К тому моменту, когда Булгаков подарил молодой женщине свой роман, они были знакомы без малого 12 месяцев. Позднее Татьяна Николаевна Лаппа рассказывала Л. Паршину о том, как во время их последнего с Булгаковым Нового года (1924-го) они «гадали, воск топили и в мисочку такую выливали. Мне ничего не вышло – пустышка, а ему все кольца выходили. Я даже расстроилась, пришла домой, плакала, говорю: „Вот увидишь, мы разойдемся“. А он: „Ну что ты в эту ерунду веришь!“ А он уже тогда за этой Белозерской бегал» [87; 107].
За Белозерской он еще не бегал, но сцена была готова к ее появлению.
Отдаленно связанная с древним княжеским родом Белосельских-Белозерских, Любовь Евгеньевна родилась 18 сентября 1895 года на территории нынешней Польши в семье дипломата, к моменту ее рождения с дипломатической службы уже уволенного и служившего акцизным чиновником, Евгения Михайловича Белозерского и Софьи Васильевны Белозерской (урожденной Саблиной). Отец скоропостижно скончался от болезни сердца, когда девочке было два года, и семья, в которой было четверо детей – три сестры Вера, Надежда, Любовь и сын Юрий, – переехала в Пензу к родственникам. В дальнейшем двух сестер Белозерских – Веру и Любу – отдали на казенное содержание в Демидовскую женскую гимназию в Петербург, где некогда преподавал их отец. Помимо этого Любовь Евгеньевна занималась в частной балетной школе. Поскольку ни матери, ни отца рядом не было, можно предположить, что в ней рано развились самостоятельность и жизненная цепкость. В то лето, когда началась Первая мировая война, 19-летняя девушка окончила гимназию с серебряной медалью и поступила на курсы сестер милосердия, откуда ее направили в тифозные госпитали на Украине. Революция застала Любовь Евгеньевну в Петрограде, из которого она, спасаясь от голода и разрухи, уехала в деревню к подруге, а в 1918 году перебралась в Киев. Там, по словам Т. Н. Лаппа, она некоторое время жила с журналистом Виктором Финком
из «Петроградского эха», а после сошлась с его приятелем, эту газету возглавлявшим, известным фельетонистом и издателем Ильей Марковичем Василевским (He-Буквой). Если следовать букве булгаковского романа, то все эти люди принадлежали к той многочисленной группе «приезжих» с севера, о которых в «Белой гвардии» сурово сказано: «Бежали журналисты, московские и петербургские, продажные, алчные, трусливые. Кокотки. Честные дамы из аристократических фамилий. Их нежные дочери, петербургские бледные развратницы с накрашенными карминовыми губами».
Несколько милосерднее была к столичным журналистам Надежда Тэффи, которая среди прочих временных обитателей Киева 1918 года вспоминала и Василевского-Не-Букву:
«Вот один из сотрудников бывшего „Русского слова“.
– Что здесь делается! – говорит он. – Город сошел с ума! Разверните газеты – лучшие столичные имена! В театрах лучшие артистические силы. Здесь „Летучая мышь“, здесь Собинов. Открывается кабаре с Курихиным, театр миниатюр под руководством Озаровского. От вас ждут новых пьес. „Киевская мысль“ хочет пригласить вас в сотрудники. Влас Дорошевич, говорят, уже здесь. На днях ждут Лоло. Затевается новая газета – газета гетмана под редакторством Горелова… Василевский (He-Буква) тоже задумал газету. Мы вас отсюда не выпустим. Здесь жизнь бьет ключом.
Вспомнился Гуськин: „Жизнь бьет ключом по голове“…
– Киевляне не могут опомниться, – продолжает мой собеседник. – Сотрудники местных газет при виде чудовищных для их быта гонораров, отпускаемых приезжим гастролерам, хотят сделать забастовку. Гастролеры-то уедут, а мы, мол, опять потащим на себе воз. Рестораны ошалели от наплыва публики. Открываются все новые „уголки“ и „кружки“. На днях приезжает Евреинов. Можно будет открыть Театр новых форм. Необходима также „Бродячая собака“. Это уже вполне назревшая и осмысленная необходимость».
