Обращение за советом непосредственно к матросам не было принято на кораблях, но Беллинсгаузен не усмотрел в этом нечто роняющее достоинство офицера.
– Что бы ты сделал, если бы попал в такую беду, один, без офицера? – спросил Беллинсгаузен Анохина, когда матрос явится на вызов.
– Ваше благородие, – не смутился Анохин, – цветного стекла на корабле нет, но есть бутылки, а бутыль винная часто из зеленого стекла. Разбить ее и круглый кусок к глазам приставить, легче глазу станет. Так на Белом море, ваше благородие, отец от резкого света избавлялся.
Нехитрый совет был принят.
До вечера Анохин ловко выбивал из бутылок цветные кругляши и привязывал к ним ленточки.
Беллинсгаузен вернулся иа «Восток». Там матросы тоже воспользовались советом Анохина.
Утро занималось бледное, пасмурное. Самыми тяжелыми для команды были, пожалуй, эти утренние часы. Матрос Берников будил Киселева, спавшего на подвесной койке над ним, и, болезненно морщась от безжизненного тусклого света, проникающего в иллюминатор, твердит:
– Где мы? Почему стоим?
– Ночь ведь еще, ночь. Чего ты? – сердился Киселев, неуверенный в том, что рассвет еще не наступил. – Слышишь, тихо на корабле.
– Ох, Егор, – не успокаивался Берников, – от этого света, должно, хворость моя. Туманы кругом. Бродим, не знамо где…
Киселев помнил – лекарь говорил, что у Берникова началась цынга, а при цынге человек слабеет волей, подчас мнит себя «конченным», боится света. Киселев присел на койку товарища и, успокаивая его, сказал строго:
– Ты не будоражь людей, не шуми. А то командира позову. Терпи!
– Позови, Егор, позови! – неожиданно попросил Берников. – Скажи, извелся в мыслях.
– Совести у тебя нет! – обругал товарища Киселев и вышел.
Лазарева он нашел на корме. Матовый свет утренней зари прорывался из облаков и тусклым пятном лежал на чисто вымытой палубе.
Лейтенант поднял усталые от бессонницы и дневного света глаза:
– Что тебе, Киселев?
– Совсем занедужил Берников. Вас просит…
Лазарев спустился в кубрик. Следом за ним шел Киселев.
– Что тебе, Берников?
– Свет мешает, ваше благородие, – приподнялся на койке матрос. – Ни день, ни ночь. Я не трушу, ваше благородие, но только…
– В бою легче было бы! – подсказал лейтенант.
– Так точно, ваше благородие, в бою легче. Сна лишился, и скорбут одолел.
– Боишься, Берников? Нам не веришь, командирам своим?
– Конца пути не вижу, ваше благородие! Неужто другие не сомееваются? Или решили про себя: не велика беда, коли не найдем земли этой, лишь бы домой вернуться!
– А ты так не думаешь, Берников? – напрямик спросил Лазарев.
– Нет, ваше благородие, помереть мне, коли вру! Я о том помышляю: если есть земля, надо до нее дойти.
– Ну и все так думают. Bepнo, Киселев?
– Так точно, – отозвался живо Киселев.
– Успокойся, Берников, – продолжал лейтенант, – это болезнь в тебе говорит. Поправишься, вернешься в строй.
– А вы не говорите никому. Я вам доверился. Значит, не сбились мы с пути?
– Нет, Берников, будь спокоен. Лазарев вышел.
Издали доносился грохот громоздившихся одна на другую льдин.
