Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Булгаков

ModernLib.Net / Художественная литература / Варламов Алексей Николаевич / Булгаков - Чтение (стр. 49)
Автор: Варламов Алексей Николаевич
Жанр: Художественная литература
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Если уж необходима угроза Дантеса подойти к двери кабинета Пушкина, то я бы уж считал более приемлемым, чтобы это сопровождалось словами: „Я его убью, чтобы освободить вас“» [13; 379].

Булгаков, не споря по существу, возражал оппоненту замечанием чисто драматургическим: «…Ваш образ Дантеса считаю сценически невозможным. Он настолько беден, тривиален, выхолощен, что в серьезную пьесу поставлен быть не может. Нельзя трагически погибшему Пушкину в качестве убийцы представить опереточного бального офицерика. В частности, намечаемую фразу „я его убью, чтобы освободить вас“ Дантес не может произнести <…> Вы говорите, что Вы, как пушкинист, не можете согласиться с моим образом Дантеса. Вся беда в том, что пушкиноведение, как я горько убедился, не есть точная наука» [13; 382, 384].

Последние слова особенно примечательны. Булгаков принципиально не захотел или, вернее, по складу своего характера и по характеру своего дарования не мог, не умел встать на путь, по которому уже давно шел Вересаев, создавший сначала работу «Живая жизнь» о Толстом и Достоевском, затем «Пушкин в жизни», затем «Гоголь в жизни» – книги столь же блестящие, сколь и спорные – особенно это касалось той, что была посвящена Пушкину и что испытала и продолжает испытывать на себе гнев многих пушкинистов (да и не только их). Но по отношению к Булгакову Вересаев выступил с позиций академических, научно-исторических, что было совершенно понятно и закономерно. Викентий Викентьевич Смидович был кем угодно – поэтом (он начинал как поэт), писателем, публицистом, критиком, эссеистом, но – не драматургом. И отсюда лейтмотив их переписки, той самой, которой Булгаков желал кануть в Лету, а пьесе остаться. В поучение потомкам осталось и то и другое.

Вересаев: «Над головой, как дамоклов меч, висит: „это не сценично“, „это не дойдет“, „недопустимы разговоры на фоне толпы“» [13; 390].

Булгаков: «Нельзя же, работая для сцены, проявлять нежелание считаться с основными законами драматургии», и чуть дальше в том же письме, анализируя вересаевские поправки: «…вы сломали голову этой сцене, но новой сцены не построили. Выход простой, он был ясен давным-давно – не нужно было трогать этой сцены <…> По всем узлам пьесы, которые я с таким трудом завязал, именно по всем тем местам, в которых я избегал лобовых атак, Вы прошли и с величайшей точностью все эти узлы развязали, после чего с героев свалились их одежды, и всюду, где утончалась пьеса, поставили жирные точки над „i“».

И как итог, как некий приговор Вересаеву в письме открытым текстом прозвучало: «Лучше выслушать самую злую критику, чем заблуждаться и продолжать оставаться в заблуждении. Я вам хочу открыть, почему я так яростно воюю против сделанных Вами изменений. Потому что Вы сочиняете – непьесу. Вы не дополняете характеры и не изменяете их, а переносите в написанную трагедию книжные отрывки, и благодаря этому среди живых и, во всяком случае, сложно задуманных персонажей появляются безжизненные маски с ярлыками „добрый“ и „злодей“» [13; 392].

Вересаев в ответ на эти безжалостные строки обвинил Булгакова в том, что поклонники затуманили ему голову похвалами, и в «органической слепоте на общественную сторону пушкинской трагедии». Таким образом разногласия между писателями приобретали характер уже не только технический, но и идеологический. У каждого из них был «свой» Пушкин. Но все это не значит, что тот из соавторов, кто пушкинистом не был, игнорировал факты. Если прочитать письма Булгакова к Вересаеву, нетрудно заметить, как много в них работы с источниками – мемуарами, письмами, исследованиями, плюс к тому помогала мужу посвященная в пушкинистки Елена Сергеевна, однако для Булгакова все эти источники были только средством, и сам посвящаться в пушкинисты он не собирался ни при каких условиях.

