Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Булгаков

ModernLib.Net / Художественная литература / Варламов Алексей Николаевич / Булгаков - Чтение (стр. 23)
Автор: Варламов Алексей Николаевич
Жанр: Художественная литература
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


«Я обратил внимание, когда она ходит, она покачивается. Это ужасно глупо при моих замыслах, но, кажется, я в нее влюблен. Одна мысль интересует меня. При всяком ли она приспособилась бы так же уютно, или это избирательно, для меня?» – записывал Булгаков в дневнике.

«Ужасное состояние: все больше влюбляюсь в свою жену. Так обидно – 10 лет открещивался от своего… Бабы, как бабы. А теперь унижаюсь даже до легкой ревности. Чем-то мила и сладка. И толстая».

«Не для дневника и не для опубликования: подавляет меня чувственно моя жена. Это и хорошо, и отчаянно, и сладко, и, в то же время, безнадежно сложно: я как раз сейчас хворый, а она для меня… Сегодня видел, как она переодевалась перед нашим уходом к Никитиной, жадно смотрел».

О Татьяне Николаевне он так не думал и такими глазами не смотрел – это видно по его прозе – а если бы и посмотрел, она, скорее всего, смутилась бы. Любовь Евгеньевна – никогда, она бы усмехнулась. Да и переодеваться на глазах мужчины – искусство, научиться которому труднее, чем фокстроту. Было, конечно, и другое: ум, такт, душевность, изящество, житейская опытность Любови Евгеньевны, которая принялась вести литературные дела мужа («Лежнев ведет переговоры с моей женой, чтобы роман „Белая гвардия“ взять у Сабашникова и передать ему. Люба отказала, баба бойкая и расторопная, и я свалил с своих плеч обузу на ее плечи»), хотя нельзя сказать, что с большим успехом – «Белая гвардия» так и не была издана, но все же главное – влечение, эрос, в чем окончившая балетную школу и парижские подмостки пластичная, грациозная, по-женски опытная Белозерская знала толк. И даже воспоминания ее окрашены в эротические тона, она ими жила и через эту призму воспринимала и оценивала людей даже много лет спустя.

«Мы решили пожениться. Легко сказать – пожениться. А жить где? У М. А. был хоть кров над головой, а у меня и того не было. Тут подвернулся один случай: к Гадику пришла ее давнишняя знакомая, тоже Надежда, но значительно старше нашего возраста. Небольшая, с пламенно огненными волосами (конечно, крашеными), даже скорее миловидная, она многих отталкивала своими странностями. Она могла, например, снизу руками подпереть свой бюст и громогласно воскликнуть: „У меня хорошенькие грудки“ или рассказать о каком-нибудь своем романе в неудержимо хвастливых тонах. Меня она скорее занимала; Надюша, гораздо добрее и снисходительнее меня, относилась к ней вполне терпимо, но М. А. невзлюбил ее сразу и бесповоротно. Он окрестил ее Мымрой. Когда мы поселились с ним в Обуховой переулке и она вздумала навещать нас, он сказал: „Если Мымра будет приходить, я буду уходить из дома…“ К счастью, у нее наклюнулся какой-то сильно „завихренный“ роман и ее визиты сами собой прекратились, но образ ее – в карикатурном виде, конечно, – отразился в повести „Собачье сердце“.

Вот эта самая Надежда и предоставила нам временный приют. Жила она в Арбатском переулке в старинном деревянном особнячке. Ночевала я в комнате ее брата-студента, уехавшего на практику» [8; 320].

Ночевала «я», не – мы. Быть может, именно к этой поре относится горькая фраза из булгаковского дневника, датированная 21 июля: «Вечером, по обыкновению, был у Любови Евгеньевны и „Деиньки“. Сегодня говорили по-русски – о всякой чепухе. Ушел я под дождем грустный и как бы бездомный».

25 июля: «Поздно, около 12, был у Л<юбови> Е<вгеньевны>».

