Шибуми
ModernLib.Net / Шпионские детективы / Треваньян / Шибуми - Чтение
(Весь текст)
Автор:
|
Треваньян |
Жанр:
|
Шпионские детективы |
-
Читать книгу полностью (1014 Кб)
- Скачать в формате fb2
(516 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|
ТРЕВАНЬЯН
ШИБУМИ
Памяти людей, которые появляются в книге под именами:
Кисикава
Отакэ
де Ландэ
Ле Каго
Все остальные действующие лица и организации, упомянутые в романе, никогда не существовали в действительности, хотя некоторые из них даже не подозревают об этом.
Развитие сюжета Шибуми
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Фусэки — начало игры го, когда все игровое поле принимается во внимание.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Сабаки — попытка быстро и ловко вывернуться из затруднительного положения.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Сэки — неопределенная, промежуточная позиция, в которой ни один из игроков не имеет преимущества.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Уттэгаэ — жертва, уступка для получения преимущества в дальнейшем, гамбит.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Ситё — стремительная атака.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. Цуру-но сугомори — “Журавль вьет гнездо”. Изящный маневр, в результате которого захватывается крепость противника.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ФУСЭКИ
ВАШИНГТОН
На экране быстро промелькнули цифры: 9, 8, 7, 6, 5, 4, З... затем проектор отключили. В невидимых нишах служебного кинозала зажглись лампы.
Голос киномеханика, искаженный интеркомом, прозвучал как натянутая металлическая струна:
— Готов начать в любую минуту, мистер Старр. Т. Даррил Старр, единственный зритель этого зала, нажал на кнопку вызова в устройстве связи, установленном прямо перед ним.
— Какого черта, приятель? Что означают эти цифры?
— Это что-то вроде титров, сэр. Знаете, когда на пленке идет: “В ролях”, ну, и так далее, — отозвался киномеханик. — Я для разнообразия подклеил их к фильму, просто пошутил.
— Пошутили?
— Да, сэр. Я подумал, что это будет забавно!..
— Что здесь забавного?
— Ну, как бы это сказать?.. Знаете, эти вечные жалобы на то, что в подобных фильмах слишком много жестокостей и все такое...
Т. Даррил Старр издал какое-то невнятное рычание и сильно потер переносицу тыльной стороной ладони. Затем он резко надвинул на глаза защитные очки, вроде тех, что носят жокеи и начинающие менеджеры. Он провел рукой по своим коротко остриженным волосам.
“Шутка? Видал я такие шутки! Будь я проклят, если все это не подстроено! Как только они найдут, за что зацепиться, уж они повозят меня мордой по столу! А если и в самом деле допущен какой-то промах, тогда мне просто отрежут яйца. Самолично мистер Даймонд и его шайка! Ублюдки! С тех пор как они взяли под контроль все операции ЦРУ на Ближнем и Среднем Востоке, они, кажется, только тем и занимаются, что выискивают малейшие оплошности, тыча нам в нос наши мизерные недочеты!”
Раздраженно откусив кончик сигары, Старр сплюнул его на покрытый ковром пол. Сморщившись, он покатал сигару во рту, затем щелкнул ногтем большого пальца по крышке коробка и, выбив оттуда спичку, лихо зажег о подошву башмака и задымил. Как один из старейших, дослужившихся до высокого чина оперативников, он имел возможность курить кубинские сигары, более того — гаванские, высшего качества.
Он откинулся на сиденье и, полулежа, закинул ноги на спинку стоящего перед ним стула, совсем как в юношеские годы в киношке “Лоун Стар”. Если парень, сидевший впереди, пытался протестовать, Старр обещал взгромоздить ему на плечи заодно и свою задницу. Все тут же затыкались, не желая связываться с ним. Любому мальчишке во Флэт Роке был известен неукротимый нрав Т. Даррила Старра. Ему ничего не стоило размазать противника по стенке или смешать его с дерьмом.
С тех пор прошло немало лет и Старр побывал во многих переделках, но характер его не изменился — он оставался все таким же взрывчатым, бешеным до зверства, до жестокости. Эти качества Старра сыграли немалую роль в его продвижении по службе. Благодаря им он и поднялся столь высоко, получив звание старшего оперативника ЦРУ. Ну, и его собранность, конечно, сыграла свою роль. Слюнтяев возле себя Старр не терпел.
Старр взглянул на часы: без двух минут четыре. Даймонд назначил просмотр на четыре, и, будьте уверены, точно в назначенное время он появится в зале.
Если этого не произойдет — значит, часы пора отдавать в ремонт.
Старр снова нажал на кнопку связи с механиком:
— Как там качество фильма? Смотреть можно?
— Неплохо, если вспомнить, в каких условиях мы его снимали, — ответил киномеханик, — Свет в международном аэропорту Рима довольно сложный... Пришлось менять фильтры, с автоматической фокусировкой тоже ничего не вышло, а вручную навести фокус — целая проблема. Ну, а что касается цвета...
— Я не желаю вникать в твои дурацкие проблемы!
— Простите, сэр. Я просто отвечал на ваш вопрос.
— Ладно, хватит!
— Слушаюсь.
Дверь в глубине зала с шумом распахнулась. Старр бросил быстрый взгляд на часы: секундная стрелка только что соскочила с цифры четыре. Трое мужчин быстро шли по проходу. Впереди стремительно шагал Даймонд, гибкий и крепкий, словно свитый из стальной проволоки мужчина пятидесяти лет. Безупречно сшитый костюм мистера Даймонда наводил на мысль о том, что и в мозгу у него все точно так же безупречно выверено и разложено по полочкам. За ним по пятам следовал Помощник мистера Даймонда, высокий, немного вальяжный, с сумасшедшинкой в глазах, свойственной ученым людям, человек. Мистер Даймонд был не из тех, кто тратит время попусту, — в перерывах между заседаниями он диктовал письма и другие распоряжения своему помощнику. У Первого Помощника на поясе висел диктофон, крохотный микрофончик которого был прикреплен к металлической дужке его очков. Он всегда держался как можно ближе к мистеру Даймонду, стараясь не отставать от него ни на шаг. Он даже сидел с ним бок о бок, склонив голову так, чтобы ни словечка не пропустить из потока отрывистых, монотонных указаний босса, которых тот наполовину не договаривал в расчете на то, что секретарь сам закончит начатую им фразу.
Разумеется, ограниченный менталитет остряков из ЦРУ заставлял их однозначно трактовать близость между шефом и Помощником — гомосексуальное влечение. И еще они не уставали задавать друг другу один и тот же вопрос: что станет с носом секретаря, если, ни дай бог, мистер Даймонд внезапно остановится.
Третий мужчина, державшийся в стороне и, похоже, чувствовавший себя не в своей тарелке, был арабом, темный, дорогой английский костюм сидел на нем довольно мешковато. Но нелепый вид его отнюдь не являлся следствием небрежной работы портного — просто фигура араба не вписывалась в габариты европейской одежды.
Даймонд сел через проход от Старра, его Помощник пристроился прямо у него за спиной, а палестинец так и не дождавшись, пока кто-нибудь укажет ему где он может сесть, ткнулся куда-то сам.
Повернувшись к микрофону, Даймонд продолжал диктовать:
— В ближайшие три часа предоставьте мне данные по следующим проблемам: во-первых — авария на нефтяной платформе в Северном море, второе — перекрыть утечку информации об инциденте, третье — профессора, который оценивает ущерб, нанесенный природе, ликвидировать под видом несчастного случая.
Работа, связанная с этой историей, близилась к концу, и мистер Даймонд надеялся неплохо провести уик-энд и слегка размяться за игрой в теннис. В том случае, конечно, если эти недоумки из ЦРУ не провалили операцию в Риме. Акция была простенькой, но за те шесть месяцев, что прошли с тех пор, как Компания поручила ему курировать все действия ЦРУ на Среднем Востоке, Даймонд неоднократно имел случай убедиться, что нет такой операции, которая была бы достаточно простой для ЦРУ и исключала бы возможность ошибки.
Он понимал, почему Компания предпочитала избегать огласки, работая под прикрытием ЦРУ и Агентства Национальной Безопасности, но задача его от этого не становилась легче. Даймонд не находил также ничего особенно забавного в ехидном предложении своего шефа подумать о том, нельзя ли рассматривать использование оперативников ЦРУ Компании в качестве содействия бюро по трудоустройству умственно отсталых граждан США.
Даймонд еще не читал отчета Старра об операции и повелительно вскинул руку. Тотчас в его ладонь легла папка с документами.
Едва взглянув на первую страницу доклада, Даймонд тихо, не повышая голоса, произнес:
— Бросьте сигару, Старр.
Затем он чуть щелкнул пальцами, и огни в зале стали гаснуть.
Как только тонкие, голубоватые нити дымного луча проектора, прорезая темноту, упали на экран, Даррил Старр сдвинул очки на лоб. На экране появилась подрагивающая панорама зала ожидания огромного, шумного и суетливого аэропорта.
— Римский международный, — медленно, с растяжкой произнес Старр. — Тринадцать часов тридцать четыре минуты по Гринвичу. Самолет рейса номер 414 из Тель-Авива только что совершил посадку. Теперь нам придется немного поскучать до начала операции. Эти и-итальянские парни из таможни спят на ходу.
— Старр? — устало проговорил Даймонд.
— Да, сэр?
— Почему вы до сих пор не выбросили сигару?
— Сказать по правде, сэр, я просто не слышал, что вы попросили меня об этом.
— А я вас и не просил.
Досадуя, что его отчитывают как мальчишку, да еще и в присутствии постороннего, Старр сдернул ногу со спинки впереди стоящего стула и бросил едва начатую сигару прямо на ковер. Стараясь не выказывать раздражения, он как ни в чем не бывало продолжал комментировать:
— Думаю, нашему арабско-ому другу интересно будет взглянуть на нашу работу. Эти парни покатились у нас по полу, как сухое кошачье дерьмо.
* * *
Крупный план таможни. Иммиграционный контроль. Пассажиры, стоя в очереди, выражают различную степень нетерпения. На лице чиновника тупость и равнодушие. Ему улыбаются заискивающе только те, у кого рыльце в пушку, — то ли с паспортом что-то не в порядке, то ли с багажом. Старичок с белой, как снег, козлиной бородкой облокотился на стойку. За ним в очереди стоят два молодых человека, лет двадцати с небольшим, сильно загорелые, в шортах цвета хаки и расстегнутых у ворота рубашках.
По мере того как они продвигаются вперед, подталкивая ногами свои рюкзаки, идет накат изображения, камера выхватывает их из толпы.
* * *
— Вот они. — Старр встрепенулся и с шумом выпустил воздух.
— Да, это они, — подтвердил араб ломким фальцетом. — Я узнал одного из них — в организации он известен под именем Аврим.
* * *
Поклонившись с преувеличенной, шутливой галантностью, первый молодой человек уступает хорошенькой рыжеволосой девушке свою очередь, предлагая ей пройти к стойке. Улыбкой выражая свою благодарность, она отрицательно покачивает головой. Итальянский служащий в кургузом кепи скучающим жестом берет паспорт у первого молодого человека и начинает рассеянно перелистывать его, то и дело переводя глаза на грудь девушки, явно ничем не стесненную под хлопчатобумажной блузкой. Он смотрит на фотографию в паспорте, затем на лицо молодого человека и хмурится.
* * *
— Фотография в паспорте сделана до того, как он отрастил эту дурацкую бороду, — пробормотал Старр.
* * *
Служащий иммиграционного контроля наконец пожимает плечами и ставит печать. На второго молодого человека он смотрит с той же смесью недоверия и тупости. Итальянец так поглощен изучением содержимого блузки блондинки, что штемпелюет сначала прилавок, а уже потом нужную страницу документа. Молодые люди подхватывают свои рюкзаки на плечи. Бормоча на ходу извинения, они пробираются сквозь толпу возбужденных людей. Многочисленное итальянское семейство, сгрудившись и приподнимаясь на цыпочки, шумно приветствует своего родственника.
* * *
— Отлично! Давай крути помедленнее! — крикнул Старр в интерком. — Сейчас начнется потеха.
* * *
Молодой человек медленно, словно раздвигая руками желе, передвигается из кадра в кадр. Изображение слегка подрагивает. Он оборачивается, улыбаясь кому-то в очереди. Второй парень смотрит куда-то через головы толпы. Беззаботная улыбка застывает на его губах. Рот парня раскрывается в беззвучном крике, рубашка цвета хаки раздирается на его груди, из раны струёй хлещет кровь. Он не успевает упасть на колени, как новая пуля настигает его, срезая одну щеку. Изображение плывет, пока оператору не удается наконец поймать в фокус другого молодого человека. Бросив свой рюкзак, тот бежит к камерам хранения; шаги его замедленны, точно в ночном кошмаре. От удара пули в плечо он переворачивается в воздухе, плавно врезается в запертые ячейки камер и отлетает назад. На бедре его расплывается кровавое пятно, парень боком валится на полированные гранитные плиты пола. Третья пуля сносит ему затылок.
Камера уходит в сторону, ищет, теряет и снова находит двух мужчин; оператор никак не может сфокусировать изображение, искомые фигуры расплывчаты, они бегут к стеклянным входным дверям зала. Наконец оператору удается поймать резкость. Теперь лица бегущих мужчин хорошо видны; оба они явно азиаты, У одного в руках автоматическая винтовка. Внезапно он выгибается, вскидывая вверх руки, какую-то секунду скользит вперед на носках и падает лицом вниз. Винтовка вылетает у него из рук, беззвучно подпрыгивая на каменных плитах пола. Второй мужчина достигает стеклянных дверей; его темный силуэт четко выделяется в густом потоке солнечного света, льющегося с улицы. Пуля раскалывает стекло над его головой. Развернувшись, мчится к открытому лифту, откуда как раз гуськом выходят ребятишки-школьники. Маленькая девочка вдруг спотыкается, волосы ее пузырем вздымаются вверх, точно она под водой опускается на глубину. Пуля разрывает ей живот. Вторая пуля настигает азиата и входит ему прямо между лопаток. Мужчина мягко вдавливается в стену рядом с открытыми дверцами лифта. Губы его страдальчески кривятся, он закидывает руку назад, словно пытаясь вытащить нечто из собственного загривка. Следующий выстрел прошибает ему кисть, пуля вонзается в позвоночник. Азиат медленно сползает по стене вниз и валится на пол; голова его оказывается в кабине лифта. Створка лифта закрываются, но тут же раздвигаются снова — голова мертвеца мешает им плотно сомкнуться. Они опять закрываются и, наткнувшись на препятствие, разъезжаются в стороны.
Камера медленно откатывается назад. Теперь съемка ведется сверху, под большим углом.
...Потрясенные, испуганные, ничего не понимающие дети сгрудились вокруг упавшей девочки. Какой-то мальчик кричит, беззвучно разевая рот...
...Два охранника из аэропорта, размахивая своими маленькими автоматическими пистолетами, бегут к упавшим. Один из них на бегу продолжает стрелять...
...Старик со снежно-белой бородкой клинышком сидит в луже собственной крови, вытянув перед собой ноги, будто ребенок в песочнице. На лице его выражение крайнего удивления. Что происходит? Он достаточно убедительно объяснился с таможенником...
...Один из парней-евреев лежит, ткнувшись головой в кровавое месиво. Рука его мертвой хваткой сжимает лямку рюкзака...
...Смятение семейства, только что бурно встречавшего своего родственника, не поддается описанию. Трое итальянцев упали и недвижно лежат на полу. Оставшиеся вопят, в отчаянье воздевая руки; какой-то мальчик-подросток вертится, как заведенный, вокруг своей оси, словно в поисках укрытия...
...Рыжеволосая девушка округлившимися от ужаса глазами глядит на безжизненное тело парня, который так галантно уступал ей свою очередь...
...Изображение гаснет, когда объектив наезжает на молодого человека, растянувшегося около автоматической камеры хранения, того. у которого пулей снесен весь затылок...
* * *
Луч проектора погас. В зале загорелся свет.
— Эт-то все! — победоносно заключил Старр. Он повернулся, ожидая вопросов.
— Что скажете, господа?
Даймонд продолжал сидеть неподвижно, глядя в белое поле экрана.
— Сколько? — каким-то бесцветным голосом осведомился он.
— Простите, сэр?
— Сколько человек убито в этой операции?
— Я понимаю, на что вы намекаете, сэр. Действительно, все получилось не так чисто, как мы ожидали. Мы договорились с итальяшками, что они будут держаться в стороне, но эти макаронники, как обычно, все перепутали. Мне самому пришлось нелегко. Я был вынужден взять “Беретту”. А идти с “Береттой” на дело, это все равно, что плевать против ветра, как сказал бы мой старик. Имея под рукой “Смит и Вес-сон”, я уложил бы япошек в два счета и уж конечно не задел бы эту бедную малышку, которая случайно оказалась на линии огня. Конечно, вначале нисеи<Нисеи — японцы американского происхождения> должны были, согласно инструкции, слегка промазать, так, чтобы дельце напоминало почерк организации “Черный Сентябрь”. Но взбалмошные итальянские копы изгадили всю малину, они начали суетиться и строчить направо и налево. Когда корова ссыт на камни, не стой рядом, иначе...
— Старр! — голос Даймонда прозвучал жестко. — Повторите мой вопрос.
— Вы спросили, сколько человек погибло, сэр. — В голосе Старра внезапно появились хрусткие, твердые ноты. Он внезапно сбросил с себя маску рубахи-парня, за которой обычно скрывался, стараясь убедить собеседника, что тот имеет дело с недалеким сельским простаком.
— В общей сложности убито девять человек. — Старр подобрался. Легкое, напускное добродушие исчезло из его тона, — Давайте считать. Во-первых, уничтожены эти два еврея. Во-вторых, на тот свет отправились двое япошек. Их непременно следовало убрать, что я и сделал. Потом несчастная девчушка нарвалась на пулю, пуля — дура, она не выбирает. Потом окочурился дед — не повезло бедняге! Ну и еще трое итальяшек сунулись под руку, когда второй еврей пробегал мимо них. И поделом. Нечего разевать рот...
— Девять? Девять человек убито ради того, чтобы уничтожить двоих?!
— Но, сэр, не забывайте, что мы выполняли спецзадание, и нам были даны инструкции представить дело очередной вылазкой членов организации “Черный Сентябрь”. А как вы знаете, эти парни — большие сумасброды. Вполне в их стиле — разбивать яйца кувалдой, не в обиду мистеру Хаману будь сказано. — Даймонд недоуменно оторвал глаза от папки с отчетом. Хаман? Он тут же вспомнил, что именно такую кличку<Хам (ham — англ.) — ветчина, окорок, то есть мясо свиньи, которое арабы, как все мусульмане, не должны брать в рот и которое они считают нечистым. В то же время хаммер (hammer — англ.) — значит молот, кувалда, т. е. прозвище Хаман имеет множество нелестных для его носителя значений> дали арабскому наблюдателю одаренные богатым воображением сотрудники ЦРУ.