Среди этого ошеломительного безумия 23-летняя Любовь Евгеньевна приняла предложение 36-летнего Не-Буквы выйти за него замуж. «В 19–20 гг. молодая петербуженка-петроградка встретилась с человеком намного старше себя и связала с ним свою судьбу» [89; 282], – вспоминала она много позднее, но в ту пору партию можно было считать относительно удачной, а разницу в возрасте списать на то, что выросшая без отца девушка инстинктивно тянулась к более взрослому, опытному и состоявшемуся мужчине. «Я еще мальчиком был, когда имя Василевского (He-Буквы) гремело по всей России, – писал о муже Любови Евгеньевны Э. Миндлин. – Не существовало сколько-нибудь начитанного гимназиста в России, не знавшего имени этого талантливого, бойкого и хлесткого журналиста» [70; 140].
Василевский был успешлив, честолюбив, и, как только стало ясно, что вместо «Бродячей собаки» в Киеве будут петлюровцы, а за ними следом придут большевики, вместе с молодой женой отправился в эмиграцию по известному маршруту Одесса – Константинополь – Париж. Россию они покинули в феврале 1920 года, то есть как раз тогда, когда подкошенный тифом Булгаков остался в ней навсегда.
Пережить молодой женщине пришлось не меньше, чем ее второму мужу, и изнанку эмигрантской жизни она познала так же, как он подкладку советской. За границей жизнь у четы изгнанников не задалась. Основанная Не-Буквой в Париже газета «Свободные мысли» прогорела, журналист день ото дня становился мрачнее, отношения между супругами портились, Белозерская пробовала танцевать в парижских кафешантанах, где в моде был жанр «ню», Василевский ее ревновал, за что получил от жены прозвище «пума». Она раскаивалась в своем браке, была готова с неудачником-мужем расстаться, но он ее от себя не отпускал, преследовал, прятал ее документы, изводил подозрениями и одновременно с этим отчаянно искал выхода из тупика, в котором они оказались. Однако от идеи вернуться в Россию был далек и в феврале 1921 года излагал в милюковских «Последних мыслях» свое жизненное кредо:
«Если бы Господь Бог предложил мне на выбор в правой руке – готовую истину, а в левой – поиски истины, – я устремился бы к левой руке!
Эта гордая формула очень облегчает суровые поиски правды, производимые за чашкой чая с сухариками, в приятном обществе, за пределами досягаемости ЧК».
Тем не менее в конце того же 1921 года гордая формула и суровые поиски привели правдолюбца He-Букву в Берлин, где он примкнул к группе «Смена вех», сошелся с А. Н. Толстым и принялся писать для созданной при участии ЧК «Накануне», превосходя развязностью письма всю берлинскую журналистскую братию.
Так, например, когда приехавший в мае 1922 года в Берлин Есенин написал по просьбе Ященко автобиографию и тот ее слегка отредактировал, смягчив самые острые места, не кто иной, как ведущий фельетонист «Накануне» Василевский-Не-Буква с удовольствием восполнил в своем издании скандальные купюры: «Но вот, мне доставлена в
подлиннике(выделено He-Буквой) автобиография С. Есенина, и, сличая оригинал с напечатанным, я вижу, что так называемые „колючие“ места в ней – безжалостно выпущены редакцией. Пропущена фраза Есенина: „Терпеть не могу патриарха Тихона“, пропущено описание того, как к Есенину пришли гости, и, так как не было щепок, то самовар поставили, расколов для этого две иконы, и „мой друг не мог пить этого чая“» [165].
Осенью 1922 года в пору острого конфликта между Алексеем Толстым и Ильей Эренбургом именно Василевский по поручению красного графа лупил его бывшего и будущего друга, а в ту пору непримиримого врага.
«Меня очень весело ненавидят. Вчера была здесь обо мне большущая статья в „Накануне“ некого Василевского, – писал Эренбург Елизавете Полонской. – Предлагает бить меня по морде костью от окорока. По сему случаю Василевского и Толстого хотят откуда-то исключать и прочее, а я веселюсь – в полное семейное удовольствие, сказал бы Зощенко» [31].