Вообще попытки совместить занятие литературой с литературоведением, а особенно с пушкиноведением не были в то время чем-то исключительным, и пушкинистика была уделом отнюдь не только академических ученых: достаточно вспомнить книги и статьи Ахматовой, Цветаевой, Платонова, Тынянова, Ходасевича, с разной степенью «научности» и объективности высказывавшихся о ключевой для русской литературы и истории фигуре. И все же случай Булгакова особый. Булгакову важно было показать не столько личность Пушкина (в чем отличие этой пьесы от «Мольера»), сколько его явление, его свет, радиацию, его воздействие и невозможность представить русскую национальную жизнь без Пушкина. «А все он! Все из-за него» – это яростное признание самого несимпатичного героя пьесы – пушкинского врага хромого князя Долгорукова – дорогого стоит и по-своему выражает главную идею.

Если «Мольер» – это история человека, который в силу характера и обстоятельств проиграл, который пытался ценой чудовищных компромиссов спасти свои творения и не смог, «велик и неудачлив» – вот гениальная булгаковская формулировка о Мольере, то про булгаковского Пушкина такого сказать нельзя. Велик – да, но неудачлив?

Позднее это все прямо отразится в «Мастере и Маргарите» в тяжких раздумьях бездарного поэта Рюхина: «Вот пример настоящей удачливости… – тут Рюхин встал во весь рост на платформе грузовика и руку поднял, нападая зачем-то на никого не трогающего чугунного человека, – какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не понимаю… Что-нибудь особенное есть в этих словах: „Буря мглою…“? Не понимаю!.. Повезло, повезло! – вдруг ядовито заключил Рюхин и почувствовал, что грузовик под ним шевельнулся, – стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие…»

«Александр Пушкин» – это несмотря ни на что – ни на долги, ни на положение камер-юнкера при дворе, которым он тяготился, ни на легкомысленную жену, какой она показана в пьесе, – все равно история победителя, история человека, который был на голову, на две выше своего окружения, Мольер по-человечески – нет. По отношению к булгаковскому Пушкину само понятие удачливости/неудачливости неприменимо. И хотя пьеса была бесконечно грустна, метельна, надрывна, хотя она заканчивалась тайными похоронами первого поэта России, в ней присутствовало то жизнеутверждающее начало, которое напрямую связывало ее с «Белой гвардией». Вспомним, как в романе Турбины читают «Капитанскую дочку», и в этой смуте пушкинская повесть и обнадеживает, и указывает путь. Так и теперь, в середине 1930-х, Булгаков обратился к фигуре для себя бесконечно дорогой, неколебимой константе русской культуры. И подобно тому, как у автора не хватило дерзости вывести поэта на сцену, он даже мысленно не стал бы сопоставлять свою и его судьбу и превращать новое произведение в вариант автобиографии, в исповедь, акцентировать внимание на человеческих слабостях и фатальных неудачах гения, как это имело место в случае с Мольером.

Когда Елена Сергеевна процитировала в дневнике мнение одного из слушателей – «Яншин потом за ужином сказал, что эта пьеса перекликается с „Мольером“ и что М. А. за нее так же будут упрекать, как за „Мольера“, – что не выведен великий писатель, а человек, что будут упрекать в поверхности» [21; 91], – то суждение это представляется нам неверным по существу. Булгаков написал благоговейную пьесу, не претендуя ни на какие открытия, не проводя никаких параллелей, – он показал, как гениального человека довели до гибели, кто в этом повинен, но главное – как этот человек все свое окружение нравственно превзошел.