— Я не обижаюсь, мистер Старр, — сказал, медленно подбирая слова, араб. — Мы здесь находимся, чтобы учиться у вас. Именно поэтому наши стажеры работают вместе с вашими людьми в Школе верховой езды, сотрудничая под видом культурного обмена. По правде говоря, я поражен и восхищен тем, что человек, занимающий такой высокий пост, лично вникает в такие мелочи.
Старр скромно пропустил этот комплимент мимо ушей.
— Все нормально, так и должно быть. Если вам надо разгрести дерьмо, поручите дело тому, кто увяз в нем по уши.
— Это тоже одно из изречений вашего старика? — поинтересовался мистер Даймонд, быстро скользя глазами по строчкам отчета, лежащего у него на коленях.
— Так точно, сэр. Он никогда не лез за словом в карман.
— Да он, можно сказать, философ! Просто кладезь народной мудрости!
— Сказать честно, его скорей уж можно назвать паршивым сукиным сыном, сэр. Но язык у него здорово был подвешен — что верно, то верно!
Даймонд чуть слышно вздохнул и снова углубился в чтение. За те месяцы, что прошли с момента, когда Компания поручила ему контролировать все действия ЦРУ, затрагивающие интересы нефтяных держав, он имел много возможностей убедиться, что, несмотря на отсутствие элементарных творческих способностей, люди вроде Старра вовсе не глупы. Более того, они проявляют незаурядную смекалку в делах механических, не требующих выдумки. Ни одной, даже самой незначительной грамматической ошибки, никаких стилистических погрешностей нельзя было найти в письменных отчетах Старра. Напротив, доклады его всегда дышат исключительно сухой логикой, не оставляющей простора воображению.
Собирая материал о Старре, Даймонд обнаружил, что в кругах молодых оперативников о нем ходят легенды, он представляется им героической фигурой — последним из могикан докомпьютерной эры, когда операции Компании провоцировали, по большей части, перестрелку через берлинскую стену, а не заключались в контроле конгрессменов путем сбора информации о неуплате ими налогов или об их извращенных сексуальных пристрастиях.
Т. Даррил Старр принадлежал к тому же типу людей, что и его скандально известный современник, вышедший некогда из большой игры Компании, чтобы писать невразумительные шпионские романы, мешая в них правду с ложью и все глубже увязая в политических интригах. Когда непроходимая тупость новоявленного писателя привела-таки к тому, что его взяли за жопу, он неожиданно для всех замолчал, в то время как его соратники дружным хором каялись и винились в своих грехах, публикуя покаянные статейки с немалой выгодой для себя. Отсидев приличный срок в федеральной тюрьме, этот мастодонт вдруг вновь попытался вернуть себе лицо и поставил на уши прессу и TV. Америка покатывалась со смеху, следя за потугами старого чучела, но Старр всегда восхищался этим запутавшимся простаком. Он ценил в нем простодушный, бойскаутский дух, отличавший всех ветеранов ЦРУ.
Даймонд поднял глаза от доклада:
— Здесь сказано, мистер... э-э... Хаман, что вы участвовали в этой операции в качестве наблюдателя.
— Совершенно верно, сэр. В качестве стажера-наблюдателя.
— В таком случае зачем вам понадобилось смотреть фильм?
— Видите ли, сэр... — смущенно замялся араб.
— Иначе мистеру Хаману нечего было бы доложить своим боссам о своих непосредственных впечатлениях, сэр, — объяснил Старр. — Он был с нами там, наверху, когда заварилась каша, но не прошло и десяти секунд, как его и след простыл. Человек, которого мы послали на поиски, в конце концов обнаружил его в дальней кабинке общественного сортира.
Араб невесело усмехнулся:
— Так оно и было. Естественные позывы человеческой плоти столь же несвоевременны, сколь и обстоятельны.
Помощник Даймонда, нахмурившись, заморгал. Обстоятельны? Что он имеет в виду? Может быть, этот малый хочет сказать “настоятельны”? Или “представительны”?
— Понятно, — коротко бросил Даймонд, возвращаясь к изучению отчета, изложенного на семидесяти пяти страницах.
Тишина давила на араба, ему стало не по себе от гнетущего молчания, и он осмелился нарушить его:
— Мне не хотелось бы показаться вам излишне любопытным, мистер Старр, но есть кое-что, чего я никак не могу понять.
— Валяйте, приятель!
— Зачем мы использовали в этом деле японцев?
— Зачем? Затем, что мы договорились представить все это так, будто перестрелка — дело рук ваших людей. Но у нас просто нет квалифицированных арабских агентов. Ваши парни, которых мы сейчас обучаем, не подходят пока еще для таких дел... — Старр чуть не добавил “по природной тупости”, но сдержался. — Боевики из “Черного Сентября” когда-то участвовали в операциях японской “Красной армии”... Поэтому мы и привлекли наших нисеев.
Араб нахмурился, недоумевая:
— Вы хотите сказать, что японцы были вашими людьми?
— Вот именно. Эти ребята работали на Гавайях. Отличные, между прочим, были парни. Мне и в самом деле жаль, что пришлось пожертвовать ими, но другого выхода не оставалось. Их смерть придала происшедшему необходимую достоверность. Пули, которые я в них всадил, выпущены из “Беретты”; найденные при них документы неоспоримо подтвердят, что они являлись членами японской “Красной армии” и помогали своим арабским братьям в непрекращающейся борьбе против мировых капиталистов.
— Это были ваши собственныелюди? — с благоговейным ужасом повторил араб.
— Не волнуйтесь. Их документы, одежда, даже пища в желудках, — японского производства. Вдобавок ко всему, они прилетели прямым рейсом из Токио всего лишь за пару часов до атаки, как мы иногда называем подобные акции.
В глазах араба засветилось искреннее восхищение. Да, это был именно тот высокий уровень организации, обучаться которому его дядюшка — президент — и послал его в Соединенные Штаты, с тем чтобы впоследствии создать у себя в стране нечто подобное и навсегда покончить с зависимостью от вновь обретенных союзников.
— Но ваши японские агенты, конечно, не знали о том, что их...
— О том, что их уберут? Разумеется, нет. Исполнители, дорогой мой, не должны вникать в детали всей операции. Иначе вряд ли они будут действовать с энтузиазмом. Думаю, вы понимаете, что я имею в виду?
Даймонд продолжал читать, мысленно выстраивая логические цепи событий, анализируя ход операции с помощью того, что называется периферическим зрением, сопоставляя и классифицируя данные и факты. Когда какой-нибудь кусок информации не желал становиться на свое место, Даймонд останавливался и еще раз внимательно прочитывал чем-то не понравившийся ему абзац.
Он уже добрался до последней страницы отчета, когда в его мозгу вновь прозвучал внутренний сигнал тревоги. Прервав чтение, Даймонд вернулся к предыдущей странице и стал читать, на этот раз не спеша, вдумываясь в каждое слово. На скулах его заходили желваки. Он поднял глаза от бумаг и издал характерное, сдержанное восклицание. Его заместитель испуганно заморгал. Ему были знакомы эти признаки надвигающейся грозы.
Даймонд глубоко, страдальчески вздохнул, передавая отчет секретарю. Он не хотел тревожить арабского наблюдателя, пока сам до конца не вник в суть проблемы. Да и незачем снабжать “союзничков” излишней информацией.
— Итак? — обратился он к арабу, слегка повернув голову в его сторону. — Вы удовлетворены, мистер Хаман?
Тот не сразу сообразил, что вопрос адресован ему, но потом с легким смешком ответил:
— О, разумеется! На меня произвела большое впечатление информация, заложенная в фильме.
— Вы хотите сказать, что находитесь под впечатлением от увиденного, но все же не удовлетворены операцией?
Араб пригнулся, втянув голову в плечи, и поднял кверху ладони, улыбаясь тонкой, едва заметной улыбкой, поглядывая на американцев искоса, точно торговец коврами, расхваливающий свой товар.
— Я человек маленький, господа! Как я могу быть чем-нибудь недоволен? Я ведь всего лишь посланец, связной, как вы это называете... я просто...
— Шестерка? — подсказал Даймонд.
— Возможно. Я не знаю этого слова. Не так давно агенты нашей разведки узнали о готовящемся заговоре; Тель-Авив замыслил убийство двух оставшихся в живых героев “Мюнхенского Олимпийского Возмездия”. Мой дядя-президент выразил желание пересечь — я правильно употребил слово? — этот заговор.
— Правильно, — равнодушно подтвердил Даймонд. Его выводил из терпения этот клоун. Видно, Господь решил пошутить, создавая его.
— Как вам известно, пересечение этого злодейства должно стать залогом продолжения наших дружественных отношений с Компанией в делах, связанных с поставками нефти. Компания мудро решила поручить ЦРУ покончить с заговором — под вашим непосредственным личным наблюдением, мистер Даймонд. Мне не хотелось бы обидеть моего доброго друга, мистера Старра, но следует признать, что сотрудники ЦРУ без должной опеки порой допускают ошибки. Мы доверяем этой организации, но наше доверие не безгранично.
Араб склонил голову набок и извиняюще улыбнулся мистеру Старру, с нескрываемым интересом наблюдавшему за его дипломатическими выкрутасами.
— Наши разведки, — продолжал араб, — смогли сообщить ЦРУ имена двух сионистских бандитов, которые должны были совершить это преступное убийство, а также приблизительную дату их отъезда из Тель-Авива. Мистер Старр, без сомнения, сверил эти данные со сведениями, почерпнутыми из собственных источников информации. Он решил предотвратить трагедию с помощью “упреждающего удара”, расправившись с преступниками прежде, чем они успеют совершить преступление. Сейчас ваши аудиовизуальные средства доказали мне, что операция прошла успешно. Я доложу об этом вышестоящим лицам. Будут они довольны результатами или нет, меня не касается.
Даймонд, мысли которого витали где-то далеко, сидел, не вслушиваясь в монотонную речь араба. Когда тот замолчал, он поднялся.
— Ну, хорошо.
Не произнеся больше ни слова, куратор Компании двинулся к выходу из зала, а за ним, не отставая ни на шаг, поспешил его Помощник.
Старр закинул ноги на спинку стоящего перед ним стула и вытащил сигару.
— Хотите посмотреть еще раз? — через плечо спросил он араба.
— С удовольствием.
Старр нажал на кнопку интеркома:
— Эй, приятель! Прокрути-ка пленку еще разок! Свет в зале стал медленно гаснуть, и Старр сдвинул темные очки на коротко остриженные волосы.
— Поехали. Повторный показ. С самого начала. У него получилось так: “Ш-шамого нашала”.
* * *
Даймонд быстро шел по длинному белому коридору Центра; гнев его проявлялся только в резком стуке каблуков по мраморным плиткам пола. Он давно приучил себя к сдержанности, но еле заметная напряженная морщинка у рта и слегка рассеянный взгляд шефа говорили его заместителю о многом. Он знал, что босс просто клокочет от ярости.
Они вошли в лифт, и секретарь сунул магнитную карту в щель, заменявшую кнопку. Лифт едва заметно дернулся и стал опускаться, перенося пассажиров из главного холла в нижние, расположенные в подвале помещения Центра, обозначенные кодом “16-й этаж”. Первое, что сделал Даймонд, когда принял на себя контроль за операциями ЦРУ от лица Компании, — это оборудовал себе место для работы в недрах Центра. Ни один человек из многочисленного персонала ЦРУ не имел туда доступа; рабочие кабинеты защищала свинцовая обшивка с антиподслушивающими устройствами. Для того чтобы заодно обезопасить себя и от чрезмерного любопытства правительства, Даймонд установил в своем кабинете прямую компьютерную связь с Компанией, посредством которой мониторы Агентства Национальной Безопасности в Соединенных Штатах телефонируют и телеграфируют сообщения по кабелю, защищенному от индуктивных датчиков системы подслушивания.
Для того чтобы иметь постоянный доступ к средствам связи и к исследовательским материалам Компании, Даймонду оказалось достаточно всего двух сотрудников: Первого Помощника — настоящего аса компьютерного поиска и секретарши — мисс Суиввен.
Босс и Помощник вошли в просторный рабочий кабинет шестнадцатого этажа, стены и ковровые покрытия которого были матово-белого цвета. Посреди помещения — вокруг стола с крышкой из гравированного стекла стояли пять стульев с не слишком жесткими сиденьями. Стеклянная столешница служила также экраном, на который при необходимости можно было проецировать телевизионное изображение, выдаваемое компьютерной системой. Только один стул из пяти вращался — стул самого Даймонда. Остальные были накрепко прикреплены к полу, чтобы создать минимум удобств. Кабинет посетителям предоставляется для коротких деловых обсуждений, а не для болтовни или светских бесед.
В стену напротив стола было встроено специальное устройство, соединявшее их компьютер с главной системой Компании, — любовно именуемое “Толстяком”. В комплекс входили телевизионная, факсимильная и телетайпная связи, позволявшие “Толстяку” вводить и выводить любые текстовые и графические данные. Постоянное место Помощника Даймонда располагалось перед этим устройством; оно являлось для него тем же, чем является рояль для музыканта, и он “играл” на этом инструменте с непередаваемой артистичностью и большим чувством.
Письменный стол Даймонда стоял на небольшом возвышении и являлся на удивление скромным сооружением — с белым пластиковым покрытием. Он не имел ни выдвижных ящиков, ни дополнительных полочек, куда можно было бы забросить какой-нибудь материал, чтобы надолго забыть о нем. Система приоритетного выбора позволяла любому документу лечь на стол босса лишь после сбора всей информации о нем, необходимой для принятия решения, в результате чего любой, даже самый сложный вопрос решался быстро. Даймонд презирал беспорядок.
Он прошел к своему письменному столу, возле которого стоял стул (специально сконструированный — снижающий до минимума усталость и не дающий в то же время возможности расслабиться), и сел спиной к огромному — от пола до потолка — окну, за которым виднелись аккуратно подстриженные газоны и деревья парка с памятником Джорджу Вашингтону. С минуту Даймонд сидел неподвижно, сложив ладони, точно собираясь молиться, и кончиками пальцев слегка касаясь губ. Его Помощник привычно занял свое место перед дисплеем, ожидая дальнейших указаний.
При появлении шефа мисс Суиввен тут же вышла из приемной и, войдя в кабинет, устроилась рядом с возвышением, на котором стоял стол Даймонда, держа наготове блокнот. Это была роскошная, пышнотелая блондинка лет тридцати; ее густые волосы цвета меда были взбиты эффектным лучком. Каждому, кто смотрел на нее, бросалась в глаза нежная, почти прозрачная кожа дамы, под которой пульсировали тонкие голубоватые жилки.
Не поднимая глаз, Даймонд отнял свои сложенные лодочкой руки от губ и ткнул пальцем в Помощника:
— Эти двое — израильские парни. Они принадлежали к какой-то организации. Какой?
— К “Мюнхенской Пятерке”, сэр.
— Ее задачи?
— Отомстить за убийство еврейских атлетов на Олимпийских играх в Мюнхене. Выследить и уничтожить палестинских террористов, участвовавших в этом преступлении. Действуют неофициально. Без каких-либо указаний от израильского правительства.
— Ясно, — Даймонд протянул руку в сторону мисс Суиввен. — Сегодня вечером я обедаю здесь. Сочините что-нибудь быстрое и легкое, но богатое протеином. Приготовьте пивные дрожжи, жидкие витамины, яичные желтки и восемь унций сырой телячьей печенки. Сделайте коктейль.
Секретарша кивнула. Вечер обещал затянуться. Повернувшись на своем стуле, Даймонд невидящим взглядом уставился на памятник Вашингтону. Лужайку у его подножия как раз пересекала группа школьников. Такие группы он видел здесь каждый день ровно в одно и то же время. Не отрывая взгляда от окна, Даймонд произнес:
— Дайте мне информацию по “Мюнхенской Пятерке”.
— Какую именно, сэр? — уточнил Первый Помощник.
— Организация невелика. И создана не так давно. Давайте начнем прямо с входящих в нее членов.
— Как глубоко я должен копать?
— Извлеките на поверхность все необходимое. У вас это отлично получается.
Первый Помощник повернулся к дисплею. Лицо его было совершенно бесстрастно, но глаза за круглыми стеклами очков блестели от удовольствия. “Толстяк” был напичкан довольно пестрой информацией из всех банков данных западного мира, а также кое-какими сведениями, украденными с помощью спутниковой связи из держав Восточного Блока. Это была смесь из сведений повышенной секретности и содержимого телефонных книг всего мира; материалов ЦРУ и водительских лицензий Франции; имен бесчисленных владельцев счетов в Швейцарском банке и перечня подписчиков рекламных изданий в Австралии, Здесь можно было получить самые интимные и самые широкоизвестные сведения.
Если вы — житель промышленного Запада, можете не сомневаться — у “Толстяка” имеется о вас полная информация. Он знает, какова ваша кредитоспособность, ему известны ваша группа крови и ваши политические устремления, ваши сексуальные наклонности. Он помнит все болезни, которыми вы переболели в детстве, у него есть взятые наугад образцы ваших частных телефонных разговоров, копии всех телеграмм, которые вы когда-либо посылали или получали, список всех вещей, приобретенных вами в кредит. Он располагает всеми данными о вашей службе в армии; он в любую минуту может выдать наименования всех журналов, на которые вы подписывались в различные периоды своей жизни, он знает сумму подоходного налога, который вы выплачиваете; у него можно получить сведения о ваших водительских правах, — вся информация о вас заложена в нем, если вы обычный, ничем не примечательный обыватель, не представляющий особого интереса для Компании. Если же, однако, Компания или какая-либо из дочерних, подконтрольных ей организаций, таких как ЦРУ или Агентство Национальной Безопасности, почему-либо заинтересуются вашей персоной, тогда у “Толстяка” найдется несравненно больше сведений о вас.
Вводом данных в “Толстяка” беспрерывно занимается целая армия операторов и специалистов, но извлечь из него какую-либо информацию может только подлинный мастер, человек с большим опытом, обладающий интуицией, работающий вдохновенно, как художник своего дела, Трудность состоит именно в том, что “Толстяк” слишком много знает. Снимая только поверхностный слой данных, человек рискует не найти того, что ему требуется. Зарываясь же слишком глубоко, искатель может оказаться погребенным под ворохом бесчисленных подробностей и деталей, разобраться в которых не представляется никакой возможности. Результаты анализов мочи прошлых лет, знаков отличия, которыми награждают в бойскаутском отряде за особые заслуги, оценки, полученные на ежегодных экзаменах в старших классах школы, и предпочитаемые сорта туалетной бумаги обрушатся на голову исследователя.
Уникальный дар Помощника Даймонда состоял в том, что он обладал тонкой интуицией, благодаря которой всегда задавал “Толстяку” точные и четкие вопросы и умел правильно выбрать тот уровень глубины, на котором ему нужно было копать. Многолетний опыт в сочетании с интуицией позволял ему определить точные параметры и загрузить ими нужные блоки. Он играл на своем компьютере виртуозно и очень любил свой инструмент. Работа за пультом давала ему то же, что секс другим мужчинам, вернее, он предполагал, что именно такие чувства испытывают мужчины, занимаясь любовью.