Вскоре после этого приют любовникам дала Надежда Афанасьевна Земская, которая работала директором в школе-девятилетке, занимавшей здание бывшей женской гимназии Алелековой на Большой Никитской. Там они спали в учительской на клеенчатом диване под портретом Ушинского, и, вероятно, тогда уже у Надежды Афанасьевны возникло предубеждение против разлучницы Любы, вылившееся позднее в те строки, которыми мы начали эту главу.

Беззаконное счастье брата под портретом великого педагога продолжалось недолго. Осенью, когда начался учебный год, любовникам пришлось расстаться. Булгаков вернулся на Большую Садовую, правда, уже не в квартиру № 50. Еще летом в более спокойной, респектабельной квартире № 34 в том же доме, в подъезде напротив, освободилась комната, и жильцы, боясь уплотнения, предложили переехать туда Булгаковым. Как предположила М. О. Чудакова, Булгаков, «готовясь к назревшим в течение этого года переменам в своей жизни, хотел оставить ее (Татьяну Николаевну. – А. В.) не среди „самогонного быта“ квартиры № 50, многократно описанного в его фельетонах, а в квартире гораздо более тихой, где жила одна семья – муж, жена и сын, вскоре женившийся и ушедший из дома, – и, кажется, еще одна соседка» [142; 229].

Правда, Татьяне Николаевне новое жилье не слишком понравилось: «Окно прямо в стенку выходило, никогда солнца не было. Я Артуру говорила, а он: „Зачем тебе солнце?“» [87; 109]

Заходила в эту комнату и Любовь Евгеньевна, которую Тася не смущала нимало, зато Татьяна Николаевна была возмущена: «После развода и переезда Михаил стал подыскивать где-нибудь помещение для жилья, потому что часто приходила Белозерская, ей даже пытались звонить по нашему телефону, и я запротестовала» [87; 110].

Он действительно напряженно искал жилье – ровно три года спустя после своего приезда в Москву, и неслучайно как раз в это время Н. С. Ангарский писал в партийные инстанции о том, что «талантливый беллетрист Булгаков не имеет денег для оплаты комнаты» [142; 234].

А вот и сам Булгаков пишет в дневнике:

« 26 сентября. Пятница.

Только что вернулся из Большого театра с „Аиды“, где был с Л<юбовью> Е<вгеньевной>. Тенор Викторов невероятно кричит. Весь день в поисках денег для комнаты с Л<юбовью> Е<вгеньевной>».

«В это время нас познакомили с грустным-грустным человеком. Глаза у него были такие печальные, что я до сих пор их помню, – писала в мемуарах Белозерская. – Он-то и привел нас к арендатору в Обухов переулок, дом 9, где мы и утвердились» [8].

«Однажды в конце ноября, то ли до именин своих, то ли сразу после, Миша попил утром чаю, сказал: „Если достану подводу, сегодня от тебя уйду“. Потом через несколько часов возвращается: „Я пришел с подводой, хочу взять вещи“. – „Ты уходишь?“ – „Да, ухожу насовсем. Помоги мне сложить книжки“. Я помогла. Отдала ему все, что он хотел взять» [8; 240], – рассказывала Татьяна Николаевна М. О. Чудаковой, а в беседе с Паршиным уточняла: «…потом он попросил у меня золотую браслетку. Но я не дала ему. Жена Артура Манасевича все удивлялась, что я ему помогаю и никакого скандала нет. Вот так мы и разъехались. Куда он поехал, где жил – ни звука мне не сказал, и я у него не спрашивала» [87; 110].

Не так сдержанно и гордо изложен финал этой истории в рассказе, записанном женщиной:

«…мне, конечно, долго было очень тяжело. Помню, все время лежала, со мной происходило что-то странное – мне казалось, что у меня как-то разросся лоб, уходит куда-то далеко-далеко…

Ну вот, а на другой день, вечером, пришел Катаев с бутылкой шампанского – в этот день должна была прийти сестра Михаила Леля, он за ней ухаживал. Тут звонок. Я думала – Леля. А это пришел Михаил, с Юлей Саянской. Сидели все вместе. Не помню уж, пили это шампанское или нет» [142; 240]…