Матрос Киселев писал в этот день невесте:
«…Ежели бы имел я свой дом в деревне, то знал бы каждое бревнышко в нем, – где пакля выбивается и где пазы в рамах. Вот так знаем мы и свой корабль, и не только корабль, так хорошо знаем друг друга, как будто в этом доме издавна все живем. Южная земля еще нами не встречена, но обретена вера в себя, в силы свои. Товарищи говорят свое: никак нельзя цели нашей не достигнуть. Командир наш, однако, иначе спросил матроса Май-Избая: «Хватит ли искать? Четвертый раз ходим, люди извелись». – На что Май-Избай ответил: «Может быть, но где-нибудь близехонько лежит земля эта, а мы повернем? Ведь теперь к мокроте да стуже привычны стали, доколи силы есть – идти надо». – Сказал так, а сам шатается, бледный весь, лихорадка его с ног валит. С кем письмо отправлю тебе, еще не знаю: Пальмер тут, американец, котика бьет, ничем больше не интересуется, с ним передам. Он в порт Джаксона кораблям сдаст, идущим в Россию».
Теперь льдины, окружавшие корабль, походили на развалины каких-то построек, и корабль, казалось, плыл среди разрушенных, покрытых снегом деревень. Порой так отчетливо, казалось, видны были трубы и полусорванные кровли домов, так тесно жались льдины одна к другой, образуя это столь ощутимое во всем подобие деревни, что вахтенный Анохин жмурился, словно от яркого света, и бормотал:
– Наваждение!
Живописец Михайлов рисовал, пристроившись под парусом. Анохину хотелось вступить с ним в разговор, спросить, что будет дальше с этими рисунками, и правда ли, что льдины похожи на деревню, но он не решился. Михайлов сам обернулся к нему и сказал:
– Фантастично, братец!
У живописца светлые добрые глаза, иней на ресницах и рыжеватая бородка в сосульках. Идет снег, но он рисует, прикрыв мольберт бумагой, держит угольный карандаш покрасневшими пальцами и в сильной, чуть наклоненной фигуре его чувствуется ожидание чего-то еще более чудесного, скрытого за этими льдинами.
Анохин тронут непонятным ему старанием живописца зарисовывать сейчас, в снег, все, что открывается глазу, и, помедлив, спрашивает:
– Вот, думал я, для иного человека ничего здесь нет занятного: снег, вода, да и только. А астроному да и вам – во всем откровение божье! Воду достают – смотрят, что в этой воде, за звездой наблюдают, солнцу скрыться не дают, пока не запишут чего-то. Трюм полон рыб океанских. Нам бы рассказал господин астроном, чем порадовала его природа, чем удивила. И что от здешнего солнца, да от воды для будущего взять нам надобно?
– Книжно говоришь, братец! Из поморов, небось?
– Так точно.
– Когда вахту сдаешь?
– Скоро уже.
– Приходи к господину Симонову. И я у него буду.
Освободившись, Анохин не замедлил явиться. В каюте астронома лежат камни и куски земли возле диковинных приборов на треногах, чирикают птицы в клетках, а сам он, в толстом байковом халате, мускулистый, веселый, громко спорит о чем-то с живописцем. И то, что здесь, на корабле, занятые своим делом, они совсем не думают о грозящих кораблю бедствиях, наполняет матроса неизъяснимой нежностью к ним. На мгновенье кажется ему, что ничто, собственно, и не грозит кораблю, все уже минуло, да и грозило ли когда-нибудь?
– Помор! – восклицает астроном. – Иди сюда. Мне передал господии Михайлов о твоих заботах. Хочешь знать, чем заняты? А ну-ка, выйдем на палубу. Сейчас, братец ты мой, я тебя в свою науку посвящу!
Он накидывает тулуп и, пригладив косматые волосы, оживленно ведет матроса с собой наверх.
– Гляди, вот на. эту звезду. Венерой зовется. Видел ты ее не раз. Но здесь она кажется иной, чем в Белом море, а ведь поморы умеют вести корабль по звездам и время по ним считать… Жил на свете Коперник, много он человечеству принес добра и многое разгадал о земле, изучив звезды…
Симонов говорил долго и в разговоре убеждался, что и сам Анохин знает немало.
– Вот что, помор, – оказал он ему в заключение. – За два года плавания многое узнаешь, а чтобы легче давалась наука, каждое воскресенье ко мне приходи и опрашивай. Не лежебоки мы с тобой, все знать хотим.