— Когда я освобожусь, — не оборачиваясь, буркнул мистер Даймонд, — я хочу побеседовать с этим субъектом — как его? — Старром и с арабом. Вызовите их ко мне.
Компьютер тихонько загудел, выдавая первую информацию, диалог начался. Ни один из разговоров с “Толстяком” не походил на другой; каждый из них велся на своем, особом языке, доставляя непередаваемое наслаждение изощренному интеллекту “правой руки” Даймонда.
Однако полная картина, содержащая все необходимые детали и подробности, могла возникнуть на мониторе не раньше, чем минут через двадцать, и Даймонд решил употребить это время с пользой. Он мог успеть сделать небольшую гимнастику и принять солнечную ванну, чтобы как следует размять мышцы и прочистить мозги перед долгой, утомительной работой. Босс поманил пальцем мисс Суиввен, повелевая ей следовать за собой в небольшой гимнастический зал, примыкавший к рабочему кабинету.
Он разделся, оставшись в одних шортах, а мисс Суиввен, надев круглые темные очки с толстыми стеклами, протянула такие же своему шефу. Она повернула выключатель; в ту же секунду загорелись все лампы солнечного света, располагавшиеся вдоль стены. Даймонд, поднявшись на наклонный помост, стал делать приседания; лодыжки его были стянуты мягким бархатным шнуром. Мисс Суиввен вжалась в стену, стараясь защитить свою светлую, невероятно нежную, подверженную ожогам, кожу от ядовитых ультрафиолетовых лучей. Даймонд медленно, размеренно приседал, выкладываясь полностью. Для человека своего возраста он находился в отличной форме, однако живот требовал постоянного внимания — чуть запустишь — и на тебе — тут же отрастает брюшко.
— Слушайте, — заговорил Даймонд дрожащим от напряжения голосом, выпрямляясь и одновременно с тем дотягиваясь локтем левой руки до правого колена, — мне нужен какой-нибудь местный дурень, кто-нибудь из нынешней безмозглой верхушки ЦРУ. Пришлите ко мне кого-нибудь из этих олухов, из тех, кто уцелел после очередной чистки.
Руководителем ЦРУ самого высокого ранга, выше которого стояли только политические марионетки — нечто вроде жертвенных барашков — которых то возносили, то убирали, шокируя общественное мнение, считался Заместитель Дежурного Офицера по международным связям. Мисс Суиввен доложила шефу, что тот еще не ушел.
— Отлично. Вызовите его ко мне. И отмените мою встречу по теннису на ближайший уик-энд.
Брови секретарши высоко взлетели над темными очками. Значит, действительно произошло что-то из ряда вон выходящее.
Даймонд начал работать с гирями.
— Обеспечьте мне также преимущественное право на “Толстяка”. Он должен оставаться в моем распоряжении весь остаток сегодняшнего дня, а может быть, и дольше.
— Да, сэр.
— Отлично. Огласите весь список, мисс!
— Жидкая смесь с высоким содержанием протеина. Вызвать мистера Старра и мистера Хамана. Вызвать Заместителя. Обеспечить приоритет пользования “Толстяком”.
— Хорошо. Но сначала отправьте секретный факс Председателю. — Даймонд тяжело дышал — он не прерывал своих упражнений. — “Возможно, Римская акция не завершена. После тщательной проверки доложим о дальнейших планах”.
Мисс Суиввен вернулась в спортзал через семь минут, с большим стаканом густой, пенящейся, багрово-фиолетовой жидкости цвета тертой сырой печенки. Даймонд уже заканчивал свои упражнения. Он остановился и, отдуваясь, занялся своим обедом, а секретарша плотнее прижалась к стене, стараясь, насколько возможно, укрыться от всепроникающего света солнечных ламп. Той порции ультрафиолетовых лучей, которую она только что получила, было вполне достаточно, чтобы сжечь ее нежную кожу. Несмотря на многочисленные преимущества работы в Компании-плата за сверхурочные, хорошая пенсия в будущем, прекрасное медицинское обслуживание, курорт Компании в Скалистых Горах, где можно было чудесно отдохнуть, веселые рождественские балы, — существовали в ней и некоторые минусы. Две вещи доставляли особенно много огорчений мисс Суиввен: первая — вынужденные еженедельные загорания, обычно заканчивавшиеся для нее ожогами; вторая — то равнодушие, с которым относился к ней ее шеф. Мистер Даймонд время от времени пользовался телом мисс Суиввен, чтобы снять напряжение; в этом акте не было ни капли эмоций — простое отправление естественных надобностей. Однако молодая женщина предпочитала смотреть на вещи философски — во всякой работе есть свои неприглядные стороны.
— Вы все сделали? — спросил Даймонд, допив последний глоток и слегка вздрогнув при этом, словно от отвращения.
— Да, сэр.
Не смущаясь присутствием дамы, Даймонд скинул шорты и шагнул в стеклянную душевую кабинку. Повернув кран, он на полную мощность включил бодрящий холодный душ и громко спросил, стараясь перекрыть шум воды:
— Вы получили ответ Председателя на мой факс?
— Да, сэр.
— Прошу вас, не стесняйтесь, поведайте мне, мисс Суиввен, что же ответил Председатель? — произнес Даймонд после короткого молчания.
— Простите, сэр?
Даймонд выключил душ, вышел из кабинки и стал растираться жесткими полотенцами, предназначенными специально для улучшения кровообращения.
— Не хотите ли, чтобы я прочитала вам ответ Председателя, сэр?
Даймонд тяжело вздохнул:
— Это было бы очень мило с вашей стороны, мисс Суиввен.
Секретарша склонилась над блокнотом, щурясь от яркого света солнечных ламп.
— Ответ: “Председатель Даймонду, Дж. О. “Провал в этом деле недопустим”.
Даймонд молча кивнул, задумчиво вытирая промежность. Именно такого ответа он и ожидал.
Когда он снова вернулся в кабинет, ум его был ясен, голова посвежела. Светло-желтый рабочий костюм, просторный и удобный, выгодно подчеркивал его темный искусственный загар.
Сосредоточившись, полностью отрешившись от всего окружающего, Помощник Даймонда работал за дисплеем, испытывая приятное возбуждение и легкое, почти физическое опьянение, нараставшее по мере того как “Толстяк” выдавал ему все новые, абсолютно неоспоримые данные о “Мюнхенской Пятерке”.
Даймонд уютно устроился за рабочим столом, покрытым молочно-белым гравированным стеклом.
— Вернитесь назад и выдавайте мне информацию со скоростью пятьсот знаков в минуту.
Он не мог считывать информацию быстрее, так как сведения поступали из разных стран, из полудюжины различных источников. Механические переводы “Толстяка” с иностранных языков на английский были топорными и неуклюжими.
МЮНХЕНСКАЯ ПЯТЕРКА — ОРГАНИЗАЦИЯ... НЕОФИЦИАЛЬНАЯ... ОТДЕЛИВШАЯСЯ.
ЦЕЛЬЮ ЯВЛЯЕТСЯ УНИЧТОЖЕНИЕ ЧЛЕНОВ “ЧЕРНОГО СЕНТЯБРЯ”, ЗАМЕШАННЫХ В УБИЙСТВЕ ИЗРАИЛЬСКИХ АТЛЕТОВ НА МЮНХЕНСКИХ ОЛИМПИЙСКИХ ИГРАХ... ИДЕЙНЫЙ ВДОХНОВИТЕЛЬ И РУКОВОДИТЕЛЬ — СТЕРН, АЗА...
ЧЛЕНЫ И СОРАТНИКИ: ЛЕВИТСОН, ЙОЭЛЬ... ЯРИВ, ХАИМ... ЗАРМИ, НЕГЕМАЙЯ... СТЕРН. ХАННА...
— Стоп, — сказал Даймонд, — Дай-ка мне их по очереди. Понемногу о каждом, в общих чертах.
СТЕРН, АЗА
РОДИЛСЯ: АПРЕЛЬ 13, 1909... БРУКЛИН, НЬЮ-ЙОРК, США... 1352 КЛИНТОН АВЕНЮ... КВАРТИРА 3В...
Помощник скрипнул зубами.
— Виноват, сэр. — Он нечаянно копнул слишком глубоко. Шефа, естественно, не мог интересовать номер квартиры, в которой родился Аза Стерн. По крайней мере, не сейчас. Он чуть-чуть уменьшил глубину поиска.
СТЕРН ЭМИГРИРУЕТ В ПАЛЕСТИНСКИЙ ПРОТЕКТОРАТ... 1931
ПРОФЕССИЯ ИЛИ ПРИКРЫТИЕ... ФЕРМЕР, ЖУРНАЛИСТ, ПОЭТ, ИСТОРИК
УЧАСТВОВАЛ В БОРЬБЕ ЗА НЕЗАВИСИМОСТЬ.. 1945-1947 /имеются подробности/
ПРИГОВОРЕН К ТЮРЕМНОМУ ЗАКЛЮЧЕНИЮ БРИТАНСКИМИ ОККУПАЦИОННЫМИ СИЛАМИ /имеются подробности/...
ПОСЛЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ СТАНОВИТСЯ СВЯЗНЫМ МЕЖДУ ОРГАНИЗАЦИЕЙ И ВНЕШНИМИ СОЧУВСТВУЮЩИМИ ГРУППАМИ /имеются подробности/...
УДАЛЯЕТСЯ НА ФЕРМУ... 1956...
НАЧИНАЕТ СВОЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ В СВЯЗИ С МЮНХЕНСКИМ ДЕЛОМ — УБИЙСТВОМ НА ОЛИМПИЙСКИХ ИГРАХ /имеются подробности/...
В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ РАВЕН 001...
ПРИЧИНА НИЗКОГО КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК МЕРТВ, РАК ГОРЛА
— Это только самое основное, сэр, — заметил Помощник, — только главные вехи его жизни. Может, копнуть чуть поглубже? Похоже, вокруг него все и вертится.
— Похоже. Но он умер. Нет, оставь. Я займусь им позднее. Давай других членов группы.
— Взгляните на экран, там идет информация о них, сэр.
ЛЕВИТСОН, ЙОЭЛЬ
РОДИЛСЯ: ДЕКАБРЬ 25, 1954... НЕГЕВ, ИЗРАИЛЬ... ОТЕЦ УБИТ... В БОЮ... 6-ДНЕВНАЯ ВОЙНА... 1967 ВСТУПАЕТ В “МЮНХЕНСКУЮ ПЯТЕРКУ”... ОКТЯБРЬ 1972...
УБИТ... ДЕКАБРЬ 25. 1976... /ИДЕНТИЧНОСТЬ ДАТ РОЖДЕНИЯ И СМЕРТИ ОТМЕЧЕНА — СЛУЧАЙНОЕ СОВПАДЕНИЕ/
— Стоп! — приказал Даймонд. — Дай обстоятельства смерти этого парня.
— Слушаюсь, сэр.
УБИТ... ДЕКАБРЬ 25. 1976...
ЖЕРТВА /ВЕРОЯТНО, ГЛАВНАЯ ЦЕЛЬ/ БОМБЫ ТЕРРОРИСТА...
МЕСТО — КАФЕ В ИЕРУСАЛИМЕ... БОМБОЙ УБИЛО ТАКЖЕ ШЕСТЕРЫХ АРАБОВ, СЛУЧАЙНО НАХОДИВШИХСЯ В КАФЕ. ДВОЕ ДЕТЕЙ ОСЛЕПЛИ...
— Ладно, брось. Все это не важно. Вернись на прежнюю глубину.
В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ РАВЕН 001... ПРИЧИНА НИЗКОГО КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК МЕРТВ, МНОЖЕСТВЕННЫЕ ПЕРЕЛОМЫ, СПЛЮЩЕННЫЕ ЛЕГКИЕ...
ЯРИВ, ХАИМ
РОДИЛСЯ: ОКТЯБРЬ 11, 1952... ЭЛАТ, ИЗРАИЛЬ...
СИРОТА. ОБРАЗОВАНИЕ — КИБУЦ /имеются подробности/...
ВСТУПАЕТ В “МЮНХЕНСКУЮ ПЯТЕРКУ”... СЕНТЯБРЬ 7, 1972
В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ 64 ±
ПРИЧИНА СРЕДНЕГО ЗНАЧЕНИЯ КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК ПРЕДАН ДЕЛУ, НО ПО СВОЕМУ ТИПУ НЕ ЛИДЕР...
ЗАРМИ, НЕГЕМАЙЯ
РОДИЛСЯ: ИЮНЬ 11, 1948... АШДОД, ИЗРАИЛЬ...
КИБУЦ/УНИВЕРСИТЕТ/ВОЕННОЕ ОБРАЗОВАНИЕ /имеются подробности/...
АКТИВНЫЙ БОЕЦ, НЕОПЛАЧИВАЕМЫЙ /имеются подробности известной /вероятной/деятельности/...
ВСТУПАЕТ В “МЮНХЕНСКУЮ ПЯТЕРКУ”... СЕНТЯБРЬ 7, 1972...
В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ 96 ±
ПРИЧИНА ВЫСОКОГО ЗНАЧЕНИЯ КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК ПРЕДАН ДЕЛУ И ЛИДЕР ПО СВОЕМУ ТИПУ...
ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! С ЭТИМ ЧЕЛОВЕКОМ СЛЕДУЕТ ПОКОНЧИТЬ НЕМЕДЛЕННО.
СТЕРН, ХАННА
РОДИЛАСЬ: АПРЕЛЬ 1, 1952... СКОУКИ, ИЛЛИНОЙС, США-УНИВЕРСИТЕТ /СОЦИОЛОГИЯ И РУМЫНСКИЕ ЯЗЫКИ/ АКТИВИСТКА СТУДЕНЧЕСКОЙ ЛЕВОЙ ПАРТИИ /ИМЕЕТСЯ ДОСЬЕ АГЕНТСТВА НАЦИОНАЛЬНОЙ БЕЗОПАСНОСТИ /ЦРУ/... ПОВТОРЯЮ! ПОВТОРЯЮ! ПОВТОРЯЮ! ПОВТОРЯЮ!
Даймонд оторвал взгляд от настольного экрана.
— В чем дело?
— Какая-то ошибка, сэр. “Толстяк” сам себя поправляет.
— Ну?
— Потерпите минутку, сейчас мы все узнаем, сэр. “Толстяк” старается вовсю.
Мисс Суиввен подошла к боссу.
— Сэр, я затребовала фотографии членов “Мюнхенской Пятерки”.
— Принесите их сюда, как только они будут готовы.
— Слушаюсь, сэр.
Помощник поднял руку, испрашивая внимания.
— Вот оно. “Толстяк” пересмотрел данные в соответствии с докладом Старра об упреждающем ударе в Риме. Он только что переварил новую информацию.
Даймонд стал считывать возвращенный и исправленный материал.
ПРЕЖНЕЕ ОТМЕНИТЬ, ПОВТ.: ЯРИВ. ХАИМ доп. В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ...
ИСПРАВЛЕННЫЙ КОЭФФИЦИЕНТ РАВЕН 001 ПРИЧИНА НИЗКОГО ЗНАЧЕНИЯ КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТА ЛИЧНОСТЬ УНИЧТОЖЕНА... ПРЕЖНЕЕ ОТМЕНИТЬ, ПОВТ.: ЗАРМИ, НЕГЕМАЙЯ доп. В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ... ИСПРАВЛЕННЫЙ КОЭФФИЦИЕНТ РАВЕН 001 ПРИЧИНА НИЗКОГО ЗНАЧЕНИЯ КОЭФФИЦИЕНТА:
ЭТА ЛИЧНОСТЬ УНИЧТОЖЕНА...
Даймонд откинулся на спинку стула и покачал головой:
— Отставание на восемь часов. Когда-нибудь такая заминка может сильно повредить нам.
— “Толстяк” не виноват, сэр. Население земного шара растет. Информация прибывает. Иногда мне начинает казаться, что мы слишком много знаем о людях! — Помощник даже фыркнул от смеха, так развеселила его эта мысль.
— Кстати, сэр, вы заметили замену?
— Какую замену?
— Вместо “ЭТОТ человек” “Толстяк” выдает теперь “эта ЛИЧНОСТЬ”. Он, видимо, усвоил, что Компания теперь — наниматель, дающий всем равные благоприятные возможности. — В голосе Первого Помощника послышалась откровенная гордость.
— Замечательно, — заметил Даймонд без особого энтузиазма.
Мисс Суиввен снова вышла из машинного зала и положила пять фотографий на письменный стол шефа.
Даймонд перетасовал фотоснимки, выискивая единственного оставшегося в живых члена “Мюнхенской Пятерки”, — вот она — Ханна Стерн! Вглядевшись повнимательнее в ее лицо, он кивнул головой — так и есть! — и обреченно улыбнулся. Боже, что за болваны сидят в этом ЦРУ!
Помощник мгновенно оторвался от дисплея, повернулся к нему и нервно поправил очки:
— Что-нибудь не так, сэр?
Босс сидел, глядя прищуренными глазами сквозь громадное, во всю стену, стекло на памятник, устремленный в вечернее небо. Костяшками пальцев Даймонд теребил верхнюю губу.
— Вы читали доклад Старра об операции?
— Просматривал, сэр. Нечто вроде справочника по орфографии. В этом смысле он действительно представляет некоторый интерес.
— Куда направлялись эти израильские юнцы? Помощнику всегда становилось не по себе, когда его шеф начинал размышлять вслух. Он не любил отвечать на вопросы самостоятельно, без помощи “Толстяка”.
— Насколько я помню, пунктом их назначения был Лондон.
— Совершенно верно. По нашим сведениям, в лондонском аэропорту “Хитроу” они намеревались перехватить палестинских террористов, прежде чем, захватив самолет, вылетят в Монреаль. Прекрасно. Если отряд “Мюнхенской Пятерки” действительно направлялся в Лондон, то для чего им было выходить в Риме? Рейс 414 из Тель-Авива шел прямиком в Лондон, с посадками в Риме и в Париже.
— Вы правы, сэр, но у них могли быть свои соображения...
— И зачем, скажите на милость, им надо было лететь в Англию за шесть дней до того, как объекты их внимания — преступники из “Черного Сентября” — должны были вылететь в Монреаль? Какой смысл торчать столько времени в Лондоне у всех на виду, если можно спокойно отсиживаться дома?
— Хм, возможно, они...
— И для чего они купили билеты до По?
— До По, сэр?
— Отчет Старра. Тридцать вторая — тридцать четвертая страницы. Опись содержимого рюкзаков и одежды погибших. Список составлен итальянской полицией. В нем значатся два билета на самолет до По.
Помощник промолчал, не желая признаваться в том, что он понятия не имеет, где находится По и что это за местечко. Он решил при первом же удобном случае справиться об этом у “Толстяка”.
— Что же все это означает, сэр?
