Вот как.
И вещи уложены. И мысли упакованы. С первым она справилась в полчаса. А второе было трудней, очень трудно. Но ведь получилось. Или только кажется?
А он хочет поговорить.
И вся упаковка к чертовой бабушке!
Она стояла, прижав телефонную трубку к плечу, и ровным счетом ничего не соображала. Пожалуй, лишь то, что он совсем рядом, и хочет зайти. Вот это Алена поняла отчетливо.
И что дальше?
— Так что? Я поднимусь?
— Конечно, Кирилл. Это ничего не значило.
Кретин! Как будто если бы она сказала «нет», ты бы остановился!
Кирилл резко вынул хендз-фри, едва не оторвав вместе с ним ухо.
А может, и остановился бы. И был бы трижды кретином. Ведь топтался же он на месте все это время! И было совершенно непонятно, почему.
Алена повесила трубку и мрачно уставилась на дверь. Нет, это ничего не значит. Он зайдет попрощаться. Передать гостинцы для сестры. Все просто.
— Ну, кто там? — выскочила из кухни Юлька. — Родители, да? Что они еще сказали? У тебя лицо… его как будто нет, этого твоего лица. Накапать валерьяночки?
Алена медленно провела ладонью по лицу, которого не было.
— Не надо валерьяночки. Ты… Вы с Владом можете меня во дворе подождать?
— А ты тут тем временем рыдать будешь, да? — возмутилась Юлька. — Что ты за человек такой, Алька?! Хоть раз в жизни плюнула бы на приличия и поревела мне в жилетку! Ален, ну чего ты?
— Пожалуйста, пожалуйста! Подождите меня снаружи.
— Влад, пойдем, — поняла, наконец, Юлька, — тут намечается прощание славянки.
За ними хлопнула дверь, и Алена замерла в коридоре.
Как в кино, вдруг подумалось ей, когда все решается в последний момент. Сердце точно сейчас лопнет.
Что решается-то, дуреха?! Что ты опять выдумываешь?
Шаги.
Это он идет. Только он ходит так, что стекла начинают припадочно дрожать.
Он идет к ней. А она, как дура, сидит на чемодане. Очень трогательно. И правда, прощание славянки. Отыскать бы еще белый кружевной платочек. Боже мой, ну что же делать?! Как, как это пережить? Пусть бы был уже завтрашний вечер, и столичные огни, и суматоха, и одиночество, и слезы в три ручья, когда голова коснется чужой подушки в чужой кровати.
И чтобы точно было известно, что назад пути нет.
Лопнуло не сердце, лопнуло что-то в голове, и от этого осмыслить происходящее было невозможно. Оставалось только сидеть и ждать.
— У тебя открыто, — сообщил Кирилл с кривоватой усмешкой, возникнув в коридоре.
— Я тебя ждала, — пояснила Алена, взглянув на него снизу вверх со своего чемодана.
Он прислонился к стене. Говорить было трудно. Если б кто знал, как трудно было говорить!
Оттого и усмешка, что скулы сводило тоской и рот от тяжести непроизнесенных, неизвестных слов съехал на сторону.
— Ты едешь? — спросил Кирилл зачем-то.
— Еду, — кивнула она.
— Одна?
— С Ташкой. Она во дворе.
— А Балашов? Вы с ним… ты его видела?
Алена не сразу поняла, о чем это он. Ах да, Балашов. Ее бывший муж. И что? При чем тут он?
— Я его не видела, — отчеканила Алена.
— Я не хочу, чтобы ты уезжала, — быстро сказал Кирилл, не услышав ее.
Ему было все равно, что там такое с Балашовым. Просто трудно было говорить. Очень трудно. Гораздо легче получилось про Балашова, который совершенно ни при чем.
— Слышишь? Я не хочу, чтобы ты уезжала!
— Ты не хочешь, чтобы я уезжала, — послушно повторила Алена, — я поняла.
Не так. Не то. Болван! Кретин!
— То есть, я хочу, чтобы ты вернулась.
— Куда? — уточнила она деловито и обвела руками прихожую. — Сюда? Я уже подготовила документы на продажу. И из школы уволилась.