Статья «некого Василевского» называлась «Тартарен из Таганрога», была груба и неостроумна, хотя потуги на остроумие в ней имелись:
«Мало била его мулатка в кафе. Еще бы. Ломтями ростбифа надумала по щекам шлепать. Тут ветчина нужна, окорок с костью и этого мало, – писал Не-Буква, адресуясь не то к герою Эренбурга, не то к самому автору. – Перед нами или безнадежно лишенный своего стиля и своих слов имитатор, графомански плодовитый коммивояжер, кривляющийся на разные лады суетливый „Тартарен из Таганрога“, или и впрямь больной, которого надо лечить, от души пожалев его и по-человеческому пожелав ему скорейшего и радикального выздоровления» [115; 45].
«Фельетоны И. Василевского (He-Буквы) в литературных приложениях к „Накануне“ всегда привлекали внимание читателей. Они не отличались глубиной, но были написаны с истинным блеском, всегда остроумны и, разумеется, читались легко» [70; 140], – мягко вспоминал много лет спустя творчество перешедшего на советскую службу журналиста Эмилий Миндлин.
Более жестко о сотрудничестве Не-Буквы с просоветской газетой отзывался по горячим следам его статей в берлинских «Сполохах» А. М. Дроздов: «Если бы дело было только в склизком И. Василевском (He-Букве), который за день до „Накануне“ хвалил мне в глаза „Сполохи“ и напрашивался в сотрудники, а издателя моего уговаривал издать свои „Свободные мысли“, потому что, дескать, в Берлине слишком мало воюют с большевиками, – об этой странице русских литературных кулис говорить было бы просто скучно <…> Василевский, которому все равно, уважают ли его или презирают, лишь бы держали» [115; 16 17].
Пройдет совсем немного времени, и в СССР они вернутся оба: и Дроздов, и Василевский – только первый, бывший осваговец и ветеран советского журнального дела, умрет своей смертью в 1963 году, а второго расстреляют в 1938-м.
Во всех биографиях Василевского говорится о том, что его решение перейти в красный стан показалось многим неожиданным. Скорее всего так и было, но еще больше, чем ненависть к большевикам, в нем говорила ненависть к собственному унижению и бедности. Момент этот важный, имеющий прямое отношение к нашему главному сюжету, ибо не только хождение по мукам Любови Евгеньевны Белозерской, впоследствии легшее в основу пьесы «Бег», но и судьба ее первого мужа заинтересовала Булгакова чрезвычайно: все, что касалось Василевского, в той или иной степени было альтернативой его собственной жизни, ранней весной 1920 года развернутой на 180 градусов возвратным тифом у подножия Столовой горы.
От своего нового знакомого – а Булгаков познакомился с Василевским-Не-Буквой еще до того, как в Россию вернулась Любовь Евгеньевна – он мог узнать много интересного про мир, по которому тосковала его душа и среди московского коммунального быта, и в коридорах «Гудка», где М. Булл вымучивал свои фельетоны, а И. Василевский (Не-Буква) уже написал в Париже свои горькие строки:
«СУВЕНИРЫ ЭМИГРАЦИИ
…Какая цепь унижений и издевательств создалась вокруг вопроса о визах… Не странно ли? Сколько бы ни появлялось известий об унижениях и оскорблениях, чинимых над русскими, – вы не найдете ни одного известия о каких бы то ни было формах общественного протеста со стороны русских.
Никак не представить себе не только русской толпы, выступающей с той или иной демонстрацией протеста, но даже и коллективного обращения к общественному мнению в мало-мальски достойном тоне.
Ах, мы все так заботливо, – и так безуспешно! – стараемся заслужить уважения нашей консьержки здесь на чужбине.
***
Мне рассказали на днях о любопытной беседе, происходившей в приемной консула одной из маленьких славянских стран.
– Вы русский? Мы русским визы не даем, – заявил стереотипную формулу консул.
– Будьте добры дать мне письменный отказ, – попросил в ответ хлопотавший о визе русский.
