О. Чудаковой: «Произошла, при посредстве третьих лиц, как рассказывала нам Елена Сергеевна, их встреча – в ресторане, на людях. Обоим стало ясно, что они по-прежнему любят друг друга. Елена Сергеевна уехала с детьми в Лебедянь и, как они договорились, написала оттуда мужу письмо, в котором просила – „отпусти меня!“ Пришел ответ; Шиловский соглашался, но просил ее не покидать дом („и я, дура, согласилась сначала“, – сокрушенно вспоминала Елена Сергеевна)» [142; 370].
На улице или в ресторане, случайно или нет состоялись их встреча и объяснение, в самом главном рассказ Елены Сергеевны 1957 года не вызывает сомнений: после пророчества о том, что он будет умирать всеми брошенный и никто не придет к нему, кроме Черного Монаха, Булгаков не мог не взять клятву с женщины, с которой собирался связать свою судьбу, что будет умирать у нее на руках. И она поклялась. И обещание выполнила.
Осталось несколько писем той поры. 6 сентября 1933 года Булгаков писал Шиловскому: «Дорогой Евгений Александрович, я виделся с Еленой Сергеевной по ее вызову и мы объяснились с нею. Мы любим друг друга так же, как любили раньше. И мы хотим по…» [13; 273]
О дальнейшем читаем снова у Мариэтты Чудаковой: «…не сохранился второй лист этого письма, где, по словам Елены Сергеевны, Булгаков сообщал об их решении пожениться и просил Шкловского: „пройдите мимо нашей любви“. Шиловский ответил ему, что делает это не для него, а для Елены Сергеевны; „Миша никогда не мог забыть этого тона письма, – вспоминала Елена Сергеевна, – это было как пощечина“. Разрыв сопровождался и другими драматическими подробностями. Шиловский потребовал, чтобы Булгаков пришел к нему в дом для последнего разговора. Ей он не позволил присутствовать при разговоре. Она рассказывала нам осенью 1969 года, что пряталась на противоположной стороне переулка, за воротами церкви („Ворота и сейчас там стоят, Вы можете их увидеть“, – поясняла она), видела, как понурый и бледный пришел он в дом. Во время разговора Шиловский, не сдержавшись, выхватил пистолет. Булгаков, побледнев, сказал (Елена Сергеевна передавала его тихую, сдержанную интонацию»): „Не будете же вы стрелять в безоружного?.. Дуэль пожалуйста!“» [142; 371]
До дуэли дело не дошло, возможно, Шиловский вспомнил о том, как и сам некогда увел эту женщину у своего адъютанта безо всякой дуэли, и теперь, 11 лет спустя, время, отпущенное ему для жизни с нею, кончилось, и он должен был ее отпустить.
11 сентября 1932 года младшая дочь податного инспектора написала родителям в заграничную Ригу: «…Полтора года разлуки мне доказали ясно, что только с ним жизнь моя получит смысл и окраску. Мих. Аф., который прочел это письмо, требует, чтобы я приписала непременно: …тем более, что выяснилось, с совершенной непреложностью, что он меня совершенно безумно любит» [75].
Туда же, в Ригу, несколько позже написал и Шиловский с присущим ему благородством: «Дорогие Александра Александровна и Сергей Маркович! Когда вы получите это письмо, мы с Еленой Сергеевной уже не будем мужем и женой. Мне хочется, чтобы вы правильно поняли то, что произошло. Я ни в чем не обвиняю Елену Сергеевну и считаю, что она поступила правильно и честно. Наш брак, столь счастливый в прошлом, пришел к своему естественному концу. Мы исчерпали друг друга, каждый давая другому то, на что он был способен, и в дальнейшем (даже если бы не разыгралась вся эта история) была бы монотонная совместная жизнь больше по привычке, чем по действительному взаимному влечению к ее продолжению. Раз у Люси родилось серьезное и глубокое чувство к другому человеку, – она поступила правильно, что не пожертвовала им. Мы хорошо прожили целый ряд лет и были очень счастливы. Я бесконечно благодарен Люсе за то огромное счастье и радость жизни, которые она мне дала в свое время. Я сохраняю самые лучшие и светлые чувства к ней и к нашему общему прошлому. Мы расстаемся друзьями.
