Николай улыбнулся и кивнул головой. Теперь он понял.
— Ах, ну конечно. Я только что вернулся оттуда, где я обычно отдыхаю. Поэтому-то мне и не нужно было смотреть на доску.
— Объясни мне, пожалуйста, почему тебе не нужно было смотреть на доску, Никко.
— Я... а... ну, понимаете, я отдыхал.
Николай видел, что Отакэ-сан не понимает его, и это смущало мальчика, так как он полагал, что такой отдых обычен для всех людей.
Откинувшись на своем сиденье, Отакэ-сан положил под язык еще один мятный леденец, которые он постоянно посасывал, чтобы облегчить боли в желудке, возникшие в результате долгих лет жесткого самоконтроля и напряжения профессиональной игры.
— А теперь скажи мне, что ты имеешь в виду, когда говоришь, что ты отдыхаешь.
— Мне кажется, “отдых” — не совсем подходящее слово для этого состояния, учитель. Но я не знаю понятия, которым можно было бы определить его. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил об этом. Но вам, должно быть, знакомо это ощущение. Это чувство, точно ты уезжаешь, не трогаясь с места. Это... вы понимаете... это перетекание во все, что тебя окружает и... постижение всех вещей.
Николай пришел в замешательство. Ощущение это было слишком простым и естественным, чтобы его можно было объяснить словами. Все равно, как если бы учитель попросил его объяснить, как он дышит, или рассказать, что такое аромат цветов. Николай нисколько не сомневался: Отакэ-сан прекрасно понимает, что он имеет в виду; в конце концов, ему достаточно вспомнить свои собственные ощущения в подобные минуты. Зачем же он тогда задает такие вопросы?
Нагнувшись вперед, Отакэ-сан тронул мальчика за руку:
— Я знаю, Никко, что тебе трудно выразить это словами. Мне кажется, я немного понимаю твои ощущения — не потому, что и я испытывал что-либо подобное, но потому что я кое-что читал об этом, так как вопрос этот всегда меня интересовал. В книгах это называют мистицизмом.
Николай рассмеялся.
— Мистицизм! Ну что вы, учитель...
— Ты рассказывал кому-нибудь об этой... как ты ее назвал?.. Способности уезжать, не трогаясь с места?
— Нет. Зачем вообще нужно говорить об этом?
— Ты не говорил об этом даже нашему доброму другу Кисикаве-сан?
— Нет, учитель. Мне никогда не приходило в голову. Я и сейчас не понимаю, почему вы задаете мне такие вопросы. Вы смущаете меня. Я чувствую, что мне становится стыдно.
Отакэ-сан сжал его руку.
— Нет, нет. Тебе нечего стыдиться. И нечего бояться. Понимаешь ли, Никко, то, что ты ощущаешь... и то, что ты называешь “отдыхом”... это не совсем обычно. Есть люди — их очень немного, — которые иногда, в очень слабой форме, испытывают подобные ощущения в юности. Это то самое состояние, которого праведники стремятся достигнуть отречением от мирских благ и медитацией, глупцы же для этого прибегают к наркотикам. Во все века и при всех цивилизациях существовали избранные люди, которым удавалось достигнуть этого состояния безмятежного спокойствия и единения с природой (я употребляю эти слова для определения подобных ощущений, поскольку именно так о них говорится в книгах), минуя долгие годы жесткого, изнурительного самоконтроля и отречения от всего земного. По всей видимости, ощущение это приходит к ним просто и естественно. Таких людей называют мистиками. Это не слишком удачное определение, так как оно содержит в себе оттенок чего-то религиозного и магического. Пожалуй, все слова, которые употребляют для того, чтобы описать такое состояние, звучат слишком громко и высокопарно. То, что ты называешь “отдыхом”, другие зовут “экстазом”.
Николай при этом слове смущенно улыбнулся, ему стало неловко. Можно ли простейшую, самую естественную в мире вещь называть мистицизмом, а одно из самых спокойных, безмятежных чувств, какие только можно себе представить, экстазом?
