Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Степан Разин - Остров Буян

ModernLib.Net / Историческая проза / Злобин Степан Павлович / Остров Буян - Чтение (стр. 11)
Автор: Злобин Степан Павлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Степан Разин

 

 


– Брось, Совка, мы тебе не помеха, а людям потеха, – успокоил кабатчика скоморох. – Мы с Мишей робята добрые: зубы почешем, пьяниц потешим, кошель набьем да тут же пропьем… Кажи-ка, Миша, как надо пить не лукавить, хозяина здравицей славить! – сказал скоморох и кинул кабатчику деньги. – Налей нам по ставушке, хозяин.

– И мне ставушку! – протолкавшись с улицы между столами и стукнув по стойке кулаком, громко потребовал известный всему городу пропойца, сын боярский[109] Михайла Туров.

– Опять, Михал Парамоныч! – укоряюще и тоскливо протянул целовальник. – Вино царское, не мое. Я крест целовал, что безденежно никому не дам.

– Не веришь?.. На, на, бери, окаянный!

Туров наклонился, живо сдернул с ноги сапог со шпорой и кинул его на стойку.

– По-нашему, сын боярский! Лихо! – одобрил один из пропойц, успевший спустить кабатчику шубу, и шапку, и сапоги. – Гуляй, да нас не забудь!

В это время дверь кабака распахнулась, и на пороге явился Истома. Он сумрачно осмотрелся по сторонам.

– А-а, звонарь-звонарище! Давно не бывал! – встретили его пьяницы.

– Знать, богат стал – пожаловал. Ставь, коль на всех!

– Разговейся для праздничка!

– Что за праздник? Где праздник? – спросил Истома.

– А Федору Омельянову шкуру дерут – то не праздник? Пьем во здравье московских бояр, за их правду!

– За правду? – громко переспросил Истома. – В том ли правда, чтоб малых хватать да за больших их в пыточну башню тащить? Знать, вся боярская правда для больших… Пусть черт за них пьет!.. А я выпью им на погибель… Эй, Совка, налей! – Истома кинул кабатчику разом все деньги. – Да тем наливай, кто со мной в единой мысли пить будет, – добавил он задорно и позвал: – Давай подставляй кто хошь чарки!

Шумный кабак вдруг затих. Гуляки переглянулись, но никто не решился тронуться с места и принять опасную здравицу.

– Мне налей! – дерзко раздался выкрик среди пропойц, и старик монах, молчаливо сидевший в углу, протянул свою кружку.

Все на него оглянулись. Он был изможден, сед и дряхл, но его глаза горячо сверкали, и голос был не по-старчески тверд.

– Нацеди ему, Совка, – велел по-хозяйски Истома.

Кабатчик послушно налил чарку монаху.

– На чью вы погибель пьете, нечистые души? – вмешался Михайла Туров.

– А на твою! – огрызнулся Истома.

– На мою – тьфу, пей! Я кому к черту надобен! Ан ты не то кричал… Ты чего кричал?

– А то и кричал – не тем судом судят наших злодеев. Нет праведного суда! – воскликнул звонарь.

– Ан есть суд на свете! – твердо сказал монах.

– Где ж он есть-то? У бога? На небе? – со злой усмешкой спросил Истома.

– Бог-то бог, да и сам будь не плох: всем народом судить – то и суд! И пытать принародно – то правда! – ответил монах.

– Эх, отче чернец, не лез бы в дела мирские! Чего ты в них смыслишь! Бякнешь себе на голову, – предостерег Туров монаха.

– Чернецы не родятся! – запальчиво воскликнул монах. – Я всю Смуту прошел. Не в кабаке, как ты, гремел саблей… об одном сапоге… – с презрением взглянув на пропойцу, добавил монах.

– За кого же, за кого ты бился? За Гришку Отрепьева[110], за самозванца? – допрашивал сын боярский.

– За народ! Дворян да бояр побивал! Вот на их погибель и пью! – вызывающе отозвался старик и, высоко подняв, залпом выпил свою чарку.

– На погибель! – подхватил Истома и выпил свою.