Вам же я хочу сказать на прощанье, что я искренне и горячо любил Вас как родителей Люси, которая перестала быть моей женой, но осталась близким и дорогим мне человеком.
Любящий Вас Женя Большой» [13; 274].
Они развелись 3 октября 1932 года. 4-го Елена Сергеевна вышла замуж за Михаила Афанасьевича. Это был третий и последний брак у каждого из них.
Глава третья
КАК ЗАКАЛЯЛИ…
По свидетельству Владимира Яковлевича Лакшина, Булгаков сказал Елене Сергеевне, когда они вновь соединились: «Против меня был целый мир – и я один. Теперь мы вдвоем, и мне ничего не страшно» [32; 41]. Даже если предположить, что эти слова были переданы много лет спустя неточно, как практически всегда неточно передается в мемуарах, и устных, и письменных, прямая речь, они более чем точно отразили суть происходившего. Жизнь нашего главного героя во все времена представляла собой круговую оборону, и хотя у него были родные, друзья (Лямины, Поповы, Ермолинские, Вересаев, Замятины), только с Еленой Сергеевной он почувствовал себя защищенным от врагов и враждебных обстоятельств в той мере, в какой эта защита могла себя выразить. Этой радостью их оборонного союза, такой дорогой ценой для обоих купленного, наполнены письма тех лет.
«Сообщаю тебе, что в моей личной жизни произошла громадная и важная перемена. Я развелся с Любой и женился на Елене Сергеевне Шиловской. Ее сын, шестилетний Сергей, живет с нами» [13; 278], – писал Булгаков в Париж брату Николаю.
«Итак, я развелся с Любовью Евгеньевной и женат на Елене Сергеевне Шиловской. Прошу ее любить и жаловать, как люблю и жалую я» [13; 282], – сообщал он в тот же самый город супругам Замятиным, на что Париж полгода спустя не без иронии ответствовал устами мужа: «Дорогой Мольер Афанасьевич, я задержался с ответом на Ваше милое письмо для того, чтобы иметь возможность поздравить Вас одновременно с Октябрьской годовщиной – и с новым семейным очагом. Ах, молодежь, молодежь! Ах, ветрогоны!» [51; 186] «Я не представляю Вас в новой обстановке, в новом окружении. Мне жаль Любовь Евгеньевну… Устроена ли ее личная жизнь? Ах, Мася, Мася… – поздравляла отдельным письмом жена. – Вы должны, конечно, измениться и изменитесь, наверное <…> Можете порадоваться – благодаря Вам я стала более равнодушна к родине, меньше стала думать и мечтать о ней… <…> Если напишете – буду очень рада, но уже никаких условий не ставлю больше…» [51; 186]
И счастливый Булгаков писал: «На Пироговской живем втроем – она, я и ее шестилетний сын Сергей. Зиму провели у печки в интереснейших рассказах про Северный полюс и про охоты на слонов, стреляли из игрушечного пистолета и непрерывно болели гриппом» [13; 282]. Так, странным образом перекликнулась судьба писателя с судьбой героя его рассказа «Псалом», полюбившего замужнюю женщину и ее маленького сына.