— Я знаю, — кивнул Кирилл, — ты смелая.
— Смелая?! — изумилась она.
Конечно. Конечно, она очень смелая. Он знать не знал, какая она смелая, и злился, и восхищался, и завидовал, когда понял. Перемены — любые! — его пугали невероятно. И он не менялся и ничего не менял. А зачем, собственно?
Зачем? Теперь он точно знал, зачем.
— Возвращайся, Ален, — сказал тот Кирилл, который знал.
А тот, что боялся перемен, мелко и беззвучно рассмеялся. Возвращайся! Что ты ей предлагаешь? Себя? Взамен на карьеру, столицу и новую жизнь? А что ты предлагаешь себе, недоумок? Вечную любовь и «они жили долго и счастливо»! Оптимистично. А главное — так реально! Забыл, что ли? Ты не умеешь, тебе нельзя, у тебя есть работа и дом, иногда — девицы, которые как бы есть, а на самом деле их нет. Очень удобно, разве ты не помнишь? Что-то другое совсем тебе не подходит.
Несовместимость, слыхал такое умное слово? Так это о тебе и вечной, твою мать, любви! Ну, куда тебя понесло?! Давай, поцелуй ее на прощание, занеси в графу «неудачи» очередную, под кодовым название «попытка соблазнить рыжую училку — чужую жену и мать чужого ребенка», и ступай себе с Богом.
Заткнись, приказал Кирилл, который решил не бояться.
— Слышишь, Алена? Возвращайся! Давай… попробуем.
— Кирилл, — устало произнесла она, — мне не двадцать лет, я пробовать не могу, у меня не получится.
— А если рискнуть?
— А потом собирать себя по запчастям! — зло выкрикнула она и поднялась-таки с чемодана, оказавшись совсем близко к Кириллу.
Он встряхнул ее, но тут же выпустил.
— Черт возьми, почему собирать?! Почему у нас не может получиться?!
— Может, да. А может, нет.
Ух, как же он разозлился! Он сам говорил себе то же самое, еще вчера, еще пять минут назад, и это было ужасно, глупо, отвратительно! И — справедливо, черт возьми все на свете.
Может — да. Может — нет. И никто на свете не даст гарантии, и никому еще не выдавали патент на любовь. И не надо! Не надо. И даже нечего пытаться понять непостижимое, неуловимое, невозможное что-то, что все-таки иногда случается. Очень редко. Но с ними же вот — случилось. Осталось только принять это. Не понять, потому что понять — нельзя. Разобраться, осмыслить, упаковать в чемоданы, белое к белому, черное к черному, взвесить, оценить, выкинуть лишнее и… наклеить ярлык — нет, нельзя!
Это лист белый, а закорючки на нем — черные, и все предельно ясно, и даже, возможно, правильно расставлены знаки препинания. А на самом деле — бескрайняя, неделимая радуга, и не дотянуться до нее никогда, но видно, как она сияет и переливается, и бьет по глазам буйством красок, и только один, один-единственный, тебе подходящий цвет, оставить невозможно.
И фиг разберешься, где точка, а где — многоточие.
— Ты… Я не нравлюсь тебе? — спросил Кирилл очень раздраженным голосом, будто эта мысль раньше не приходила ему в голову, а теперь он злится, что был таким идиотом.
Он смотрел на нее, темная лохматая челка висела у самых бровей, и он встряхивал головой, и в глазах у него было отчаяние.
Вот дурак!
Алена подумала вдруг — если ты не поцелуешь меня, я умру.
Точно умрет! Против всех законов физики, химии и прочей лабуды, просто перестанет быть. Раз и нет.
Как в цирке. Только не смешно.
Он с трудом разжал кулаки, внутри которых были влажные, противные ладони, а силы не было. И непонятно откуда она взялась, эта сила, когда он притянул к себе рыжую, храбрую, долгожданную — свою! — женщину.
Стиснув худые плечи, он придвинул ее поближе, чтобы рассмотреть, понять, разобраться, черт побери! Уже зная, что бессилен.
— Я не отпущу тебя, — сказал Кирилл с удовольствием, ничего не рассмотрев и ничего не поняв.