– А ты смелый, старик! – сказал Туров. – Что же ты, Ивашку Болотникова[111], что ли, прочил в цари? В Калуге да в Туле сидел?

– Где сижу, тут во Пскове и ране сидел, – твердо сказал чернец. – Мы ни Шуйского знать не хотели, ни панского самозванца[112]. За город стояли.

– А кто, отец, кто стоял? – спросил сапожник Тереша, придвинувшись к чернецу.

– Меньшие повстали. Дали колодникам да холопам волю, да и поставили над собой мужика Тимофея…

– Кудекушу, что ли, Трепца?[113] – нетерпеливо перебил зелейный варщик[114] Харлампий.

Монах усмехнулся:

– Слыхали, стало быть, про него?

– Слыхали. Вор был! – громко ответил Туров.

– Мужик, а не вор! Воры были такие, как ты дворянин. А он тех воров побивал. Еще тридцати годов тогда ему не было, а далось ему пуще всех; силу взял!

– Воевода, да и только! – с насмешкой поддразнивал Туров.

– Воеводам указывал, – подтвердил монах. – На место воевод вот таких горьких пьяниц к расправе градской посадил… И сидели! Кабак забыли! Головы светлы стали у всех, глаза ясны, как звезды. Мужики простые вершили суд и расправу над такими вот Федьками… Не Омельянов тогда был, а Трифон Гудов. На площади жгли его огоньком…

– Воры грабили по дворам да добро тащили – в том и правда была воровская! – со злобой воскликнул Туров.

– Врешь! Корыстников мы дубьем побивали на площади… И дворян и бояр побивали! Рыбницку башню по самые окна мозгами дворянскими позадрызгали…

– Отплатили за все неправды, – сочувственно подсказал чеботарь.

– Как вот такого злодея прикончат, бывало, на площади, – указал на Турова старый монах, – так все и станут еще дружнее… Вот как оно было… Пьем, что ли, еще? – поощрил Истому монах.

– Совка, давай! – приказал Истома.

– И я с вами в мысли! – откликнулся сапожник.

– Пьем на погибель неправдам! И я! – поддержал Харлампий, подставив чарку.

– Давай наливай! – шумно крикнул Истома.

Смелые речи монаха всех захватили. Все слушали его, тесно прижавшись друг к другу, прервав беседы и споры, забыв о своих делах. Теперь все взялись за чарки и разом выпили по глотку.

В тишине, пока пили, сразу стал слышен мерный, как человеческий, храп уснувшего после чарки медведя.

– Куда же девался Кудекуша, деда? – громко спросил скоморох.

– Туды и девался, что на кол его посадили! – с издевкой ввязался Туров.

– Ан нет! – задорно воскликнул монах. – Хотели такие, как ты, да он клобуком[115] прикрылся… Поди-ка возьми! – И монах по-детски выставил кукиш под нос сыну боярскому.

– Эх, ныне б такого! – тяжело вздохнул Истома.

– Не смутное время! Ныне кто бы с эким Кудекушкой в мыслях был! – возразил сын боярский.

– А хоть я! Да сколь хошь людей знаю, что встали бы вас давить! – выкрикнул Истома, забыв осторожность.

– По всем городам люди миром подняться на больших готовы. Я сколь исходил по Руси… – подхватил скоморох.

Туров вскочил.

– А ну, кто пойдет? Кто пойдет? Назови имяны! – подступил он к Истоме. – В каких городах? – обернулся он к скомороху.

– Фьтю, фьтю! Куси, сын боярский, куси! – насмешливо зашумели пропойцы.

– Н-наз… зови имяны! – с пьяным задором опять повернулся Туров к Истоме.

Услышав крики и улюлюканье, пропойцы повскакали из дальних углов кабака и окружили их. Туров об одном сапоге, в распахнутой шубе на голое тело, но с саблей показался смешон. Раздался гогот.

– Уйди! С твоей бы рожей сидеть под рогожей… Не лезь! Об тебя руки пачкать… – огрызнулся Истома.

Хохот толпы и слова звонаря раздразнили Турова.