Последнее обстоятельство особенно важно подчеркнуть. Булгаков очень любил детей, но для себя твердо решил, что своих у него не будет. Еще в 1925 году отдыхавшая вместе с четой Булгаковых в Крыму пианистка М. А. Пазухина сообщала своему мужу: «Как я выяснила с женой Булгакова… Дым (сын Пазухиной Вадим. –
А. В.) даже вдохновил их иметь своего, – только если бы она знала, что мальчик… Сам Булгаков с ним у моря ходит на голове, кувыркается, и Дым ему во всем подражает. И никогда он не пройдет мимо него, не поговорив и не пошалив с ним». А далее следовал разговор между Пазухиной и самим Булгаковым: «„А я скажу Вам вот что, – у Вас большая потребность иметь собственного сына, и Вы будете очень хорошим отцом…“ Он сначала сказал так задумчиво: „Да, – а потом говорит, – вы это сказали, наверное, по поводу Дымка. Нет, я и так хотел бы иметь, если бы знал, что он будет здоровый и умный, а не идиот, – тогда я хотел бы иметь, а так как я знаю, что он здоровым не может быть (он сам болезненный и нервный), то и не хочу. Ну, а Дымулю вашего я в частности страшно люблю. Это удивительный мальчик, с такой лукавой улыбкой – иногда даже кажется, что он обдумывает диссертацию, и страшно занятный мальчик, и страшно симпатичный…“» [27; 173–174]
Вот таким занятным, симпатичным Дымом и стал для Булгакова Сережа Шиловский. Сохранилось очень трогательное и наверняка достоверное воспоминание об отношениях двух мужчин – мужа и сына Елены Сергеевны: «Миша иногда, глядя на Сергея малого, разводил руками, поднимал плечи и говорил: „Немезида!.. Понимаешь ли ты, Сергей, что ты – Немезида?“ На что Сережка оскорбленно отвечал: „Мы еще посмотрим, кто здесь Мезида, а кто Немезида!“ И приводил этим Мишу в восторг… Если Миша ехал кататься на лодке и Сергей приставал, как о том и мечтал Миша, к нему, чтобы его взяли с собой, Миша брал с него расписку, что он будет вести себя так-то и так-то (эти расписки у меня сохранились, конечно). По пунктам – договор и подпись Сергея… Или в шахматы. Миша выучил его играть, и, когда выигрывал Сергей (…это надо было в педагогических целях), Миша писал мне записку: „Выдать Сергею полплитки шоколаду“. Подпись. Хотя я сидела в соседней комнате… Женичка (старший сын Елены Сергеевны. –
А. В.) сначала очень ревновал к Мише, но потом, благодаря Мишиному уму в этом отношении, так полюбил Мишу, больше отца!..» [75]
«…Миша как-то очень легко, абсолютно без тени скучного нравоучения, говорил с мальчиком моим за утренним кофе в один из воскресных дней, когда Женичка пришел к нам, – вспоминала Елена Сергеевна в другом месте, – и мы, счастливая четверка, сидели за столом: „Дети, в жизни надо уметь рисковать… Вот, смотрите на маму вашу, она жила очень хорошо с вашим папой, но рискнула, пошла ко мне, бедняку, и вот, поглядите, как сейчас нам хорошо…“ И вдруг, Сергей малый, помешивая ложечкой кофе, задумчиво сказал: „Подожди, Потап, мама ведь может 'искнуть еще 'аз“. Потап выскочил из-за стола, красный, не зная, что ответить ему, мальчишке восьми лет» [75].
Но больше при его жизни она не рискнула и была предана ему до конца. Она сделала для измученного Булгакова с его истощенной нервной системой, с его страхами, тоскою и нервическими припадками всё, что было в ее силах, и даже больше. Таковы были ее цель, предназначение, миссия. «Елена Сергеевна носится с мыслью поправить меня в течение полугода. Я в это ни в какой мере не верю, но за компанию готов смотреть розово на будущее» [13; 279], – сообщал Булгаков брату Николаю несколько месяцев спустя после их свадьбы, и хотя эти строки писала под его диктовку та, о ком в письме говорилось, нет сомнения, что ее намерение излечить мужа было столь же искренним, сколь искренним был и скептицизм ее супруга по отношению к собственному здоровью.