— Тебя смешит это слово, Никко? Но ведь ощущение, которое ты испытываешь, без сомнения, приятно, не правда ли?
— Приятно? Я никогда не думал обэтом так. Оно... необходимо.
— Необходимо?
— Ну да. Как может человек прожить целый день, с утра до ночи, время от времени не отдыхая? Отакэ-сан улыбнулся.
— Некоторым из нас приходится жить именно так — преодолевая множество препятствий, с трудом продвигаясь вперед и не зная подобных минут благословенного отдыха.
— Простите, учитель. Но я не могу представить себе такой жизни. Какой же смысл тогда вообще жить?
Отакэ-сан кивнул. Он читал о том, что мистики обычно не способны понять обычных людей, лишенных этого дара. Ему стало немного не по себе, когда он вспомнил, что, если мистики теряют свой дар — а с большинством из них это рано или поздно случается, — их охватывает панический ужас и они впадают в глубокую депрессию. Некоторые при этом ищут спасения в религии, пытаясь искусственно, с помощью медитации, возродить в себе утраченную способность. Другие даже совершают самоубийства, такой ненужной и бессмысленной кажется им жизнь, лишенная мистических перенесений.
— Никко! Меня всегда глубоко интересовало все, что связано с мистицизмом, поэтому прошу тебя, позволь мне задать тебе несколько вопросов о том, что ты называешь “отдыхом”. В рассказах мистиков о собственных перенесениях, которые мне до сих пор доводилось читать, встречается столько совершенно произвольных терминов, так много различных противоречий, поэтических сравнений и парадоксов! Такое впечатление, что они пытаются описать нечто, слишком сложное для того, чтобы его можно было выразить словами.
— Или слишком простое, сэр.
— Да. Возможно, ты и прав. Слишком простое. Отакэ-сан сильно надавил себе на грудь, чтобы облегчить напряжение, и взял из коробочки еще один мятный леденец.
— Скажи мне, с каких пор появились у тебя эти ощущения?
— Они были всегда.
— С тех пор, как ты был ребенком?
— Всегда.
— Понятно. А сколько времени это состояние обычно продолжается?
— Это не имеет значения, учитель. Там нет времени.
— Что же там есть? Вечность?
— Нет. Там нет ни времени, ни вечности.
Отакэ-сан, улыбаясь, покачал головой:
— Неужели и от тебя мне придется выслушивать все те же расплывчатые термины и поэтические парадоксы?
Николай чувствовал, что именно это раскладывание по полочкам, расчленение неразделимого на мертвые составляющие превращает бесконечно простое понятие в сумбурную путаницу и хаос, но он не знал, как выразить свои ощущения с помощью таких неуклюжих, топорных инструментов, как слова.
Отакэ-сан пришел к нему на помощь:
— Так ты говоришь, что, переходя в это состояние, ты теряешь ощущение времени? И ты не знаешь, как долго оно продолжается?
— Я совершенно точно знаю, сколько времени это длится, сэр. Ведь, уходя, я на самом деле остаюсь здесь. Я — везде, а значит, и там, где мое тело, я с ним. И это совсем не то, что сон наяву. Иногда такой отдых длится минуту или две. А бывает, и несколько часов. Он продолжается ровно столько, сколько необходимо.
— И часто они приходят к тебе... эти минуты отдыха?
— По-разному. Самое большее — два-три раза в день. А иногда они могут исчезнуть на целый месяц. Когда такое случается, я начинаю тосковать по ним, мне их очень недостает. И я боюсь тогда, что они уже никогда не вернутся.
— Скажи мне, ты можешь вызвать у себя такое состояние по собственному желанию, простым напряжением воли?
— Нет. Но я могу перекрыть ему путь, как бы это сказать, заблокировать вход. Нужно вести себя очень осторожно, чтобы они не исчезли навсегда, чтобы минуты эти могли вернуться вновь, когда мне понадобится.
— А как ты можешь перекрыть им путь?
— Поддавшись гневу. Или ненависти.