– Сказывай, кого знаешь в изменной думе, холоп! – выкрикнул Туров, схватившись за саблю и вращая покрасневшими, бессмысленными глазами.

– Ох, сын ты боярский, дрянь из дворян! – распалился Истома. – Что как черт за душой пристал! И твою-то душонку выну!

Он вскочил, надвинувшись грудью на Турова, и схватил со стола тяжелую оловянную кружку. Злость душила его: ударить и размозжить башку!

– В кабаке без побою! – услышал Истома голос кабатчика.

– Убью-у! – заревел сын боярский, выдернув саблю из ножен.

Люди шарахнулись в стороны, но не успел сын боярский взмахнуть саблей, как оловянная кружка Истомы ударила по голове, повалив его с ног.

Истома, не помня себя, опять замахнулся.

– Караул! Государево слово! – в страхе зажмурясь, взревел Туров.

Истома опомнился и опустил свою кружку, но Туров не видел.

– Государево слово! Слово!.. – орал он все громче.

Люди бросились врассыпную. Никто не хотел стать послухом[116] в «государевом слове», каждый спешил скрыть лицо в надежде, что Туров его не запомнит.

Кабак опустел. Истома стоял, недоуменно озираясь, словно только что проснулся среди кабака, большой и нескладный.

Земские ярыжки с улицы вбежали в кабак.

Туров медленно поднялся с пола, из рассеченного кружкой лба текла кровь, и он размазал ее по лицу и одежде.

– На того бородастого слово, – указал он на Истому.

Он оглянулся, отыскивая глазами других, но никого не увидел. Туров кивнул в сторону старика.

– И на того… на Кудекушку… тоже, – добавил он.

Старый монах сидел неподвижно, положив голову на руки, словно его ничто не касалось и, сам все затеяв, он вдруг уснул.

– Эй, старче, чернец! Очнись-ка, отче! – Ярыжка тряхнул старика за плечо.

Тот безвольно мотнулся.

– Да он помер! Ей-пра! Ей-пра! – забормотал ярыжка, в страхе отдернув руку. – Ей-пра-а!.. Окочурился, братцы!

– Жил в клобуке, а помер в кабаке! – подхватил второй ярыжка.

– Наперед по себе поминки справил, потом и помер! – заметил первый.

– Давай руки, – сказал ярыжка, вынув из-за пазухи веревку.

И Истома покорно отвел руки за спину.

8

Расталкивая толпу, тыча в снег суковатой палкой, бабка Ариша пробиралась к пыточной башне. Когда из окошка башни донесся до площади крик, бабка узнала голос Иванки. У нее задрожали ноги, но только на миг, а затем еще упорней она рванулась через толпу и по-хозяйски ударила в железную дверь клюкой.

– Где боярин-то царский? – спросила бабка, решительно шагнув за порог.

– Куда ты, яга? Аль позвали? – воскликнул караульный стрелец, преградив ей дорогу.

– Пусти-ка, малый. Кабы не звали, не шла б! – нашлась бабка и отстранила его рукой.

Стрелец был сбит с толку уже с утра всем тем, что творилось: богатый гость Федор, хозяин Пскова, был поставлен под пытку, а посадская мелкота, кто, бывало, кланялся Федору в ножки, теперь нагло лезла его уличать, и сам царский сыщик велел допускать к себе всех…

Стрелец пропустил и старуху…

Не чувствуя крутизны ступеней, бабка Ариша легко взобралась наверх.

Сумерки башни после яркого дня на миг ослепили ее. Все кругом показалось уродливым, страшным. Искаженные рожи мерещились в каждом углу… Около самых дверей при блеске трескучих свечей она увидала своего Иванку: белое тело его, покрытое кровью, иссеченное кнутом, изъязвленное крючьями и каленым железом, вздрагивая, висело у темной кирпичной стены на дыбе…

Прямо с лестницы кинулась бабка к почти лишенному жизни телу.

– Иванушка! – вскрикнула бабка, схватила повисшую ногу… и отшатнулась: костлявая волосатая нога оказалась ногой Шемшакова.