— Мне страшно.
— Мне тоже.
— Неправда, — она с силой потрясла головой, и одна пламенная прядь задела его щеку, — неправда, ты просто упрямый, вот и все. Вбил себе в голову, что я тебе нужна.
— Ты мне, правда, нужна, — подтвердил он, завороженно глядя, как осыпается золото, — и я, правда, упрямый. Откуда ты знаешь?
— Догадалась, — сказала она ехидно.
И тогда он ее поцеловал. Выносить это все было невозможно. Он устал сомневаться, а ее губы были так рядом, и волосы, волосы горели под его пальцами, и щекотали подбородок и щеку, когда она тряхнула головой, споря с ним.
Нет, невозможно было выносить!
Хватит.
И плевать, что там, точка или многоточие.
Так он думал. А потом думать перестал. В голове грянул гром, шарахнули молнии, уши заложило, как будто в самолете на очень, очень, очень большой высоте. На седьмом небе, буквально. И сладко было там, на этом небе, и горячо, и немножко больно, потому что губы у нее оказались подвижными и сильными, и ей тоже, наверное, все это надоело, и сдерживаться она не могла, и прикусывала его нижнюю губу, и стукалась зубами о его зубы, и прохладными пальцами крепко сжимала его шею, словно боялась упасть.
Ну да, боялась.
Она же сказала, что ей страшно. На такой высоте кому угодно будет страшно.
Только вместе, только с ним вдвоем бояться было приятней. В тысячу, нет, в миллион раз приятней. И вкусно, и жарко, и несказанно прекрасно.
Только с ним.
Только с ней было так. Как быть не могло, но вот же — есть! И какое к черту многоточие — восклицательный знак. Вопросительный. И без остановки, потому что остановиться еще страшней, чем взлетать.
Они выпали из поцелуя и шарахнулись в разные стороны.
Он моргнул и посмотрел на нее тревожно и очень внимательно.
Алена громко вздохнула.
— И что? Что теперь делать?
— То же самое, — серьезно сказал он, — или тебе не понравилось?
— У меня поезд. А потом…
— Потом самолет, я в курсе. Мадам едет в Париж. И что такого? Ты же вернешься. Алена, ты ведь вернешься?
— Иди к черту, — отвернулась она.
Не заплакать бы, вот что. Совершенно лишнее. Нет, она не заплачет, она умеет держать себя в руках.
Какого лешего он ждал так долго?! Ну, почему, почему?
— Я дурак, — сердито проговорил Кирилл, отводя взгляд от ее глаз, где читалось все ярко и отчетливо.
Читалось, а он, идиот распоследний, чуть было не проспал все на свете!
Забился в объятия страха и ждал знака свыше, когда уже можно будет вздохнуть свободно и выйти наружу — таким же, как был. Только оказалось, что это невозможно. И знака не было, и он уже не такой, как раньше.
Когда в первый раз он увидел ее — бледную, взвинченную, в нелепо съехавшем на лоб шарфике, с обкусанными губами и длинным унылым носом, и глазами, в которых стояла густая, сказочная, беспросветная ночь, — его прежнего не стало.
А потом она сдернула шарф, и золото рассыпалось по плечам, и все в нем сделалось окончательно незнакомым, чужим, и весь он сделался будто оголенный провод — куда ни тронь, шарахнет разряд.
Объяснить это было нельзя, никак и ничем.
Так случилось, он превратился в кого-то другого. Или всегда был тем, другим, а только научился притворяться. Теперь оказалось, что у него есть сердце — не только работа и дом! — а сердце, которое требовало любви, и любило, и отчаянно стонало от боли. Потому что больно, очень больно было отдирать наросты, толстым слоем налипшие на него, пока оно трусливо пряталось в равнодушие.
И когда он признал себя дураком, увидев в ее глазах безысходность, стало легче.
Намного легче. И Кирилл, который решил не бояться, понял, что на самом деле ничего не боится. Все уже случилось.
Если она не вернется, он поедет за ней, вот.
Главное, чтобы она захотела этого.
