака, что ли! – огрызнулась Аксюша.
– Марья Андревна! – позвали внизу.
– Иди, иди, Афанасий Лаврентьич кличет, – поторопила Аксюша мать.
– Иду, – откликнулась та и поспешно вышла.
– Уходи скорей, покуда ворота не заперли, – зашептала Аксюша Иванке. – Тулупчик твой у деда возьмешь…
И Иванка едва успел выскочить из горенки прежде прихода гостей стольника.
Уже на лестнице, натянув свой тулупчик, Иванка услыхал внизу голоса и затаился.
– Осторожно, сударь, тут порожек, – сказал старик слуга стольника, присвечивая на лестницу фонарем, и Иванка, к своему изумлению, признал в «Госте» стольника земского старосту Подреза…
Иванка выскользнул во двор. Он повернул от крыльца не к воротам, а обратно, в глубину двора, чтобы уйти неприметно, «задами» стольничьей усадьбы. Оглянувшись, он увидел еще две смутные тени «гостей», вошедшие на крылечко, с которого он только что спустился.
«Не зря столь гостей у стольника. Сказать поскорее Гавриле Левонтьичу!» – подумал Иванка.