Часом позже, проходя в кубрик, встретил Анохин отца Дионисия.
– Зайди, Анохин, – позвал он его к себе. – Скажи-ка, матрос, не согрешил ли ты стремлением разрешить таинства божий слепым повторением чужих мыслей? Чудесный промысел божий простыми истинами истолковать?
– Не пойму я вас, батюшка! – слукавил Анохин.
– Ну, если не понимаешь, – хорошо! Стало быть, не повинен.
В этот день, совершив очередную запись в судовом журнале, приписал Лазарев для себя, в памятке дел, которую привык составлять с вечера: «Экипажу ежегодный смотр положен, но не произведен пока. Люди не аттестованы. Меж тем трудности с аттестацией непомерные. Матроса Киселева надо к старшим служителям приблизить, не роняя чина их и достоинства, а матроса Анохина уже теперь за усердие и мужество к награде представить. Но все то не главное, думаю, что по примеру экипажа «Мирного» надо других флотских наставлять, и, если сохранить такое же обращение наше с матросами, во всем флоте такие достойные люди будут».
Михаил Петрович не заметил, что против обыкновения написано им на этот раз в памятке очень много и собственно к делам не относящегося.
…Торсон почти не заговаривал с Михаилом Петровичем о вещах, не относящихся к плаванью, – странная, казалось бы, сдержанность в отношениях к человеку, к которому лежит сердце. В этой сдержанности отнюдь не выражалось недоверие, скорее в ней была бережливость, опасение причинить неловкость, навязаться на ненужную откровенность. На одной из стоянок в Австралии он узнал из разговора со знакомым офицером, только что бывшим в России, а перед тем из полученного письма, о том, что назревает в Европе и находит себе отклик в петербургских кругах.
В Испании началась революция, и генерал Риего собирался провозгласить вновь уничтоженную было конституцию 1812 года. Император Александр готов был помочь своими войсками удержать самодержавие в Испании. Карл Занд, немецкий студент, убил Августа фон Коцебу, автора популярных верноподданнических и слезливых романов, бойкого прислужника императора Александра и князя Меттерниха.
Даже взгляд поверх событий, – а только так мог Торсон, находясь в плаваньи, постигать происходящее, – настораживал: в России не могло не укрепляться в своих намерениях тайное общество, о существовании которого Торсон знал, и, надо думать, России не миновать мятежа… Что-то о бунтах было и в письме, затушеванное эзоповски неопределенной манерой речи, но понятное и в намеках.
Не мучительна ли сама боязнь поделиться с кем-нибудь на корабле обо всем этом? Не вдвойне ли тягостно и само странствие во льдах при необходимости скрывать свои заветные чаяния?!
В кают-компании читали номера английских газет, которые удалось достать на последней стоянке. В них всячески очерняли Риего и сулили ему казнь.
– Похоже, будто англичане боятся за себя, очень уж гневаются на Риего! Но с их слов не понять, что происходит в Испании! – заметил Лазарев, и Торсон взглянул на него благодарно.
Не одним изяществом и строгостью мысли, – чертой, которая всегда подкупала в Лазареве, – надо объяснить эти его слова. Нет, европейский союз монархов, накладывающий свой гнет на всю общественную мысль во спасение от революции, нелегко создаст себе опору из русских офицеров, не сделает из них безликую касту, и в этой касте не найдет Михаила Лазарева!
Подумав так, Торсон как бы ясно ощутил и тот заложенный в самом плавании «Мирного» и «Востока» характер отношения к политической жизни, о котором никто в кают-компании не позволил бы себе судачить. Торсону представилось в тесном единстве поведение Лазарева на корабле со всем этим, пусть в большей мере скрытым образом его мыслей.