Она не смогла поправить его ни в течение полугода, ни в течение тех семи с половиной лет совместной жизни, что были отведены им судьбою, но пришедшая к Булгакову женщина соединила в себе лучшее, что было в его первой жене, – бесконечную преданность и самоотверженность, с тем, что отличало Любовь Евгеньевну, – с житейской опытностью, светскостью, стильностью. Елену Сергеевну – Маргариту, как давно повелось ее называть, хотя, конечно, это не совсем точно – не стоит идеализировать, в ее характере, лучше даже сказать, в ее натуре, была масса недостатков, она была тщеславна, капризна, порой неискренна и даже лжива, по-своему жестока и безжалостна
; она безмерно любила наряды, украшения, обожала быть в центре внимания, особенно мужского, любила так называемые сливки общества и не любила неудачников (что роднило ее с Любовью Евгеньевной, но Елена Сергеевна иначе воспринимала Булгакова и верила в его звезду); она умела скандалить, знала толк в искусстве сплетен и интриг, она была женщина со всеми присущими Евиному потомству чертами, да и жгучая смесь двух кровей – еврейской и русской – давала о себе знать. Но она лучше изучила и точнее всех понимала Булгакова, угадывая самую сердцевину его существа, что было, ох, как непросто. «Она была верная и сильная женщина, да знают все это», – писал Булгаков о персонаже своего «Мольера» – актрисе Мадлене Бежар как раз в ту пору, когда он соединился с Еленой Сергеевной, и эти слова могут быть отнесены к ней в полной мере с тем лишь необходимым добавлением, что Елене Сергеевне не пришлось пережить того, что пережила Мадлена, когда Мольер увлекся молоденькой не то сестрой, не то дочерью верной француженки.
Ревнивый Слезкин напрасно иронизировал в дневнике в сентябре 1932 года в связи с предстоящей женитьбой человека, с которым они некогда голодали в революционном Владикавказе и который, при всех срывах литературной и театральной карьеры, оставил своего первого литературного начальника позади: «К славе снова притекли деньги – чтобы стать совершенно своим в МХАТе, нужно было связать с ним не только свою творческую, но и личную судьбу – так назрел третий брак… Все закономерно и экономически и социально оправдано… Мало того – и в этом сказывается талант, чутье и чувство такта его стиля. Многие даровитые люди гибли, потому что у них не было этого „седьмого“ чувства – их любовь не подчинялась требованиям закона „развития таланта и его утверждения в жизни“» [33; 606].
По отношению к Булгакову это неправда – им двигало что угодно, но только не соображения карьеры, и любовь его подчинялась лишь любви. И больше ничему. Ни карьера, ни закон «развития таланта» были ни при чем. Булгаков, как и Чацкий, ездил к женщинам не за этим. И как бы сильно в нем ни было развито славолюбие, женщинолюбия оказалось больше.
Что же касается Елены Сергеевны, то и с ее стороны, какие бы захватывающие ни высказывались сегодня предположения о причинах, вынудивших ее круто изменить свою благополучную жизнь, это тоже была любовь и только любовь. Преступная, беззаконная, заставившая ее нарушить святость брака, оставить мужа, старшего сына, но – любовь. Это обстоятельство тем важнее подчеркнуть, что существует версия о тайном осведомительстве Елены Сергеевны, о некоем секретном задании по линии НКВД, которое она выполняла, выйдя с этой целью замуж за Михаила Афанасьевича. Версия эта, как уже говорилось, была высказана невесткой Елены Сергеевны, женой ее старшего сына Евгения Шиловского, Дзидрой Эдуардовной Тубельской, которая писала М. О. Чудаковой о своей свекрови: «Возникает ряд бытовых деталей. Откуда такая роскошь в ее жизни? Ведь временами М. А. почти ничего не зарабатывал. Откуда дорогие огромные флаконы Гэрлен и Шанель, когда их в Москве никто и не видывал? Откуда шубы и прекрасная одежда, обувь от Барковского? Откуда возможность прекрасно принимать многочисленных гостей? Откуда возможность посещать