— Значит, тебе не уйти в это состояние, если тебя душит ненависть?
— Разумеется, это невозможно. Ведь это полностью противоположно ненависти.
— Может быть, это любовь?
— Это не связано с любовью, потому что не касается людей.
— Чего же это касается?
— Всего. Меня. Это одно и то же. Когда я отдыхаю, мы — я и все, что меня окружает, становимся... Не знаю, как это выразить...
— Ты сливаешься со всем, что тебя окружает, становишься с ним единым целым?
— Да. Нет, это не совсем точно. Я не становлюсь единым целым со всем, что меня окружает. Я возвращаюськ этому единению и слиянию. Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Пытаюсь понять. Вот, например, что ты испытал, пока мы играли? Опиши свои ощущения, Николай беспомощно развел руками:
— Как же я это сделаю?
— Попытайся. Начни так: мы играли, и я как раз поставил пятьдесят шестой камень... и... Продолжай.
— Это был пятьдесят восьмой камень, учитель.
— Хорошо, пусть будет пятьдесят восьмой. И что же случилось дальше?
— Дальше... Течение игры было чистым и правильным, и постепенно оно начало уносить меня туда, на луг. Это всегда начинается на фоне какого-нибудь движения... вроде струящейся воды... Речного потока, стремящегося вдаль, ветерка, когда он, пролетая над полями, колышет волны спелого риса, или пышных и свежих листьев; облаков, медленно плывущих в вечной безбрежности неба... Со мной это случается также, когда игра идет классическая, размеренная: плавные переходы, ровные, текучие ряды камней го тоже могут унести меня туда, на мой луг.
— На луг?
— Да. Это место, в которое я перехожу. Так я и узнаю, что минуты отдыха пришли.
— Это настоящий, реальный луг? Он существует в действительности?
— Да, разумеется.
— Луг, на котором ты когда-то бывал? Любимое, запомнившееся тебе место?
— Я не могу его помнить. Я никогда не бывал на нем в умаленном, сжатом состоянии.
— Сжатом?
— Понимаете... Когда я живу только в своем теле и не отдыхаю.
— Так, значит, ты считаешь, что нормальная, обычная жизнь — это умаленное, сжатое состояние?
— Я думаю, что то состояние, когда я отдыхаю, — нормально. А это, теперешнее... оно временное и... ну да, сжатое.
— Расскажи мне об этом луге, Никко.
— Он треугольной формы. Склоны его уходят вверх, в вышину. Трава там высокая, пышная. Животных нет. Никто и ничто никогда не топтало этой травы, не приминало ее, не использовало как пищу. Там растут цветы, в воздухе чувствуется легкое теплое дуновение... Блеклое небо. Я всегда рад вновь превратиться в траву.
— Ты бываешьтравой?
— Мы словно бы перетекаем одно в другое, сливаемся воедино. И ветерок, и золотистый солнечный свет. Все мы... неразделимы, слиты в едином целом.
— Понимаю. Понимаю. То, как ты описываешь свои мистические ощущения, напоминает мне другие описания, которые я читал. Те, кто пишет об этом, обычно называют этот луг “врата” или “путь”. Ты когда-нибудь думал о нем такими словами?
— Нет.
— Так. И что же происходит потом?
— Ничего. Я отдыхаю. Я одновременно везде и во всем. Я не думаю ни о чем, я растворяюсь в наслаждении. А потом... я начинаю уменьшаться, сжиматься. Я отделяюсь от солнечного света и от луга и снова замыкаюсь в жесткие рамки моего тела. И отдых заканчивается.
Николай неуверенно улыбнулся.
— Кажется, я не очень хорошо описал все это, учитель. Это не то, что можно выразить словами.
— Нет, нет, ты рассказываешь прекрасно, Никко. Ты возродил во мне воспоминание, которое почти изгладилось из моей памяти. Один или два раза, когда я был еще ребенком... Летом... Мне кажется, я испытывал короткие перенесения, подобные тем, о которых ты говоришь. Я когда-то читал, что большинство людей в детстве переживают иногда похожие мистические ощущения, но, вырастая, теряют их. И забывают о них. Расскажи мне еще что-нибудь. Как получается, что ты продолжаешь играть в го в то время как ты?.. Когда ты там, на своем лугу?