И как обрадовался Торсон, так и не начавший первым «постороннего» разговора, когда однажды Михаил Петрович, после очередной беседы Симонова с матросами, напрямик спросил:
– Думаете ли, Константин Петрович, что мы не найдем на флоте подражания нашему примеру? Может ли быть на нашем флоте без перемен?
Он мысленно возвращался к написанному недавно в памятке.
Торсон ответил, позволив себе единственный раз и в одной фразе сказать обо всем, что думал, отбросив всякую сдержанность:
– Нет, Михаил Петрович, в России без перемен не обойдется, a стало быть, и на флоте!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Вечером, всматриваясь в сторону юга, Михаил Петрович увидел ровную полосу света, как бы делящую надвое бескрайний свод неба. Казалось, корабль проходит под блещущей светом аркой, оставляя в стороне мутную, тяжелую завесу туч.
Симонов, стоявший рядом, сказал:
– Вот и опять возникает загадка об отражениях. Спрашивал меня Фаддей Фаддеевич, могу ли я определить лучи южного сияния, какие пророчат смерч, какие тепло. Не ответил я ему тогда. А сейчас могу объяснить.
– Каким образом?
– Льды расходятся – вот и все объяснение. Воды колеблются и гонят льды, просинь в океане, иначе говоря, чистое, свободное от льдов пространство отражается в небе. Бели льды разойдутся, мы далеко пройдем. Вот и ветер попутный.
Лазарев промолчал, скрывая волненье. Он крепко ухватился рукой за леер и хрипло крикнул матросу, стоящему на салинге:
– Что видно?
– Как будто льда впереди нет, ваше благородие.
Повернувшись к вахтенному, Лазарев приказал:
– Еще двух матросов на салинги. Пусть смотрят.
И, выждав время, спросил вахтенного, боясь выдать свое нетерпение:
– Что видят?
– Молчат, Михаил Петрович! Не пригляделись.
– А кто наверху? Анохина бы…
Он еле сдерживался, чтобы самому, забыв о своем чине, не подняться на салинг. Астронома уже не было на палубе, но лейтенант не уходил к себе.
Вскоре ему сообщили:
– Льды, Михаил Петрович, одни льды!
Он не повернул головы, не удивился. Но свет сияния на горизонте не исчезал, и теперь Лазареву казалось, что с этой яркой полоской света может уйти и доступ вглубь океана, в те широты, куда еще никто не ходил. Безотчетное, но все более охватывающее его нетерпение передавалось, он чувствовал, и другим. Константин Торсон также пристально глядел на юг и быстро отводил взгляд при приближении командира. Оброненное астрономом замечание было подхвачено матросами, и Лазарев слышал, как кто-то сказал:
– Будто море разверзлось, братцы?
Тогда, мысленно готовя себя к худшему, к столь же упорному продолжению поисков, он решил поговорить с матросом Анохиным. Выбор его пал на Анохина потому, что в нем больше, чем в остальных, видел он непреклонную уверенность в том, что «гибельная» эта земля, которую они второй год ищут, будет найдена. Анохин говорил об этом, не хвастаясь силой своего терпения, а скорее в утверждение сызмальства осознанной в себе потребности «вершить необычное». Данилка-«зуек», как звали его в Архангельске, поморским чутьем постигал все перемены, происходящие в океане. Занесенный сюда, за тридевять земель от родных берегов, он старался находить здесь нечто общее с тем, что наблюдал раньше в «ледовых морях», не раз удивляя верностью и неожиданностью своих сравнений.
Анохин явился. Лазарев спросил его, показывая на все еще не потускневший к вечеру свет в небе:
– Как думаешь, отчего этот отблеск?
Не удивившись вопросу и подумав, Анохин ответил:
– Зори на той стороне не всходят, а сполохов, то есть сияния, ныне нет. От воды открытой лед светится, так полагаю, и на небо другой цвет бросает. Вот в чем разгадка. И воздух от льда другой, не талый, не теплый; позвольте за льдами погляжу, ваше благородие!