Старуха растерянно оглянулась. Никто не успел ничего сказать, как она кинулась к деревянной кобыле, где тоже белел обнаженный колодник… Старуха узнала Емельянова.

Федор под пыткой! Бабка вскипела ненавистью.

– Попался, голубь! – злорадно сказала она. – И на богатых, знать, царская правда приходит! Не век тебе кровь пить, ирод проклятый!.. – Она приблизилась к нему. – Сказнит тебя царь, и то правое дело! Спасибо ему ото всех меньших! – продолжала она. – А мово-то внучонка пошто ты губишь?! Чего на него наклепал? Он дите: куды указали насечку секчи, туды он и вдарил. Пошто ж на него плетешь?! Что молчишь, окаянный?! Где малый-то мой?! Тебе за него на том свете…

– Цел он, бабка Ариша! – сказал ей знакомый голос.

Она оглянулась. Рядом стоял Мошницын.

– И ты на него! – повернулась она к кузнецу. – Сам контарь ковал, да и нет, не повез ко злодею. Мальчонку послал!.. А нынче твоя хата с краю! Чаешь, заступы нет у него? Я заступа! – воскликнула бабка, ударив себя костяшками пальцев в грудь.

– Ну-ка, старуха! – потеряв терпение, воскликнул палач.

Он встряхнул бабку за ворот и отшвырнул ее к лестнице.

– Где мой малый? – заголосила бабка и кинулась на палача. – Я тебе за него все печенки, катюга[117] проклятый!.. – визжала она.

Она внезапно схватила с углей раскаленный железный прут. Палач отшатнулся, невольно прикрывшись рукой.

– Пропал палач! – без усмешки, спокойно сказал от стола царский сыщик. – Не трожь-ка, Савоська, старуху.

– Слыхал, конопатый пес! – с торжеством заявила старуха, снова сунув к лицу палача все еще не остывший железный прут.

– Иди сюда, бешена бабка, – позвал царский сыщик. – Пошто прилезла?

Только теперь, увидев его, и дьяка, и подьячих, бабка Ариша, выронив прут, бухнулась на колени.

– Князь-боярин, голубчик, – жалобно запричитала она. – Внучка схватили на площади! Не погляди, родимый, что нет у него ни деньги на посул! Ни в чем он не виновен, напраслину наплели…

– Постой, старуха. Пустое кричишь про посул. Не емлю посулов! – остановил окольничий. – Кто твой внучок?

– Иванка – внучонок… Жил у того в подручных, – не глядя ткнула она в сторону кузнеца, – а он для того контарь сладил, – так же не глядя ткнув в сторону Емельянова, продолжала бабка, – а Иванка контарь повез…

– Кудрявый мальчонка тебе внук? – перебил царский сыщик.

– Он самый, кудрявый, глаза поднебесны…

– И волос кудряв, и глаза поднебесны, – опять перебил окольничий, – да больно язык уж востер. Нынче на волю его спусти, а завтра он снова в тюрьму…

– Голубчик ты мой, – завопила старуха, схватив и целуя руку окольничего, – ты только на волю его спусти, а я язычок пришью шелковой ниточкой. Что твоя рыбка станет!..

Окольничий усмехнулся.

– А ты, знать, рыбку свою и со дна-то морского достанешь, упасешь от всякой напасти? – сказал он.

– Хоть морским чертям, хоть боярам, весь потрох повыдеру с корнем! – воскликнула бабка.

– Ох, сама языката! Ты свой бы язык-то ушила!.. И внук, знать, в тебя! – оборвал окольничий и обратился к подьячему: – Слышь, запиши, Алеша, – как его звать-то, парня, – «спустить на поруки бабке»…

…И бабка не шла, словно на крыльях летела домой, как трехлетнего внука, за ручку ведя Иванку по улицам Пскова… Ей хотелось всем встречным, знакомым и незнакомым, сказать, похвалиться, как она вырвала своего любимца из боярского плена. Она успела убедить себя в том, что без нее он был бы замучен страшными пытками…

Они возвращались уже по сумеркам. Дома было темно. Дверь оказалась неплотно затворенной, и сторожка настыла.