приемы в американском посольстве, принимать у себя дома американцев, да и тех же осведомителей? Откуда возможность подписывать какие-то договора на издания за границей? Почему так активно взяла она в руки все дела М. А. – переговоры с театрами, с издательствами и пр.? Почему, наконец, она так быстро покинула обеспеченный дом Шиловского, разделила сыновей и последовала за крайне сомнительным будущим с Булгаковым? Думаю, что у нее была уверенность в незыблемости ее собственных доходов. И необходимость следовать некоему приказу… И, наконец, почему после смерти М. А. так резко впервые в ее жизни наступили финансовые трудности? Не потому ли, что „объект“ наблюдений скончался, и отпала необходимость в ее услугах?..» [137; 640]
«Уровень жизни в доме Булгаковых, с почти ежедневными приемами, резко отличался даже от весьма обеспеченных литературных домов, – утвердительно прокомментировала эти строки и сама Мариэтта Омаровна. – Д. Тубельская, близко связанная с домом Алексея Толстого (дочь Толстого Марианна во второй половине 1930-х годов вышла замуж за Е. А. Шиловского, покинутого Е. С., а Д. Тубельская была в то время женой сына Шиловского и жила в их доме), свидетельствует, что приемы у Толстого не достигали булгаковских…» [137; 640]
Оба этих документа: и письмо Тубельской, и комментарий Чудаковой были опубликованы в одном из «Тыняновских сборников» и частично воспроизведены в книге Б. Мягкова «Родословия Михаила Булгакова». Кроме того, в 2002 году в журнале «Огонек» появилось интервью дочери латышского стрелка Дзидры Тубельской, которая среди прочего рассказала корреспонденту «Огонька»:
«Мы, кстати, о Елене Сергеевне Булгаковой очень много разговаривали с Мариэттой Омаровной Чудаковой. Когда Чудакова узнала, что я имею отношение к Булгаковым, она вцепилась в меня как цербер. В Дубултах за разговорами мы с ней нагуляли не один десяток километров – обсуждали, какова была роль Елены Сергеевны, как она полюбила Михаила Афанасьевича. Сперва она была замужем за Шиловским, потом ушла вроде бы на гораздо более бедное существование к Булгакову. У Шиловского была огромная пятикомнатная квартира, у Булгакова – две комнаты в писательском доме в Нащокинском переулке. Но ее скромная жизнь… Я не помню дня, чтобы у нее на столе не было икры, шампанского и ананасов. Если сравнивать, то быт в доме генерала был гораздо скромнее. Шиловский к тому времени женился на дочери Алексея Толстого Марьяне. Она была доктором химических наук, хорошо зарабатывала. То есть на семью две стабильные зарплаты, но у них я никогда ничего похожего не видела.
– Может, роскошный стол входил в негласный писательский кодекс…
– Если внимательно читать письма Булгакова, там постоянно повторяется: „Нет денег“. А Елена Сергеевна заказывала себе обувь у знаменитого сапожника Барковского. Он работал на Арбатской площади, до сих пор сохранился дом с подворотней. Мы к нему вдвоем ходили. Это считалось самым дорогим, что было в Москве. Она выбирала самую лучшую лайку. Генерал Шиловский вряд ли бы осилил такой подарок для своей жены.
– А Михаил Афанасьевич осилил?
– Я думаю, что Михаил Афанасьевич понятия об этих деньгах не имел.
– Но не дитя же он был?
– Дитя не дитя, но он был, безусловно, вне этого. У них все время была прислуга, Елена Сергеевна палец о палец дома не ударяла. Я такого больше нигде не видела.
– Но известно, что в последние годы Булгакова власть была к нему крайне лояльна. И „Мольер“ во МХАТе шел…
– …И в Малом его инсценировки. Я ничего не говорю. Но трен жизни был нетипичный. И Женечка мой дико страдал от такой раздвоенности. Ему перешивался костюм из гимнастерки отца, он иногда стеснялся идти со мной в театр. А младший его брат купался в роскоши. Женя дико мучился, что не мог заработать какие-то деньги и помочь мне. Когда мы приходили к Елене Сергеевне, он видел мои глаза. Все это было очень сложно.
– Сейчас многих записывают в агенты НКВД.