Получив позволение, он тут же забрался на салинг. Лейтенант ждал. Анохин не меньше часа следил за тем, с какой силой сходятся и разбиваются льды.
– То не стойкий лед, не дружный, – доложил он. – Волна подмывает его, он, ваше благородие, будто на весу, от волны бежит, места ему много, – стало быть, хотя идем мы в океане, а можно сказать, в реку вышли. Самое время вперед идти!
Наступила темнота. Непривычно тихо было во льдах. Штурвальному стало легче управлять кораблем; льды все реже вставали на его пути. Утро не показалось чем-либо приметным, если не считать молочно-белого отсвета на горизонте. Но вскоре цвет воды стал иным. Землистый оттенок ее и радовал, и тревожил. Днем с «Мирного» заметили неподвижный, словно висящий в небе айсберг с черными пятнами внизу. Вахтенный матрос не помышлял о том, что увидел черные осыпи скал, что во льдах он различил землю! Льды то расходились, то сходились впереди, и очертания айсберга менялись. Матрос доложил появившемуся на палубе командиру корабля:
– Черное с белым впереди!
Лазарев не спеша поднял к глазам подзорную трубу, казалось, готовый также спокойно опустить ее. Но увидел «черное с белым» и все понял…
Быстро повернувшись, он привлек к себе вахтенного матроса, поцеловал его. Матрос едва произнес, слабея от радости:
– Неужели, ваше благородие?
– Дать сигнал «Востоку»! – крикнул в волнении Лазарев.
Но тут же ему доложили:
– «Восток» обращает ваше внимание на странное очертание.
– Совсем не странное! – радостно ответил Михаил Петрович. – Это материк или его преддверие!..
Боцман засвистал: «Всех наверх!». Удивленные тем, что кругом безветренная тишина, паруса никнут, а боцман необычно возбужден, матросы высыпали на палубу. И здесь их настигла вторая боцманская команда, поданная торжественно-зычно:
– Пошел по вантам!
И тогда, поднявшись наверх, матросы закричали в едином, охватившем всех порыве радости:
– Берег! Берег!
Матрос Киселев в этот день записал в дневнике своем:
«Увидели новый остров, который никаким мореходцем не просвещен, кроме наших двух судов. Остров пребольшой и высокий, кругом него ледяные поля. Множество разных птиц, особливо больших альбатросов. Тут была пушечная пальба и кричали три раза «ура».
Остров назвали именем Петра Первого.
Корабли медленно двигались вдоль берега. Несколько дней спустя, находясь на вахте, мичман Новосильский увидел берег большого материка.
Вскоре корабли были остановлены льдами, уже ни у кого не вызывавшими сомнения: эти льды были подступом к материку.
Но матросам не хотелось верить, что перед ними только льды, что ледовым покровом закрыта от глаз эта земля, ставшая заповедной и как бы согретой жаром их сердец, отвоеванная двухлетними поисками в мутных, туманных и гибельных пространствах. Они не могли об этом сказать, но странное чувство нежности к этой земле, скрытой льдами, овладело ими. Это было желание ощутить ее холод, запах, желание, подобное тому, которое овладевает ребенком, знакомящимся с вещью по шероховатости или гладкости предмета. Они готовы были проситься на берег, забывая о том, что льды уже сужают выход кораблям и нельзя здесь задерживаться. Они глядели на крутые, сливающиеся в своей белизне очертания материка и мысленно уже забирались на его вершины в надежде найти там хоть одно деревце, примирившее бы их с привычным представлением о земле. Но пусть бы и не было этого деревца, упругая складка гор и голубая дымка на горизонте вызвали привычное представление о нехоженых и тем не менее близких сердцу пространствах, которых немало и на их родине. Трудно было оторвать взгляд от этой ледовой и манящей дали. К этому чувству невольно примешивалась радость за себя, мужественная удовлетворенность достигнутым и вместе с тем расхолаживающее эту радость беспокойство: а что будет с ними теперь, куда пойдут, что ждет их в столице? К каждому возвращалась тревога, давно уже не посещавшая их, о том, как встретят их на родине, дома, и что ждет каждого в отпуску, который им положено получить на год? Ведь с окончанием плаванья они почувствуют себя еще бесправнее, и сама Южная земля, обретенная ими, как бы отдалялась от них, не способная ни защитить их, ни смягчить их горькую крепостную участь.