— Но ведь я здесь точно так же, как и там. Я ухожу, но при этом остаюсь на месте. Я часть этой комнаты и этого сада.
— И меня, Никко? Ты также и часть меня?
Николай отрицательно покачал головой.
— Там, где я отдыхаю, нет никаких живых существ. Я единственный, кто это видит. Я вижу нас всех, и солнечный свет, и траву.
— Понятно. А как же ты делаешь ходы и переставляешь камни, не глядя на доску? Откуда ты знаешь, где проходят линии? Как ты узнаешь, куда я поставил свой камень?
Николай пожал плечами. С его точки зрения, это было настолько очевидно, что не требовало объяснения.
— Я — часть всего окружающего, учитель. Я вхожу... Нет, я теку в едином потоке. Вместе с го, с камнями. Доска для игры и я неразделимы, мы — одно целое. Как же мне не знать пересечения линий или расположения камней?
— То есть ты смотришь как бы изнутри игрового поля?
— Изнутри или снаружи — это одно и то же. Однако слово “смотреть” тут также не совсем подходит. Когда ты везде и во всем, тебе не нужно смотреть. — Николай обескураженно покачал головой. — Нет, я не могу этого объяснить.
Отакэ-сан легонько сжал руку Николая, затем отпустил ее.
— Не буду тебя расспрашивать. Признаюсь, я завидую тому мистическому покою, который ты обрел. А больше всего твоей способности обретать его столь естественно, не сосредотачиваясь и не прикладывая никаких усилий, без чего даже праведные, святые люди не могут достигнуть этого состояния. Но, завидуя тебе, я в то же время боюсь за тебя. Если мистический экстаз стал — а я полагаю, так оно и есть — естественной и необходимой частью твоей внутренней жизни, что случится с тобой, если твой дар вдруг исчезнет, если ты не сможешь больше испытывать подобные ощущения?
— Я не могу представить себе такого, учитель.
— Знаю. Однако в книгах написано, что эта способность может исчезать; тогда неожиданно теряется путь к этому высшему, внутреннему покою. Вдруг в твоей жизни произойдет что-то, что наполнит твою душу постоянной, неослабевающей ненавистью или страхом, и тогда ты утратишь свой дар?
Мысль об утрате самой естественной и самой важной части его жизни смутила и встревожила Николая. На мгновение его охватил ужас; он подумал, что боязнь потерять эту способность вполне может привести к ее разрушению. Ему захотелось уйти от этого разговора, от этих новых для него, невероятных сомнений и предположений. Опустив глаза, глядя на доску, мальчик размышлял о том, что бы он стал делать, утратив он свой дар.
— Что бы ты сделал тогда, Никко? — помолчав немного, повторил Отакэ-сан.
Николай поднял глаза; взгляд их был совершенно спокойным и бесстрастным.
— Если бы кто-нибудь отнял у меня эти минуты отдохновения, я убил бы его.
Голос его прозвучал ровно, с каким-то фаталистическим спокойствием, и Отакэ-сан почувствовал, что слова эти были сказаны не в запальчивости, в них не прозвучало и тени гнева; это была правда. Именно эта ясная, абсолютная уверенность больше всего встревожила Отакэ-сан.
— Но, Никко. Представь себе, что не человек лишит тебя твоего дара. Что это сделает, скажем, какая-то определенная ситуация или событие. Как ты поступишь в этом случае?
— Я постараюсь найти способ разрушить ситуацию, чего бы мне это ни стоило.
— Но вернет ли это тебе твой дар?