Здесь мы должны расстаться с той, что была с нашим героем в самые драматические моменты его жизни, но прежде стоит уточнить еще одну дату. Татьяна Николаевна во всех сводах своих устных мемуаров рассказывает о том, что она разошлась с Булгаковым в апреле 1924 года. Однако брак писателя с Белозерской был заключен год спустя. На этом основании Б. В. Соколов в своей книге «Три жизни Михаила Булгакова» (1997) сделал следующий вывод: «…Булгаков в тот момент не хотел обременять себя узами брака, рассчитывая, что связи с женщинами помогут его литературным делам. Поэтому-то он и не регистрировал довольно долго брак с Белозерской – это случилось только 30 апреля 1925 года – через год после развода с Т. Н. Лаппа и через полгода после начала совместной жизни со второй женой» [127; 197–198]. На самом деле автор передоверился воспоминаниям Татьяны Николаевны и не слишком внимательно отнесся к уже опубликованным документам. В хорошо известной специалистам книге «Творчество Михаила Булгакова» (вып. 3, год издания – 1995) содержится повестка Народного суда Краснопресненского района г. Москвы от 6 марта 1925 года:

«Гражданину Булгакову Михаилу Афанасьевичу, проживающему: Чистый (Обухов) пер., д. 9. кв. 4.

Повестка

Народный суд вызывает Вас на 19 марта в 10 часов в качестве истца по делу (нрзб.) Вашему и Булгаковой о расторжении брака.

Секретарь суда – подпись.

6 марта 1925 г.» [132; 151].

Таким образом, развод последовал весной не 1924-го, а 1925 года. И вскоре вслед за этим Булгаков заключил второй брак. Отчего он тянул с разводом, случайно или намеренно исказила дату Татьяна Николаевна, остается только гадать. Возможно, она не хотела отпускать его и надеялась, что связь с разлучницей Любой окажется непрочной, тем более что заводить детей Булгаков не собирался и в этом браке. «Как-то он пришел и говорит: „Я не могу тебе сейчас дать денег, потому что дал 120 рублей Любе на аборт“» [27; 95].

Но случилось иначе. Татьяна Николаевна и Михаил Афанасьевич еще встречались, сначала часто, потом все реже и реже. Булгаков помогал ей деньгами, но не позвал на «Дни Турбиных» («мне билет ни разу не предложил. Ну хоть бы раз! Ведь знал, что билеты не достанешь…» [87; 111]); он пожаловался ей в 1929-м, что у него снова наступила черная полоса: «Никто не хочет меня… не идут мои пьесы, не берут мои вещи» [87; 112]; а в 1930-м рассказал, что ему звонил по телефону Сталин и теперь его дела пойдут лучше. Но она свои дела и свою судьбу устраивала отныне без него.

Сначала она поступила на курсы машинисток, но не позволило здоровье, потом стала шить, из «элитной» квартиры ее выселили в полуподвал, и большинство прежних знакомых о ней забыли. «К сестрам Булгакова я не заходила, и они у меня не бывали. Чтобы получить профсоюзный билет, пошла работать на стройку. Сначала кирпичи носила, потом инструмент выдавала…» [87; 112] Потом, когда получила билет и заработала трудовой стаж, устроилась в регистратуру Марьино-Рощинской амбулатории, оттуда некоторое время спустя перешла в поликлинику при Белорусско-Балтийской железной дороге.

Странно это или, напротив, закономерно, но еще долгие годы она надеялась, что Булгаков к ней вернется. Не верила в прочность его союза с богемной Любой, просто очень любила. Во всяком случае замуж не выходила, и только тогда, когда Булгаков ушел от Любови Евгеньевны, но не к ней, поняла, что все кончено. «А тут Булгаков еще раз женился, уже на Елене Сергеевне. Понятно, что ждать мне больше нечего, и я уехала в Черемхово к Крешкову» [87; 112].