– Бачка! – окликнул Иванка. – Бачка!..

Никто не ответил.

Привычно достав в темноте из печурки огниво, Иванка высек огня и заглянул на печку. Там спали только Федюнька и Груня.

В прежнее время Иванка и бабка знали, что если Истомы нет дома, то надо искать его в кабаке. Теперь отвыкли от этого. Вина он не пил ни капли… Где он мог быть? Они сидели вдвоем и ждали ею вечерять. Обоим хотелось есть, но они дожидались. Уже наступила ночь.

– Куды ж он?.. – сказала в раздумье бабка.

Ее перебил стук в оконный косяк.

– Бачка! – окликнул Иванка.

– Эй, бабка, Иван! – крикнули с улицы. – Звонаря в государевом слове на съезжу стащили…

– За что? За что? – закричал Иванка, выскочив вмиг на паперть.

Но неведомый вестник уже скрылся во мраке…

Глава одиннадцатая

1

Дней через пять после пытки Федора Емельянова пронесся по городу слух, что из Новгорода Великого прискакал знатный гость – шурин Федора Емельянова, старший сын новгородского гостя Стоянова. Он приехал, внимая просьбам своей сестры, умолявшей отца и братьев спасти ее мужа. И все в городе поняли, что алтыны и гривны, собранные «меньшими» посадскими, не перетянут стояновских новгородских червонцев.

Молодой Стоянов проехал сразу с дороги на Снетогорское подворье, где жили царские сыщики, и там же остановился. Сколько ушей и глаз следили в те дни за каждым движением новгородского гостя и наконец уследили: молодого новгородского богача окольничий принял в своем покое.

В ту же ночь Федор был вывезен в Москву тайно, чтобы на него не напала разгневанная толпа псковитян, и молодой Стоянов тоже уехал, захватив сестру.

Лавки Федора Емельянова были закрыты…

А воеводские слуги начали распродавать по торгам разную рухлядь – корыта, ушаты, сита, оконные рамы, лишнюю сбрую, кареты, телеги… Тогда поняли псковитяне, что они «свалили» не только Федора Емельянова, но вместе с ним и самого окольничего и воеводу князя Лыкова, который потакал во всех воровских повадках Федору.

И вдруг в те же самые дни бирючи закричали царский указ об отмене пошлин на соль. Посадские псковитяне радостно передавали друг другу:

«Услышал царь наши печали! Дай бог здоровья Томиле Слепому – потрудился своим писанием: не токмо что ирода Омельянова, не токмо что воеводу князь Лыкова с нашей спины согнал – и со всей земли соляную пошлину снял государь по Томилиному прошенью!»

Не было человека во Пскове, который не знал бы теперь грамотея в лицо, и при встрече на улице сотни псковитян скидывали шапки, кланяясь своему заступнику.

– Велико ли дело грамоту сочинять! – скромно, хотя и с достоинством говорил сам Томила. – Вся сила в единстве, в том, что дерзнули наши посадские за всей державы нужду поднять голос и приписи дать к челобитьицу не устрашились!..

В конце января дошел из Москвы слух о том, что Емельянов в Москве за свое воровство бит кнутом. И в ту же пору въехал во Псков новый воевода, окольничий Никифор Сергеевич Собакин. О нем говорили, что он ставленник боярина Морозова, что он только что пожалован окольничим за какие-то тайные услуги боярину Борису Морозову и прислан «на корм» во Псков, чтобы поправить свою худобу.

Бывший воевода князь Лыков успел уже ободрать воеводский дом и распродать по торгам все, чего не стоило вывозить. И псковитяне с тяжелыми вздохами собирали с города деньги, чтобы устроить заново хозяйство, потребное новому воеводе.

Вслед за отменой налога на соль, когда царский указ объявил о введении старых пошлин, посадские богачи Устинов, Подрез и Менщиков призвали к себе Томилу.