— Ну, что ты стоишь? У тебя же поезд, — весело напомнил он, и Алена вжалась в стенку плотней.
Так и должно быть. Он убедился, что она — вовсе не то, что ему нужно. Подумаешь, поцелуй!
— Да, — она твердо стояла на ногах, — пойдем.
Он взял чемодан, но тут увидел ее глаза и, кажется, что-то понял.
— Ты что?
Она пожала плечами. Не говорить же, что не нужен ей этот поезд, и карьера, и его сестрица со всеми ее заманчивыми предложениями, и Париж, и Эйфелева башня, и кафе, и белое пальто, и…
Она не станет говорить!
Ей так хочется еще поцеловать его! Еще разочек. Только один раз.
Громко всхлипнув, Алена выдернула у него чемодан и схватилась руками за большие, высокие плечи. Как давно ей хотелось.
И встала на цыпочки, чтоб дотянуться до его губ. Но он уже летел ей навстречу и, подхватив ее под попу, поднял к себе, и стал целовать опрокинутое лицо, щеки с полосками слез, веснушчатый нос, взмокшие виски, на которых билась тонкая голубая жилка, нетерпеливые, расхрабрившиеся губы, шею, бледные брови, мокрые, трепещущие ресницы.
Да. Да. Да.
— Алена, — сердито позвал кто-то за дверью, — Ален, ты едешь или не едешь?
— Мы едем, — сказал Кирилл, глядя в радостные шоколадные глаза, где вспыхивало солнце.
* * *
Он сказал «мы». Он так сказал на пороге ее квартиры, где они целовались, словно безумные.
Он сказал «мы», и повторял это еще много раз, пока они ехали до вокзала, и Ташка косилась подозрительно и недовольно, а за окнами проносился родной город, одетый в зиму, и впереди было счастье.
Сначала разлука, а потом — счастье, вот как.
Он сказал «мы».
— Я закончу дела, возьму билет и прилечу к тебе в Париж. Посмотреть на твои замечательные шарфы. А потом мы поедем еще куда-нибудь, если захочешь, — как маленькой, втолковывал ей Кирилл на перроне.
А сам гонял желваки, и мысленно умолял: «Только не трогай меня. Только не трогай сейчас». Иначе никто никуда не поедет, и она никогда ему этого не простит.
Кирилл это знал наверняка. Ее нельзя останавливать, даже если она сама хочет, чтобы ее остановили.
Нет. Держись. Пусть едет и добьется того, чего хочет. Кроме него, она ведь хочет еще кое-что, и он не имеет права поверить, что это не так. Он сильней, он поможет ей.
«Только не трогай, не касайся меня сейчас!»
Она понимала. Уговаривала себя понять. И стояла, сцепив пальцы за спиной, покачиваясь на пятках, в метре от него.
Они о чем-то говорили, кажется.
Ах да, о Париже, где они будут вдвоем. Вместе.
Почему, черт побери, она должна ждать? Она и так ждала его слишком долго! Она больше не выдержит, она не может!
Хорошо, что была рядом Ташка, которая знать ничего не хотела про тактичность и остальную дребедень вроде этого, и вместо того, чтобы с Юлькой и Владом стоять поодаль и делать вид, что все нормально, скакала вокруг, задавала дурацкие вопросы, злилась на что-то, и первым делом в вагоне, когда Кирилл забросил их чемоданы и вышел, спросила:
— Ты что, мам, влюбилась в него, что ли? Хорошо, что была рядом Ташка.
Алена поймала на себе взгляд, словно выстрел, и подошла к окну, под которым Юлька с Владом судорожно махали руками. Прощаются с ней, поняла Алена.
Кирилл стоял боком, вдали. Он не махал и не прощался.
— Мам, что ты ревешь? — возмутилась за спиной Ташка.
Да?! Оказывается, реву? Но я же никогда не плачу на людях, я умею держать себя в руках, у меня воспитание, манеры и огромная сила воли. Безграничная просто.
— Мне плохо, — прошептала Алена беззвучно. Нет никакой силы воли.