— Не знаю, учитель. Но я сделаю все, что смогу. Отакэ-сан вздохнул, отчасти из-за жалости к Никко, такому невероятно беззащитному и уязвимому, отчасти же из сочувствия к тому человеку, который случайно, может быть, сам того не подозревая, станет причиной такого несчастья. Он ни минуты не сомневался, что молодой человек выполнит свое обещание. Нигде личность игрока не раскрывается так полно, как в игре го, а игра Николая, смелая и блестящая, отличалась в то же время холодностью и жестоким, почти бесчеловечным стремлением любой ценой достигнуть цели. Читая в душе Николая, точно в открытой книге, Отакэ-сан понимал, что его лучший, самый талантливый ученик может достичь величия, может стать первым европейцем, который поднимется до высочайших вершин го, до самых высоких данов; но он также знал, что мальчику никогда не суждено обрести успокоение и счастье в другой, более низменной игре — игре жизни. Небеса благословили Никко, одарив его чудесной способностью мистического перенесения. Но ядрышко этого дара было отравлено, под соблазнительной оболочкой скрывался смертельный яд.
Отакэ-сан снова вздохнул, рассматривая расположение камней. Партия была сыграна уже примерно на треть.
— Ты не возражаешь, Никко, если мы не будем доигрывать до конца? Мой старый желудок не дает мне покоя. А игра наша настолько классическая, что семена, которые мы посеяли, начиная ее, уже пустили корни, предвещая исход. На мой взгляд, ни один из нас не допустил серьезных ошибок, как тебе кажется?
— Вы правы. — Николай рад был остановить игру и покинуть эту маленькую комнатку, где он впервые узнал о том, что его мистические перенесения так уязвимы. Неужели произойдет что-то непредвиденное, что лишит его этой лучшей и самой основной части его жизни и отнимет у нее смысл?
— Так или иначе, учитель, полагаю, вы победили бы с перевесом в семь или восемь камней. Отакэ-сан еще раз взглянул на доску.
— Так много? А мне кажется, не более чем камней пять-шесть.
Сказав это, он улыбнулся Никко. Это была их шутка.
В действительности, перевес Отакэ-сан был бы не менее чем в двенадцать камней, и оба прекрасно об этом знали.
* * *
Шли годы, зиму сменяла весна, а лето — осень, жизнь в доме Отакэ-сан текла по-прежнему — с ее мелкими делами и обязанностями, раз и навсегда закрепленными за каждым из членов семьи, с ее неизменным уважением к хозяину дома, с упорным повседневным трудом и учебой, которые сменялись игрой, шумным весельем и тихой, нежной привязанностью, не менее искренней оттого, что она была молчалива.
Даже в маленькой горной деревушке, ритм жизни которой определялся мирными полевыми работами и сбором урожая, низкая, глухая нота войны постоянно вплеталась в симфонию ясного, спокойного труда. Молодые люди, которых в деревне знали с пеленок, вступали в армию; некоторые уходили навсегда, чтобы никогда больше не вернуться. Сообщение о нападении на Перл-Харбор 8 декабря 1941 года было встречено всеобщим восторгом; знающие люди в один голос утверждали, что не пройдет и года, как война закончится. Ликующие голоса кричали по радио о победах, следовавших одна за другой, в то время как японская армия гнала европейцев все дальше от берегов Тихого океана.
Несмотря на все это, некоторые землевладельцы недовольно ворчали, жалуясь друг другу на почти непосильный продовольственный налог, который взвалило на них правительство; в то же время поступление на рынок других товаров, обычных вещей, необходимых в хозяйстве, постоянно уменьшалось. Отакэ-сан все больше предавался литературной деятельности, поскольку количество соревнований по го сильно сократилось: все силы отдавались войне, а в гражданской жизни проявлением патриотизма считались отказ от всяких развлечений, строгость и аскетизм. Бывали случаи, когда война вторгалась и более откровенно в мирный уют дома Отакэ-сан. Как-то зимним вечером его средний сынишка вернулся домой из школы пристыженный и подавленный. Товарищи по классу насмехались над ним, обзывая “йовамуси” — слабым червяком, так как руки мальчика были очень чувствительны к холоду и днем, когда они занимались на улице гимнастической борьбой, он надел варежки, тогда как остальные ребята бегали по покрытому снегом школьному двору, раздевшись до пояса, демонстрируя свою физическую выносливость, закалку и твердость “духа самураев”.