– А зачем вам?
– А затем, что, когда вскоре Россия выздоровеет, когда снова будет Россия настоящая, свободная и могучая, – тогда такого рода исторический документ „мы русским визы не даем“ будет считаться очень ценным у нас на родине. Мы сумеем сохранить документы нынешней эпохи.
Любопытная деталь: в результате этого объяснения виза была выдана. Очень уж необычным для русского, очень уж исключительным показался тон объяснения!
Но если самое простое проявление собственного достоинства кажется исключительным в наши дни, то до какой же степени растеряли мы на чужбине нашу бодрость, нашу гордость, нашу веру в себя и в собственные силы, веру в будущее, веру в Россию.
Но ведь мы вовсе не банкроты, вовсе не нищие на паперти Европы! Мы равные среди равных, и кто, дерзкий, осмелится задеть наше достоинство, если мы сами не будем „прибедниваться“ и робко опускать голову?
– Выше голову! Больше бодрости и веры в себя. Ни на минуту не будем забывать, что мы представители страны, давшей миру Достоевского и Толстого.
…Мы сумеем сохранить и в бедности нашу гордость. Пусть большевики пытаются отказаться от старых долгов России. Подлинная Россия будет полностью платить по всем счетам. И, если запомнится навсегда каждое доброе слово, услышанное на чужбине, то не забудется ни одно оскорбление, ни одна обида.
Мы сумеем запомнить, мы сохраним все сувениры эмиграции» (Свободные мысли (Париж). 1920. 11 октября) [152].
Тоска по могуществу России и по своей к этому могуществу принадлежности, до семнадцатого года мало кем ценимой, нежелание мириться с униженным положением, горечь, жажда реванша, страх потерять молодую жену (как вспоминал племянник Любови Евгеньевны, чтобы удержать жену, Василевский-Не-Буква по старинному поверью носил на одном пальце три обручальных кольца) – все это прямо толкало болезненно самолюбивого газетчика назло несложившейся эмигрантской судьбе вернуться домой, где много чего сулили, но мало что дали. Он и вернулся, и в «Последних новостях» мстительный не только по отношению к Булгакову Яблоновский написал вдогонку изменнику о том, что Илья Василевский «продал подержанную душу черту», а другой известный фельетонист Аркадий Бухов, покуда предпочитавший мыкать горе в Литве в газете «Эхо», сочинил фельетон под названием «В три ноги»:
«Необходимое вступление: в Берлине есть сменовеховская газета „Накануне“, в газете работает И. М. Василевский (He-Буква). Теперь И. М. Василевский поехал в Москву вместе с Алексеем Ник. Толстым и Бобрищевым-Пушкиным; каждый из них пишет „письма с родины“. Вызывается ли это путевыми расходами, обязательствами за удобство в пути или бурным темпераментом – я не знаю. Но, во всяком случае, письма хотя и возвышенныя, но интересныя.
Особенно для меня интересны письма И. М. Василевскаго. Во-первых, потому что он человек талантливый, во-вторых, потому что я очень хорошо его знаю лично, в-третьих – да извинят меня недруги Василевскаго – все еще лежит к нему сердце по старой памяти, а в-четвертых – очень уж он меня изумляет.
Представьте вы себе обыкновеннаго, простодушнаго человека, который только что разговаривал с миловидной экспансивной девицей (это, конечно, не прообраз Василевскаго в прошлом), на минуту отвернулся в сторону и вдруг – девица в мгновение обросла бородой, захрипела басом и потребовала, чтобы ей принесли большой кусок жирнаго мяса и четверть водки.