Были в пьесе и своя конъюнктура, и обязательная для 1930-х годов риторика, когда офицер в армейской форме произносит речь: «Гибель великого гражданина совершилась потому, что в стране неограниченная власть вручена недостойным лицам, кои обращаются с народом как с невольниками!..», были несправедливые с точки зрения исторической правоты суждения не только о Дантесе, но и о Наталье Николаевне, и об императоре Николае Павловиче, и о Бенкендорфе, который якобы отдает Дубельту распоряжение не препятствовать дуэли (похожая сцена, где пожелание выражено не прямо, а обиняком, появится в «Мастере и Маргарите», когда Пилат даст понять Афранию, что Иуда должен быть убит). В этом смысле пьеса опять же, в отличие от «Мольера», отвечала запросам времени и была вообще вполне проходима, покрыта защитным слоем, конъюнктурна, приспособлена к конкретным историческим условиям и, можно сказать, обречена на успех в Советском Союзе середины 1930-х годов. Люди театральные это хорошо понимали, и, пожалуй, никогда Булгаков не был так близок к успеху.

Слухи о его новой работе разнеслись по Москве. Уже в декабре 1934-го, задолго до того, как пьеса была закончена, драматург подписал договор с театром Вахтангова, причем единственной ложкой дегтя оказалось то, что наряду с Булгаковым театр заключил договор с Алексеем Толстым, всякое напоминание о котором неимоверно раздражало лучшего фельетониста скончавшейся десятью годами ранее газеты «Накануне».

«М. А. говорил вахтанговцам, что ему крайне неприятно подписывать договор после Толстого, с которым они обвенчались раньше. Вахтанговцы клялись, что они не верят, что Толстой напишет хоть что-нибудь подходящее…» [21; 73] – свидетельствовала Елена Сергеевна в дневнике.

Булгаков не скрывал неприязни к своему литературному «благодетелю», а между тем буквально через три дня после заключения договора Елена Сергеевна зафиксировала следующий разговор:

«Вечером Дина Радлова. Откуда-то уже знала о пушкинской пьесе, не советовала работать с Вересаевым.

– Вот если бы ты, Мака, объединился с Толстым, вот была бы сила!

– Я не понимаю, какая сила? На чем мы можем объединиться с Толстым? Под руку по Тверской гулять ходить?

– Нет!.. Но ведь ты же лучший драматург, а он, можно сказать, лучший писатель…» [21; 73]

К тому времени, когда эти слова были произнесены, Булгаков и Толстой уже давно друг с другом не общались (зато общалась с дочерью Толстого от первого брака Марианной Елена Сергеевна и выслушивала от нее жалобы на своего бывшего мужа командарма Шиловского, у которого с Марианной намечался роман: «Днем гуляли с Марианной Толстой. Она мне рассказывала все свои беды, про свою несчастную любовь к Е. А. Просила советов» [21; 60]), и все же творческий союз этих ярких личностей действительно мог бы оказаться более плодотворным, с одним только «но»… В истории русской литературы, за исключением разве что Ильфа с Петровым да еще, забегая вперед, братьев Стругацких, сотворчество не приносило результатов. И уж тем более оно не могло состояться ни с кем, кто попадал в булгаковскую орбиту. Ничего не вышло и у Вересаева. Особенно сильно их разлад сказался после того, как булгаковская пьеса была представлена первым слушателям, на которых она произвела сильное впечатление.

« 1 июня<1935>. Вчера было чтение. Оленька, ребята, Дмитриев, Жуховицкий, Ермолинские, Конский, Яншин и мы с Лоли (И Лоли и Оля плакали в конце.)

Оля, уходя, сказала:

– Пройдут века, а эта пьеса будет жить. Никто никогда так о Пушкине не писал и не напишет» [21; 91].

« 2 июня.Сегодня М. А. читал вахтанговцам. Успех большой. После чтения говорили сначала артисты, потом М. А. и Вересаев. М. А. аплодировали после его выступления и после чтения» [21; 91], – записывала Елена Сергеевна.

«…автором пьесы себя не считаю, мне было очень неприятно, когда Вы заставили меня раскланиваться вместе с Вами на рукоплескания вахтанговцев» [13; 388], – написал Вересаев Булгакову четыре дня спустя после предъявления текста, и снова настала пора обреченных на неуспех, мучительных переделок и сближения подходов двух писателей, чьи отношения напоминали отношения двух держав, впрочем, не вполне равноправных.