Время от времени до Николая доносились сказанные шепотом или вполголоса словечки: “иностранец”, “гайдзин”, “рыжий”; в них звучали настороженность и недоверие, отголосок затаенной ненависти к иноземцам, которую внушали детям школьные учителя, одурманенные ура-патриотизмом. Однако Николай не особенно страдал от своего положения чужака в воюющей стране. Генерал Кисикава позаботился о том, чтобы в документах, удостоверяющих личность юноши, было указано, что мать его — русская (то есть нейтральная сторона), а отец — немец (то есть союзник). К тому же Николая защищало то величайшее уважение, которое крестьяне питали к Отакэ-сан, знаменитому мастеру игры в го, который оказал честь их деревне тем, что поселился здесь.
Николай усовершенствовался в игре настолько, что ему было позволено участвовать в отборочных матчах и в качестве ученика сопровождать Отакэ-сан на большие чемпионаты, которые устраивались обычно в отдаленных живописных уголках, где игроки пребывали в полнейшем “заточении”, отгородившись от мирских развлечений и ни на что не отвлекаясь. У юноши появилась возможность собственными глазами наблюдать тот подъем, то воодушевление, граничившее с фанатизмом, с которым шли на войну японцы. На всех железнодорожных станциях, на вокзалах с шумом и помпой провожали новобранцев. Громадные транспаранты гласили:
“ДА ЗДРАВСТВУБТ МОЛОДЕЖЬ. ВСТАВШАЯ ПОД ЗНАМЕНА ОТЧИЗНЫ!” ИЛИ: “ПУСТЬ УДАЧА НЕИЗМЕННО СОПУТСТВУЕТ ВАМ НА ДОРОГАХ ВОИНЫ! МЫ МОЛИМСЯ ЗА ВАС!”
Николай слышал рассказ о юноше из соседней деревни, который из-за слабого здоровья не смог пройти медицинскую комиссию. Он умолял взять его в армию кем угодно, пусть даже не солдатом — он готов был выполнять любую работу, соглашался на все, только бы не подвергнуться ужасному, невыносимому унижению — “хадзи”, если люди узнают, что он оказался негоден к военной службе. Все его просьбы отклонили, и, усадив в поезд, его отослали обратно домой. Он стоял, отвернувшись к окну, непрерывно, почти беззвучно бормоча про себя: “Хадзи дэсу, хадзи дэсу”. Через два дня его тело нашли на железнодорожных путях. Он предпочел смерть позорному возвращению домой, к родным и друзьям, которые так радостно и торжественно провожали его в армию.
Для простых людей Японии, так же как и для тех, кто воевал по ту сторону черты, война была чем-то, существующим независимо от их желания, делом, навязанным им извне, которым они тем не менее вынуждены были заниматься. В то же время их переполняла какая-то отчаянная гордость от сознания, что крохотная Япония, почти не имевшая никаких природных ресурсов, если не считать несгибаемого духа ее народа, противостоит бесчисленным китайским ордам и громадной индустриальной мощи Америки, Австралии и Великобритании, а также почти всех европейских держав, за исключением четырех. И каждый здравомыслящий человек понимал, что стоит только Японии ослабеть под напором несметных, намного превосходящих сил противника, как полчища советских солдат затопят ее, раздавив своей массой.
Однако поначалу праздновались победы. Когда же до деревни дошла весть, что Дулитл бомбил Токио, это сообщение было встречено с замешательством и возмущением. С замешательством, поскольку все были безгранично уверены в неуязвимости Японии. С возмущением, потому что, невзирая на незначительные результаты бомбардировок, они стали причиной многочисленных пожаров в разных районах города; бомбы, сброшенные с американских самолетов, разрушили жилые дома и школы, но не задели цехов, по иронии судьбы, единственного предприятия в городе, работавшего на оборону. Когда Николай слышал об американских бомбардировщиках, ему сразу вспоминались самолеты, бомбившие универмаг “Искренний друг” в Шанхае. Он снова видел перед собой изящную, как куколка, китаянку в платье из зеленого шелка, с маленьким ожерельем, плотно обхватывающим гибкую фарфоровую шейку, с лицом, невероятно бледным даже под слоем рисовой пудры, искавшую свою руку.