Читая статьи Василевскаго о Москве, я дивлюсь не меньше, чем тот человек, на глазах котораго произошла такая метаморфоза…» [152]
Пройдет четыре года и удивленный автор этих строк Аркадий Бухов также переедет в СССР, где познакомится и даже подружится с Михаилом Булгаковым и будет давать ему советы, как жить, станет печататься в «Бегемоте» и «Безбожнике», а с 1934 года возглавит литературный отдел в «Крокодиле» и проживет до рокового 1937 года, но нас сейчас больше интересует не он, а Василевский, чья судьба по возвращении в Россию складывалась при общем конце обоих фельетонистов изначально драматичнее и без всяких временных взлетов. Приехавший в СССР некогда известный журналист был измученным, изверившимся, изолгавшимся человеком, которому было невероятно трудно свыкнуться с мыслью, что из двух зол – остаться или уехать – он выбрал худшее. Когда «Накануне» закрылась, он, как и многие из его товарищей по несчастью, принялся писать сердитые памфлеты про эмиграцию и про царя Николая II, тем самым произведя на Булгакова, пристально следившего теперь уже не за сменой, а за «ломкой вех» вчерашних эмигрантов, впечатление чрезвычайно тягостное.
16 августа 1924 года Булгаков записал в дневнике: «Сегодня в изд<ательстве> Ф<ренкеля>, где пишет Люб<овь> Евг<еньевна> на машинке, даже некий еврей служащий говорил, что брошюрки, затеянные И. М. Васил<евским> („Люди революции“), работа не того…»
Несколько месяцев спустя положение стало еще хуже.
«В<асилевский> страшно ослабел. Человек, который имел чутье, начал его терять в СССР. Это, конечно, будет гибельно. Голова полна проектами, один из которых совершенно блистателен. У них у всех нет американского подхода: достаточно сказать один раз, и я уже понял. Понял. Мысленно его гипнотизировал, чтобы он делал, но так как я в этом деле дилетант, то за успех не поручусь.
Он привез и показывал две из тех книжек, которые выпускало его издательство. В серии „Вожди и деятели революции“, одна из них написана Митей С<тоновым> („Калинин“). Другая – Бобрищев-Пушкин („Володарский“). Трудно не сойти с ума. Бобрищев пишет о Володарском. Впрочем, у старой лисы большее чутье, чем у В<асилевского>. Это объясняется разностью крови. Он ухитрился спрятать свою фамилию не за одним псевдонимом, а сразу за двумя. Старая проститутка ходит по Тверской все время в предчувствии облавы. Этой – ходить плохо.
В<асилевский> говорит, что квартиру его описали. Вообще он въехал неудачно. Но все<-таки> поймите. Старый, убежденный погромщик, антисемит (Бобрищев-Пушкин) пишет хвалебную книжку о Володарском, называя его „защитником свободы печати“. Немеет человеческий ум. В<асилевский> говорит обо всем этом с каким-то особенным, подпрыгивающим, рамо<лен>тным весельем. Был один момент, когда он мне жутко напомнил старика Арсеньева. Все они настолько считают, что партия безнадежно сыграна, что бросаются в воду в одежде. В<асилевский> одну из книжек выпустил под псевдонимом. Насчет первой партии совершенно верно. И единственная ошибка всех Павлов Николаевичей и Пасманников, сидящих в Париже, что они все еще доказывают первую, в то время как логическое следствие – за первой партией идет совершенно другая, вторая. Какие бы ни сложились в ней комбинации – Бобрищев погибнет».
Эти одновременно жалостливые, горькие и пророческие строки – Бобрищев действительно погибнет, как погибнут все приехавшие из Берлина сменовеховцы, кроме Алексея Толстого, – Булгаков записал тогда, когда они с Любовью Евгеньевной уже были женаты. Их знакомство произошло в самом начале 1924 года. Тогда в особняке Бюро по обслуживанию иностранцев (Бюробин оно называлось) в Денежном переулке состоялась писательская вечеринка, где Булгаков впервые увидел приехавшую из-за границы свою будущую жену.
Позднее Любовь Евгеньевна писала об этой встрече:
«Передо мной стоял человек лет 30–32-х; волосы светлые, гладко причесанные на косой пробор. Глаза голубые, черты лица неправильные, ноздри глубоко вырезаны; когда говорит, морщит лоб. Но лицо в общем привлекательное, лицо больших возможностей. Это значит – способное выражать самые разнообразные чувства. Я долго мучилась, прежде чем сообразила, на кого же все-таки походил Михаил Булгаков. И вдруг меня осенило – на Шаляпина!