— Это значит, что ЦРУ не обмануло наших ожиданий и, наделав, как всегда, глупостей, загнало нас в тупик. Эти олухи в который раз умудрились обрубить все концы. — Желваки на скулах Даймонда напряглись. — Безмозглые избиратели в стране зря беспокоятся, что обществу угрожает опасность из-за коррупции внутри ЦРУ. Когда они доведут, наконец, страну до развала и гибели, это отнюдь не будет результатом их злого умысла. О, нет! Это случится потому, что такие дерьмовые пачкуны умеют только гадить, и ни черта, ни одного дела не могут довести до конца.
Даймонд вернулся к своему белому, девственно-чистому столу и взял в руки одну из фотографий.
— “Толстяк” застопорился и занялся поправками как раз в тот момент, когда выдавал информацию о том, где получила образование эта Ханна Стерн. Начни еще раз с того места. И копни немного поглубже.
Оценивая не столько данные и факты, сколько разрозненные сведения об объекте, Даймонд скоро выяснил, что мисс Стерн относится к довольно распространенному типу людей, сшивающихся на задворках нелегальных и полулегальных организаций, играющих там весьма скромные второстепенные роли. Молодая, образованная и умная среднестатистическая американка, стремящаяся найти какое-то большое дело в жизни, обрести “великую цель”. Он хорошо знал таких экзальтированных дам. В прежние времена, когда это было модно, мисс Стерн непременно стала бы либералкой. Она принадлежала к тем субъектам, которые все хотят расставить по полочкам, навести порядок в жизни других людей по своему усмотрению. Свое неумение мыслить они считают свободой от предрассудков, страдают лишь от того, что страны Третьего Мира голодают, и в то же время обзаводятся громадными, сжирающими бог знает сколько мяса псами, демонстрируя тем самым свою любовь ко всему живому.
В первый раз Ханна отправилась в Израиль летом, на экскурсию в кибуц, намереваясь навестить своего дядюшку и — выражаясь ее собственными словами, извлеченными Агентством Национальной Безопасности из ее дневника, — “обрести в себе еврейскую душу”.
Прочитав эту фразу, Даймонд подавил вздох. Очевидно, мисс Стерн страдала манией сочувствия демократам, проникшись их пагубными представлениями о том, что каждый человек сам по себе интересен и значителен.
“Толстяк” занизил коэффициент потенциального раздражителя мисс Стерн потому, что она “показалась” ему типичной молодой образованной американкой, ищущей какого-нибудь занятия, оправдывающего ее существование, пока семья, работа или какие-нибудь художественные увлечения не отвлекут ее от размышлений о смысле жизни, Анализ этой личности не выявил в ней никаких психических отклонений, создающих этаких городских борцов, партизан каменных джунглей, которым собственные жестокость и варварство приносят сексуальное удовлетворение. Не было в мисс Стерн и пресловутой жажды прославиться любой ценой, толкающей людей на сцену или на эстраду. Такие субъекты, не сумев снискать благосклонности публики, частенько обнаруживают в себе тягу к социальной борьбе.
Нет, в досье Ханны Стерн не нашлось ничего, что могло бы привлечь к ней особое внимание, за исключением двух фактов: она была племянницей Азы Стерна и единственным оставшимся в живых членом “Мюнхенской Пятерки”.
— Через десять минут пришлите Старра и этого араба... мистера Хамана... в просмотровый зал, — повернулся Даймонд к секретарше.
— Слушаюсь, сэр.
— Отправьте туда же и Заместителя. — Он повернулся к Помощнику: — Продолжайте работать с “Толстяком”. Я хочу получить исчерпывающие данные о бывшем руководителе “Пятерки”, этом Азе Стерне. Он из тех, кто и после смерти продолжает портить людям нервы. Подготовьте мне список его теснейших контактов: семья, друзья, сообщники, партнеры, знакомые, любовные связи и так далее.
— Секундочку, сэр. — Помощник ввел в компьютер два вопроса, затем добавил одно уточнение. — О!.. Сэр! Список его ближайших контактов будет состоять из... хм... трехсот двадцати семи имен, включая краткое описание деятельности каждого. Эту цифру придется возвести в куб, когда мы перейдем к контактам второй ступени. В результате мы получим почти тридцать пять миллионов имен. Очевидно, сэр, нам следует придерживаться какого-то приоритетного направления.
Первый Помощник сделал весьма уместное замечание: существуют поистине тысячи способов разговора с машиной.
Даймонд мысленно заново просмотрел досье на Азу Стерна. Ему не давал покоя один аспект его биографии; интуиция подсказывала ему, что за ним что-то кроется. Профессия? Или прикрытие?.. Фермер, журналист, поэт, историк. И в конце жизни типичный террорист. Нет, пожалуй, даже хуже того — патриот-романтик.
— Работай с эмоциональными критериями: возьми за основу такие понятия, как любовь, дружба, доверие, — в общем, копай в эту сторону. Постепенно переходи от ближнего к дальнему.
Глаза Помощника сверкнули, он набрал в грудь побольше воздуху и даже слегка потер руки от удовольствия. Он получал интереснейшее, необыкновенно трудное задание, требовавшее полной самоотдачи. Любовь, дружба, доверие — с такими неопределенными, расплывчатыми, имеющими множество неуловимых оттенков категориями невозможно справиться, используя прямолинейные подходы вроде теории мозаики Шлимана — воссоздающей общую картину из обрывков информации. Ни один компьютер, даже “Толстяк”, не сможет прямо ответить на подобные вопросы. Даже самые простые действия объекта могут иметь тайные, глубоко скрытые мотивы. И, следовательно, необходимо тщательно изучить подоплеку каждого значительного поступка Стерна, поскольку одни и те же действия его в различных ситуациях могут быть продиктованы ненавистью, безумием или жаждой наживы.
Работа предстояла восхитительная, невероятно сложная и запутанная. И когда Помощник стал вводить в “Толстяка” исходные данные, плечи его задергались так, будто он пытался объяснить эскимосу правила китайского бильярда на чистейшем английском языке.
Мисс Суиввен вернулась в кабинет.
— Вызванные джентльмены ожидают вас в зале, сэр.
— Хорошо. Унесите фотографии, Да что это с вами творится, мисс Суиввен?
— Ничего, сэр. Просто спина слегка чешется!
— О, боже!
Даррил Т. Старр, получив краткое приказание снова явиться в просмотровый зал, понял, что в воздухе пахнет жареным. Его опасения подтвердились, когда он увидел своего прямого начальника. Заместитель Дежурного Офицера по международным связям коротко кивнул ему и что-то буркнул этому дурню арабу в знак приветствия. Он проклинал богатые нефтяные арабские эмираты за их бесконечные проблемы. Это по их милости мистер Даймонд торчал в недрах ЦРУ, точно кость в горле, и совал свой любопытный нос во все дела.
Когда арабы впервые объявили бойкот промышленному Западу, отказываясь продавать Америке “черное золото” и принуждая ее к моральным и юридическим санкциям против Израиля, Заместитель и другие руководители ЦРУ предложили компетентным лицам привести в действие План № Е385/8 (операция “Шестисекундная война”), разработанный специально для таких обстоятельств и предусматривающий все случайности. В соответствии с этим планом, войска Ортодоксальной исламской промаоистской фаланги должны были навек излечить арабские государства от дальнейших попыток шантажировать Запад, оккупировав более 80 процентов их нефтеносных владений. Сама по себе операция должна была длиться не более одной минуты, хотя никто не сомневался, что потребуется еще три месяца, чтобы обезвредить те арабские и египетские войска, которые в панике начнут искать прибежища в Родезии и Скандинавских странах.
Компетентные лица пришли к соглашению, что операцию “Шестисекундная война” следует провести, не обращаясь за разрешением к президенту или Конгрессу, чтобы не взваливать на них излишней ответственности, столь обременительной в год выборов. Первый этап грандиозного действа был пущен, и политические лидеры как в черной, так и в мусульманской Африке немедленно почувствовали это, когда по их странам прокатилась волна убийств. (В некоторых случаях и убийцы и их жертвы принадлежали к одним и тем же семьям.) Вот-вот собирались приступить ко второму этапу, как вдруг все дальнейшие действия бравой фаланги были резко заморожены. Кое-какие сведения о самовольстве ЦРУ просочились в Конгресс и стали достоянием многочисленных комиссий по расследованию; списки агентов ЦРУ попали в ультралевые газеты Франции, Италии и Ближнего Востока; внутреннюю связь Управления стали зажимать и глушить; в банках памяти ЦРУ появились громадные пробелы, стирались многочисленные записи, чем уничтожалась целая “система биографических рычагов”, с помощью которой можно было управлять американскими официальными лицами, занимавшими высокие посты.
И вот пришел день, когда мистер Даймонд и его более чем скромный персонал воцарились в Центре, снабженные приказами и директивами, которые давали право Компании полностью контролировать все операции, прямо или косвенно касающиеся нефтяных держав. Ни сам Заместитель, ни его коллеги слыхом не слыхивали ни о какой Компании, так что пришлось созвать короткое совещание, для того чтобы проинформировать Высших офицеров Центра. Им объяснили, что Компания является консорциумом крупнейших нефтяных корпораций транспорта и связи, которые держат под своим полным контролем всю энергетику и информацию западного мира. После недолгого обсуждения Компания решила, что она не позволит ЦРУ вмешиваться в дела, касающиеся стран-производителей нефти, так как это может нанести ущерб ее восточным друзьям и союзникам или вызвать их раздражение, в то время как сотрудничество с ними способно менее чем в два года утроить ее прибыли.
Ни одному человеку в ЦРУ не могло теперь даже и в голову прийти оказать какое-либо сопротивление мистеру Даймонду и Компании, которая держала под контролем большинство членов правительства, занимавших самые высокие посты, управляя их продвижением по служебной лестнице не только методом прямой поддержки, но и используя вспомогательные средства, такие, например, как общественное мнение, чтобы очернить и деморализовать возможных кандидатов в конгрессмены или заставить народ поверить в то, что восхитительные картины, которые они рисуют перед ним, — чистейшая правда.
Могло ли оскандалившееся Управление противостоять организации, имевшей достаточно власти, чтобы построить экологически опасный трубопровод через тундру? Могло ли оно выступить против тех, кто в мгновение ока сократил правительственные расходы на научно-исследовательские работы в области использования солнечной и геотермической энергии, энергии ветра и приливов, оставив от полновесных дотаций им тоненькую, едва сочащуюся струйку жалких подачек, призванных успокоить общественное возмущение. Как могло ЦРУ выступить против людей, обладавших такими широкими полномочиями, что вместе со своими подпевалами из Пентагона они добились согласия американских налогоплательщиков устроить на их земле склады атомных отходов с длительным периодом полураспада, сулящие в недалеком будущем гибель и разрушения?
Беря под контроль ЦРУ, Компания не встретила никакого сопротивления со стороны исполнительной власти; президент и его правительство не стали ни во что вмешиваться, поскольку приближались выборы; в это горячее время вся общественно полезная деятельность приостанавливалась. Впрочем, Компанию мало волновало, кто придет к власти. Она была уверена, что сумеет любого оппозиционера вовремя прибрать к рукам.
Но и в отлаженном механизме Компании однажды произошел сбой, когда группа молодых наивных сенаторов решила расследовать дело об арабских миллионах, позволявших арабам управлять американскими банками и оказывать давление на правительство Соединенных Штатов в отношении их моральных обязательств перед Израилем. Однако расследование это не зашло слитком далеко; оно прекратилось, как только Кувейт пригрозил забрать свои деньги из кладовых Америки. В своем отчете комиссия Сената красноречиво и доходчиво объяснила налогоплательщикам, что она не может со всей уверенностью подтвердить факт государственного шантажа, поскольку ей не позволили продолжить расследование.
Размышления о таких грустных вещах и служили причиной дурного настроения Заместителя. Он с раздражением думал о том, что у него нет больше власти, что он не может управлять своими людьми, но тут послышался стук распахивающихся дверей. Поднявшись с места, Заместитель с болью следил, как Даймонд быстро и энергично вышагивает по проходу, сопровождаемый секретаршей, влачащей за ним ворох длинных бумажных лент, выданных “Толстяком”, и пачку фотографий членов “Мюнхенской Пятерки”.
Желая показать, что он тоже заметил появление Даймонда, Старр слегка приподнял над стулом свой зад и тут же, пробормотав что-то невнятное, плюхнулся обратно. Наблюдатель Хаман при виде мисс Суиввен вскочил на ноги, заулыбался и неуклюже поклонился, пытаясь сделать это по-европейски непринужденно. “Обворожительная женщина, — подумал он. — Просто роскошная! Кожа белая, как снег. И все — как это говорится по-английски? — округлости при ней”.
— Киномеханик готов? — спросил Даймонд, усаживаясь в стороне от собравшихся.
— Да, сэр, — протянул Старр. — Вы собираетесь просмотреть фильм еще раз?
— Я хочу, чтобы вы, олухи, просмотрели его еще раз.
Заместителю не очень-то понравилось, что его называют олухом вкупе с мелкой сошкой, но он умел переносить оскорбления с достоинством. Это качество можно было, пожалуй, назвать его высшим административным умением, если не сказать — искусством.
— Вы не предупредили, что хотите посмотреть фильм второй раз, — заметил Старр. — Боюсь, что механик еще не перемотал ленту.
— Пусть крутит как есть. Это не имеет значения. Наклонившись к интеркому, Старр отдал необходимые распоряжения, и лампы на стенах стали медленно гаснуть.
— Старр! — раздался в полумраке голос Даймонда.
— Да, сэр?
— Бросьте сигару.
* * *
...Двери лифта съезжаются и разъезжаются, наталкиваясь на голову мертвого террориста-японца. Человек оживает и скользит вверхпо стене. Дыра в его кисти исчезает, и он вытаскивает из своей спины пулю. Он пятится обратно, проталкиваясь через стайку ребятишек. Девочка плавно поднимается с пола, красное пятно на ее платье съеживается, впитываясь обратно в живот. Добравшись до залитого светом главного входа, японец пригибается, а осколки разбитого стекла, слетевшись с разных сторон, вновь образуют гладкую и прозрачную прямоугольную поверхность. Второй террорист вскакивает с пола, на лету подхватывает свою винтовку, и нисеи отступают, пока камера, наконец, резко не уходит в сторону, показывая теперь израильского парня, раскинувшегося на каменных плитах пола. Затылок его, будтовыхваченный объективом откуда-то из пустоты, мгновенно занимает подобающее ему место; выдранный из его бедра кровавый лоскут снова пристает к брюкам. Парень вскакивает и пятится задом, на ходу подхватывая с пола свой рюкзак. Камера шарит по залу, пока не натыкается наконец на второго израильтянина как раз в тот момент, когда его щека прирастает к скуле. Он поднимается с колен, и струя крови втягивается в его грудь. Оба парня спокойно двигаются к контрольному пункту. Один из них оборачивается и улыбается. Они не спеша пробираются сквозь группу итальянцев, которые толпятся, толкая друг друга и приподнимаясь на цыпочки. Молодые люди снова становятся в очередь к стойке иммиграционного контроля, итальянский офицер поднимает резиновый штампик. и разрешение на въезд бесследно исчезает из их паспортов. Рыжеволосая девушка отрицательно покачивает головой, затем благодарно улыбается...
* * *
— Стоп! — голос мистера Даймонда слышен и в кинопроекторной.
* * *
Девушка на экране застывает; автоматическая противопожарная заслонка кинопроектора приглушает яркость изображения...
* * *
— Видите эту девушку, Старр?
— Разумеется.
— Можете вы что-нибудь сказать о ней? Вопрос этот, скорее напоминавший требование, несколько смутил Старра. Он чувствовал, что летит в пропасть, но все-таки приосанился и забубнил голосом туповатого простака:
— Хм... посмотрим. Фигурка — что надо! Духовка согреет и на Аляске. Руки и талия тонковаты, я бы предпочел поплотнев, но ничего! Чем ближе к кости, тем слаще мясо! — Старр выдавил из себя сиплый смешок. Его поддержал только мистер Хаман.
— Старр? — произнес Даймонд в ледяной тишине. — Сделайте мне одолжение — прекратите валять дурака. В том, что сейчас происходит, нет ничего смешного. Особенно для вас. Вы завалили дело, обрубив все концы, Старр. Вы понимаете это?
Воцарилось молчание. Заместитель хотел было вмешаться в разговор, но вовремя передумал.
— Старр! Вы понимаете это? Отвечайте! Старший Оперативник шумно вздохнул:
— Нет, сэр, не совсем.
Заместитель откашлялся и не сказал ни слова.
— Старр! Взгляните теперь сюда. Вы узнаете эту девушку? — спросил Даймонд.
Мисс Суиввен достала из папки фотографию. Старр взял в руки снимок, стараясь получше разглядеть его в тусклом свете огоньков интеркома.
— Да, сэр. Узнаю.
— Кто она?
— Это та девушка, которую мы видим сейчас на экране.
— Совершенно верно. Ее зовут Ханна Стерн. Ее родственник — Аза Стерн, организатор “Мюнхенской Пятерки”. Она была третьим членом диверсионного отряда.
— Третьим? — с изумлением переспросил Старр. — Но... нас предупредили, что их будет только двое.
— Кто дал вам эти сведения?
— Эти данные мы получили от арабских ребят.
— О, да, мистер Даймонд, — заговорил было араб. — Наши разведчики...
Но Даймонд, прикрыв глаза, медленно, недоуменно качнул головой:
— Старр! Вы хотите сказать, что вся операция основывалась на информации, полученной из арабских источников?
— Понимаете, сэр... Да, сэр. — Голос Старра прозвучал глухо, точно из него выпустили весь воздух. Действительно как он мог вляпаться в такое дерьмо? Непростительная глупость.
— Мне кажется, — вмешался, кашлянув, Заместитель, — что в этом случае на плечи наших арабских друзей должна лечь немалая часть ответственности за провал операции.
— Вы ошибаетесь, — жестко ответил Даймонд. — Их ничего не касается. У них есть нефть.
Арабский представитель заулыбался и кивнул:
— Мой дядюшка, мистер Даймонд, тоже часто говорит, что...
— Отлично. — Даймонд встал. — Прошу всех оставаться на своих местах. Меньше чем через час я снова вас вызову. За это время я уточню кое-какие данные. Может быть, мне удастся что-нибудь сделать с тем, что вы тут наворотили.
Он двинулся к выходу, за ним, стараясь не отставать, засеменила мисс Суиввен.
Заместитель прокашлялся, словно желая что-то сказать, затем решил, что молчание — великая сила. Он посмотрел на Старра долгим, пристальным взглядом и затем широким шагом вышел из зала.
— Ну что ж, приятель, — произнес Старр, рывком поднимаясь со своего стула, — не перекусить ли нам пока? Сдается мне, что изрядная доля дерьма свалилась в нашу бочку с медом...
Араб хихикнул и кивнул, представив себе, как некий изысканный гурман достает из коробки с халвой громадную лепешку верблюжьего навоза.
Некоторое время над пустым кинозалом сияла улыбка Ханны Стерн. Затем киномеханик начал перематывать ленту, и изображение исказилось. Точно темные щупальца гигантского спрута наползли на прекрасное лицо, покрыли его отвратительными струпьями и сдернули с экрана, который вновь засветился девственной белизной.