В кубрике больной матрос Берников, прижавшись лицом к иллюминатору, тщетно силился сквозь обмерзшее стекло увидеть очертания земли и мысленно рисовал себе ее лесистой, наполненной зверями. И хотя знал он, что, наверное, не такая эта земля, воображение упорно рисовало ее именно такой.
Сзади себя он слышал голоса товарищей:
– Ну, Берников, дождались праздника!.. Непрошенная слеза блеснула на щеке Киселева. Он смахнул ее и смущенно сказал товарищу:
– А ты, брат, не верил! Офицеры правильно говорили, как отошли мы от острова Петра, – непременно впереди будет другой остров, а может и материк, кто его знает. К нему и шли! Вот что, братцы, – обратился он к матросам, – вынесем Берникова на палубу, пусть землей полюбуется.
Берникова вынесли на носилках. Солнце осветило передний высокий гористый берег.
– Это Земля Александра Первого. Так отныне будут называть ее! – объяснил матросу Торсон.
И тут же Берников услышал, как кто-то из офицеров в раздумье произнес: «А Кук увидел одни льды и принял их за непреодолимую преграду. Впрочем, его ошибка – другим урок! Мы же и в прошлом году в январе подходили, видимо, к материку.»
Художник Михайлов, сидя на низенькой скамеечке, торопливо зарисовывал бугристые выступы берега и скалы, как бы образующие бухту.
– Никто, братец, никогда не видал эту землю и мог только помышлять о ней, – говорил Торсон. – А теперь – знай, наступит время, и придут к этой земле люди…
– А сейчас, ваше благородие, нельзя… туда?
– Ишь разохотился, – засмеялись стоявшие вокруг матросы.
– А за этим берегом – может, еще берег? – спросил лейтенанта один из них, не зная о том, что именно этот вопрос задают себе и командиры экспедиции: «Остров это или материк?»
Анохин стоял, сняв шапку, притихший и немного растерянный.
– Вот она – земля! – бормотал он. – Потому и свет другой на воде, и трава морская наверху держится.
Травы не видали, но Анохину верили и тоже удивлялись:
– Просто, братцы, все. Наконец-то!
– За труды нам то! Чего только не натерпелись!
Лазарев перешел на «Восток». У трапа встретил Беллинсгаузен, юношески подвижный, с черными кругами под глазами от бессонницы, стремительно расцеловал его, привел в кают-компанию, где уже собрались офицеры.
– Берег ли перед нами? – спросил он. – Я называю эту землю берегом потому, что отдаленность другого конца к югу исчезает за пределы нашего зрения. Сей берег покрыт снегом, но осыпи на горах и крутые скалы не имеют снега. Внезапная перемена цвета на поверхности моря подает мысль, что берег сей обширен, или по крайней мере состоит не из той только части, которая находится перед глазами нашими. Надо считать, что сегодня мы достигли главного, к чему стремились.
…Корабли ушли на восток, к Южной Шетландии. Верный уже принятому решению, Беллинсгаузен хотел обойти ее с южной стороны. «Идем к Смиту», – смеялись моряки.
Вновь открытые острова Беллинсгаузен и Лазарев назвали в память Отечественной войны: Смоленск, Малый Ярославец, Бородино, Березин.
В кубрике матросы – участники битв с Наполеоном – вспоминали ратные дела под Бородино, под Смоленском.