Одет он был в глухую черную толстовку без пояса, „распашонкой“. Я не привыкла к такому мужскому силуэту; он показался мне слегка комичным, так же как и лакированные ботинки с яркожелтым верхом, которые я сразу окрестила „цыплячьими“ и посмеялась. Когда мы познакомились ближе, он сказал мне не без горечи:
– Если бы нарядная и надушенная дама знала, с каким трудом достались мне эти ботинки, она бы не смеялась…
Я поняла, что он обидчив и легко раним. Другой не обратил бы внимания. На этом же вечере он подсел к роялю и стал напевать какой-то итальянский романс и наигрывать вальс из Фауста… А дальше?
Дальше была большая пауза в стране. Было всеобщее смятение. Была Москва в оцепенении, в растерянности: умер Ленин. Мороз был больше 30 градусов. На перекрестках костры. К Дому Союзов в молчании непрерывной лентой тянутся многотысячные очереди…
В моей личной жизни наступило смутное время: я расходилась с первым мужем и временно переехала к родственникам моим Тарновским. С Михаилом Афанасьевичем встретилась на улице, когда уже слегка пригревало солнце, но еще морозило. Он шел и чему-то своему улыбался. Я рассказала ему о перемене адреса и изменении в моей жизни» [8; 318].
Если верить воспоминаниям Татьяны Николаевны, то именно тогда, весной 1924-го, Булгаков решил с ней развестись – ровно через 11 лет после их венчания в храме Николы Доброго и почти 15 после первой встречи в Киеве.
«Мы развелись в апреле 1924 года, но он сказал мне: „Знаешь, мне просто удобно – говорить, что я холост. А ты не беспокойся – все остается по-прежнему. Просто разведемся формально“. – „Значит, я снова буду Лаппа?“ – спросила я. „Да, а я Булгаков“. Но мы продолжали вместе жить на Большой Садовой…» [142; 225]
Несколько иначе эта история была рассказана Л. Паршину: «В апреле, в 24-м году говорит: „Давай разведемся, мне так удобнее будет, потому что по делам приходится с женщинами встречаться…“ И всегда он это скрывал. Я ему раз высказала. Он говорит: „Чтобы ты не ревновала“. Я не отрицаю – я ревнивая, но на это есть основания. Он говорит, что он писатель и ему нужно вдохновение, а я должна на все смотреть сквозь пальцы. Так что скандалы получались, и по физиономии я ему раз свистнула. И мы развелись» [87; 107–108].
Эти очень живые, обиженные строки воспринимаются так, как если бы не 90-летняя женщина вспоминала о событиях давней молодости, а жаловалась девушка, у которой болит незажившей болью сердце. То, что ревновала мужа Татьяна Николаевна, понятно: Булгаков при всех своих замечательных качествах был человек женолюбивый (вспомним еще раз ее сердитое замечание: «У него вообще баб было до черта» [87; 98], а также несомненно носившую автобиографический характер черту Турбина: «Больше всего на свете любил сумрачной душой Алексей Турбин женские глаза. Ах, слепил Господь Бог игрушку – женские глаза!..»), однако это не мешало ему быть ревнивым даже по отношению к той, кого он сам уже давно не любил, а скорее просто пользовался ее заботой и преданностью.
«…он всегда говорил мне, когда я упрекала его за какой-нибудь флирт: „Тебе не о чем беспокоиться – я никогда от тебя не уйду“. Сам везде ходил, а я дома сидела… Стирала, готовила…» [142; 225] – признание столь же искреннее, сколь и безнадежное. Но примечательно, что вместе с этим Татьяна Николаевна рассказала М. О. Чудаковой о том, как однажды Давид Кисельгоф (ее будущий, хотя и очень нескоро, муж, в ту пору женатый на другой женщине) схватил ее за щиколотку. «Это Михаилу не понравилось <…> И когда шли домой, Михаил выговаривал мне: „Ты не умеешь себя вести…“ Только он мог вести себя как угодно, а я должна была вести себя тихо…» [142; 186]
Он хотел, чтобы Тася вела себя тихо и тогда, когда появилась Белозерская, оказавшаяся в Москве после развода с He-Буквой в положении крайне тяжелом.