ЭШЕБАР
Ханна Стерн сидела за столиком кафе под сводами галереи, окружавшей центральную площадь Тардэ. Невидящим взглядом она смотрела в кофейную чашку; гранулированный кофе был черный и густой. Солнечный свет, отражаясь от белых каменных зданий, слепил глаза. Из кафе до слуха Ханны доносились голоса четырех старых басков, игравших в мусс; игра сопровождалась беспрерывными выкриками: баи... пассо... пассо... алла Джанкоа!.. пассо... алла Джанкоа!.. Последнее выражение слышалось чаще других, повторяясь на разные лады со всеми мыслимыми оттенками ударений и интонаций, в зависимости от того, блефовал игрок, переживал неудачу или делал очередной ход.
Последние семь часов Ханна Стерн то продиралась сквозь действительность, больше похожую на ночной кошмар, то мягко покачивалась на волнах грез, уносивших ее от всех проблем в какие-то неясные, туманные дали. Девушке казалось, что из тела ее выкачали всю кровь, а вместе с нею все чувства, ощущения и эмоции; внутри ее существа образовалась какая-то странная, сосущая пустота. Теперь, на грани нервного срыва, бесконечное, равнодушное спокойствие словно обволокло ее душной пеленой... Ей даже немного хотелось спать.
Реальное и фантастическое; значительное и никчемное; тогда и теперь; прохладная тень и жаркое зыбкое марево пустой городской площади; голоса людей, произносящие нараспев слова самого древнего из европейских языков... Все неразрывно сплелось, перепуталось, смешалось. Все происходило с кем-то другим, не с ней, с кем-то, кому она бесконечно сочувствовала, но ничем не могла помочь.
После кровавой бойни в Римском международном аэропорту она каким-то образом сумела проделать весь этот путь из Италии до кафе в маленьком баскском городке, известном своими базарами. Мысли ее путались, она была потрясена случившимся и все же сумела пересечь пространство в полторы тысячи километров менее чем за девять часов. Но теперь, когда до цели оставалось всего ничего, Ханна чувствовала, что последние силы покидают ее. Их запас был исчерпан до дна; ей казалось, что именно теперь, в последний момент, она вдруг может погибнуть из-за какой-нибудь нелепой случайности, хотя бы даже по прихоти этого бездельника — хозяина кафе.
Увидев, как ее товарищи падают под пулями, Ханна почувствовала невыразимый ужас; она застыла на месте, не в силах пошевелиться, не веря своим глазам, а люди бежали мимо, натыкались на нее, толкали. И вновь загрохотали выстрелы. Отчаянные вопли донеслись с той стороны, где многочисленное итальянское семейство поджидало своего родственника, прибывшего этим же рейсом. Наконец всеобщая паника подхватила и ее; как слепая, Ханна двинулась вперед, к выходу из зала, за которым сияло солнце, к свету. Она хватала воздух ртом, пила его частыми короткими глотками. Мимо пробежал полицейский. Ханна приказала себе двигаться дальше — останавливаться ни в коем случае нельзя. Неожиданно девушка ощутила, как болят все ее мышцы, как они напряжены в ожидании пули. Она миновала старика с белой бородкой клинышком, сидевшего на полу, похожего на заигравшегося ребенка. Раны не было видно, но лужа темной крови под стариком расплывалась все шире. Он поднял глаза и вопросительно взглянул на нее.
— Простите. Мне очень жаль. Мне в самом деле очень жаль, — тупо пробормотала Ханна.
Полная женщина в группе итальянцев истерично вскрикивала, задыхаясь от рыданий. Вокруг нее суетились больше, чем возле других членов семьи, неподвижно лежащих на каменных плитах. “Мать!” — подумала Хана.
Внезапно над всей этой суматохой, беготней и криками прозвучал спокойный и ясный голос диктора аэропорта, объявляющего посадку пассажиров на рейс самолета компании “Эйр Франс” на Тулузу, Тарб и По. Слова, записанные на пленку, звучали чисто и четко, легко проникая в сознание, разительно отличаясь от надрывных, перебивающих друг друга голосов, оглушительных и неразборчивых. Радио повторило сообщение по-французски, и тут Ханну словно что-то ударило — смысл фразы дошел до нее. Выход номер одиннадцать. Выход номер одиннадцать.
Стюардесса напомнила Ханне, что нужно поднять спинку сиденья.
— Да, да. Простите.
Минутой позже, возвращаясь с другого конца самолета, та же стюардесса вежливо попросила Ханну пристегнуть ремни.
— Что? Ах, да! Простите.
Самолет окунулся в пелену облаков, затем вырвался из нее в сияющую, просторную, необъятную голубизну. Мерный гул двигателей, подрагивание фюзеляжа. Дрожь прошла и по телу Ханны, она почувствовала себя беззащитной, одинокой маленькой девочкой. Рядом с ней в кресле мужчина средних лет читал какой-то журнал. Время от времени глаза его отрывались от страницы и быстро скользили по ее загорелым ногам под шортами цвета хаки. Почувствовав его взгляд, девушка застегнула одну из двух расстегнутых верхних пуговок на рубашке. Мужчина улыбнулся и кашлянул. Он, кажется, собирается заговорить с ней! Этот сукин сын хочет ее подцепить! Боже милосердный!
Внезапно ей сделалось дурно.
Хана добралась до тесной кабинки туалета, опустившись на колени, склонилась над унитазом, — и тут ее вырвало. Вернулась она бледная и ослабевшая, на коленях ее отпечатался рисунок керамических плиток пола, и стюардесса — внимательная и предупредительная девушка — стала обращаться с ней теперь с некоторой долей превосходства.
Подлетая к По, самолет слегка накренился на одно крыло, и Ханна, выглянув в иллюминатор, залюбовалась открывшимся перед ней видом Пиренеев; их острые, покрытые снегам вершины пронзали прозрачный ледяной воздух, напоминая бурное море, вздыбившееся белыми гребнями волн.
Где-то там, в горах, в области, населенной басками, живет Николай Хел. Только бы удалось добраться до него...
Выйдя из здания аэропорта и стоя под холодными лучами солнца Пиренеев, Ханна вдруг сообразила, что у нее совершенно нет денег. Все наличные боевиков находились у Аврима. Ей придется проситься на попутки, а она даже не знает маршрута. Ладно, можно положиться на водителей. Ханна была уверена, что ей не составит труда остановить машину. Когда девушка молода и хороша собой... да к тому же с неплохой грудью...
Первый же остановленный грузовик довез девушку до По, и шофер предложил подыскать местечко, где бы она могла остановиться на ночь. Вместо этого Ханна попросила его отвезти ее в пригород и показать ей дорогу на Тардэ. Машина, видимо, была тяжела в управлении, так как рука водителя дважды соскальзывала с рычага, задевая ногу девушки.
Следующий автомобиль ей удалось тормознуть почти сразу же. Нет, он едет не до Тардэ. Только до Олерона, — объяснил шофер. Но он найдет место, где она могла бы переночевать... Спасибо, не по пути.
Еще одна машина, еще один предупредительный, готовый на все услуги водитель, и Ханна добралась наконец до маленькой деревушки Тардэ; там, в кафе на площади, она могла разузнать, куда ей двигаться дальше. Она тут же натолкнулась на первую преграду — местный диалект, так называемый langue doc с сильной примесью баскского, в котором самое короткое слово состоит из восьми слогов.
— Что вы ищете? — поинтересовался владелец кафе, отрывая взгляд от ее блузки только для того, чтобы осмотреть шорты.
— Мне нужно попасть в Шато Эшебар. Там живет мистер Николай Хел.
Хозяин кафе нахмурился, бросил испытующий взгляд на сводчатый потолок и поскреб себе голову под беретом — неотъемлемой частью баскского туалета, которую мужчины снимают только когда ложатся в постель или в гроб, да еще во время игры в лапту, если им приходится брать на себя обязанности рефери. Нет, он не припоминает такого имени. Как вы сказали, Хел? (Он хорошо произнес “х”, такой звук есть и в баскском языке.) Может быть, жена знает. Он сейчас спросит. Не желает ли мадемуазель пока что-нибудь заказать? Ханна заказала кофе, и ей тут же принесли его — густой, горький, только что с огня — в жестяном кофейнике, луженом-перелуженом; на нем просто живого места не было от оловянных нашлепок, налепленных жестянщиком, и все же он тек. Хозяин смотрел на эту течь с сожалением, но также и с безропотной, обреченной покорностью судьбе. Он выразил надежду, что кофе, капнувший девушке на ногу, не обжег ее. Он недостаточно горяч для ожога? Прекрасно. Прекрасно. Хозяин исчез в глубине кафе.
Это было пятнадцать минут назад.
Глаза Ханны ныли от света, и она с трудом разлепляла их, глядя на залитую солнцем площадь, совершенно пустую, если не считать нескольких машин, в основном немецких малолитражек, стоящих в самых неожиданных местах, там, где крестьянам, которые на них приехали, удалось их приткнуть.
С оглушительным ревом мотора, скрежеща шестернями передач и изрыгая ядовитые выхлопные газы, громадный немецкий грузовик показался из-за угла, едва не задевая белые оштукатуренные стены домов. Обливаясь потом, то и дело крутя руль в разные стороны и с силой давя на пневматический тормоз, сидевший за рулем немец сумел-таки вывести свое гигантское чудовище на старую маленькую площадь, но только для того, чтобы тут же столкнуться с самым ужасным из препятствий. Переваливаясь, как утки, две баскские кумушки с плоскими, грубыми лицами, бредя через улицу, увлеченно сплетничали, не замечая ничего вокруг. Немолодые, отяжелевшие, дебелые, они брели не спеша, с трудом передвигая свои распухшие, как бочонки, ноги, не обращая внимания на то, что машина ползет за ними на самой малой скорости, а шофер кипит от ярости, бормоча проклятия и отчаянно колотя кулаком по баранке.
Ханна Стерн не смогла оценить по достоинству этот ярчайший и чрезвычайно убедительный образчик франко-германских отношений в Общем Рынке, так как в этот момент в дверях показался наконец владелец кафе; его треугольное баскское лицо уже с порога излучало чистую радость вновь обретенного знания.
— Так вы разыскиваете мистера Хела! — воскликнул он.
— Именно его; я же вам так и сказала.
— Ну вот, если бы я знал, что вам нужен мистер Х-хел... — Он весь изогнулся, укоризненно воздев вверх руки, как бы желая показать, что, выражайся она яснее, — это сэкономило бы им обоим массу времени и сил.
Затем он объяснил ей, как добраться до Шато Эшебар: сначала, выехав из Тардэ, нужно перебраться через русло горного потока (он произносил “Тар-р-рдэтс”, звучно раскатывая “р” и выговаривая слово так, как оно пишется)<По-французски слово пишется “Tardets”, причем конечные согласные в большинстве случаев не читаются>, потом проехать через деревеньку Абанс-д’о (это название хозяин также произнес, тщательно выговаривая каждый слог, так что у него получилось “А-бан-сэ-де-Хот”)<Abense-de-Haut — французы обычно не произносят “Н” и “t” на конце слова. Носовое произношение свойственно для французского языка. Конечное “с” часто не произносится> и дальше, вверх по дороге, через Лишан (он сказал “Лишанс”, выговаривая конечное “с” и без всякого носового призвука), а там уж свернуть вправо, на дорогу, ведущую к холмам Эшебара.
— Только не вздумайте свернуть влево, а то попадете в Лик.
— Это далеко отсюда?
— Да нет, в общем-то не так уж далеко. Но вам ведь не нужно в Лик, не правда ли?
— Я имела в виду Эшебар! Далеко отсюда до Эшебара?! — Ханна страшно устала, ее нервы были напряжены до предела, и даже такое невинное занятие, как вытягивание из баска простейшей информации, показалась ей непосильным трудом.
— Нет, недалеко. Километра два за Лишаном.
— А до Лишана сколько? Хозяин пожал плечами:
— Ну, пожалуй, километра два после Абанс-д’о будет. Да вы мимо не пройдете. Если только, конечно, не свернете влево. Тогда уж вы его не найдете точно! Никак не сможете, потому что будете в Лике, понимаете?
Старики, игравшие в мусс, оставили свою игру и столпились за спиной хозяина кафе, с интересом наблюдая за всей этой неразберихой, причиной которой была молоденькая иностранная туристка. Они коротко посовещались между собой, говоря по-баскски, и сошлись наконец на том, что, если девушка повернет налево, она рано или поздно действительно окажется в Лике. Что ж, в конце концов, Лик не такое уж плохое местечко. Разве не там произошла эта знаменитая история с Ликским мостом, построенным с помощью лилипутов, которые спустились с гор, а затем...
— Послушайте! — взмолилась Ханна. — Есть здесь кто-нибудь, кто мог бы довезти меня до Шато Эшебар?
Владелец кафе и игроки в мусс сбились в кучку и загалдели. Они галдели до тех пор, пока отношение к делу каждого из собравшихся не было окончательно выяснено и неоднократно подтверждено. Тогда хозяин кафе выразил всеобщее мнение:
— Нет.
Все решили, что эта молоденькая иностранка в шортах и с рюкзаком — одна из тех туристок-спортсменок, которые известны любезностью и доброжелательностью, но чаевых от них не дождешься. Посему не нашлось ни одного желающего везти ее в Эшебар, кроме самого старого из игроков в мусс; тот, может, и рискнул бы, понадеявшись на удачу, — да вот беда — у него не было машины.
Со вздохом Ханна подняла с полу свой рюкзак. Хозяин кафе заметил ей, что она еще не расплатилась за кофе, и тут девушка вспомнила, что у нее совсем нет французских денег. Она попыталась объяснить ему это с выражениями шутливого раскаяния, натужно смеясь над нелепостью ситуации. Однако тот продолжал, не отрываясь, в скорбном молчании смотреть на чашку с остатками кофе, за который не было заплачено. Игроки в мусс начали с воодушевлением обсуждать этот новый поворот событий. Как? Туристка выпила кофе, не имея денег, чтобы заплатить за него? Быть может, для таких случаев существуют какие-нибудь законы?
Наконец хозяин кафе с долгим, прерывистым вздохом поднял на Ханну влажные глаза, в которых застыли горе и безнадежность. Неужели она действительно хочет сказать ему, что у нее не найдется двух франков, чтобы заплатить за кофе, — забудем про чаевые — всего лишь два франка за чашку кофе? Дело даже не в деньгах — тут важен принцип. В конце концов, он ведь платил за этот товар; и он оплачивал газ, для того чтобы вскипятить воду; да еще регулярно, раз в два года, он платит лудильщику, чтобы тот чинил кофейник. Он не из тех, кто не платит своих долгов. В отличие от других, которых он мог бы прямо сейчас назвать.
Ханну душило раздражение, и в то же время ее разбирал смех. Ей просто не верилось, что весь этот спектакль с его мелодраматической декламацией и трагическими жестами затеян из-за двух франков. (Она не знала, что чашка кофе на самом деле стоит одинфранк.) Никогда прежде она не сталкивалась с этим чисто французским видом жадности, когда деньги — мелкие монеты и бумажки — становятся центром внимания, приобретая большее значение, чем товары, удобства, достоинство. Когда они становятся даже важнее, чем подлинное богатство. Ханна не могла знать, что, несмотря на свои баскские имена и внушительный вид, эти крестьяне, в сущности, уже ничем не отличаются от основной массы французов, и так же, как все, они находятся под постоянным прессингом средств массовой информации, радио и телевидения, а также системы государственного образования, с помощью которой современная история творчески интерпретируется, с тем чтобы подсластить горькую пилюлю правды для населения Пятой республики.
Усвоив образ мыслей petit commercant<Мелкого лавочника (франц.)>, эти крестьяне, никуда не выезжавшие из своей баскской деревни, разделяли теперь и взгляды французов на деньги: ведь удовольствие от полученной за труды сотни франков — ничто по сравнению с невыносимыми страданиями, которые испытывает человек, потерявший сантим.
В конце концов, сообразив, видимо, что пантомима с выражением немой скорби и разочарования ничего ему не даст и не поможет выжать законные два франка из молодой иностранки, владелец кафе, извинившись перед Ханной, с саркастической вежливостью сказал, что ему нужно на минутку отлучиться.
Вернувшись через двадцать минут, после напряженной дискуссии с женой в задней комнате, он обратился к девушке с вопросом:
— Мистер Хел — ваш друг?
— Да, — солгала Ханна, не желая углубляться в подробности.
— Хорошо. В таком случае, надеюсь, что мистер Хел заплатит за вас, если уж вы так бедны.
Он вырвал листок из блокнота с эмблемой какой-то компании и что-то черкнул на нем. Затем аккуратно сложил его дважды, тщательно загладив ногтем места сгибов.
— Передайте это, пожалуйста, мистеру Хелу, — холодно сказал он, протягивая листок девушке.
Глаза его больше не скользили по груди Ханны и по ее стройным ногам. Есть на свете вещи и поважнее флирта.
Ханна битый час перебиралась по мосту д’Абанс через горный поток, разливавшийся в дождливое время года, а сейчас мирно сверкавший внизу под лучами солнца; затем медленно начала подниматься по узкой гудроновой дороге, вьющейся среди Баскских холмов; черный гудрон размяк от жары. С двух сторон дорогу сдавливали древние каменные стены, и юркие ящерицы, бегавшие по ним, скрывались в щели, завидев приближающегося человека. На лугах паслись овцы; ягнята робко жались поближе к своим матерям; красновато-коричневые vaches de Pyrenees<Пиренейские коровы (франц.)> лениво бродили в тени запущенных яблоневых деревьев, глядя на проходящую Ханну своими кроткими, ласковыми и невероятно глупыми глазами. Узкая долина казалась очень уютной благодаря окружавшим ее круглым холмам, поросшим папоротником, за седловинами которых вздымались покрытые снегом вершины гор; их острые гребни врезались в высокое голубое небо. Еще выше, на самом краю окоема, парил ястреб; перья на его крыльях растопырились, точно пальцы, пытающиеся поймать ветер; покачиваясь, он распластался в воздухе, всматриваясь в далекую землю в поисках добычи.
Горячий воздух был крепок, как опьяняющий коктейль; жар смешал ароматы солнца и гор, запахи диких луговых цветов сливались с терпким духом скошенных трав и свежих овечьих орешков.
Отстранись от всего, что лежало за пределами этого маленького, сотканного из чистых запахов, линий и звуков островка, сладко утомленная зрелищем беспрерывно сменяющих друг друга чудесных пейзажей, чувствуя легкое головокружение, Ханна брела по дороге среди холмов, опустив голову и полностью погрузившись в созерцание носков своих кроссовок. Она не могла думать о настоящем, боялась представить себе будущее, не осмеливалась вспоминать о прошлом. Оттуда, из-за зыбких, непрочных границ того, что называлось “здесь и теперь”, возникали ужасные, угрожающие видения, расплывчатые, но от этого не менее жуткие, Если только дать им волю, они разрастутся и погубят ее. Не думать, главное — ни о чем не думать. Ты должна просто идти, идти и смотреть на носки твоих кроссовок. Нужно только добраться до Шато д’Эшебар, — это все. Добраться и поговорить с Николаем Хелом — ничего больше. А до и после сейчас нет.