Александр Павлович Крешков, врач-педиатр, брат Ивана Павловича Крешкова (того самого, кто еще в 1922 году обиделся на Булгакова за фельетон «Спиритический сеанс»), и стал вторым мужем Татьяны Николаевны, с которым она уехала из Москвы в Сибирь. К Булгакову он жену ревновал («Ты до сих пор его любишь!») и в 1940 году уничтожил все документы, с ним связанные. А потом ушел на войну, с которой не вернулся. Не вернулся к ней. Сошелся на фронте с другой женщиной.

Еще несколько лет спустя она вышла замуж за друга их общей с Булгаковым молодости юриста Давида Александровича Кисельгофа, Дэви, который новогодней ночью 1923 года схватил, к неудовольствию Булгакова, молодую Тасю за щиколотку. Только теперь им обоим было уже сильно за пятьдесят, а Булгакова давно не было на этом свете.

С Кисельгофом Татьяна Николаевна уехала в Туапсе. До 1974 года, пока Давид Александрович был жив, ни с кем из булгаковедов она не встречалась и никаких интервью не давала, а после его смерти постепенно разговорилась, и без ее рассказов мы не узнали бы о Булгакове очень многого… Известно также, что Булгаков, когда они расставались, взял с Татьяны Николаевны обещание, что она не будет о нем ничего рассказывать. Исходя из этого многие биографы писателя говорили и говорят о том, что Татьяна Николаевна так и не рассказала каких-то очень важных вещей, например, об обстоятельствах перехода ее мужа к белым в 1919 году. Но согласиться с этим трудно. Очевидно, что Булгакова больше всего могло тревожить знание первой жены о его морфинизме, и если уж она поведала об этом сюжете – что говорить про прочие, даже про службу у белых, что он и сам признал на допросе в ГПУ? Нет сомнения, что она рассказала все, что помнила. Порою путано, порой необъективно, порой пристрастно, но никаких особенных тайн в могилу с собой не унесла.

Незадолго до смерти она написала Девлету Гирееву, автору книги «Михаил Булгаков на берегах Терека», строки, с точки зрения истинного положения вещей не самые справедливые, но по-человечески, по-женски очень понятные:

«Очень хочется мне сказать Вам то, что никому не говорила (из гордости, может, боясь быть плохо понятой), но я старый человек, и по Вашей книге поняла, что Вам близок и понятен Булгаков как человек и писатель. И вот Вам я скажу и прошу меня правильно понять. Ближе меня никого у него не было. И в разрыве с ним я сама виновата, по молодости я не могла простить ему увлечения (кстати, кратковременного) другой женщиной.

Как сейчас помню его просящие глаза, ласковый голос: „Тасенька, прости, я все равно должен быть с тобой. Пойми, ты для меня самый близкий человек!“ Но… уязвленное самолюбие, гордость и… я его, можно сказать, сама отдала другой женщине» [53; 52].

Умерла Татьяна Николаевна 10 апреля 1982 года, не дожив полгода до своего 90-летия.

И последнее. Почти в каждом из своих устных рассказов она вспоминала о том, как в марте 1940 года собиралась поехать в Москву, но помешала непогода.

«И вдруг мне Крешков газету показывает – Булгаков скончался. Приехала, пришла к Леле. Она мне все рассказала, и что он звал меня перед смертью… Конечно, я пришла бы» [87; 113].

Он действительно ее звал, звал за тем, чтобы попросить прощения…

Глава вторая

«ЛУЧШИЙ СЛОЙ В СТРАНЕ»

После окончательного ухода от Татьяны Николаевны в октябре–ноябре 1924 года Булгаков и Любовь Евгеньевна поселились в Обуховом, ныне Чистом переулке.

«Мы живем на втором этаже. Весь верх разделен на три отсека: два по фасаду, один в стороне. Посередине коридор, в углу коридора – плита. На ней готовят, она же обогревает нашу комнату. В одной комнатушке живет Анна Александровна, пожилая, когда-то красивая женщина. В браке титулованная, девичья фамилия ее старинная, воспетая Пушкиным. Она вдова. Это совершенно выбитое из колеи, беспомощное существо, к тому же страдающее астмой. Она живет с дочкой: двоих мальчиков разобрали добрые люди. В другой клетушке обитает простая женщина, Марья Власьевна. Она торгует кофе и пирожками на Сухаревке. Обе женщины люто ненавидят друг друга. Мы – буфер между двумя враждующими государствами. Утром, пока Марья Власьевна водружает на шею сложное металлическое сооружение (чтобы не остывали кофе и пирожки), из отсека А. А. слышится не без трагической интонации:

– У меня опять пропала серебряная ложка!