– Это было очень распространено. НКВД специально вербовал красивых женщин. Вот только что в Париже, в возрасте 96 лет, умерла моя близкая знакомая – Элизабет Маньян. У нее была сестра, и их история очень похожа на историю Эльзы Триоле и Лили Брик. Они родились даже не в Москве, в Старой Руссе. Выучили языки, начали работать в Коминтерне. Одна вышла замуж за секретаря французской компартии, вторая – за коммуниста-немца. Одна жила в Париже. Вторая в Берлине. Элизабет до самого последнего времени (до распада СССР, последние десять лет я с ней близко не общалась) получала из Москвы огромную пенсию, какая и не снилась коренным французам. Время от времени она приезжала в СССР по приглашению международной комиссии Союза писателей, отдыхала в Дубултах, где мы с ней и познакомились. Во все времена она интересовалась жизнью писателей и актеров, всех принимала у себя в Париже. У нее жили и Григорий Александров, и Любовь Орлова, и Стасик Ростоцкий. …Может, я грешу, но иного способа иметь бытовые блага тогда не было. Мой отец работал дипломатом, он был старым большевиком, но его оклад был довольно скромным. В Америке мы жили очень просто, фрукты покупали, но лишнего ничего. На этом фоне жизнь Елены Сергеевны мне показалась невероятной, экстравагантной. И духи Герлен, которые у нее стояли вот в таких флаконах… Это она меня приучила к духам. Я жила в Англии и не знала, что они существуют. Даже после войны их можно было купить в крохотных пузырьках, а у нее всегда было изобилие. А шубы, которые она небрежно скидывала, когда приходила к кому-либо в дом? Елена Сергеевна была натурой особенной. Как вы думаете, какое место в Москве она посетила прямо перед эвакуацией? Генерал Шиловский специально прислал для этого машину. Мы заехали к косметичке Иве Лазаревне на Никитский бульвар, взяли плетеную корзину кремов и румян и только после этого отправились на вокзал.
– Чудакова с вами согласилась?
– Да, как ни странно. Она попросила меня написать письмо на эту тему. Шли Тыняновские чтения, и мой опус поместили в сборник материалов. Узким специалистам, возможно, было интересно» [49].
Как все это можно прокомментировать?
Во-первых, надо сразу сказать, что Дзидра Тубельская попала и к Булгаковым, и к Толстым лишь в 1939 году, стало быть, все ее суждения, относящиеся к предыдущим годам, произрастали на почве слухов весьма недостоверных. Какими духами пользовалась, у кого шила обувь, что за шубы носила и в разных домах скидывала, чем питалась сама и как угощала гостей Елена Сергеевна, какие ананасы и в каком шампанском имелись у нее на столе в 1932, 1933, 1934-м и так далее годах, – ничего этого доподлинно знать госпожа Тубельская не могла, а по свидетельству других, более надежных хотя бы в силу их личного присутствия мемуаристов (А. М. Файко, Е. А. Ермолинского, В. Я. Виленкина), дом Булгаковых действительно был весьма гостеприимным, но никакой роскоши в нем не наблюдалось, в отличие от дома Алексея Толстого, где опять-таки по свидетельству вызывающих доверие очевидцев, таких как М. Пришвин или К. Федин, не говоря уже о воспоминаниях многочисленной толстовской родни (жены, детей, пасынка), с роскошью всё было в порядке.
Во-вторых, когда Елена Сергеевна ушла в 1932 году к Булгакову из пятикомнатной квартиры Шиловского, у него не было двух комнат в доме в Нащокинском переулке, он проживал с Любовью Евгеньевной Белозерской на Пироговке и вынужден был подыскать для бывшей жены комнату в том же доме («…Любе я уже отстроил помещение в этом же доме, где и я живу сейчас» [13; 306], – писал Булгаков сестре Надежде). И дабы не умножать числа сущностей сверх необходимого, логичнее признать, что последовала Елена Сергеевна за Булгаковым не потому, что у нее была уверенность в посторонних доходах, не по приказу свыше, а в силу совсем иных причин. «Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык!» – объяснение не только с высоко поэтической, но с самой заурядной житейской точки зрения более верное.
В-третьих, начиная с лета 1930 года, а уж тем более после осени 1932-го (то есть после возобновления «Турбиных») не было такого времени, чтобы совслужащий и драматург М. А. Булгаков ничего не зарабатывал.
В-четвертых, Елена Сергеевна взяла в свои руки все издательские дела мужа не по заданию НКВД, а по его собственной просьбе; точно так же прежде он просил об этой услуге «ловкую и расторопную бабу» Любу, и, как и в случае с Любовью Евгеньевной, Елена Сергеевна успешным литагентом себя не показала («Люся превратилась в великомученицу из-за ленинградских гастролей. Эти подлецы, эти ленинградские театральные сукины дети, конечно, денег авторских не заплатили до сих пор. Люсина жизнь превратилась в кутерьму… Бедная доверенная Люся!» [13; 300 301] – писал Булгаков Н. Н. Лямину).