Ханна дошла до развилки и остановилась. Направо дорога круто забирала к вершине холма, к деревушке; за сбившимися в кучу каменными и оштукатуренными домиками виднелся широкий фасад крупного строения с выступающей над ним мансардой; по-видимому, это и был замок. Окруженный высокими каменными стенами, он выглядывал из-за стройных стволов сосен.
Ханна глубоко вздохнула и, еле передвигая ноги, побрела туда; к физической усталости девушки примешивалось еще и какое-то внутреннее отупение, оцепенение всех чувств, предохранявшее ее от нервного срыва. Только бы добраться до замка... только бы встретиться с Николаем...
Две женщины в черных платьях, сплетничавшие через низкую каменную стену, как по команде, умолкли и замерли, с любопытством и недоверием уставившись на появившуюся неизвестно откуда незнакомку. Куда, интересно, она направляется, эта бесстыжая девчонка, так нахально сверкающая голыми коленками? В замок? Ну что ж, все ясно. Какие только странные люди не посещали замок с тех пор, как этот иностранец приобрел его! Не то чтобы мистер Хел был плохим человеком. Напротив, мужья похваливают его. И все-таки... Он чужак. И тут ничего не попишешь. Он живет в этих краях всего лишь четырнадцать лет, в то время как все остальные жители деревни (девяносто три человека) могут насчитать десятки могильных плит вокруг церкви, на которых высечены родовые имена их предков; некоторые из этих имен выбиты совсем недавно, другие едва можно прочесть. Пять столетий дождей и ветров — это немало. Нет, вы только взгляните! Эта нахалка даже не подвязывает свою грудь! Она только того и хочет, чтобы мужчины увивались за ней, да, да, именно это ей нужно! Помяни мое слово, милая, — принесет она младенца в подоле, если не побережется! Кто на ней тогда женится? Она кончит тем, что будет резать на кухне овощи и скрести полы в доме своей сестры. А сестрин муж непременно станет приставать к ней, когда напьется. В один прекрасный день, когда сестра ее будет на сносях, эта шлюшка ляжет под ее мужика! Вероятно, это случится в амбаре. Так уж оно обычно бывает. А сестра обо всем узнает и выгонит потаскушку из дома! Куда она тогда пойдет? Ей ничего не останется, как только стать проституткой в Байонне, вот что с ней станется!
Еще одна женщина остановилась рядом с двумя кумушками. Что это за девчонка выставляет напоказ свои ноги? Да мы и сами не знаем — так, какая-то потаскушка из Байонны. Она даже не из басков! Как вы думаете, может, она протестантка? О нет, это уж слишком, я бы не решилась такого утверждать. Просто потаскушка, которая спит с мужем своей сестры. Такое обычно случается с теми, кто ходит с неподвязанной грудью.
Правда, сущая правда.
Проходя мимо женщин, Ханна подняла глаза.
— Bonjour, mesdames, — поздоровалась девушка.
— Bonjour, mademoiselle, — пропели кумушки хором, улыбаясь открыто и добродушно, как все баски.
— Прогуливаетесь? — спросила одна из женщин.
— Да, мадам.
— Очень хорошо. Счастливица вы — можете позволить себе отдохнуть.
Женщина слегка подтолкнула локтем свою соседку — ловко она ее поддела, а?
— Вы ищете замок, мадемуазель?
— Да, мне нужно в замок.
— Ступайте этой дорогой — и как раз упретесь в то, что вам и нужно.
Снова подталкивание локтем. И еще одно. Конечно, опасно говорить вот так, почти без обиняков, но до чего же умно это было сказано — просто восхитительно!
Ханна остановилась перед тяжелыми решетчатыми воротами. Поблизости никого не было видно, и она не заметила ни звонка, ни молоточка. Замок возвышался над стенами метрах в ста от нее. Не зная, на что решиться, девушка собралась было пройти к другим воротам, поменьше, которые она заметила с дороги. Она уже повернулась, чтобы уйти, как вдруг за спиной ее раздался чей-то звучный голос:
— Мадемуазель?
Ханна вернулась к воротам. Пожилой мужчина в рабочем переднике выглядывал из-за решетки.
— Я ищу мистера Хела, — объяснила Ханна.
— Да, понимаю, — сказал садовник, выдохнув свое “oui”<Да (франц.)>, так, что оно могло означать все что угодно. Он подмигнул девушке и исчез среди деревьев. Прошла минута-другая, прежде чем Ханна услышала скрип петель одной из боковых калиток и увидела садовника, который манил, ее. Пропуская девушку в сад, старик весьма неосторожно склонился в галантном поклоне и чуть не потерял равновесия. Проходя мимо него, Ханна обнаружила, что старик под мухой. Надо сказать, что никто никогда не видел старину Пьера по-настоящему пьяным. Точно так же никто не видел его и трезвым. Обычно в течение дня он выпивал дюжину стаканов красного, правда делая небольшие промежутки, что предохраняло его от крайностей.
Старик показал девушке, куда идти, но не стал провожать ее; он опять принялся подстригать кусты, окаймлявшие дорожки сада и прикрывавшие их сверху, образуя нечто вроде зеленого лабиринта. Старина Пьер никогда не спешил, хотя и не отлынивал от работы. Время от времени, примерно через каждые полчаса или около этого, он делал небольшой перерыв и освежался стаканчиком красненького, после чего сил у него сразу прибывало, но очертания живых изгородей принимали самые причудливые формы.
Под удаляющееся пощелкивание ножниц Ханна шла по аллее, обсаженной высокими зеленовато-голубыми кедрами. Их склоненные ветви покачивались, роняя капли влаги, изгибаясь, точно тонкие бурые водоросли, каждым взмахом своим убирая тени с дорожки. Ветер посвистывал и шелестел в листве деревьев; казалось, это на прибрежный песок накатывают волны прибоя. Внизу, под деревьями, лежала глубокая темная мгла, там было сыро. Ханна поежилась. После долгой утомительной ходьбы по жаре у нее слегка закружилась голова, перед глазами все плыло; к тому же за весь день во рту у нее не было ничего, кроме чашки кофе. Душа ее то застывала, покрываясь ледяной коркой страха, то оттаивала, плавясь в жгучей печали. Реальность словно ускользала от нее.
Наконец перед Ханной возникли две мраморные лестницы, расходившиеся в разные стороны, ступени которых поднимались к террасам. Она в нерешительности остановилась, не зная, какую из них выбрать.
— Не могу ли я чем-нибудь помочь вам? — спросил откуда-то сверху женский голос.
Прикрыв рукой глаза, девушка взглянула в залитый солнцем простор.
— Хэлло! Меня зовут Ханна Стерн.
— Прекрасно. Поднимайтесь сюда, Ханна Стерн. — Солнце, бившее прямо в лицо, не давало Ханне как следует разглядеть женщину, но, судя по наряду и манерам ее, девушка решила, что перед ней уроженка стран Востока, хотя голос, мягкий и богатый оттенками, совсем не подходил к устоявшемуся представлению о пронзительном щебетании представительниц прекрасного пола Азии.
— Какое совпадение! Одно из тех, которые, как говорят, приносят удачу. Мое имя Хана — очень похоже на ваше. По-японски “хана” это “цветок”. А что означает “ханна” в вашей стране? Или оно, как многие европейские имена, совсем не имеет смысла? Как это мило с вашей стороны — прийти как раз к чаю.
Женщины на французский манер подали друг другу руки. Ханну потрясла ясная, спокойная красота хозяйки дома; глаза ее смотрели на девушку ласково и весело; рядом с ней Ханна ощутила себя в безопасности; это было странное чувство уюта и защищенности от всего на свете. Когда они шли через широкую, выложенную каменными плитами террасу к зданию с классическим фасадом, главный вход которого симметрично обрамляли четыре застекленные двери, женщина выбрала лучший цветок из тех, что она только что срезала в саду, и протянула его Ханне жестом, который был столь же естественным, сколь и изящным.
— Мне нужно поставить букет в вазу, — сказала она. — Потом мы будем пить чай. Вы дружите с Николаем?
— Я — нет. Но мой дядя дружил с ним.
— И вы решили заглянуть к нему, находясь в наших краях? Это так любезно с вашей стороны.
Женщина распахнула стеклянные двери в солнечную гостиную, посреди которой на низеньком столике, стоявшем перед мраморным, с медным экраном, камином, уже все было приготовлено для чаепития. Дверь на другом конце комнаты тихонько закрылась как раз в тот момент, когда они вошли. За те несколько дней, что Ханна в результате провела в Шато д’Эшебар, единственными признаками присутствия в доме прислуги различного ранга были двери, бесшумно закрывавшиеся, когда она входила, еле слышные удаляющиеся шаги в другом конце коридора или букеты цветов и чашечки кофе, неизвестно откуда вдруг появлявшиеся на столике в ее спальне. Все блюда в доме приготовлялись таким образом, что хозяйка дома могла обносить ими сидевших за столом, обходясь без помощи слуг. Для нее это была прекрасная возможность проявить внимание и заботу к гостям.
— Поставьте рюкзак вот сюда, в угол, Ханна, — сказала женщина. — Будьте добры, налейте, пожалуйста, чай в чашки, пока я займусь цветами.
Поток солнечных лучей лился через высокие, от пола до потолка, окна комнаты с обтянутыми голубым шелком стенами, с позолоченными лепными украшениями, с мебелью в стиле Людовика XV и с инкрустациями в восточном духе. Серебристые облачка пара вырывались из носика чайника и танцевали в лучах солнца. Отражаясь в бесчисленных зеркалах, пространство сверкало, что делало комнату фантастической, словно перенесенной в этот уголок Франции из другого мира, совсем не похожего на тот, где молодых парней убивают в аэропортах. Наливая из серебряного чайника чай в чашки лиможского фарфора, почти столь же тонкого и изящного, как китайский, Ханна почувствовала, как голова ее закружилась, и все вокруг понеслось в стремительном хороводе. Слишком многое ей пришлось вынести за последние несколько часов. Она испугалась, что сейчас потеряет сознание.
Неизвестно почему ей вдруг припомнилось то странное чувство нереальности окружающего, смещения и какого-то фантастического искажения всех предметов, которое иногда овладевало ею в детстве, еще когда она училась в школе... Стояло жаркое лето, в классе шел урок, а ей было невыносимо скучно, Вокруг нее стоял гул голосов что-то старательно зубривших одноклассников. Он доносился до нее будто бы издалека, из другого мира, а она сидела неподвижно, пристально глядя в одну точку, пока вещи вокруг нее не начали смещаться, менять свои очертания; те, что были маленькими, вдруг вырастали, другие же, большие, неожиданно странно уменьшались в размерах. Тогда она недоуменно спросила себя: “Неужели это я? Может быть, кто-то другой сидит здесь? И здесь ли? Кто это, я или какая-то другая девочка размышляет обо всем этом? Я это или не я?”
Теперь, наблюдая за ловкими, изящными движениями тоненькой стройной женщины, глядя, как она чуть отходит назад, проверяя, хорошо ли расставлены цветы, затем снова подходит к вазе, чуть-чуть меняя их положение, Ханна отчаянно пыталась за что-нибудь ухватиться, чтобы не поддаться этой громадной, накатывающей на нее волне смятения и усталости, не позволить ей унести себя с собой.
Как странно, подумала девушка. Из всего, что произошло за этот день: ужасных событий в аэропорту, перелета до По, болтовни и нескромных предложений водителей, мелодраматических ужимок этого кретина — владельца кафе в Тардэ, бесконечной, сверкающей под солнцем дороги, по которой она брела, поднимаясь сюда, в Эшебар... Из всего этого самым ярким, запоминающимся впечатлением кажется теперь ее блуждание по аллее, обсаженной голубыми кедрами, и полумрак, царящий там, словно под водой, на большой глубине... О, как она дрожала, войдя в глубокую, темную мглу под ветвями, слушая, как ветер шуршит в деревьях, точно морской прибой, накатывая на песок. Совсем другой мир. Странный и удивительный.
Неужели это она сидит сейчас здесь, разливая чай в изящные чашечки из тонкого лиможского фарфора? Она, должно быть, похожа на клоуна в своих тесных, обтягивающих шортах и громадных, неуклюжих кроссовках на липучках?
Неужели всего лишь несколько часов назад она, потрясенная, почти не сознавая, что с ней происходит, проходила мимо старика, сидевшего, словно кукла, на полу в Римском международном аэропорту. “Простите. Мне очень жаль”, — зачем-то пробормотала она, обращаясь к нему.
— Простите, мне очень жаль, — произнесла она вслух. Ханна так глубоко задумалась, что не услышала, что сказала ей красивая женщина.
Та улыбнулась и села рядом с ней.
— Я как раз говорила, какая жалость, что Николая сейчас нет. Он ушел в горы на несколько дней, лазает там по пещерам. Ужасное увлечение. Но он должен вернуться сегодня вечером или, самое позднее, завтра утром. Таким образом, у вас есть возможность до его возвращения принять ванну, а Может быть, даже и отдохнуть немного. Это чудесно, не правда ли?
Мысль о горячей ванне и прохладных свежих простынях была так соблазнительна! Она просто сводила с ума!
Улыбнувшись, женщина придвинула свой стул поближе к мраморному чайному столику.
— Как вы предпочитаете пить чай?
Взгляд ее был спокойным и открытым. Разрез глаз явно восточный, но при этом зрачки их горели удивительным янтарным огнем с золотистыми искорками. Ханна никак не могла понять, кто же она по национальности. Все движения хозяйки дома, точные и изящные, выдавали в ней японку: однако кожа ее имела цвет кофе с молоком, а тело женщины, вырисовывавшееся под длинным китайским платьем с высоким воротом из зеленого шелка, несомненно, имело африканские очертания, особенно грудь и ягодицы. В то же время крупные губы и породистый носик хозяйки дома вполне могли принадлежать белой женщине. Она рассмеялась нежно и певуче и вдруг сказала весело:
— Да-да, я понимаю. Это действительно может сбить с толку.
— Простите? — ответила Ханна, смутившись, что женщина так легко прочитала ее мысли.
— Некоторые мягко называют таких, как я, “космополитами”, другие употребляют термин “полукровка”. Моя мать была японка, а отец, по-видимому, мулат. Он был американским солдатом, и мне так и не посчастливилось его увидеть. Налить вам молока?
— Что?
— В чай, — улыбнулась Хана. — Может быть, вам удобнее будет говорить по-английски? — спросила она, переходя на английский язык.
— Да, пожалуй, — согласилась Ханна, также переходя на английский, но произнося слова на американский манер.
— Я догадалась, откуда вы родом, по вашему акценту. Прекрасно. Будем говорить по-английски. Николай редко говорит на этом языке дома, и я боюсь, что немного подзабыла его.
Она действительно говорила по-английски с легким, едва заметным акцентом; не то чтобы она делала ошибки в произношении, напротив, она слишком старательно, а потому немного неестественно, заученно выговаривала каждое слово на чистейшем лондонском диалекте. Очень возможно, что она говорила так же и по-французски, однако Ханна, для которой этот язык не был родным, не могла этого заметить.
Зато она заметила кое-что другое.
— Столик накрыт на двоих, миссис Хел. Тут две чашки. Вы ждали меня?
— Зовите меня просто Хана. О да, вы правы, я ждала вас. Тот человек из кафе в Тардэ звонил сюда, спрашивая, может ли он рассказать вам, как до нас добраться. Потом мне позвонили, когда вы прошли через Абанс-д’о, а затем еще раз, когда вы дошли до Лишана.
Хана чуть-чуть улыбнулась:
— Николай устроил себе здесь отличную систему заслонов. Знаете, он не слишком любит неожиданности.
— О, вы мне напомнили! У меня есть записка для вас. — Ханна вытащила из кармана сложенный листок бумаги, который дал ей хозяин кафе.
Развернув его, Хана взглянула и рассмеялась своим нежным, мелодичным смехом.
— Это счет. Причем подсчитано все очень тщательно. Ах, эти французы! Один франк за разговор по телефону. Один франк за чашку кофе. И еще полтора франка — размер чаевых, которые вы должны были бы оставить. Боже милостивый! Неплохую сделку вы совершили! Мы имеем удовольствие принимать вас у себя всего лишь за три с половиной франка!
Она со смехом отложила в сторону бумажку со счетом. Затем, перегнувшись через столик, положила свою теплую, сухую ладонь на руку Ханны.
— Юная леди! Мне кажется, вы и сами того не замечаете, что плачете?
— Что? — Ханна дотронулась пальцами до своей щеки. Она была влажной от слез. О боже, сколько же времени она так сидит?
— Простите. Это просто... Сегодня утром моих друзей... Мне совершенно необходимовидеть мистера Хела!
— Я все понимаю, дорогая. Я знаю. Допивайте свой чай. В нем есть кое-что, что поможет вам расслабиться. Потом я провожу вас наверх, в вашу комнату, и вы сможете принять ванну и поспать. К возвращению Николая вы снова будет прекрасны и полны сил. Оставьте рюкзак здесь. Горничная присмотрит за ним.
— Я должна объяснить...
Однако Хана, подняв руку, не дала ей договорить:
— Вы все объясните Николаю, когда он вернется. А он расскажет мне то, что сочтет нужным.
Ханна все еще всхлипывала и чувствовала себя потерянной сиротинкой, когда вслед за Ханой поднималась по широкой мраморной лестнице, уводившей из холла наверх, В то же время она ощущала, как в душе ее разливается чудесный покой. Что бы там ни было подсыпано в этот чай, но хрусткий и жесткий наст ее воспоминаний стал таять, расплываясь и уносясь в небытие.
— Вы очень добры ко мне, миссис Хел, — сказала она искренне.
Хана тихонько рассмеялась.
— Называйте меня, пожалуйста, Хана. В конце концов, я ведь не жена Николая. Я только его наложница.
ВАШИНГТОН
Дверцы лифта бесшумно раздвинулись, и Даймонд, сопровождаемый мисс Суиввен, вошел в белый кабинет шестнадцатого этажа.
— ...когда я вызову их, они должны явиться в течение десяти минут: Старр, Заместитель и этот араб. Вам все ясно?
— Да, сэр. — Секретарша немедленно удалилась в приемную, чтобы отдать необходимые распоряжения. Помощник Даймонда поднялся со своего места.
— Я просмотрел ближайшие контакты Азы Стерна, сэр. Сейчас все будет готово.
Он чувствовал законную гордость. Во всем мире не набралось бы и десяти человек, способных заставить “Толстяка” выдать список, составленный на основании таких нечетких, расплывчатых понятий, как отношения, построенные на эмоциях.
— Дайте мне запись, — приказал Даймонд, усаживаясь на свой вращающийся стул во главе рабочего стола.
— Она уже на подходе, о-оп! Секундочку, сэр. Тут все шиворот-навыворот, перевернуто вверх тормашками. Через минуту я все расставлю по своим местам, не волнуйтесь.