«Мы говорим на разных языках, – признавал Вересаев в письме Булгакову 22 августа 1935 года, и чуть дальше в том же письме: – Я за лето измучил Вас, Вы измучили меня. Оба мы готовы друг друга ненавидеть. Дальше идти некуда. Делайте с пьесой, что хотите, отдавайте в театр в том виде, в каком находите нужным. Я же оставляю за собой право, насколько это окажется возможным, бороться за устранение из Вашей прекрасной пьесы часто изумительно ненужных нарушений исторической правды и усиление ее общественного фона» [13; 396–397]. Помимо этого Вересаев пригрозил Булгакову прочесть «их» пьесу в пушкинской комиссии. Это была именно угроза, едва ли не шантаж, во всяком случае в ответ Булгаков выступил резко против: «Пушкинской же комиссии или иным каким-нибудь комиссиям или учреждениям ни Вы, ни я не имеем права читать пьесу порознь, так как это дело очень серьезной согласованности не только соавторов, но и соавторов с театрами, с которыми есть договоры» [13; 398]. Вересаев пошел на попятную: «Что еще нужно для вашего успокоения? Отказ мой от „борьбы“? Но не поняли же Вы ее в том смысле, что я, напр., собираюсь поднять в печати кампанию против вашей пьесы или сделать в репертком донесение о ее неблагонадежности».

Но Булгаков, который, судя по всему, именно так все и понял и опасался, что «Пушкин» разделит судьбу прочих его непоставленных пьес, заклинал: «Теперь, когда наступает важный момент продвижения пьесы в театры, нам необходимо повсюду, в том числе и в письмах, воздержаться от резкой критики работы друг друга и каких-либо резких мотивировок. Иначе может создаться вокруг пьесы нездоровая атмосфера, которая может угрожать самой постановке». И далее в этом же письме следовало предложение: «Если Вы найдете нужным оставить Вашу фамилию, я буду очень рад. Если же нет, сообщите об этом мне» [13; 399].

Вересаев взял время на раздумье, а пьесой меж тем заинтересовались во МХАТе, который как зоркий и хозяйственный помещик не желал отпускать на волю своего лучшего крепостного каретника. «Судакову нужен „Пушкин“. Сегодня Женя Калужский, Арендт, Леонтьев и Судаков слушали у нас пьесу» [21; 93], – записала Елена Сергеевна 26 августа, а еще три дня спустя состоялось новое чтение для самых трезвых людей на свете: «Марков, Виленкин, Сахновский, Женя Калужский, Мордвинов и Шапошников – „Пушкин“. Федя сказал, что это нужно ставить только Станиславскому, Марков сказал, что сцена на Мойке не нужна. Без нее пьеса круглей. Вообще успех. Ужин оживленный» [21; 93].

Но теперь супруги Булгаковы никакими обязательствами себя не смущали, ограничений и права первой ночи ни за кем не признавали, и 19 сентября Елена Сергеевна отправила текст «Пушкина» в Ленинград. 20 сентября пьеса была разрешена Главреперткомом («Стоит помолиться Богу – наконец радостный день!» [21; 513]), тогда же начался конфликт между МХАТом и Вахтанговском театром за право постановки: « 25 сентября.Вахтанговцы прислали в МХТ письмо с протестом против постановки „Пушкина“ во МХАТе. А Оля сказала, что Илья (Судаков. – А. В.) плевать хотел на их письмо. Мхатчики говорят, что вахтанговский договор кабальный. А их договора?»; « 1 октября.В Вахтанговском – драматические переживания. Илья во МХАТе распределяет роли в „Пушкине“» [21; 95, 96].

Если вспомнить, что именно в эту пору МХАТ лихорадило из-за партийного вмешательства в его дела и собственных внутренних распрей, а Булгаков насмерть стоял со Станиславским и дирекцией из-за «Мольера», то «Пушкин» был ему особенно кстати. Это был его козырь, доказательство его авторской необходимости и лишний довод, в том числе и в борьбе за «Мольера».