«…Василевский привез ее в Москву, а какой-то жених должен был ее вызвать. Но вызов не пришел; Василевский ее оставил, ей негде было жить. Она стала бывать у Потехина, мы приглашали ее к нам. Она учила меня танцевать фокстрот. Сказала мне один раз:
– Мне остается только отравиться.
Я, конечно, передала Булгакову…» [142; 225] – вспоминала она, а Белозерская, нет сомнения, для этой передачи эти слова и говорила.
И вот дальше – продолжение темы:
«Он мне говорил:
– Пусть Люба живет с нами?
– Как же это? В одной комнате?
– Но ей же негде жить!» [142; 225]
То же самое рассказывала Татьяна Николаевна и Паршину. «Она была замужем за Василевским и разошлась. И вот Михаил: „У нас большая комната, нельзя ли ей у нас переночевать?“ – „Нет, – говорю, – нельзя“. Он все жалел ее: „У нее сейчас такое положение, хоть травись“. Вот и пожалел» [87; 107–108].
Пожалел Любовь Евгеньевну Булгаков и в своем фельетоне «Вопрос о жилище», который начинался необыкновенно сердито:
«…сообщаю всем, проживающим в Берлине, Париже, Лондоне и прочих местах – квартир в Москве нету. Как же там живут? А вот так-с и живут. Без квартир».
А дальше среди прочих жертв московского жилищного кризиса упоминается некая Л. Е., которой «нет места даже за перегородкой. И прекраснейшая женщина, которая могла бы украсить Москву, стремится в паршивый какой-то Рим. И Василий Иванович (см. о нем в предыдущей главе. –
А. В.) останется, а она уедет».
Рим тут, скорее всего, упомянут не всуе. Судя по дневниковым записям Слезкина, у Любови Евгеньевны был какой-то знакомый, правда, не в Риме, а в Берлине, и она ждала от него вызова. Булгаков несомненно боялся, что прекраснейшая женщина может уехать из советской нищеты за границу, и поэтому так форсировал события, вынашивая безумные планы, как они будут жить втроем в одной комнате: он, Тася и Люба. Впрочем, «браки втроем» были в духе того времени…
Татьяна Николаевна считала, что Булгаков разошелся с нею и женился на Белозерской потому, что с ней было удобнее делать писательскую карьеру. «В смысле литературы она, конечно, была компетентна. Я-то только продавала веши на рынке, делала все по хозяйству и так уставала, что мне было ни до чего…» [142; 225]
На вопрос Л. Паршина, рвался ли Булгаков к славе или «просто себе и писал», Татьяна Николаевна очень уверенно отвечала: «Очень рвался. Очень рвался. Он все рассчитывал, и со мной из-за этого разошелся. У меня же ничего не было больше. Я была пуста совершенно. А Белозерская приехала из-за границы, хорошо была одета, и вообще у нее что-то было, и знакомства его интересовали, и ее рассказы о Париже…» [87; 102]
Схожее суждение можно найти и в дневнике Слезкина: «Все три жены Булгакова являются как бы вехами трех периодов его жизни и вполне им соответствуют. Скромная и печальная Татьяна была хороша только для поры скитаний, неустройства и неизвестности, она могла быть лишь незаметной, бессловесной и выносливой нянькой и очень неказиста была бы в блестящем театральном окружении… Любочка – прошла сквозь огонь и воду и медные трубы – она умна, изворотлива, умеет себя подать и устраивать карьеру своему мужу. Она и пришлась как раз на ту пору, когда Булгаков, написав „Белую гвардию“, выходил в свет и, играя в оппозицию, искал популярности в интеллектуальных… кругах» [33; 606].