В-пятых, у Булгакова при его жизни ничего в Малом театре не шло (да и вообще никогда за всю свою историю Малый театр Булгакова не ставил), а «Мольер» во МХАТе прошел всего семь раз, не считая генеральных репетиций, и был снят после разгромной статьи в «Правде», и здесь напутала уже не только Дзидра Эдуардовна, но и журналист из «Огонька», и его уверенное суждение о лояльности соввласти по отношению к Михаилу Булгакову (уж хотя бы наоборот: Булгакова к власти) оставим на профессиональной совести не потрудившегося проверить факты интервьюера.
В-шестых, от договоров за границей у Булгакова было больше головной боли, чем дивидендов. «Как письмо оттуда – на стол, как кирпич. Содержание их мне известно до вскрытия конвертов: в одних запрашивается о том, что делать, и как быть, и как горю пособить с такой-то моей пьесой там-то, а в других время от времени сообщают, что там-то или где-то у меня украли гонорар. Пять примерно лет я получаю эти письма и отвечаю на них. И вот теперь, в этом году, руки мои опустились. Ведь всё на свете надоедает.
В самом деле: я пишу куда-то, в неизвестное пространство, людям, которых я не знаю, что-то, что, в сущности, не имеет никакой силы. Каким образом я, сидя на Пироговской, могу распорядиться тем, что делается на Бюловштрассе или рю Баллю» [13; 271–272], – писал Булгаков Павлу Попову в июне 1932 года, то есть во время их с Еленой Сергеевной разрыва, писал о том, что кутерьма с заграничными договорами продолжается уже пять лет, ну и причем здесь работа Елены Сергеевны на НКВД?
В-седьмых, случай Элизабет Маньян
, рассказанный Тубельской, никакого отношения не имеет к истории Елены Сергеевны, и никогда и нигде аналогия не может служить доказательством.
В-восьмых, то обстоятельство, что Елена Сергеевна во время эвакуации из Москвы в октябре 1941 года заехала за корзинкой с кремами и румянами, конечно, характеризует ее как модницу и может быть подвергнуто суровому женскому осуждению, но одновременно противоречит утверждению взыскательной невестки о том, что после смерти Булгакова его вдова сразу же стала испытывать финансовые трудности.
В-девятых, в-десятых, в-одиннадцатых… По большому счету ни фактов, ни аргументов нет никаких, зато налицо очевидное и старое как мир неприятие невесткой своей свекрови, особенно учитывая то роковое обстоятельство, что именно Елена Сергеевна стала виновницей последовавшего в 1942 году развода Дзидры Тубельской с ее (Елены Сергеевны) сыном. Это не отменяет самой постановки вопроса «Булгаковы и НКВД» – но тема эта, очевидно, требует иной аргументации, и – в одном безусловно, фактически права Дзидра Тубельская – действительно, более чем странно, что М. О. Чудакова согласилась с ее доводами, спровоцировала их («вцепилась как цербер») и предала гласности, переступив через очевидные нелепости в письме своей информантки, но, прежде чем попытаться логику и мотивы каждой из этих женщин понять, поговорим о квартирном вопросе.
Итак, в октябре 1932 года Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна стали жить на Пироговской, торопя время, когда будет достроен писательский кооператив в Нащокинском переулке. Однако дело застопорилось.
«Задыхаюсь на Пироговской. Может быть, ты умолишь мою судьбу, чтобы наконец закончили дом в Нащокинском? Когда же это наконец будет?! Когда?!» [13; 293] – писал Булгаков в июле 1933 года П. С. Попову, апеллируя в который раз к ее благородию госпоже судьбине.
«…если бы не необходимость покинуть чертову яму на Пироговской! Ведь до сих пор не готова квартира в Нащокинском. На год опоздали. На год! И разодрали меня пополам» [13; 294], – жаловался он Вересаеву в августе.
«Я и Люся сейчас с головой влезли в квартирный вопрос, чёрт его возьми. Наша еще не готова и раздирает меня во всех смыслах» [13; 306], – признавался сестре Надежде в октябре, когда миновал уже год их жизни в опостылевшем доме, а ожиданию конца и краю не было видно и дурно действовало на его психику.