«До чего жаль, что булгаковский „Пушкин“ – не у нас. А ведь К-у С-у и в голову не придет, что причина в его темпах работы! И никто не смеет ему сказать это» [21; 463], – писал 9 сентября 1935 года Немирович-Данченко Ольге Сергеевне Бокшанской, а та четыре дня спустя лила бальзам на раны своему обожаемому начальнику: «Между прочим, К. С. при разговоре о пьесе Булгакова сказал: „Как же мы можем иметь дело с этим автором? Он опять что-нибудь выкинет“. Оказывается, это Булгаков выкинул что-то. А Вы пишете, что никто не смеет К. С. сказать о причине отхода от нас Булгакова. Да он либо разнесет того храбреца, либо слушать не станет» [93; 245].

«„Пушкина“ Булгакова – не знаю, судить не могу. Но то, что пьеса пойдет сначала у вахтанговцев, меня крепко восстанавливает против нее. Из-за наших темпов работы мы потеряли чуть ли не лучшего автора» [21; 465], – признавал мхатовский завлит Павел Марков.

Вот так! Булгакову надо было им отказать, чтобы они скрепя сердце признали его первенство! Надо было их заставить за ним бегать, из-за него драться, спорить, ему льстить, наконец.

«Мы не теряли надежды хотя бы на параллельную постановку к столетию со дня смерти Пушкина, – вспоминал В. Я. Виленкин. – Экземпляр пьесы был и обсуждался долго. Ставить ее здесь мечтал И. Я. Судаков; ее активно поддерживали Сахновский и Литературная часть; она определенно нравилась Немировичу-Данченко» [32; 293].

Параллельная постановка! Да когда бы еще МХАТ с его претензией на монополизм (вспомним знаменитое «Автор обязан» да «Автор не имеет права» из «Театрального романа») на такое согласился!

«Вл. Ив. сказал о пьесе: „Она написана большим мастером, тонко, со вкусом. Но образы сделаны так сдержанно, четко, что надо будет (как он сказал) рыть глубины“» [21; 96], – приводила суждение Немировича-Данченко в передаче Бокшанской Елена Сергеевна.

Наконец, известна еще одна дивная сценка, записанная Еленой Сергеевной в двух редакциях – дневниковой и мемуарной.

Дневниковая: « 9 октября.Генеральная „Врагов“. Отличилась Ольга. Когда кончилось, стоим в партере: она, Миша, я, Немирович, Судаков и Калужский. Только что начался художественный разговор о „Пушкине“, Ольга вдруг Мише:

– Ты в ножки поклонись Владимиру Ивановичу, чтобы он ставил.

Наступило молчание. Немирович сам сконфузился. Миша не сказал ни одного слова» [21; 514].

Мемуарная: « 9 октября.Генеральная „Врагов“. После генеральной стоим в партере: Оля, М. А., Немирович, Судаков, Калужский и я. Немирович очень комплиментарно говорил о „Пушкине“. Женя Калужский:

– Вот, Мака, кланяйся в ножки Вл. Ив., чтобы он ставил.

Наступило молчание, и М. А. стал прощаться» [21; 98]. Позднее эта сцена отразится и в «Записках покойника», причем известная реплика про ножки будет принадлежать именно Торопецкой, сиречь Бокшанской:

«– Я думаю, что в ножки следовало бы поклониться Аристарху Платоновичу за то, что он из Индии…

– Что это у нас все в ножки да в ножки, – вдруг пробурчал Елагин.

„Э, да он молодец“, – подумал я».

По свидетельству В. Я. Виленкина, иное отношение к пьесе было у другого основоположника (что подтверждает вышепроцитированное письмо Бокшанской Немировичу). «Станиславский остался к ней холоден. Леонидов, ценя в ней литературное мастерство, резко не принимал самого замысла: как это так – пьеса о Пушкине без роли Пушкина, публика этого никогда не примет! Качалов был всей душой за постановку именно этой пьесы к пушкинским торжествам: он видел в замысле Булгакова и тонкий художественный такт, и свежесть драматургии» [32; 293].