– Слышь, Томила Иваныч, новому воеводе, чай, ведомо, что по твоим моленьям государь согнал князя Алексея и в то место прислал его. Сходил бы ты к новому окольничему поклониться. Он бы твоих советов стал слушать. И нашу, торговых людей, нуждишку сказал бы ему: мы бы трое на откуп взяли градские торга и промыслы, казна бы полней была, и воеводе спокой, – сказал Слепому Устинов.

– Вы для своей корысти весь город хотите покабалить, а я тому не пособник, – ответил Томила. – Да и спина болит от поклонов. Кланяйтесь сами.

Большие торговые люди решили сами пойти к воеводе Собакину с хлебом-солью просить о том же.

Но воевода принял гостей сурово.

– Царские нерадивцы вы! Истинные державы губители! С вашим воеводой князь Лыковым старых недоимков эва сколь накопили! А у меня любимцев по городу нет. Три месяца сроку даю. Трудитесь! Кто сколь государю должен, тащите в казну, а кто станет ленив, того пошлю на правеж, батожьем колотить до уплаты…

Воевода потребовал у дьяка списки недоимщиков и с радостью нашел в них имена любимцев посадского Пскова, людей, которые подписались под челобитьем на князя Лыкова, и в их числе имя Гаврилы Демидова, хлебника, не уплатившего давних пошлин.

Он понимал, что хотя на этот раз должен им быть благодарен за свое высокое и почетное место, но что надо их впредь опасаться, потому что это самые беспокойные люди всего города. Имена Томилы Слепого, Гаврилы, Михаилы Мошницына и попа Якова, чьи подписи были первыми под челобитьем, особенно запомнились новому воеводе, и он жалел, что только один из них был в числе недоимщиков.

«На правеж», – пометил воевода в списке против имени Гаврилы, как и против многих других имен почтенных посадских.

Хлебника привели к воеводе. Он сказал, что дотла разорен Емельяновым, что у него даже нет лавки, за которую он задолжал недоимку, что торгует он теперь в чужой лавке чужим хлебом и не с чего ему так разжиться, чтобы ныне отдать долги.

– А кто челобитную починал на старого воеводу? – спросил Собакин.

– Весь город, и я со всеми, осударь воевода, – признался Гаврила.

– Грамотен! – протянул с насмешкой Собакин. – А ты б, чем грамоты сочинять на бояр да окольничих, об своем торге лучше мыслил. Вот бы тебя никто и не разорил. А ныне что мне с тобой делать? С меня государь недоимки спрошает… где возьму? Иди на правеж!

– Смилуйся, осударь воевода, нечем платить! – взмолился Гаврила.

– Не за то, мужик, на правеж пойдешь, что деньги не отдал, а за то, что, дурак, разорился. Не в свое полез – грамоты сочиняешь, – отечески возразил воевода. – Тебе добра хочу – разуму научить, вперед бережливей будешь! Робята, чай, малые есть? – участливо спросил Собакин.

– Трое малых, – вздохнул Гаврила.

– Ну, как не бить за троих, что их разоряешь! Бог нам для детей богатство дает, а ты порастряс. За то тебе вдвое дадут, – сочувственно подтвердил воевода.

…Гаврила Демидов стоял на правеже у съезжей избы.

«Учат нас, дураков посадских, как жить, – думал хлебник с обидой и злостью, – учат нас, что нет у царя праведных воевод. Одного натужишься скинешь – другого посадят злее цепной собаки. Инако жить надо. Инако и ладить надо. Видно, чья сила, того и право на грешной земле. Знать, и нам свою силу копить!»

2

Кузя присоветовал Иванке обратиться к Томиле Ивановичу, расспросить у него, как быть, где хлопотать и что может статься с отцом.

Томила узнал через подьячих съезжей избы, что Истому мучили пытками, жгли и что после тех пыток звонарь лежит в тюрьме.

– Мыслю я, что теперь его пустят домой, – сказал Томила Иванке.

С этого дня Иванка стал ждать возвращения отца. Но шли дни за днями, а Истома не возвращался.

Иванка должен был выдумывать всякие штуки, чтобы кормиться и кормить ребят и старуху.

К масленой, когда устраивалось гульбище с катанием на санях и с хороводами, Иванка наделал сидений к качелям и с ними вышел на торг, предлагая желающим покачаться.