Южная земля стала явью. Сознание начинало привыкать к тому, что по праву к пустынным островам во льдах доходит слава Смоленская, Бородинская.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
У Южных Шетландских островов экспедиция встретилась с промысловыми судами американцев. Беллинсгаузен знал, что вслед за испанскими тюленебоями в эти места бить котика охотно шли моряки других стран, но все же удивился, насчитав здесь восемнадцать судов. Грязноватые с виду, с парусами, почерневшими от дыма и копоти, суда эти вытянулись в линию вдоль скалистой островной косы. На палубах были навалены какие-то бочки, не уместившиеся в трюме или забытые здесь нерадением капитанов; от кораблей несло запахом ворвани и паленых шкур, на реях сушились матросские рубахи, плащи, но корабли эти, видать по всему, хорошо обжитые и давно уж заменявшие матросам их домашний кров, были пугающе безлюдны. Немногих матросов увидали, проходя мимо, моряки «Востока» и «Мирного», и трудно было определить, несли ли тут вахту. Оказалось, что команды кораблей на лодках заняты промыслом, а вахтенные спят или режутся в карты. Об этом сообщил Беллинсгаузену капитан-лейтенант Завадовский, выпытавший у одного из промышленников, на кого оставлены корабли.
Птицелов, пособник Симонова в собирании коллекций, он увидел на этот раз возле чужого судна еще нигде не встреченного морского слона – большого тюленя с хоботам, так объяснил товарищам, – и, наблюдая за ним, познакомился с подплывшим сюда американцем.
– Не вспугните! – кричал ему Завадовский, стоя в шлюпке.
Черный хобот гигантского тюленя поднимался из воды, и сквозь мутную пелену брызг темнело глянцевитое, легкое в движении тело этого редкостного морского зверя.
– Их тут много! – ответил матрос. – Здравствуйте, капитан. Неужели и русские пришли бить котика?
– Котика? – протянул Завадовский, почти обиженно. Он знал, что каждого русского офицера промышленники склонны величать капитаном. – О, нет… Но послушайте-ка, – спохватился он. – Хороша ли охота? Кто у вас старший? И почему не видно на кораблях людей?
– Старший? – повторил, размышляя, матрос. Он был очень юн, ребячливо весел и правил шлюпкой с лихостью чем-то очень довольного человека. – Натаниэль Пальмер, из Стонингтона, в недавнем помощник капитана «Гарейния», а теперь капитан бота «Герой». Что касается охоты – она великолепна, сэр, мы будем богаты, а люди?.. Люди на работе, сэр, кроме тех, кто вчера немного «подгулял»…
Матрос бесхитростно поведал капитан-лейтенанту о драках, которые бывают между промышленниками, и посоветовал искать вахтенных в трюме за игрой в карты.
– Я просил передать этому Пальмеру приглашение посетить вас, – доложил Завадовский.
И на следующее утро Натаниэль Палымер явился.
Перед Беллинсгаузеном стоял юноша, улыбающийся с той простодушной и немного озорной приветливостью, с которой встречают промышленники своих бывалых и старших собратьев по профессии. Ничто, кроме охоты на котиков, не интересовало, казалось, моряка и, узнав о цели экспедиции, он лишь бойко присвистнул и откровенно сказал:
– Так ли важно, сэр, есть ли эта земля?.. Мест для охоты на котиков хватит, я думаю, и здесь… Нас не могут занимать подобные изыскания. Впрочем, Уильям Смит, может быть слышали, открыл в этих краях неизвестные раньше острова. И, разумеется, хотелось бы знать о богатствах Южной земли и как пройти к ней!
Об открытии Смита, во многом случайном, Беллинсгаузену было известно из письма русского посла в Сиднее. Беллинсгаузену было неудобно сказать, что толкуют о соотечественнике Пальмера в Англии, приписывая ему открытие шестого материка, и как подшучивают моряки русской экспедиции: «Идем к Смиту». Останавливало чувство слишком большого различия в интересах между ним, Беллинсгаузенам, и молодым промышленником, да и сама по себе манера Пальмера держаться по-свойски, с беззастенчивой откровенностью подсмеиваясь над «изысканиями», не могла располагать к разговору. Беседа их невольно приобретала легкий и поверхностно-доброжелательный характер, и не шла дальше рассказов о погоде, условиях плавания и предложения со стороны Беллинсгаузена принять в подарок несколько бутылок рома да мешок крупы – такова благородная традиция делиться, по возможности, провиантскими запасами.