Еще более жестко Слезкин отзывался о Белозерской в другом месте: «Тут у Булгакова пошли „дела семейные“ – появились новые интересы, ему стало не до меня. Ударил в нос успех! К тому времени вернулся из Берлина Василевский (He-Буква) с женой своей (которой по счету?) Любовью Евгеньевной, не глупая, практическая женщина, многое испытавшая на своем веку, оставившая в Германии свою „любовь“, – Василевская приглядывалась ко всем мужчинам, которые могли бы помочь строить ее будущее. С мужем она была не в ладах. Наклевывался роман у нее с Потехиным Юрием Михайловичем (ранее вернувшимся из эмиграции) – не вышло, было и со мною сказано несколько теплых слов… Булгаков подвернулся кстати. Через месяц-два все узнали, что Миша бросил Татьяну Николаевну и сошелся с Любовью Евгеньевной. С той поры наша дружба пошла врозь. Нужно было и Мише и Любови Евгеньевне начинать „новую жизнь“, а следовательно, понадобились новые друзья – не знавшие их прошлого» [33; 626].
Стремилась ли действительно Любовь Евгеньевна замуж или же обиженный Булгаковым и его успехом Слезкин возводил на красивую женщину напраслину, вопрос спорный и, по большому счету, к делу не относящийся. Белозерская в изящных, но сознательно поверхностных, уклончивых мемуарах представляла свою историю таким образом, что замуж она вовсе не стремилась:
«Мы втроем – Надя, М. А. и я – сидим во дворе под деревом. Он весел, улыбчив, ведет „сватовство“.
– Гадик
, – говорит он. – Вы подумайте только, что ожидает вас в случае благоприятного исхода…
– Лисий салоп? – в тон ему говорит она.
– Ну, насчет салопа мы еще посмотрим… А вот ботинки с ушками обеспечены.
– Маловато будто…
– А мы добавим галоши… – Оба смеются. Смеюсь и я. Но выходить замуж мне не хочется» [8; 319–320].
Но дальше, как пишет мемуаристка, «одна особенно задушевная беседа, в которой М. А. – наискрытнейший человек – был предельно откровенен, подкупила меня и изменила мои холостяцкие настроения» [8; 320].
«Он ей просто мозги запудривал. Он любил прибедняться», – сказала бы по этому поводу бедная Тася.
Но все-таки, что было с его стороны – любовь или расчет? Тут вот что стоит отметить. Михаил Афанасьевич Булгаков действительно был человеком очень расчетливым и нацеленным на литературный успех. Он был таким же до мозга костей убежденным писателем, как один из гостей Воланда на великом балу – убежденным фальшивомонетчиком (правда, с той существеннейшей разницей, что Булгаков ничего поддельного не изготовлял), человеком по натуре деспотичным, готовым подчинить и свою жизнь, и жизнь своих близких литературе и театру в соответствии с известным речением об искусстве, которое требует жертв. Булгаков – это жесткий тренер, которому нужен рекорд, это военачальник, которому нужна победа, это режиссер, которому нужен успех, и он готов гонять актеров до седьмого пота. Когда брак с Татьяной Николаевной себя исчерпал, когда никаких новых впечатлений, ощущений, переживаний она дать ему не смогла, когда встретилась более интересная, блестящая женщина, могущая составить хорошую пару, он без особых колебаний принял решение развестись. И все же в основе конкретно этого решения был не только расчет, не столько расчет, да и вовсе никакой не расчет.
Булгаков влюбился – сильно, чувственно, плотски, как, может быть, не влюблялся никогда в жизни. Она знала, чем его взять, покорить, обаять, и на сей счет существует много, обыкновенно произносимых женщинами в адрес женщин же жестких выражений, но для читателей, почитателей и ниспровергателей Булгакова важно отметить, что именно с появлением Любови Евгеньевны в его произведения вошла сильная эротическая нота, до той поры практически отсутствующая: достаточно сравнить блеклый, анемичный образ возлюбленной Турбина Юлии Рейсс (и примечательно, что гораздо привлекательнее, женственнее оказывается
сестрагероя Елена) с чувственными героинями «Зойкиной квартиры», «Бега», «Кабалы святош», не говоря уже про королеву Маргариту Николаевну, чей облик и манеры поведения в не меньшей степени связаны с Белозерской, чем с Еленой Сергеевной Булгаковой.