– На масленичну качель заморские седла, под всякий зад, под боярский и подлый! – выкрикивал Иванка.

Молодые стрельцы, посадские, дети боярские[118] платили за «заморские седла». И по вечерам Иванка возвращался домой с набитым кошелем. Правда, кошель был набит не золотом – мелкой монетой нищих, словно он собирал, сидя у паперти, но на семью хватало…

На третий день масленой с утра Иванка опять отправился на площадь. У места торговых казней палач прохаживался, приготовляясь бить кого-то кнутом. Собиралась толпа зевак, окружая позорный столб возле съезжей избы. Иванке стало не по себе. Торопливо пройдя мимо места мучений, он остановился возле качелей. Еще никто не качался, только начинался торг, и народ сходился понемногу. Вдруг Иванка увидел Аленку с каким-то высоким и стройным парнем. Иванка заволновался: после святок хоть он и не видел ее, но, вспоминая, всегда представлял себя рядом с ней… Ему казалось, что надо обоим лишь подрасти. И вот Аленка уже подросла и игриво смеялась с нарядным чужим молодцом. Она разрумянилась от веселья и что-то шептала на ухо парню. Его лица не видал Иванка. Он только видел, как молодец наклоняется к ней, приоткрыв одно ухо, чтобы лучше слышать свою красотку, и для того лихо сбив набекрень шапочку с бархатным верхом… Иванка осмотрел свой наряд и показался себе вовсе убогим.

Он знал, что кузнец, взятый к расспросу по делу о емельяновском контаре, был отпущен тогда же, и то, что он был допрошен под плетью, сделало его невинным мучеником в глазах псковитян. Все шли к нему с сочувствием и заказами, и он стал жить снова богато…

Скоморошья ватага, пестрая и крикливая, гудя в волынки, ударяя в бубны, оглушая свистом, ворвалась на площадь и всколыхнула толпу. Высокий малый в широкой шляпе с лентами и бубенцами пробежал, играя в пятнашки с большим медведем. При этом медведь, не поспевая за ним, так сердито рычал с досады, что испугал окружающих, и толпа попятилась на Иванку. Аленка вместе со спутником оказались возле него, совсем рядом. Чтобы обратить на себя ее взоры, Иванка вдруг заорал во все горло:

– Седла от недуга, от задней боли, чтобы от качель не нажить мозолей! Седла дешевы, седла заморские для качель!

Аленка оглянулась. Оглянулся и спутник ее – это оказался ее родной брат Якуня. Он так нарядился, что было его не узнать… Якуня обрадованно замахал Иванке. Они подошли. Иванка дал им сиденье для качелей и с удовольствием долго глядел, как они высоко взлетали над шумной и пестрой толпой…

Когда они, накатавшись вдоволь, пришли возвратить сиденье, Иванка позвал Аленку опять на качели вместе с собой, научив Якуню кричать про «заморские седла».

– Ладно, ступай себе, – согласился Якуня и вдруг, как взаправдашний торговец, звонко, заливисто закричал, предлагая седла…

Весело рассмеявшись, Иванка с дочерью кузнеца пошли на качели.

Иванка раскачивал стоя. Крепкие руки его туго натягивали веревку, и качели взлетали все выше и выше, и Аленка ахала, замирая на высоте.

– Не бойсь, не бойсь, ничего! – с довольной улыбкой мужского превосходства бодрил Иванка.

И уже их качель взлетала выше других, и все, кто собирался на площади, подымали головы и кричали:

– Буде! Уж буде! Сорвешься, пострел окаянный!

Иванке казалось, что он летит выше всего мира со своей прекрасной царевной и под ним не простая базарная качель, а ковер-самолет, под которым внизу и моря, и леса, и горы…

Гудели литавры, визжали волынки, пели рожки.

Веселый спустился Иванка на площадь, и внизу все еще его большой рот расплывался в улыбку.

Вдруг в пестрой толпе мелькнуло встревоженное лицо Томилы. Иванка встретился взглядом с его озабоченными глазами, и какое-то смутное предчувствие беды охватило его холодком, а лоб под шапкой покрылся мгновенно выступившей испариной.