Да и кому она нужна-то, а? Ей, Алене, уж точно не нужна. Ей нужен он. Только он, и почему, почему она должна снова ждать, набираться терпения, сжимать кулаки, держать себя в узде! Она не лошадь! Она не камень, которому все равно, куда катиться, когда его пнет чья-то равнодушная нога!
Она — женщина, полюбившая мужчину. И все. Остальное ей привиделось, придумалось, нет ничего остального, просто нет!
— Мам, что ты делаешь?!
— Достаю чемоданы, — ответила Алена, — а ты возьми, пожалуйста, пакет с продуктами.
— Зачем?!
— До свидания, — вежливо сказала Алена попутчикам, которых не разглядела и которые были уже не попутчики.
Нет, попутчик только один.
И он никуда не едет, он остается в своем большом, мрачном доме, где в бассейне охренительный фонтан, а в столовой перед камином шкура, которая вовсе не шкура, а ковер. Он остается со своей работой за железным витым забором, с надеждой, ожиданием, упрямством, со своими дурацкими представлениями о свободе, которая нужна и ей тоже — так он придумал. Придумал, поверил в это, ощутил себя благородным рыцарем, не смеющим посягать на женскую независимость, и приготовился к ожиданию. И стоит вдалеке от поезда, — бедный, несчастный дурачок — и не может, боится понять, что ей не нужна свобода — такая свобода, — и не нужен Париж — Париж без него, — и ничего, ничего, ничего не нужно, когда на его лице блеф, и губы сложены в ободряющей улыбке, а в глазах — пасмурное, тяжелое, захлебнувшееся дождем небо.
— Мама! Ну, мама! Куда ты?
— Давай, Ташка, поторопись. Сейчас поезд тронется. Дай руку, прыгай…
— Гражданочка, вы обалдели, что ли?!
— Мама, пусти!
— Прыгай, я говорю! Ну же, Ташка!
— Алена, ты с ума сошла? Ты что делаешь?! Влад, что она делает?! Да возьми же у нее чемоданы!
Кирилл уже взял. Он подбежал первым, вырвал из рук чемоданы, схватил Алену за плечи и сильно встряхнул, так что волосы выбились из платка, и его пальцы запутались в них, и дернули случайно, больно, и на глазах у нее снова выступили слезы.
— Ты что? — спросил он тихо.
— Это все вы! — неожиданным басом заревела Ташка и ткнула его в бок, а пакетом в другой руке шарахнула по ноге.
— Наташа, погоди, — вцепилась в нее Юлька, — давай-ка отойдем на минуточку.
— Поезд! — со взрослым отчаянием простонала та. — Поезд уходит!
Все разом посмотрели. Действительно, уходит.
— Ты свихнулась, — убежденно и весело сказал Кирилл Алене, сам дурея от неожиданной, невероятной радости, загрохотавшей в ушах, вспенившей кровь, вломившейся в сердце — без ключей, без отмычек, просто так.
Все, и правда, просто.
— Я не могу. Понимаешь, не могу, — Алена развела руками, — я чуть с ума не сошла.
В небе, чуть было не придавившем ее отчаянием, сияло солнце.
— Сошла, милая моя, — сказал тот, кому принадлежали эти небеса, и этот свет, и она сама, — мы оба сошли.
— Вот это точно, — пробралась между ними Ташка, — вот это вы правильно заметили. Придурки! Мама, поезд ушел! Ту-ту, понимаешь? И ни в какой Париж мы не поедем! И все из-за этого… Да? Все из-за него?
Она ждала подтверждения, хотя и так все было ясно.
Алена улыбнулась и потрепала золотистую макушку, не понимая, не видя, что дочери нет дела до ее улыбок, до солнца в синем, васильковом небе. Нет и быть не должно, вот как.
— Не трогай меня, — отпрыгнула Ташка, — трогай вон его! — И вмазала еще раз по Кирилловой ноге. И, запрокинув голову, прошипела: — Я тебя ненавижу! Все из-за тебя! Сволочь, сволочь, скотина!
— Ташка! — завопила Юлька, а Влад молча кинулся в толпу, вцепился в худенькие, трясущиеся плечи, сжал, потащил, но обида оказалась сильней.