Несмотря на то, что война проникала всюду, окрашивая буквально все стороны жизни, она не сыграла решающей роли в росте и становлении Николая. Три вещи были для него важнее всего на свете: его постоянное совершенствование в игре; драгоценные для него минуты мистического покоя, возрождавшие его физические силы, когда они начинали убывать, а затем, когда ему исполнилось семнадцать лет, его первая любовь.
Марико была одной из учениц Отакэ-сан, нежная, застенчивая девушка, всего лишь на год старше Никко; ей недоставало жесткой, сухой логики, для того чтобы стать выдающимся игроком, но стиль ее игры был чрезвычайно утонченным и изящным. Они с Николаем сыграли вместе множество партий, тренируясь и одновременно открывая для себя друг друга. Ее робость и застенчивость прекрасно гармонировали с его сдержанным, холодноватым достоинством, и часто по вечерам они сидели вдвоем в маленьком садике, почти не разговаривая.
Иногда они вместе ходили в деревню по какому-нибудь поручению; когда руки их случайно соприкасались, разговор внезапно прерывался и молодые люди с трепетом замолкали. Наконец однажды, с отвагой, которой предшествовали полчаса напряженной внутренней борьбы, Николай протянул руку через столик, на котором лежала доска для го, и коснулся руки девушки. Едва дыша, отчаянно пытаясь сосредоточиться на очередном ходе, Марико ответила на пожатие, не поднимая глаз, не глядя на него, и все оставшиеся утренние часы они играли какую-то отрывистую, беспорядочную партию, держась за руки; ее ладонь была влажной от страха, что все раскроется и их застигнут, его — дрожащей от напряжения и неудобного положения вытянутой руки; но он не мог позволить себе не то что отпустить ее руку, но даже немного ослабить пожатие, боясь, что она примет это за отказ.
Оба они почувствовали облегчение, когда их позвали обедать, но кровь в обоих кипела, и привкус греховной любви оставался до вечера. На следующий день они в первый раз поцеловались, поцелуй был легкий, мимолетный.
Однажды весенней ночью, когда Николаю было уже почти восемнадцать, он осмелился навестить Марико в ее маленькой спаленке. Когда дом полон народа, ночное свидание превращается в опасное приключение: бесшумные, крадущиеся движения, тихий, еле слышный шепот, затаенное дыхание и звук, зажатый в горле, когда тела сливаются воедино, а сердца то отчаянно колотятся, то, кажется, совсем перестают биться.
Они любили друг друга неумело, невероятно бережно и нежно.
Николай регулярно, раз в месяц, получал письма от генерала Кисикавы и сам отвечал на них, но только дважды за все пять лет ученичества юноши генералу удалось вырваться из круговорота дел в Японию.
В первый раз он погостил в горной деревушке всего один день, так как большую часть отпуска генерал провел в Токио со своей дочерью, недавно овдовевшей; ее муж, морской офицер, погиб, когда его корабль затонул в Коралловом море во время битвы, принесшей победу Японии, оставив жену беременной их первым ребенком. Разделив с дочерью горечь утраты и позаботившись о том, чтобы она ни в чем не нуждалась, генерал заглянул к Отакэ. Он привез Николаю подарок — два ящика книг, которые он самолично выбирал из конфискованных библиотек, строго-настрого приказав юноше разобраться в них и заниматься языками, не забывая их, — нельзя позволить, чтобы его лингвистические способности пропали. Книги были на русском, английском, немецком, французском и китайском языках. Последние оказались бесполезны для Николая, поскольку он, хотя и вырос на улицах Шанхая и мог бегло объясняться на китайском просторечии, никогда не учился читать по-китайски. Собственные познания генерала во французском языке были довольно ограниченными, это сказалось в том, что в ящиках прибыли четыре экземпляра “Отверженных” Виктора Гюго на четырех различных языках, а возможно, и пятый, как предполагал Николай, — на китайском.