Подьячий глазами позвал его в сторону, и Иванка шагнул к нему.

– Идем живей, – сказал Томила. – Отца на торг провезли кнутом казнить…

Эти слова донеслись до Иванки словно откуда-то из колодца, в одно и то же время и отдаленные и повторяющиеся неумолкающим отзвуком, будто гром… Непонимающим взглядом, растерянно посмотрел Иванка на летописца, на Якуню и на Аленку. Словно в тумане увидел он, как скривились в жалобную гримасу сочувствия улыбающиеся губы Якуни и как в расширенных, округлившихся глазах Аленки скопилась теплая влага.

Иванка вдруг повернулся и, не сказав никому ни слова, помчался по площади к месту казней…

Ожесточенно расталкивал он локтями базарную толпу. От волнения и быстрого бега больно колотилось сердце…

У места казни тесной кучкой сгрудился разный народ – зеваки всевозможных чинов и званий.

Кнут уже сделал свое жестокое дело. На рогоже, на рыжем, словно ржавом, снегу, у позорного столба лежали два окровавленных неподвижных тела. В большом истерзанном человеке Иванка бы не признал отца: сплошные лоскутья кровавого рваного мяса покрыли его обнаженную спину. У Иванки затряслись губы и побелело лицо. Вид запоротого отца его испугал, особенно потому, что после пыток Иванка уже не ждал для него еще нового наказания… Сквозь скопище ротозеев протолкался Иванка к столбу.

– Убили его? – спросил он сдавленным голосом.

– Живуч! Очнется! – пренебрежительно ответил приказный. – А ты ему кто?

– Сын.

– Веди поручных[119]. Государев указ – «выбить дурь кнутом да пустить на поруки».

– Куда? – в замешательстве переспросил Иванка.

В это время к ним подоспел Томила.

– Ты, Иван, лошадь скорей ряди. Я тут улажу, – сказал он.

Когда Иванка привел лошадь и вместе с Томилой поднял отца, Истома очнулся.

– Тише, сыпок, побито все у меня, окалечено… – запекшимися губами, без голоса, пролепетал он.

Бабка Ариша охнула горько и больно, увидев Истому. Она сроднилась со всей семьей, и суровый Истома был ей дорог и близок, как сын.

Иванка крепился. Когда же бабка послала его за костоправом, выйдя из дому, он не сумел сдержать слез.

3

Когда после пасхи пришло по обычаю переизбирать старшину площадных подьячих, воевода вызвал из них четверых и наказал, чтобы Томиле Слепому больше в старшинах не быть.

– Не серчай, Томила Иваныч, – доброжелательно шепнули ему, – тебя не велит выбирать воевода…

И, освобожденный от старшинских обязанностей, Томила опять возвратился к столбцам своей «Правды».

«Благо, лето настало, – писал он, – пишу без свечи. Ныне свечи – дорог товар на торгу…

И войны нет ныне, и урожай дался, а нет никому достатка. Кой черт перед богом за то ответчик?

Я человечишко малый, подьячишко на торгу мычусь, и что вижу? Каково житье людям? На хлеб, на сало, на масло, на мед и на все съестное надорожь впятеры. А кто животы хочет продать для прокорма, тому горе: рухлядь, и сбрую, и юфть, и скотину – никто не берет.

А лавки в мясном ряду от недосола пыхают смрадом, и рыба стухла. А как вешня оттепель стала, то резь пошла в животах у людей и стали мереть и купцам грозиться, и те, устрашаясь пожара и разорения, бочек до два ста свезли солонины говяжьей и бараньей, да с полста бочек свинины, да рыбы соленой, щучины и лещины бочек с три ста в ямы зарыли за Псковой-рекой, за Любятинским монастырем. Да, сказывают, волки, – а иные мыслят – голодные люди, – те ямы ночью разрыли, и так трижды, покуда кладбищенским камнем заклали, сняв его с дедних могил. А новых могил прибыток в сии дни на всех кладбищах…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48