Компьютер по природе своей неспособен провести черту между любовью и ненавистью, отличить дружеские просьбы от вымогательства или паразитического высасывания соков, а потому в любой информации, ориентированной на эмоции, процентов пятьдесят сведений бывает обычно перепутано и подается в искаженном виде. Предвидя такую опасность, Помощник специально вставил в свой актив Мориса Герцога и Генриха Гиммлера (оба имени на “Г”). Когда “Толстяк” выдал ему, что Гиммлер вызывал у Азы Стерна неподдельное восхищение, а Герцога он терпеть не мог, Помощник осмелился предположить, что около половины информации поставлено с ног на голову.
— Это ведь не просто голый перечень фамилий? — поинтересовался Даймонд.
— Разумеется, нет, сэр. Я затребовал и краткие данные. Только самые основные, касающиеся каждого, чтобы мы могли сразу же выяснить, кто есть кто.
— Вы просто гениальны, Луэллин.
Помощник рассеянно, соглашаясь, кивнул, не отрывая глаз от экрана, по которому ползли крупные, без засечек, буквы IBM, складывавшиеся в слова:
СТЕРН, ДАВИД
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — СЫН... БЕЛАЯ КАРТА-СТУДЕНТ, СПОРТСМЕН-ЛЮБИТЕЛЬ... УБИТ, 1972 ОЛИМПИЙСКИЕ ИГРЫ В МЮНХЕНЕ
СТЕРН, ДЖУДИТ
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — ЖЕНА... РОЗОВАЯ КАРТА...
УЧЕНЫЙ, ИССЛЕДОВАТЕЛЬ
УМЕРЛА, 1956 доп. ЕСТЕСТВЕННЫЕ ПРИЧИНЫ...
РОТМАНН, МОЙША
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — ДРУГ... БЕЛАЯ КАРТА-ФИЛОСОФ, ПОЭТ... УМЕР, 1958 доп. ЕСТЕСТВЕННЫЕ ПРИЧИНЫ...
КАУФМАНН, С. Л.
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — ДРУГ... КРАСНАЯ КАРТА-ПОЛИТИЧЕСКИЙ АКТИВИСТ... В ОТСТАВКЕ...
ХЕЛ, НИКОЛАЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — ДРУГ...
— Стоп! — приказал Даймонд. — Оставьте это! Помощник пробежал глазами сводку по Хелу.
— Боже милосердный!
Даймонд откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. Когда ЦРУ заваливает дело, оно делает это мастерски!
— Николай Хел, — произнес Даймонд совершенно бесцветным, невыразительным голосом.
— Сэр! — окликнул его Помощник голосом обреченного вестника, принесшего дурные новости. — У этого Николая Хела сиреневаякарта.
— Знаю... Знаю.
— И... Я полагаю, вам понадобится полная информация о нем? — спросил Помощник почти извиняющимся тоном.
— Да. — Даймонд поднялся и подошел к высокому окну, за которым на фоне ночного неба выделялся освещенный памятник Вашингтону. Двойная цепочка автомобильных фар текла по длинному проспекту к Центру — это были все те же автомобили, которые проезжали здесь каждый вечер в одно и то же время.
— Не удивляйтесь, Луэллин, если ваше досье получится довольно тощим.
— Тощим, сэр? Это при сиреневой карте?
— При этойсиреневой карте, да.
Согласно системе цветовой шифровки, помеченные сиреневым цветом карты обозначали людей, наиболее трудно уловимых и тем чрезвычайно опасных для Компании. Эти люди, не сдерживаемые ни национальными, ни идеологическими предрассудками, действовали самостоятельно, на свой страх и риск, это были убийцы, которых невозможно было контролировать, оказывая давление на власти, ибо они убивали везде, в любой стране мира.
Первоначально цветовой код для пометки карт был введен в “Толстяка” с тем, чтобы без долгих проволочек получать основные характеристики, касающиеся жизни и работы определенных лиц. Однако с первых же шагов компьютерная система “Толстяка”, не рассчитанная на то, чтобы иметь дело с промежуточными оттенками и нюансами, значительно убавила ценность нововведения. И роль здесь сыграло то обстоятельство, что “Толстяк”, основываясь на заложенных в него принципах, получил возможность самостоятельно присваивать нужный цветовой код тому или иному объекту.
Первый из этих принципов заключался в том, что только те люди, которые представляли реальную или потенциальную угрозу для Компании или правительств, ею контролируемых, обозначались цветными картами, все остальные получали одинаковые белью карты. Второй принцип состоял в том, что изначально устанавливалась символическая взаимосвязь между цветом карты и природой деятельности субъекта, то есть принадлежностью его к какой-либо партии. Этот принцип отлично срабатывал в своих простейших формах: крайне левые агитаторы и террористы были помечены красным цветом; крайне правые политиканы и активисты — синим; симпатизирующие левым награждались розовыми картами; разделяющие ультраконсервативные взгляды удостаивались карт, выкрашенных в нежно-голубой цвет. (На короткое время для обозначения преданных либералов были введены желтые карты, по аналогии с британскими политическими символами, однако когда “Толстяк” вычислил потенциальный коэффициент эффективной деятельности либералов, их карты заменили на белые, что обозначило полную политическую беспомощность этих людей.)
Система цветового кодирования дала первые сбои, когда ее стали применять в более сложных и неоднозначных ситуациях. К примеру, активные сторонники Временной Ирландской республиканской армии и боевики организации по обороне Ольстера совершенно произвольно стали получать то зеленые, то оранжевые карты, поскольку для “Толстяка” тактика, философские воззрения и результативность деятельности этих двух групп делали их неотличимыми Друг от Друга.
Другой немаловажной проблемой стало навязчивое стремление “Толстяка” непременно добиться логики в присуждении цветов. Для того чтобы отличить китайских коммунистических агентов от европейских, он пометил первых из них желтой картой; в то же время для европейцев, которых финансировали китайские коммунисты, предназначалась смесь красного с желтым, что в результате давало оранжевую карту, точно такую же, как у северных ирландцев. Вся эта цветочная вакханалия создавала путаницу и приводила к серьезным ошибкам, среди которых не на последнем месте стояло давнишнее убеждение “Толстяка” о том, что Ян Пэйсли — албанец.
Самая скандальная из этих ошибок коснулась африканских националистов и американских активистов из партии “Власть Черных”. Следуя четкой расовой логике, компьютер выдал деятелям этих групп всем черные карты. В результате в течение нескольких месяцев они действовали без какого-либо наблюдения или вмешательства со стороны Компании и ее филиалов по той простой причине, что с черных карт трудно счесть текст, отпечатанный черной краской.
Наконец, с немалыми сожалениями решено было покончить с методом цветового кодирования, несмотря на миллионы долларов американских налогоплательщиков, ухлопанных на этот проект.
Оказалось, однако, что ввести эту систему в “Толстяка” было легче, чем вывести ее оттуда, поскольку память компьютера была вечной, а его прямолинейная логика — упрямой и неумолимой. В результате система цветовой шифровки продолжила свое существование в своей остаточной форме. Агентов левых все так же помечали красным и розовым; скрытых фашистов, таких как члены ККК<ККК — Ку-Клукс-Клан>, обозначали синими картами, а “Американских Легионеров”<“Американский Легион” — организация ветеранов войны в США> сделали бледно-голубыми. Вполне логичным было бы поэтому карты тех, кто с равным успехом работал и на ту и на другую сторону, окрасить в фиолетовый цвет, однако “Толстяк”, памятуя о своей неудаче с активистами из “Власти Черных”, высветлил фиолетовый до розовато-лилового оттенка.
Впоследствии компьютер стал использовать сиреневую карту только для тех, кто занимался исключительно политическими убийствами.
Помощник оторвался от экрана; на лице его было написано недоумение.
— Э-э... Что-то тут не сходится, сэр, не могу понять, в чем дело. “Толстяк” без конца выдает информацию и тут же ее исправляет, выдает и исправляет. Выданные им сведения расходятся по самым основным пунктам. Вот, пожалуйста, — возраст этого Николая А. Хела колеблется от сорока семи до пятидесяти двух лет. А это еще что — нет, вы только посмотрите! В графе “национальность” выбор еще богаче: русский, немец, китаец, японец, француз и, наконец, костариканец! Костариканец, сэр! А? Как вам это понравится?
Эта информация основывается на его паспортных данных: у него два паспорта — гражданина Франции и Коста-Рики. Сейчас он живет во Франции, по крайней мере, до недавнего времени жил. Вся остальная катавасия связана с его происхождением, с местом, где он родился, с культурой, которую впитал в себя. Так какова же его истинная национальность?
Мистер Даймонд все так же смотрел в окно невидящим взглядом.
— У него нет национальности.
— Похоже, вы что-то знаете об этом человеке, сэр? — Тон Помощника был вопросительным, однако не очень уверенным; он словно прощупывал почву. Ему хотелось бы, конечно, узнать, где зарыта собака, но он предпочитал не проявлять излишнего любопытства.
Некоторое время Даймонд ничего не отвечал, затем сказал:
— Да. Я кое-что знаю о нем.
Отойдя от окна, он тяжело опустился на свой стул.
— Продолжайте искать. Потрясите “Толстяка” как следует и вытяните из него все, что только возможно, Не смущайтесь тем, что данные, которые вы получите, в большинстве своем будут противоречить друг другу, не ждите от них ясности и точности, но мы должны знать все, что только удастся откопать.
— Так вы считаете, что Николай Хел замешан в этом деле?
— С нашим-то везеньем? Вероятнее всего.
— Каким образом, сэр?
— Не знаю! Продолжайте искать, вот и все!
— Слушаюсь, сэр. — Помощник взялся просматривать очередную порцию информации о Николае Хеле.
— Э-э... сэр! Тут указаны три возможных места его рождения.
— Шанхай.
— Вы уверены в этом, сэр?
— Да! — Затем, после секундной паузы: — Более или менее уверен.
ШАНХАЙ: 193?
Как и всегда в это время года, с моря к теплой материковой массе Китая стремился прохладный вечерний бриз; он проносился над городом, и на широких окнах веранды просторного дома французской концессии на авеню Жоффрэ вздымались занавески.
Генерал Кисикава Такаси вынул из лакированного ларца, в котором хранятся камни для игры го, один из камней и теперь держал его, легонько зажав между подушечкой среднего и ногтем указательного пальцев. Несколько минут прошло в молчании, но думал он не об игре, которая дошла уже до сто семьдесят шестого хода и исход которой был предрешен. Взгляд генерала был устремлен на партнера, сидящего напротив и, в отличие от него, всецело поглощенного мозаикой черных и белых камней на бледно-желтой доске игрового поля. Кисикава-сан принял решение: юношу следует отослать в Японию, и сегодня вечером он скажет ему об этом. Но не сейчас. Это испортило бы все удовольствие от игры и оказалось бы несправедливым по отношению к молодому человеку — ведь тот впервые выигрывает.
Солнце село, опустившись за стены Французской концессии; над Китаем, над всей громадной частью материка, стали сгущаться сумерки. В старой части города, обнесенной каменными стенами, зажглись фонари, и запахи пищи, готовящейся в тысячах маленьких домиков, заполнили узкие, извилистые улочки. Вдоль по Вангпу и вверх по течению притока Сучжоу ожил, засветившись тусклыми огоньками, плавучий город, построенный на лодках-сампанах; старые женщины в подвязанных у лодыжек шароварах прилаживали камни под своими жаровнями, на которых готовилась пища, стараясь выровнять их на наклонных палубах; прилив был низкий, и лодки накренились, ткнувшись своими деревянными ребрами в желтую грязь. Прохожие, запоздавшие к ужину, спешили через мост Украденной Курицы. Писец — профессиональный составитель писем — выводил своей кисточкой небрежные завитушки, мечтая поскорее покончить с дневной работой; он был уверен, что неграмотная молодая девушка, для которой он, по образцу одной из “Шестнадцати Непогрешимых Формул, Всегда Приносящих Успех”, сочинял это любовное письмо, не заметит несовершенства его каллиграфии. Набережная — скопление громадных, подавляющих своей пышностью торговых залов и гостиниц — самоуверенное, кричаще-безвкусное утверждение мощи Великой Империи, — погрузилась в тишину и мрак; улетели британские тай-пэни; газета “Новости Северного Китая” не печатает больше своих сплетен, благочестивых замечаний и дипломатичных заметок о положении в мире. Даже дворец Сассон — самое великолепное и изысканное здание на Набережной — низвели до уровня обычного муниципального учреждения; в нем разместился Главный штаб Оккупационных сил. Алчные французы, чванливые англичане, напыщенные немцы, развязные американцы — все они ушли. Теперь в Шанхае заправляют японцы.
Генерал Кисикава размышлял о необыкновенном, почти сверхъестественном сходстве между сидящим напротив молодым человеком, его партнером по го, и его матерью; кажется, будто Александра Ивановна произвела на свет своего сына партеногенетическим способом, чему ее светские знакомые, никогда не замечавшие, чтобы она надолго исчезала из общества, пожалуй, нисколько не удивились бы. У юноши был точно такой же острый подбородок, широкий лоб и высокие скулы, изящный прямой нос, счастливо избежавший вечного проклятия всех славян — вызывать у собеседников неприятное ощущение, будто они смотрят в наставленные прямо на них ружейные дула. Особенно поражало Кисикаву-сан различие между глазами матери и сына. Внешне глаза обоих ничем не отличались: большие, глубоко посаженные, они светились тем неповторимым бутылочно-зеленым цветом, который присущ был каждому члену семейства графини. Однако внутренние расхождения между матерью и сыном проявлялись во всем: в выражении этих удивительных, с китайским разрезом, глаз, в напряженности их взгляда, в том, как они то вспыхивали, освещенные внезапной мыслью или чувством, то медленно гасли. Взгляд матери был манящим и околдовывающим; взгляд сына — холодным и отстраненным. Матери глаза служили для того, чтобы привлекать и очаровывать, сыну — чтобы отталкивать и отвергать. То, что у нее было кокетством, у него превращалось в надменность и высокомерие. Свет, который так и лился из ее глаз, одаряя людей теплом, в его глазах сиял тихо и ровно, точно обращенный внутрь, в его собственную душу. Ее глаза весело смеялись; его — смотрели умно и насмешливо. Она околдовывала и пленяла; он тревожил и лишал покоя.
Александра Ивановна была самовлюбленной альтруисткой, Николай — типичным эгоистом.
Генерал, применявший к мальчику восточные мерки, не замечал того, что, по западным критериям, Николай выглядит слишком юным для своих пятнадцати лет. Только благодаря холодному, отстраненному взгляду его необыкновенных зеленых глаз да твердым очертаниям рта лицо его не казалось слишком нежным, слишком утонченным для мужчины. Смутное, неосознанное недовольство своей привлекательной внешностью не давало покоя мальчику, с ранних лет побуждая его заниматься самыми агрессивными видами спорта, требовавшими силы, выносливости и отваги. Он изучал классическую, даже несколько старомодную борьбу джиу-джитсу, он играл в регби в сборной интернациональной команде против сынков британских тай-пэней с энергией и силой, граничившими с жестокостью. Несмотря на то, что Николаю известны были твердые правила честной игры и понятия о спортивной порядочности, с помощью которых англичане ограждали себя от истинных поражений, он, скорее, готов был поступиться честью, одержать победу любой ценой, чем, соблюдая приличия, изящно отступить. Однако, в сущности, он не любил коллективные спортивные игры, предпочитая проигрывать или побеждать, рассчитывая исключительно на собственную ловкость и выносливость. А его сила духа и выдержка были таковы, что он почти всегда брал верх благодаря своей воле к победе.
Александра Ивановна тоже почти всегда выходила победительницей в житейских боях, но не вследствие своей необыкновенной силы духа, а по праву — она была на голову выше окружающих и по уму, и по другим своим качествам. Когда осенью 1922 года графиня появилась в Шанхае — с ошеломляющим количеством багажа и без каких-либо видимых средств к существованию, — она сумела, используя свое прежнее положение в санкт-петербургском свете, осчастливить собой местное, постоянно расширявшееся общество русских переселенцев, которых англичане, стоявшие в то время у власти, называли белыми русскими — не потому что они приехали из Белоруссии, а только по той причине, что они не принадлежали к красным, — милостиво согласившись играть в нем главную роль. Она немедленно создала вокруг себя кружок почитателей, в который входили самые интересные мужчины русской колонии. Для того чтобы считаться интересным и понравиться Александре Ивановне, нужно было обладать богатством, красотой или остроумием; самым большим разочарованием ее жизни было то, что ей редко приходилось встречать людей, обладавших одновременно хотя бы двумя из этих достоинств, и никогда — всеми тремя сразу.
Графиня и близко не подпускала других женщин к своему окружению. Она находила их скучными, к тому же, с ее точки зрения, они были просто излишни, поскольку сама она могла безраздельно владеть мыслями и вниманием одновременно дюжины мужчин; на вечерах ее всегда царила блестящая, остроумная и даже чуть пикантная атмосфера.
В отместку отвергнутые ею дамы из русских переселенцев объявили, что ни за что на свете не появятся на людях в обществе графини; они горячо желали, чтобы их женихи и мужья последовали их примеру и столь же рьяно соблюдали приличия. Передергивая плечиками, хмыкая и поджимая губы, эти оттесненные в тень красавицы давали понять, что существует некоторая причинная связь между двумя удивительными парадоксами в жизни графини: первый заключался в том, что та жила на широкую ногу, соря деньгами, хотя всем было известно, что приехала она в Шанхай без гроша в кармане; вторым же было то, что она постоянно появлялась в окружении лучших мужчин из их интернациональной колонии, о которых Другие дамы могли только мечтать.
А ведь она начисто была лишена всех тех добродетелей, которые, как матери обычно внушают дочерям, гораздо важнее для женщины, чем красота и очарование. Местные дамы рады были бы причислить графиню к той категории русских женщин, которые тонкой струйкой просачивались в Китай из Манчжурии, продавая жалкие тряпки и украшения, захваченные ими во время бегства из России, а затем торгуя собой, чтобы не умереть с голоду. Однако скучные, добропорядочные хранительницы семейных очагов отвергли все же эти предположения, отлично сознавая, что графиня — одна из удивительных, но не столь уж исключительных женщин из бывшего придворного окружения, русская аристократка, не имеющая ни капли славянской крови в своем слишком уж открытом всем взглядам (а возможно, и слишком доступном) теле. Александра Ивановна (настоящее имя ее отца было Иоганн) происходила из рода Габсбургов и имела родственные связи с младшей ветвью германской королевской семьи, которая эмигрировала в Англию, не захватив с собой других рекомендаций, кроме фанатичного протестантизма, и через некоторое время сменила свое имя на другое, не носящее и отзвука воспоминаний о варварстве гуннов. И все же достойные и добронравные дамы из местного общества порой осмеливались утверждать, что даже принадлежность к такому древнему роду не является твердым залогом высокой нравственности и твердых моральных устоев, несмотря на надменное высокомерие графини, с успехом их заменяющее в эти безумные дни, когда все летит кувырком.