– А ты клади на место, вот ничего пропадать и не будет, – уже на ходу басом говорит М. В.

Мы молчим» [8; 326].

И еще из житейских впечатлений «голубятни», как называли они эту квартирку:

«Под нами обитает молодой милиционер. Изредка он поколачивает свою жену – „учит“, по выражению Марьи Власьевны, – и тогда она ложится в сенях и плачет. Я было сунулась к ней с утешениями, но М. А. сказал: „Вот и влетит тебе, Любаша. Ни одно доброе дело не остается ненаказанным“. Хитрый взгляд голубых глаз в мою сторону и добавление: „Как говорят англичане“.

У всех обитателей „голубятни“ свои гости: у М. Влас. – Татьяна с Витькой, изредка зять – залихватский парикмахер, живущий вполпьяна. Чаще всего к Анне Александровне под окно приходит ветхая, лет под 80 старушка. Кажется, дунет ветер – и улетит бывшая титулованная красавица-графиня. Она в черной шляпе с большими полями (может быть, поля держат ее в равновесии на земле?). Весной шляпу украшает пучок фиалок, а зимой на полях распластывается горностай. Старушка тихо говорит, глядя в окно голубятни: „L'Imperatrice vous salue“ и громко по-русски: „Императрица вам кланяется“. Из окон нижнего этажа высовываются любопытные головы… Что пригрезилось ей, старой фрейлине, о чем думает она, пока ее дочь бегает с утра до позднего вечера, давая уроки французского языка?

– Укроти старушку, – сказал мне М. А. – Говорю для ее же пользы…» [8; 327]

По большому счету, все это не слишком сильно отличалось от квартиры 50: и страна, и Москва все больше осовечивались, но теперь Булгаков ощущал себя несравненно лучше. В конце декабря 1924 года он записал в дневнике:

«Около двух месяцев я уже живу в Обу<хов>ом переулке в двух шагах от квартиры К., с которой у меня связаны такие важные, такие прекрасные воспоминания моей юности и 16-й год и начало 17-го.

Живу я в какой-то совершенно неестественной хибарке, но как это ни странно, сейчас я чувствую себя несколько более „определенно“. Объясняется это <…>».

В дошедшей до нас из архивов Лубянки копии дневника страница была вырвана, и можно только гадать о неназванном объяснении, но не исключено, что за словом «определенность» стояла уверенность в том, что теперь Любовь Евгеньевна никуда от него не денется. Да и вообще жизнь мало-помалу менялась к лучшему. Булгаков уже не печатался в «Накануне», поскольку летом 1924 года выполнившая свою миссию газета приказала долго жить, но еще ходил на работу в «Гудок», а главное – много писал, и теперь литература приносила ему и успех, и деньги, и первую славу. Тогда же начал меняться круг его знакомств: разношерстную компанию Крешковых, Коморских, Кисельгофов, обитавших в районе Бронных улиц и Патриарших прудов, охотно принимавших Булгакова с его первой женой, тщеславно гордившихся знакомством с писателем и одновременно державшихся с ним несколько фамильярно, что Михаила Афанасьевича раздражало и он мог терпеть это лишь до поры, сменили люди более именитые и почтенные, где никому в голову не пришло бы ухватить жену писателя за щиколотку. Именно эти люди получат впоследствии определение «пречистенский круг», именно с ними, с их влиянием на Булгакова, с их оппозиционностью будет бороться и в каком-то смысле победит третья жена нашего главного героя Елена Сергеевна Булгакова, но пока что до этого было еще далеко, неведомая Булгакову Елена Сергеевна пребывала в статусе жены красного командарма Шиловского, а в булгаковском доме хозяйкой была Любовь Евгеньевна, которой пречистенский круг был близок, она была в нем любима и с удовольствием обращалась к нему в своем «Меде воспоминаний»:

«Помню остроумного и веселого Сергея Сергеевича Заяицкого; громогласного Федора Александровича Петровского, филолога-античника, преподавателя римской литературы в МГУ; Сергея Васильевича Шервинского, поэта и переводчика; режиссера и переводчика Владимира Эмильевича Морица и его обаятельную жену Александру Сергеевну. Бывали там искусствоведы Андрей Александрович Губер, Борис Валентинович Шапошников, Александр Георгиевич Габричевский, позже член-корреспондент Академии архитектуры; писатель Владимир Николаевич Владимиров (Долгорукий), переводчик и наш „придворный“ поэт; Николай Николаевич Волков, философ и художник; Всеволод Михайлович Авилов, сын писательницы Лидии Авиловой (о которой так восторженно отзывался в своих воспоминаниях И. А. Бунин). По просьбе аудитории В. М. Авилов неизменно читал детские стихи про лягушечку.

Вспоминается мне и некрасивое, чисто русское, даже простоватое, но бесконечно милое лицо Анны Ильиничны Толстой. Один писатель в своих „Литературных воспоминаниях“ (и видел-то он ее всего один раз!) отдал дань шаблону: раз внучка Льва Толстого, значит, высокий лоб; раз графиня, значит, маленькие аристократические руки. Как раз наоборот: лоб низкий, руки большие, мужские, но красивой формы. М. А. говорил о ее внешности „вылитый дедушка, не хватает только бороды“. Иногда Анна Ильинична приезжала с гитарой. Много слышала я разных исполнительниц романсов и старинных песен, но так, как пела наша Ануша, – никто не пел! <…> Рядом с ней ее муж: логик, философ, литературовед Павел Сергеевич Попов, впоследствии подружившийся с М. А. Иногда ей аккомпанировал Николай Петрович Шереметьев (симпатичный человек), иногда художник Сергей Сергеевич Топленинов, а чаше она сама перебирала струны. <…>

Помню, как Михаил Афанасьевич повез меня в первый раз знакомиться к Анне Ильиничне Толстой и к мужу ее Павлу Сергеевичу Попову. Жили они тогда в Плотниковом переулке, № 10, на Арбате, в подвальчике, впоследствии воспетом в романе „Мастер и Маргарита“. Уж не знаю, чем так приглянулся подвальчик Булгакову. Одна комната в два окна была, правда, пригляднее, чем другая, узкая как кишка… <…>

Вспоминается жадно и много курящая писательница Наталия Алексеевна Венкстерн и друг юности Н. Н. Лямина известный знаток Шекспира М. М. Морозов, человек, красивый какой-то дикой тревожной красотой. Бывали у Ляминых и актеры: Иван Михайлович Москвин, Виктор Яковлевич Станицын, Михаил Михайлович Яншин, Цецилия Львовна Мансурова и Елена Дмитриевна Понсова.

Слушали внимательно, юмор схватывали на лету. Читал М. А. блестяще: выразительно, но без актерской аффектации, к смешным местам подводил слушателей без нажима, почти серьезно – только глаза смеялись…» [8; 341 342]

Это было общество, свет, люди «высокой квалификации», как охарактеризовал их Булгаков, занявший в этой среде подобающее положение. Здесь впервые были по-настоящему оценены его книги, его личность, и первый прижизненный успех Булгакова как отдаленное предчувствие, предсказание той несметной славы, что обрушится на него после смерти, – все это случилось именно в этом кругу, и неслучайно Булгаков написал на сборнике «Дьяволиада»: «Настоящему моему лучшему другу Николаю Николаевичу Лямину. Михаил Булгаков, 1925 г., 18 июля. Москва».

Самое известное из написанного все еще начинающим писателем в ту пору – повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце», новое после полумистической «Дьяволиады», вызвавшей неподдельное, завистливое изумление Леопольда Авербаха («Появляется писатель, не рядящийся даже в попутнические цвета» [52; 4]), обращение к фантастике, только теперь к фантастике социальной, жанру в 1920-е годы весьма распространенному.