В тот вечер генерал обедал с Отакэ-сан, и оба они избегали любого упоминания о войне. Когда Отакэ-сан похвалил Николая за его трудолюбие, генерал, принявший на себя роль отца, по японским обычаям, стал умалять достоинства своего подопечного, уверяя, что со стороны Отакэ было необычайной любезностью взвалить на себя такой груз и тратить свое время и силы на занятия с таким ленивым и неспособным учеником. Однако он не мог скрыть гордости, которая вспыхнула в его глазах.
Приезд генерала совпал с цуками — осенним Праздником Лицезрения Луны, и приношения из цветов и осенних трав были возложены на алтарь в саду, туда, куда должны были упасть первые лунные лучи. В обычное время среди приношений были бы фрукты и различная еда, однако война с ее постоянными лишениями и нехваткой во всем вынудила Отакэ-сан сочетать свою приверженность старым обычаям со здравым смыслом. Он мог бы, конечно, как его соседи, положить на алтарь пищу, а на другой день вернуть ее на свой обеденный стол, но подобные вещи казались ему немыслимыми.
После обеда Николай и генерал сидели в саду, глядя, как восходящая луна пробирается между ветвями деревьев.
— Ну как, Никко? Ты уже достиг своей цели, обрел шибуми? Помнишь, как ты говорил мне, что обязательно добьешься этого? — спросил генерал, поддразнивая юношу.
Николай опустил глаза:
— Это было сказано слишком поспешно и необдуманно, сэр. Я был слишком молод.
— Да, без сомнения, ты тогда был моложе. Полагаю, ты и теперь считаешь молодость свою немалым препятствием в твоих духовных поисках. Возможно, со временем тебе удастся приобрести похвальную утонченность поведения, которую можно было бы назвать “шибуса”. Шибуса — один из этапов движения к шибуми. Ищи, и не опускай рук. Но будь готов и к тому, чтобы с достоинством принять меньшее. Большинству из нас приходится этим ограничиться.
— Благодарю вас за ваши наставления, Кисикава-сан. Но пусть я лучше потерплю неудачу в стремлении стать человеком шибуми, чем добьюсь успеха на пути к какой-либо другой цели.
Генерал кивнул и улыбнулся своим собственным мыслям.
— Ну конечно, я уверен, что так оно и будет. Просто я немного забыл о некоторых чертах твоего характера. Мы слишком долго не виделись.
Они помолчали, любуясь красотой залитого лунным светом сада.
— Скажи мне, Никко, ты продолжаешь заниматься языками? — нарушил тишину генерал.
Николай вынужден был признаться, что, просмотрев несколько книг из тех, что привез генерал, он обнаружил, что основательно подзабыл немецкий и английский.
— Ты не должен относиться к этому так легкомысленно; нельзя забывать языки, особенно английский. Я не в состоянии буду помочь тебе чем-либо, когда эта война наконец закончится, Тебе не на что будет опереться в жизни, кроме как на твое знание и способности к языкам.
— Вы говорите так, будто война уже проиграна, сэр.
Кисикава-сан долго молчал, и Николай видел, какое грустное и усталое у него лицо; в лунном свете черты его были чуть размыты, и оно казалось очень бледным.
— Все войны в конечном счете заканчиваются поражением, Никко. Для обеих сторон. Прошли те дни, когда воины, которых с детства готовили к битвам, встречались лицом к лицу на поле боя. Теперь войны ведутся между двумя противостоящими друг другу, мощными индустриальными державами, между двумя народами. Русские своей бесчисленной безликой массой навалятся на немцев и сомнут их. Американцы с их несчетными заводами и фабриками раздавят нас. Вот к чему все придет в конце концов.