Ташка вырвалась и выплюнула матери в лицо:
— Ты обо мне и не вспомнила! Тебе плевать на меня! А я… я думала, мы… вместе, всегда будем вместе, мамочка! Я думала, мы в Париж поедем! Я никогда не была в Париже! Я… с ребятами попрощалась, что мне теперь говорить, а? Тебе все равно! Ты только о нем думаешь!
Кирилл вдруг схватил ее в охапку, не обратив внимания на пинки и ругательства, которыми Ташка моментально осыпала его.
— Хватит. Ну что ты? Она никогда про тебя не забывала! Разве ты не видишь? Таш, мы поедем в Париж!
— Никуда мы не поедем! — завыла она, извиваясь в его руках, и невпопад колотя кулачками. — Никуда!
— Перестань. Все будет хорошо.
— Я тебя ненавижу! — Отчаясь вырваться, она боднула его в подбородок, и Кирилл едва не разжал руки от боли.
Краем глаза он увидел, что Юлька что-то говорит Алене, закаменевшей с опущенной головой.
Это ужас какой-то!
Жить ей не хотелось. Как она могла забыть о своей девочке? Как могла даже не подумать о том, что ей тяжело и все это не нужно, и кажется, что чужой дядька отбирает у нее мать.
Как? Как? С чего вдруг она возомнила себя смелой, с чего вдруг взялась одним махом решить за всех. За Ташку, которая впервые в жизни осталась на заднем плане. За Кирилла, который вполне мог дождаться, предоставив ей свободу. Полную свободу, черт подери!
А она спрыгнула с поезда. Ну, как в кино. Она ждать не могла.
Нет, ты могла, возразил отвратительный, занудный голос в ее голове. Могла! Но — не хотела! Ты отважилась сделать так, как хочется, а не так, как надо, как правильно, разумно, целесообразно, в конце концов!
И вот — получай!
Никогда у тебя не было «да»!
И только ты в этом виновата. Ты одна.
Надо пойти и взять билеты на следующий поезд, и обязательно успеть на самолет до Парижа. Обязательно! Твоя дочь не должна страдать из-за твоих глупых мечтаний. Твоя дочь не должна плакать!
А я, спросила Алена с вызовом. А я сама? Могу и поплакать, да?
Да.
Нет!
Я не хочу плакать и не хочу ждать, когда можно будет рассмеяться с облегчением. Я не хочу терпеть! Я хочу остаться и быть счастливой. Попробовать. Хоть немного.
Я так хочу!
— Отпусти ее, Кирилл, — холодно проговорила Алена, — это просто истерика.
— Да, мамочка! У меня истерика! Потому что тебе плевать на меня! А мне плохо, плохо!
— Ничего. Потерпишь.
Юлька смотрела во все глаза. Такую Алену она не знала.
Такую Алену никто не знал. Кирилл тоже. Но отпускать Ташку он не стал. Хватит с него! Он не всепонимающий, благородный тихоня-рыцарь!
— Пошли в машину, — бросил он и двинулся вперед, то и дело уворачиваясь от маленьких кулачков, и даже не обернулся, чтобы проверить, идет ли Алена следом.
Идет, конечно. Разве посмеет она ослушаться?! Пусть привыкает, черт побери! Как там? Он не тихоня, и он не ослик, которого можно поманить морковкой, или дать под зад, и решить все за него, и стоять с несчастной физиономией, когда выяснится, что в решении что-то упущено.
Хватит. Она сколько угодно может так стоять, глотать слезы и задаваться вопросом: «А может, зря все это?!»
Ему надоел этот балаган.
Сейчас он засадит все семейство в машину, привезет домой, рассует по спальням, и пусть только попробуют сопротивляться!
Нести брыкающуюся Ташку было очень неудобно, и он с тяжелым вздохом сунул ее под мышку, как чемодан.
Чемодан орал благим матом и взывал к матери, которая семенила следом.
— Пристегнись, — велел Кирилл, когда Алена плюхнулась на переднее сиденье.
— Я никогда не пристегиваюсь, — презрительно сощурилась она.
Он молча ждал, глядя на нее невозмутимо и внимательно. Она поджала губы и пристегнулась. Сзади хлюпала носом Ташка.