В отличие от «Собачьего сердца», которое было впервые опубликовано за границей в 1968-м, а у нас в стране в 1987 году, повесть «Роковые яйца», написанная накануне вселения писателя на «голубятню», увидела свет при жизни автора, и не единожды. В 1925 и 1926 годах ее опубликовал сборник «Недра», тот самый, где отказались взять «Белую гвардию», а кроме того, повесть под названием «Красный луч», сменив по ходу публикации заголовок на «Роковые яйца», была напечатана в журнале «Красная панорама» (№ 19–22, 24 за 1925 год). Таким образом по количеству публикаций и тиражу она стала самым широко распространенным из прижизненных булгаковских творений.

Об истории публикации «Роковых яиц» рассказывается в очень благостных воспоминаниях Петра Никаноровича Зайцева из ангарских «Недр».

«В один из сентябрьских дней М. Булгаков зашел в „Недра“, и я сообщил ему ответ редколлегии. Наш отказ принять „Белую гвардию“ резал его. За это время он похудел. По-прежнему перебивался случайными заработками от журнальчиков Дворца Труда на Солянке и сильно нуждался.

Он присел за соседним столиком и задумался: что-то чертил машинально на случайно подвернувшемся листке бумаги.

Вдруг меня осенило.

– Михаил Афанасьевич, – обратился я к нему, – нет ли у вас чего-нибудь другого готового, что мы могли напечатать в „Недрах“?

Чуть подумав, он ответил:

– Есть у меня почти готовая повесть… фантастическая…

Я протянул ему лист чистой бумаги:

– Пишите заявление с просьбой выдать сто рублей аванса в счет вашей будущей повести. Когда вы ее можете принести?

– Через неделю или полторы она будет у вас, – ответил он. Я оформил его заявление, написав на нем: „Выдать сто рублей“, и Булгаков помчался в бухгалтерию Мосполиграфа. Минут через десять-пятнадцать он вернулся с деньгами и крепко пожал мне руку» [32; 500–501].

В действительности все было не так гладко. В написанной в редакции «Недр» и чудом уцелевшей записке Булгаков отреагировал иначе: «Туман… Туман… Существует ли загробный мир? Завтра, может быть, дадут денег…» А в дневнике отозвался еще более жестко: «Сегодня день потратил на то, чтобы получить 100 рублей в „Недра<х>“. Большие затруднения с моей повестью-гротеском „(Роковые яйца)“. Ангарский <наметил> мест 20, которые надо по цензурным соображениям изменить. Пройдет ли цензуру».

Автор не догадывался, как ему повезло. С Пришвиным, например, разговор в «Недрах» был более суровым:

«Зайцев Петр Никанорович заказал для своего издательства рассказ листа в два с условием, что оплата будет после установления цензурности.

– Так очень трудно писать, – сказал я, – едва ли возможно.

– Возможно: писатель теперь должен быть дипломатом, возьмите в пример Пильняка» [97; 271].

Но – не Булгакова. Этот был кем угодно, только не дипломатом. Скорее – взрывотехником.

Сюжет «Роковых яиц» – история о том, как профессор зоологии Владимир Ипатьевич Персиков открыл фантастический луч, ускоряющий рост всего живого, и о последствиях, к которым это великое открытие, нарушившее эволюцию в революционной стране, привело, – хорошо известен. Известно также, что финал предполагался иным. «В повести испорчен конец, п<отому> ч<то> писал я ее наспех», – отметил в дневнике Булгаков. А как вспоминал один из слушателей авторского чтения, вылупившиеся из яиц чудовищные змеи должны были достичь Москвы и – «заключительная картина – мертвая Москва и огромный змей, обвившийся вокруг колокольни Ивана Великого… Тема веселенькая!» [118]. Схожую концовку желал бы увидеть в «Роковых яйцах» и пребывавший на момент ее публикации за границей М. Горький, который 8 мая 1925 года писал «серапионову брату» Михаилу Леонидовичу Слонимскому: «Булгаков очень понравился мне, очень, но он не сделал конец рассказа. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!» [118]

Маяковский в статье «Доклад об американских впечатлениях», опубликованной в ленинградском вечернем выпуске «Красной газеты», писал о том, что американские газеты выдали фабулу повести «Роковые яйца» за реальное драматическое происшествие в Москве.