Помимо театра Вахтангова и МХАТа «Пушкиным» заинтересовались в Харькове, в Смоленске, в московском Камерном театре, в украинском Театре Красной армии; давний издатель Булгакова Н. С. Ангарский предлагал «перевести „Пушкина“ и печатать за границей» [21; 94] ; возникла идея написать на основе пьесы оперу, за дело было готов взяться Прокофьев при условии, что Булгаков введет в текст образ Глинки, пьесу прочли Шостакович и Мелик-Пашаев. Казалось, наконец-то автора, после стольких лет мучений и срывов, ждет триумф, его имя, такое звонкое в конце 1920-х, а теперь изрядно подзабытое, снова зазвучит, засверкает, принося успех. За его произведение шла самая настоящая борьба, и у него были самые блистательные перспективы; летние разногласия с Вересаевым остались позади – поняв, что трудного соавтора не переубедить, Викентий Викентьевич дал ему вольную («В соответствии с выраженным Вами согласием я решаю снять свое имя с нашей пьесы „Александр Пушкин“, каковую прошу именовать впредь просто: „М. А. Булгаков. Александр Пушкин“» [13; 400]), все вело к победе, и… и снова, снова, в который раз – не с-у-д-ь-б-а.

«Александр Пушкин» так и не увидел света при жизни своего создателя.

16 марта 1936 года Елена Сергеевна написала в дневнике: «Керженцев критиковал „Мольера“ и „Пушкина“. Тут М. А. понял, что и „Пушкина“ снимут с репетиций» [21; 111].

«Статья в „Правде“ и последовавшее за ней снятие из репертуара пьесы М. А. Булгакова особенно усилили как разговоры на эту тему, так и растерянность. Сам Булгаков сейчас находится в очень подавленном состоянии (у него вновь усилилась его боязнь ходить по улице одному, хотя внешне он старается ее скрыть), – писал осведомитель 14 марта 1936 года. – Кроме огорчения от того, что его пьеса, которая репетировалась четыре с половиной года, снята после семи представлений, его пугает его дальнейшая судьба как писателя… Он боится, что театры больше не будут рисковать ставить его пьесы, в частности уже принятую театром Вахтангова „Александр Пушкин“, и, конечно, не последнее место занимает боязнь потерять свое материальное благополучие. В разговорах о причинах снятия пьесы он все время спрашивает „неужели это действительно плохая пьеса?“ и обсуждает отзыв о ней в газетах, совершенно не касаясь той идеи, какая в этой пьесе заключена (подавление поэта властью). Когда моя жена сказала ему, что, на его счастье, рецензенты обходят молчанием политический смысл его пьесы, он с притворной наивностью (намеренно) спросил: „А разве в 'Мольере' есть политический смысл?“ и дальше этой темы не развивал» [21; 528].

Почему подавлен – понятно. Это была та самая ситуация, которая уже после истории с морфием годами действовала угнетающе на его психику: сначала взлет, надежда, окрыленность, а потом падение с этой кручи. И как следствие – отчаяние, депрессия, страх толпы… Понятно также и то, почему он не хотел говорить со «стукачом» о «Мольере». Кто бы ни был автором вышепроцитированного донесения, с этим человеком обсуждать политические вопросы Булгаков не собирался и не только потому, что не любил тайных доносчиков (а он их действительно не любил, что с замечательной смелостью отразил в «Мольере»: «Справедливый сапожник.Великий монарх, видимо, королевство без доносов существовать не может? Людовик.Помалкивай, шут, чини башмак. А ты не любишь доносчиков? Справедливый сапожник.Ну чего же в них любить? Такая сволочь, ваше величество!»), не потому, что боялся, а потому – что это был не его уровень. Серьезные разговоры, как мы увидим дальше, Булгаков был готов вести с серьезными людьми. Зато позаботился автор о своем соавторе. После того как появились статьи, в которых Вересаева и Булгакова называли драмоделами, Булгаков счел долгом вывести коллегу из-под удара.

« 18 марта.В „Советском искусстве“ от 17 марта скверная по тону заметка о „Пушкине“. М. А. позвонил Вересаеву, предлагал послать письмо в редакцию о том, что пьеса подписана одним Булгаковым, чтобы избавить Вересаева от нападок, но Вик. Вик. сказал, что это не нужно» [21; 111], – записала Елена Сергеевна.