— Мам, куда мы едем, а? К нему, да? У вас теперь медовый месяц, а я…
— Заткнись, — приказал Кирилл.
Это было так странно и так неожиданно, что Ташка послушалась.
Зато завопила Алена.
— Как ты разговариваешь с моей дочерью?!
Он заглушил машину. Повернулся к ним и произнес очень медленно и отчетливо:
— Это наша дочь. У нас медовый месяц, у всех троих. А потом наступят трудовые будни! Работа у меня тяжелая, и если кто-то и дальше собирается трепать нервы себе и другим всякими глупостями, предупреждаю сразу, рука у меня тоже тяжелая. — Это прозвучало с настоящей угрозой. — Всем ясно? Кто не согласен с постановкой вопроса, может подать апелляцию, — добавил Кирилл уже шутки ради.
— Ма-ам, — протянула Ташка жалобно, — ты видишь, мам? Он нас бить собирается.
— Не бить, а пороть. Это разные вещи. Еще есть вопросы?
Глядя прямо перед собой, Алена потрясла головой отрицательно.
— Ташка? — снова выгнул шею назад Кирилл.
— Нет. У меня вопросов нет, — четко, как на уроке, отрапортовала она.
— Вот и славно, — кивнул он, — тогда поехали обедать. А кстати, куда делись Юлька с Владом?
— Ты их напугал, — мстительно сообщила Алена, — ревел, как бык.
— Я не ревел, это ты ревела. Кстати, чтобы больше никаких таких концертов я не видел, ясно?
— Ясно, ясно, — синхронно потрясли головами его женщины.
И обе сцепили пальцы крестиком. А что? Неужели правда давать обещание никогда не хныкать, не капризничать и не жалеть себя, самозабвенно рыдая, уткнувшись в большое, сильное плечо?!
* * *
Эти сумасшедшие все карты ей спутали. Не могли подождать, честное слово!
Хотя, конечно, по большому счету все сложилось как надо, но ее план был лучше, сказочней, красочней и все такое…
Ольга с досадой пощелкала зажигалкой. Не работает. Все против нее. И в тамбуре как назло никого нет!
Не надо было ехать, вот и все! Чего это ей в голову взбрело? Мазохисткой заделалась ни с того ни с сего! Посмотрит на них и совсем одуреет!
Пока она занималась сводничеством, собственное одиночество отошло на задний план, и так приятно было продумывать шаги, плести интригу, мысленно называть себя «доброй феей» и представлять, как все хорошо получится.
Особенно после того, как Алена рассказала о своем Париже. О белом пальто и кафе.
У Ольги прямо руки зачесались от нетерпения.
Она придумала сказку. Пусть ей в этой сказке отведена всего лишь роль старушки в окошечке, которая, держась за концы своего расписного платочка, сообщает елейным голосом: «Долго ли, коротко ли…»
У нее бы все получилось, если бы эти сумасшедшие чуть-чуть потерпели. Все было бы красиво и волшебно, и мечта бы сбылась. Пусть чужая мечта, но тогда бы можно было поверить, что… Что это в принципе возможно. Убедиться своими глазами. И, растрогавшись, утереть слезы все тем же платочком, вздохнуть полной грудью и… ждать своей сказки.
Все так чудно складывалось! Они бы с Аленой уехали, а Кирилл бы остался, и накал страстей стал бы невыносим, и вот тогда Ольга рассказала бы брату о белом пальто и французском кафе. И он примчался бы на крыльях любви, и уже вместе они бы, засучив рукава, принялись исполнять заветное желание рыжей барышни.
Как умелый декоратор, Ольга создала бы им атмосферу, и отошла в сторонку, чтоб не мешаться, и смущенно бы отворачивалась, если бы они ее, наконец, заметили и стали рассыпаться в благодарностях.
— Ну, дура, дура, — пробормотала Ольга, постучав лбом в мутное стекло.
В итоге мечта осталась мечтой, а Алена осталась в Пензе.