О «Роковых яйцах» отозвался другой великий – набравший силу лефовский критик Виктор Борисович Шкловский, которого Булгаков помнил по Киеву 1918 года и которого в «Белой гвардии» вывел в образе «антихриста» Шполянского:

«Как пишет Михаил Булгаков?

Он берет вещь старого писателя, не изменяя строение и переменяя его тему. <…>

Возьмем один из типичных рассказов Михаила Булгакова „Роковые яйца“.

Как это сделано?

Это сделано из Уэллса.

Общая техника романов Уэллса такова: изобретение не находится в руках изобретателя. <…>

Два ученых открывают вещество, примесь которого к пище позволяет росту молодого животного продолжаться вечно.

Они делают опыты над цыплятами. Вырастают огромные куры, опасные для человека.

Одновременно один посредственный ученый украл пищу. Он не умел обращаться с ней. Пища попала к крысам. Крысы стали расти. Стала расти гигантская крапива. Человечество стало терпеть неисчислимые убытки.

Одновременно растут и добрые великаны, потомки ученых. Им пища пошла впрок. Но люди ненавидели и их. Готовится бой.

Здесь кончается роман Уэллса.

Роман, или рассказ, Михаила Булгакова кончился раньше.

Вместо крыс и крапивы появились злые крокодилы и страусы.

Самоуверенный пошляк-ученый, который, похитив пищу, вызвал к жизни силы, с которыми не мог справиться, заменен самоуверенным „кожаным человеком“.

Произведена также контаминация, то есть соединение, нескольких тем в одну.

Змеи, наступающие на Москву, уничтожены морозом. <…>

Я не хочу доказывать, что Михаил Булгаков плагиатор. Нет, он способный малый, похищающий „Пищу богов“ для малых дел.

Успех Михаила Булгакова – успех вовремя приведенной цитаты» [151; 300].

Но Булгакова ждали дела большие, и, как ни пытался впоследствии Шкловский роль своего противника принизить, утверждая в «Гамбургском счете», что «Булгаков у ковра», весь его недружелюбный пассаж, включая последнюю крылатую фразу, обнаруживает либо глухоту (что маловероятно), либо сознательное «тугое ухо» Шкловского и своего рода месть за Шполянского. Шкловский не мог не заметить того, что в «Роковых яйцах» масса замечательных, а главное оригинальных страниц, смешных и страшных эпизодов, социальных сближений и сопоставлений, остроумных пророчеств на тему недалекого будущего Москвы, из которых первое место следует отдать пророчеству театральному: автор между прочим упоминает «театр покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году при постановке пушкинского „Бориса Годунова“, когда обрушились трапеции с голыми боярами…» – фраза, восхитившая даже сурового к молодой советской литературе Р. В. Иванова-Разумника: «В повести молодого (не без таланта) Булгакова рассказывается, что Мейерхольд был убит во время постановки в 1927 году „Бориса Годунова“ <…> Не так неправдоподобно, как кажется».

Письмо это было адресовано Андрею Белому, который при чтении «Роковых яиц» на «Никитинских субботниках» присутствовал и которому повесть, в отличие от Шкловского, весьма понравилась, а это дорогого стоило, ибо перед Андреем Белым трепетала та самая литературная молодежь, которая не желала признавать Булгакова-беллетриста.

«„Петербург“ Белого – мы молились на него» [32; 494], – рассказывал Катаев М. О. Чудаковой, но Булгаков, если верить мемуарам П. Н. Зайцева, великого символиста не жаловал.

«– Ах, какой он лгун, великий лгун… Возьмите его последнюю книжку. В ней на десять слов едва наберется два слова правды! И какой он актер!» [32; 502]


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62