Впрочем, Пальмер питал искреннее, хотя и немного недоуменное сочувствие к тем, кто, «отказавшись, по его мнению, от жизненных благ», искал Южную землю. Глядя в сторону, откуда следовали русские моряки. Пальмер промолвил:
– Вот он, уже не так далек – таинственный ледяной барьер, за который никто не попадал из смертных!
Именно так писали в Англии «о тайнах ледяного барьера», так говорили в школе, и теперь эти слова невольно вспомнились Пальмеру, возбуждая уважение к экспедиции. К этому примешивалось в этот час и другое: ожидание новых, как бы с неба упавших, богатств, новых тюленьих стойбищ, котиковых «островов», которые может разведать на своем пути экспедиция.
Тоном не очень уверенным и даже несколько смущенным он спросил, прощаясь с Беллинсгаузеном:
– Вы не сможете, сэр, сообщить нам, хотя бы вернувшись в Англию, что встретите интересного для морской охоты?..
Он недоговорил. И вежливое молчание Беллинсгаузена уже принял за ответ. До того ли им – русским? Между тем, в трюмах их кораблей поместилось бы не меньше половины годовой добычи промышленников. Посматривая прижмурившись на высоту бортов «Мирного», он не мог отделаться от чувства зависти и сожаления, что трюмы его, наверное, пусты!
…Много лет спустя узнал Беллинсгаузен, что вмешательством каких-то сановников из американского адмиралтейства этой его встрече с Натаниэлем Пальмером придано совсем иное освещение. В библиотеку Конгресса в Вашингтоне торжественно передали судовой журнал бота «Герой», на котором в 1820 году плавал Пальмер, и в этом журнале засвидетельствована встреча Беллинсгаузена в иное время и в иных обстоятельствах с… первооткрывателем Южного материка, названного Землей Пальмера.
В школьном атласе Вудбриджа, выпущенном в Коннектикуте 28 сентября 1821 года, изображена эта земля. Некий биограф Пальмера Мартин повествовал немного позже о речи «седовласого командира» Беллинсгаузена, обращенной к Пальмеру, якобы сообщившему ему о своем открытии:
«Что я вижу? Что я слышу от юноши, еще не достигнувшего двадцати лет! Он, командуя судном, величиной в мою шлюпку, уже достиг цели. Что я скажу моему августейшему повелителю? Что он будет думать обо мне? Будь что будет, но мое горе – ваша радость. Носите свои лавры и примите мои искренние пожелания блага. Открытую вами землю я называю в вашу честь, благородный юноша, Землей Пальмера…»
Но в тот же день, отдалившись от Шетландских островов, Беллинсгаузен безудержно смеется, рассказывая на «Востоке» офицерам о разговоре с Пальмером.
– Юн, не разумен, но и не заносчив! И только котики в мыслях! Только нажива! И ведь сам Смит тоже где-то здесь, на одном из кораблей. С таким, как Пальмер, неудобно и говорить о наших открытиях, с ним неудобно делиться пережитым, с ним можно только делиться шкурками котика… если бы мы их били.
Горизонт, заволоченный низкими снежными тучами, предвещал бурю. Повернули на другой галс, но буря возникала и там. Порывы ветра сменились безветренной тишиной, поднявшаяся высокая зыбь бросала корабли из стороны в сторону, прижимала к островерхим каменным рифам. Стада китов, окружавших корабли, смягчали возле них начавшееся в море волненье, принимая удары волн на себя. Корабли двигались вслед за китами в завесе «китовых фонтанов», пингвины громоздились на скалах белыми горами, плыли к кораблям.