«Давно уже я не был так тревожен, как теперь. Бессонница. На рассвете начинаю глядеть в потолок и таращу глаза до тех пор, пока за окном не установится жизнь – кепка, платок, платок, кепка. Фу, какая скука! – писал он доктору Вересаеву со своего первого вровень с улицей этажа, и в этом, так и неотправленном, недописанном письме возник очень характерный старый мотив тоски, нервного расстройства, но причина была теперь не в цензуре, не в Главреперткоме, не в Сталине, не в Станиславском и Немировиче-Данченко и даже не в отказе выдать заграничный паспорт. – Так в чем же дело? Квартира. С этого начинается. Итак, на склоне лет я оказался на чужой площади. Эта сдана, а та не готова. Кислая физиономия лезет время от времени в квартиру и говорит: „Квартира моя“. Советует ехать в гостиницу и прочие пошлости. Надоел нестерпимо. Дальше чепуха примет грандиозные размеры, и о работе помышлять не придется» [13; 310].
Посетившая в декабре 1933 года брата Надежда Афанасьевна Земская записала в дневнике изумленные с обвинительным уклоном слова: «Михаил Булгаков, который „все простил“. Оставьте меня в покое. Жена и детишки. Ничего я не хочу, только дайте хорошую квартиру и пусть идут мои пьесы» [133; 60]. При желании тут можно увидеть сдачу всех прежних позиций и отказ от борьбы либо нежелание участвовать в делах государства, но в действительности для Булгакова это была тоска по идеалу, без квартиры, как оказалось, недостижимому, и если смотреть на вещи глубже, то надо признать, что идея дома, Дома, была одной из излюбленных и важнейших идей русской интеллигенции в 1930-е годы.
«Меня та мысль, что мы к концу подошли, не оставляет, – писал в дневнике Пришвин. – Наш конец – это конец русской бездомной интеллигенции. Не там где-то за перевалом, за войной, за революцией, наше счастье, наше дело, наша подлинная жизнь, а здесь – и дальше идти некуда. Туда, куда мы пришли и куда мы так долго шли, ты и должен строить свой дом… Лучшее разовьется из того, что есть, что под ногами, и вырастет из-под ног, как трава» [25; 402].
Несомненно, Булгаков в свои сорок с лишним лет испытал нечто похожее. Он потерял легкость странника, Агасфера, человека богемы, Дон Жуана, каким с теми или иными поправками ощущал себя в 1920-е годы, и почувствовал тягу к оседлости: жена, дети, достаток. Это был важнейший мировоззренческий поворот в его судьбе, определенное возрастное изменение жизненной позиции. Но для ее прочности была нужна не съемная, но собственная квартира, и неслучайно неким апофеозом в постановке испортившего москвичей квартирного вопроса стало новогоднее письмо Булгакова Людмиле Николаевне Замятиной, перекликающееся с дневниковой записью Надежды Афанасьевны: «Себе я желаю только одного: как можно скорее переехать в Нащокинский переулок. Больше мне ничего не нужно. Есть затрепанная, тусклая, заношенная надежда, что это случится в январе» [13; 311].
Случилось в феврале 1934-го. Одним из соседей Булгакова по дому в Нащокинском стал его ровесник Осип Мандельштам, с которым тринадцатью годами ранее наш бездомный в ту пору герой столкнулся на батумском базаре и который встретил известие о полученной квартире совсем не так радостно, как Булгаков.
По воспоминаниям Надежды Яковлевны Мандельштам, в ответ на слова Бориса Пастернака (тоже человека весьма домовитого): «Ну вот, теперь и квартира есть – можно писать стихи», Мандельштам пришел в ярость, и, как справедливо заметил автор жэзээловской книги о Мандельштаме Олег Лекманов, «вместо законной радости вселение в новую квартиру одарило поэта тяжким чувством жгучего стыда и раскаянья. Чуть ли не впервые в жизни Мандельштам ощутил себя приспособленцем и предателем <…> чуть ли не впервые ощутил себя
писателем.А платой за предательство – эквивалентом тридцати сребреников – послужила халтурная писательская квартира в Нащокинском переулке» [63; 157].