Чем-то все это напоминало дружбу профессора Преображенского и доктора Борменталя. Когда в дом Булгакова пришла беда, Вересаев повел себя в высшей степени благородно, он забыл обо всех обидах и резких словах, ему адресованных предыдущим летом, и Булгаков это оценил.

«Сейчас, дорогой Викентий Викентьевич, получил Ваше письмо и был душевно тронут! Удар очень серьезен, – писал он 12 марта 1936 года. – По вчерашним моим сведениям, кроме „Мольера“, у меня снимут совсем готовую к выпуску в театре Сатиры комедию „Иван Васильевич“.

Дальнейшее мне неясно.

Серьезно благодарю Вас за письмо, дружески обнимаю» [13; 413].

«Иван Васильевич» был упомянут в письме неслучайно. Именно эта, переделанная из «Блаженства» для Театра сатиры, пьеса, рухнула последней. Причем и тут, казалось бы, все складывалось до поры до времени удачно, и у уже готового спектакля были все шансы состояться.

« 7 мая <1935>.У нас вечером Горчаков, Веров, Калинкин (из Сатиры). Просят, умоляют переделать „Блаженство“. М. А. прочитал им те отрывки, что сделал. Обещал им сдать к первому декабря» [21; 87].

Булгаков не Станиславский. Он как ударник от драматургии свое метро копал с опережением графика, и никакие театральные страсти не могли ему помешать. Не к декабрю, но с перевыполнением плана на два месяца пьеса была представлена заказчику.

« 2 октября.Радостный вечер. М. А. читал „Ивана Васильевича“ с бешеным успехом у нас в квартире. Горчаков, Веров, Калинкин, Поль, Станицын, Дорохин. Хохотали до того, что даже наши девушки в кухне жалели, что не понимают по-русски . <…> Все радовались, ужинали весело» [21; 96].

« 17 октября.Звонок из Реперткома в Сатиру (рассказывал Горчаков): пять человек в Реперткоме читали пьесу, все искали, нет ли в ней чего подозрительного? Ничего не нашли. Замечательная фраза: „А нельзя ли, чтобы Иван Грозный сказал, что теперь лучше, чем тогда?“» [21; 98]

« 20 октября.<…> …к М. А. Калинкин и Горчаков. И привезли Млечина (чиновник из Главреперткома. – А. В.). Последний никак не может решиться – разрешить „Ивана Васильевича“. Сперва искал в пьесе вредную идею. Не найдя, расстроился, что в ней никакой идеи нет. Сказал: „Вот если бы такую комедию написал, скажем, Афиногенов, мы бы подняли на щит… Но Булгаков!..“» [21; 99]

« 29 октября. <…>Ночью звонок Верова: „Ивана Васильевича“ разрешили с небольшими поправками» [21; 99].

« 31 октября. <…>Мы вечером в Сатире. М. А. делал поправки цензурные» [21; 100].

Примечательно, что в этом случае Булгаков не упрямился, соглашался на все требования чутких цензоров, и дальше все пошло своим чередом, не в пример МХАТу, гладко.

« 1 ноября.М. А. читал труппе Сатиры „Ивана Васильевича“, Громадный успех» [21; 100].

« 18 ноября.Первая репетиция „Ивана Васильевича“» [21; 101].

Но настал год 1936-й, случилась премьера «Мольера», и все рухнуло в тартарары.

« 10 марта.<…> Явно снимают и „Ивана Васильевича“» [21; 110].

« 11 марта.<…> Горчаков звал на сегодняшнюю репетицию „Ивана Васильевича“. Зачем себя мучить? Театр мечется, боится ставить. Спектакль был уже объявлен на афише, и, кажется, даже билеты продавались» [21; 110].