И на показ ей было плевать, и на планы благородной доброй феи — тоже. Фея одна — как всегда — отдувалась на работе. Впрочем, как раз с этим все было в порядке. Может быть, потому что работа была не только работой, а всем остальным. Всем тем, чего не было… Зато любвеобильные французы от ее коллекции пришли в восторг. И газеты писали, что она — коллекция или Ольга, понять было невозможно — легкая, свободная, полная игры и фантазий.
Станешь тут фантазеркой! Если работа — не только работа…
И про Аленины шарфы написали тоже. Дескать, именно аксессуары создают подлинный стиль.
Страсти улягутся, думала Ольга, впрочем, не слишком уверенно. Страсти улягутся, и тогда хвалебные статьи будут кстати, и Алена снова сядет за спицы, вдохновленная и слегка притомившаяся от любви.
Неизвестно, правда, можно ли утомиться этим.
Ольге вот точно неизвестно.
Она одна гуляла по Парижу, который оказался похож на зрелого, умного, воспитанного мужчину, знающего толк в любви, еде и романтике, но не слишком горячего, неторопливого и слегка ироничного. Он видел многое, но еще не устал удивляться и удивлять.
Возможно, она все это придумала, потому что ничего больше не оставалось, и вместо того, чтобы любоваться делом рук своих — счастливыми влюбленными в обнимку с воплощенной мечтой — осталось только придумать мечту самой себе. И гулять одной, и сжимать губы, и по ночам разрешать слезам вырваться на свободу.
А потом, вот — заделаться мазохисткой.
Хоть бы прикурить дал кто-нибудь, что ли! Так неохота тащиться в купе, искать дееспособную зажигалку, возвращаться, снова думать, как бы все могло быть, и вспоминать то, чего не было, и мечтать когда-нибудь самой все это попробовать.
А вдруг?
Вдруг кто-то и для нее придумает сказку, а?
…Черт, неужели в этом поезде никто не курит?
Ольга потрясла зажигалкой в воздухе, постучала о стенку, подула на нее зачем-то, но та равнодушно бездействовала.
Сюда бы доктора, что ехал с ней в прошлый раз. Он бы и огонька дал, и успокоительное предложил. Ей как раз только успокоительного и не хватало. И еще повязку на глаза, чтобы не ослепнуть от чужого счастья, когда она выйдет на перрон.
Зачем она поперлась, дура?!
Сидела бы в Москве с Митькой! Впрочем, Митька сидит где-то отдельно от нее, обидевшись на очередную какую-то глупость окончательно и бесповоротно.
Подумаешь, Митька! Завела бы себе еще кого-нибудь. Уж если сказки не получается!
Поезд содрогнулся и встал. Так и не покурив, Ольга потащилась в купе за вещами, мимоходом поглядела в окна, но ничего подобного на счастливое семейство на перроне не увидела.
Вагон они, что ли перепутали?
Или опоздали, зацеловавшись вусмерть!
Или ремонт уже взялись делать, хотя планировали начать только летом.
Эх-х, права была Ташка, вопившая вчера в трубку: «Тетя Оля, они меня с ума сведут!»
Еще как сведут! Зачем она приехала, идиотка?!
В общем, действительно, зря приехала, поняла Ольга, когда выяснилось точно, что на перроне ее никто не ждет. Она достала мобильник и вмиг окоченевшими на январском морозе пальцами набрала номер.
За столько времени могли бы и угомониться, раздраженно думала Ольга, слушая гудки. Давно уж пора — привыкнуть, расцепить объятия и идти по жизни плечом к плечу в невозмутимой уверенности, что так всегда и будет.
Ну, куда запропастились эти помешанные?!
Наконец откликнулся сотовый Кирилла, но почему-то Ташкиным голосом.
— Это я, Наташ, — сказала Ольга с досадой, — вы где?
— Ой, теть Оль, не спрашивайте! Иваныч взялся снег во дворе чистить — у нас знаете сколько снегу навалило! — а мама ему сказала, что надо дворника нанять, и тут такое началось! Два часа уже ругаются! Он что-то про имидж орет, а она про его радикулит. Ой, теть Оль, я больше не могу говорить! Я в игрушку играла, так что на мобильнике сейчас батарейки сдохнут!