« 5 апреля.М. А. диктует исправления к „Ивану Васильевичу“. Несколько дней назад Театр сатиры пригласил для переговоров. Они хотят выпускать пьесу, но боятся неизвестно чего. Просили о поправках. Горчаков придумал бог знает что: ввести в комедию пионерку, положительную. М. А. наотрез отказался. Идти по этой дешевой линии!» [21; 112]

« 11 мая.Репетиция „Ивана Васильевича“ в гримах и костюмах. Без публики. По безвкусию и безобразию это редкостная постановка. Горчаков почему-то испугался, что роль Милославского (блестящий вор – его задумал М. А.) слишком обаятельна, и велел Полю сделать грим какого-то поросенка рыжего, с дефективными ушами <…> Да, слабый, слабый режиссер Горчаков. И к тому же трус» [21; 113].

« 13 мая.Генеральная без публики „Ивана Васильевича“. (И это бывает – конечно, не у всех драматургов!) Впечатление от спектакля такое же безотрадное. Смотрели спектакль (кроме нашей семьи – М. А., Евгений и Сергей, Екатерина Ивановна и я) – Боярский, Ангаров из ЦК партии, и к концу пьесы, даже не снимая пальто, держа в руках фуражку и портфель, вошел в зал Фурер, – кажется, он из МК партии.

Немедленно после спектакля пьеса была запрещена. Горчаков передал, что Фурер тут же сказал: „Ставить не советую“» [21; 113].

Подведем итоги. Булгаков, Мольер, Пушкин и царь Иван Васильевич. Краткая история и цена вопроса.

Осень 1929-го – создание пьесы «Кабала святош» как попытка выхода из личного репертуарного кризиса.

Март 1930-го – отказ Главреперткома разрешить пьесу подстегивает Булгакова написать гибельное в его судьбе письмо Сталину.

Октябрь 1931-го – пьеса разрешена Главреперткомом под названием «Мольер» и продается двум театрам – МХАТу и БДТ.

Февраль 1932-го – отказ БДТ ставить «Мольера» убийственно действует на автора.

Март 1933-го – отказ редакции «ЖЗЛ» печатать прозаический вариант «Мольера» сводит на нет огромную работу писателя и фактически выбивает Булгакова из подцензурной писательской деятельности.

1933–1934 годы – вялотекущие репетиции «Мольера» во МХАТе раздражающе действуют на Булгакова.

Весна 1935-го – репетиции «Мольера» под руководством Станиславского приводят к войне между драматургом и театром.

Февраль–март 1936-го – постановка и снятие пьесы губят судьбу «Александра Пушкина» и «Ивана Васильевича» и приводят к тому, что в сентябре Булгаков уходит из МХАТа.

Последнее можно считать единственным плюсом, но сколько же было отнято у автора лет жизни! Нет, точно за всеми этими событиями стоял не кто иной, как Жан Батист Мольер, который ответил собрату, вздумавшему себе на беду ворошить темные страницы его судьбы… Сталин и все «агрессивно-послушное» политбюро были лишь инструментом в искусных руках француза, а 1936-й, мольеровский, год оказался в судьбе Булгакова эхом 1929-го, тоже мольеровского: всё разгромлено, мечты и надежды рухнули, ситуация казалась вновь безвыходной.

«…у меня родилось желание покинуть Москву, переселиться, чтобы дожить жизнь над Днепром. Надо полагать, что эта временная вспышка, порожденная сознанием безвыходности положения, сознанием, истерзавшим и Люсю, и меня» [13; 414], – писал в июне 1936 года по возвращении из Киева, где он был на гастролях с театром, Булгаков Ермолинскому. Он чувствовал себя отброшенным на семь лет назад, но сил и времени оставалось гораздо меньше. И все же были в его нынешнем положении по сравнению с 1929 годом некоторые отличия в лучшую сторону.

Во-первых, теперь, в 1936-м, не было угрозы нищеты, потому что оставалась служба в театре, увольнять из которого никто Булгакова не собирался (а теоретически могли бы – из МХАТа выгоняли и не за такое).

Во-вторых, по-прежнему шли «Дни Турбиных», которых запретные меры не коснулись, хотя и это вполне могло бы произойти и такие слухи ходили: Булгаков пережил несколько неприятных минут во время киевских гастролей МХАТа в июне 1936 года, когда «какой-то тип распространил ни с того ни с сего слух, что Турбиных снимают, отравив нам этим сутки» [21; 114].


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62