На третий год своего царствования Александра Ивановна одарила своим вниманием молоденького тщеславного немца, обладавшего небольшим, довольно поверхностным умом и не обремененного чувствительностью. Граф Гельмут фон Кейтель цум Хел стал постоянно бывать в ее доме, сделавшись в нем чем-то вроде игрушки или комнатной собачки. Моложе лет на десять, немец был красив, атлетически сложен, спортивен. Граф слыл отличным наездником и замечательным фехтовальщиком. Александра Ивановна сочла его вполне подходящей оправой, в которой еще ярче станет сиять драгоценный камень ее очарования. Единственные слова, которые слышали от графини в обществе по поводу ее отношений с графом, было краткое и точное определение его как “прекрасного самца”.
Тяжкие, влажные месяцы лета графиня привыкла проводить на вилле в горах. Однажды осенью она вернулась в Шанхай позже обычного, и с тех пор в ее доме появился ребенок, мальчик. Соблюдая приличия, юный фон Кейтель цум Хел предложил ей руку и сердце. Графиня весело рассмеялась и ответила, что поскольку, производя на свет этого ребенка, она хотела только внести свою лепту в борьбу за права незаконнорожденных, то у нее нет ни малейшего желания иметь в своем доме сразу двоих детей. Фон Кейтель откланялся, держась с дерзкой надменностью, которая заменяет немцам чувство собственного достоинства, и устроил свои дела так, чтобы менее чем через месяц вернуться в Германию.
Александра Ивановна была далека от того, чтобы скрывать от друзей мальчика или обстоятельства его рождения; напротив, она сделала сына украшением своей гостиной. Когда потребовалось официально зарегистрировать ребенка, она назвала его Николай Хел, позаимствовав эту фамилию от названия маленькой пограничной речушки, владений фон Кейтелей. Взгляд графини на свою собственную роль в появлении на свет мальчика выразился в том, что полное имя его стало звучать так: Николай Александрович Хел.
Вереницы разноплеменных нянек потянулись через детскую, и английский, так же как и французский, русский и немецкий языки были впитаны ребенком с младенчества, причем ни одному из этих наречий не отдавалось особенного предпочтения. Правда, Александра Ивановна была убеждена, что каждый язык имеет свое предназначение, призван выражать какие-то определенные мысли, и лучше использовать его в сугубо утилитарном смысле. Так, например, о любви и о других подобных пустяках лучше говорить по-французски; нет ничего лучше русского языка, если хочешь поведать миру о своих горестях, утратах, несчастьях и бедах; для разговора о делах существует немецкий язык; ну, а к прислуге следует обращаться исключительно по-английски.
Поскольку у Николая не было других друзей, кроме детей слуг-китайцев, китайский стал для него таким же родным, как и другие языки, и у него вошло в привычку думать на этом языке, так как в детстве он больше всего боялся, что мать сможет прочитать его мысли, а китайского она не знала.
Александра Ивановна считала, что в школах учатся только дети торговцев, поэтому обучение мальчика было доверено домашним преподавателям, которые сменяли друг друга, — все молодые, галантные и утонченные, все безраздельно преданные его матери. Когда Николай подрос и у него проявился интерес и довольно значительные способности к теоретической математике, его матери это не доставило никакой радости. Но когда очередной педагог заверил графиню, что теоретическая математика не имеет никакого практического применения и никак не связана с торговлей, она решила, что эта наука не помешает развитию ребенка.
Уроками, на которых Николай постигал социальное устройство мира и которые приносили ему к тому же массу удовольствия, были его частые и тайные отлучки из дома, когда он, вместе с уличными мальчишками, блуждал по узким кривым переулкам и грязным, скрытым от посторонних глаз, дворам бурлящего, зловонного и шумного города. В свободном синем комбинезоне, точно таком же, какой носили все слуги-китайцы, да и вообще бедняки, в круглой шапочке, прикрывавшей его коротко остриженные волосы, он болтался по Шанхаю в одиночестве или в компании случайных друзей, чтобы потом, вернувшись домой, выслушивать бесконечные увещевания очередных гувернеров или подвергаться наказаниям; и то и другое он принимал с величайшим спокойствием, рассеянно глядя куда-то в пространство своими бутлочно-зелеными глазами, что неизменно вызывало ярость воспитателей.
На улицах Николай познавал мелодию этого города, созданного для себя в Поднебесной иноземцами, пришедшими с Запада. Он видел молодых чванливых британцев — “гриффинов”, недавно прибывших в Китай, надменно восседавших в колясках, куда были впряжены тощие, как скелеты, рикши — “бои”, как их тут называли, — чахоточные на вид, обливающиеся потом от непосильной работы и недоедания, в марлевых повязках, которые они должны были надевать, чтобы не оскорблять чувств европейских хозяев. Он видел жирных и угодливых богатых китайских арендаторов, сдающих беднякам мелкие участки земли и наживающихся за счет эксплуатации своего народа, которые по-обезьяньи копировали манеры и поведение своих хозяев с Запада. Получая барыши и набивая себе брюхо изысканными деликатесами, эти находили наибольшее удовольствие в том, чтобы срывать цветы невинности у двенадцати-, тринадцатилетних девочек, купленных в Ханчжоу или Сучжоу и сбываемых потом в бордели, открытые французами. Они удовлетворяли свою похоть самыми изощренными способами. Единственное, что могла сделать девушка, если хотела избежать такой судьбы, — это пойти на сцену, при условии, конечно, что она обладала актерским талантом; эта уловка помогала, и невинности ее лишали чуть позже.
Николай узнал, что все нищие, которые пугают прохожих, потрясая перед ними своими гниющими обрубками, которые колют булавками младенцев, чтобы те жалобно хныкали, которые собираются толпами, наводя ужас на туристов, галдя и требуя “кумсаха”, — все они, от старика, вымаливающего у вас милостыню или проклинающего вас, до вечно голодных, истощенных детей, предлагающих за небольшую плату развлечь вас, производя друг с другом различные противоестественные действия прямо на улице, полностью подвластны Его Гнуснейшему Величеству, Королю Нищих, который ведает хитроумными способами организации и защиты мошенничества. Чего бы ни искал человек в недрах Шанхая: услад, услуг, убежища, помощи — все это он легко мог получить, внеся скромный взнос в казну Его Гнуснейшего Величества.
Внизу, на пристани, Николай наблюдал, как портовые грузчики, обливаясь потом, рысцой носятся вверх и вниз по сходням громадных железных судов и трапам маленьких деревянных джонок с нарисованными на носу раскосыми глазами. К вечеру, после одиннадцати часов напряженного труда, сопровождаемого непрерывным, тягучим, одурманивающим припевом: “хай-йо”, “хай-йо”, — рабочие заметно устают, слабеют, и время от времени то один, то другой спотыкается под тяжестью груза. Тогда гуркхи набрасываются на несчастного со своими дубинками и металлическими прутьями, и ленивец находит в себе новые силы... или обретает вечный покой.
Николай видел, как полицейские, не таясь, вымогают деньги у старых, высохших сводниц, торгующих девочками-подростками. Он научился распознавать секретные знаки “Зеленых” и “Красных”, объединенных в самые большие в мире тайные общества; их члены оказывают покровительство или убивают, и власть их распространяется на всех — от нищих оборванцев до известных политических деятелей. Сам Чан Кайши был “Зеленым” и давал клятву верности своей партии. Именно “Зеленые” убивали и калечили юношей, студентов университета, вступавшихся за права китайских рабочих: Николай мог мгновенно отличить “Красного” от “Зеленого” по тому, как тот держит сигарету или сплевывает.
Днем Николай занимался с учителями, изучая математику, классическую литературу и философию. По вечерам его учителем становилась улица; тут были другие предметы: торговля и политика, просвещенный империализм и народ.
Иногда, когда на улицах Шанхая зажигались огни, Николай сидел в гостиной, рядом с матерью, наблюдая, как она развлекает ловкачей и проныр, обладавших недюжинным умом, который позволял им, сидя в своих клубах и торговых домах на Набережной, держать Шанхай в кулаке, выжимая из него досуха все, что только возможно. То, что большинство из этих мужчин принимало в мальчике за стеснительность, и в чем наиболее прозорливые из них видели равнодушие, на самом деле только было холодной ненавистью к торговцам и к образу их мышления.
Шло время; дела Александры Ивановны процветали; ее капитал, с большой осторожностью и тщательностью размещенный и искусно пускаемый в оборот, приносил прибыль; в то же время ритм ее общественной жизни замедлился. Она раздобрела, тело ее стало пышным, точно налилось соком, а движения сделались несколько вялыми и ленивыми. Это не значило, что графиня потеряла прежнюю живость или очарование ее стало убывать; нет, она точно расцвела еще больше, как это случалось со всеми женщинами в их семье, достигшими определенного возраста; ее мать и тетки сохраняли внешность женщин “слегка за тридцать”, давно уже шагнув за полувековой рубеж, и Александра Ивановна унаследовала эту фамильную черту. Бывшие любовники ее превратились в старых друзей, и жизнь на авеню Жоффрэ потекла тихо и приятно.
У Александры Ивановны стали случаться короткие обмороки, но она не обращала на них внимания, шутливо замечая, что вовремя лишиться чувств — совершенно необходимая способность, которая должна быть в арсенале любовных уловок каждой аристократической дамы, получившей надлежащее воспитание. Когда доктор из кружка обожателей графини, в течение долгих лет мечтавший получить возможность осмотреть ее, объяснил эти обмороки тем, что у нее пошаливает сердце, она, досадуя на помеху, сократила свои домашние приемы до одного раза в неделю; но в остальном не давала своему телу никаких поблажек.
— ...И они мне говорят, молодой человек, что у меня слабое сердце. Не правда ли, какая романтическая слабость? Вы мне должны дать слово, что не будете злоупотреблять ею слишком часто. А еще обещайте, что найдете хорошего портного. Мальчик мой, ну что это за костюм! — говорила она очередному обожателю.
* * *
7 июля 1937 года газета “Новости Северного Китая” сообщила о перестрелке, которая произошла между японцами и китайцами на мосту Марко Поло неподалеку от Пекина. В Шанхае в доме номер три, на Набережной, британские тай-пэни, предававшиеся безделью и праздности в “Шанхайском клубе”, пришли к единому мнению, что азиаты могут выйти из-под контроля, если их вовремя не пресечь. Они дали знать генералиссимусу Чан Кайши, что предпочли бы видеть его наступающим по всей северной линии фронта, так чтобы его войска, совершив стремительный бросок, создали бы надежный заслон, который защитил бы их торговые дома от такой дурацкой затеи, как эта чертова война желтых с желтыми.
Генералиссимус, однако, решил выждать, пока японцы не займут Шанхай, надеясь, что это побудит союзников вмешаться и, следовательно, укрепит его силы.
Когда ожидания не сбылись, Чан-Кайши стал систематически беспокоить японские компании, находящиеся в городе, нанося по ним мелкие, раздражающие удары. Эта тактика достигла своей кульминации 9 августа, в восемнадцать часов тридцать минут, когда младший лейтенант японского флота Исао Ойяма и его шофер, матрос Йозо Саито, направлявшиеся с инспекцией на японские хлопковые фабрики, расположенные за городом, были остановлены китайскими солдатами.
Их нашли у Дороги Памятников; тела их были прошиты пулями, половые органы — изуродованы.
Немедленно вслед за этим японские военные корабли двинулись вверх по Вангпу. Тысяча японских моряков высадились на берег, чтобы защитить свою торговую колонию в Джапеи, за притоком Сучжоу. Их встретили 10 000 отборных китайских солдат, окопавшихся в мощных укреплениях.
К призывам о помощи зажиточных британских тай-пэней присоединились отправленные в Нанкин и Токио ноты протеста европейских и американских послов, в которых требовалось, чтобы Шанхай был исключен из зоны военных действий. Японцы согласились выполнить это условие, если китайские войска также будут выведены из демилитаризованной зоны.
Однако 12 августа китайцы перерезали всю телефонную связь с японским консульством и японскими коммерческими фирмами. На следующий день, в пятницу 13 августа, 88-я китайская дивизия прибыла на Северный вокзал и перекрыла все дороги, ведущие к городу. Ее план состоял в том, чтобы взять в кольцо, по возможности, наибольшую группировку гражданских лиц, создав из них нечто вроде буфера между собой и бесчисленными японскими армиями.
14 августа китайские летчики на самолетах, построенных американцами, совершили воздушный налет на Шанхай. Одна из бомб высокой взрывной мощности пробила крышу “Палас-отеля”; другая взорвалась на улице, рядом с “Кафе-отель”. Семьсот двадцать девять человек погибли; восемьсот шестьдесят один оказались ранены. Спустя тридцать одну минуту другой китайский самолет разбомбил обширную территорию “Парка приятнейших увеселений и забав”, превращенного в лагерь, где нашли себе убежище женщины и дети. Одна тысяча двенадцать человек погибли; одна тысяча семь получили ранения.
Для китайцев, живущих в Шанхае, выхода не было — войска генералиссимуса заблокировали все дороги, и они оказались запертыми в городе, как в ловушке. Однако для иностранных тай-пэней выход, как всегда, нашелся. Обливающиеся потом желтые кули, натужно кряхтя и распевая свое бесконечное “хай-йо”, “хай-йо”, побежали по сходням порта, перенося на корабли сокровища, награбленные в Китае; они сновали взад и вперед, не останавливаясь ни на минуту, под неусыпным наблюдением молоденьких англичан-“гриффинов”, не выпускавших из рук длинные списки награбленного добра и постоянно сверявшихся с ними, и надсмотрщиков-гуркхов, державших наготове свои дубинки. Англичане на “Раджпутане”, немцы на “Ольденбурге”, американцы на “Президенте Мак-Кинли”, голландцы на “Тасмане” покидали Шанхай, прощаясь друг с другом; женщины прижимали к глазам крохотные носовые платочки, мужчины — возмущались и произносили обличительные речи по поводу коварства и неблагодарности азиатов, в то время как судовые оркестры, перебивая друг друга, наяривали национальные гимны.
Тем же вечером, укрывшись за двойным валом укреплений — состоящих из мешков с песком и толп ни в чем не повинных жителей города, — артиллерия Чан Кайши открыла огонь по японским кораблям, стоявшим в устье реки на якорях. Японцы ответили им канонадой, сметающей все.
Невзирая на все эти события, Александра Ивановна отказалась оставить свой дом на авеню Жоффрэ, хотя в разбитые окна опустевших соседних зданий врывался вечерний бриз и пронзительные завывания корабельных сирен. Графиня не имела никакого подданства — ни советского, ни китайского, ни британского, а потому ни одно государство не стало заботиться о ее безопасности. Да она и не собиралась в свои годы покидать обжитой дом с изысканной, тщательно подобранной обстановкой и селиться бог знает где. В конце концов, решила она, те японцы, которых она до сих пор знала, выглядели ничуть не скучнее остальных мужчин, и вряд ли они окажутся худшими правителями, чем англичане.
Китайские войска стояли в Шанхае насмерть; только через три месяца японцам, имевшим значительное численное превосходство, удалось вытеснить их из города. Стараясь любым путем привлечь внимание мировой общественности и рассчитывая на иностранное вмешательство, китайская авиация позволила себе совершить некоторое количество “ошибок”, выразившихся в бомбардировке городских кварталов.
Выходы из города были по-прежнему перекрыты, войска Чан-Кайши не желали лишаться отличного прикрытия, защищавшего их от прямого столкновения с японцами, — прикрытия из десятков тысяч горожан... Своих соотечественников.
Все эти ужасные месяцы не унывающие ни при каких обстоятельствах китайцы, жившие в Шанхае, продолжали вести свою обычную жизнь, занимаясь повседневными делами, невзирая на японские обстрелы и бомбардировки китайских летчиков с американских самолетов. Постепенно с прилавков стали исчезать лекарства, затем продовольствие; все меньше в Шанхае оставалось целых домов, не хватало питьевой воды; и все же жизнь здесь шла своим чередом; и отряды мальчишек в синих комбинезонах, с которыми Николай бродил по улицам, находили себе новые, хотя И несколько мрачные игры, забираясь в развалины зданий, с безумной отвагой карабкаясь на временные, наскоро построенные мачты от воздушных налетов или играя в гейзеры у разрушенных водопроводных магистралей.
Но однажды пришлось и Николаю заглянуть в лицо смерти. Вместе с другими уличными мальчишками он играл в квартале, где располагались самые крупные универмаги города — “На крыльях” и “Истинный друг”, когда произошла одна из обычных “ошибок” “защитников города” и китайские пикирующие бомбардировщики стали сбрасывать бомбы на запруженную людьми Нанкин-роуд. Был час ленча, на мостовых и в магазинах толпился народ, и тут фугаска прямым попаданием прошла перекрытия “Истинного друга”, а от универмага “На крыльях” отвалилась стена. Лепнина потолков обрушилась прямо на лица людей, в ужасе вскинувших головы кверху. В ту же секунду раздался пронзительный вопль тех, кто поднимался в переполненном лифте, — трос подъемника оторвался, и кабина рухнула вниз. У старушки, стоявшей лицом к витрине, когда произошел взрыв, стеклом отсекло всю переднюю часть тела, в то время как со спины она казалась целой и невредимой. Все, кто послабее: увечные, старики, дети, — были смяты и растоптаны людской массой, в панике напиравшей, пытающейся где-нибудь укрыться. Мальчик, стоявший рядом с Николаем, вдруг захрипел и тяжело осел на землю прямо посреди улицы. Он был мертв: осколок кости торчал из его груди.
Когда гул бомбардировщиков и грохот обваливающихся и рушащихся зданий затих, вокруг стал нарастать высокий, пронзительный вопль тысяч голосов. Оглушенная ударом покупательница, тихонько подвывая, шарила среди кучи осколков стекла по тому, что еще недавно было прилавком. Это была изящная молодая женщина, одетая по западной “шанхайской” моде, в длинном, почти до щиколоток, зеленом шелковом платье с разрезом выше колена и маленьком ожерелье, плотно обхватывавшем ее гибкую, нежную, точно фарфоровую, шею. Ее необычайная бледность могла быть принята за следствие неумеренного употребления белой рисовой пудры, модной среди дочерей богатых китайских торговцев, но это было не так. Женщина искала фигурку из слоновой кости, которую рассматривала в тот момент, когда началась бомбардировка, и руку, в которой она держала эту безделушку.
Николай бросился бежать.
Через четверть часа он сидел на груде булыжников в безопасном районе города, где после многодневных непрерывных бомбардировок торчали лишь остовы пустых, полуразвалившихся домов. Сухие, беззвучные рыдания сотрясали его тело и разрывали грудь, но он не плакал; ни одна слеза не прорезала толстый слой пыли, покрывавшей его лицо. Он только повторял про себя, опять и опять: “Бомбардировщики. Американские бомбардировщики”.
* * *
Когда китайских солдат вытеснили наконец из Шанхая, тысячи горожан бросились вон из города, похожего на ночной кошмар, с его разрушенными зданиями, с обнажившимися ячейками выпотрошенных квартир. В обломках камней можно было найти рваный календарь с обведенной в кружок датой, обугленную фотографию молодой женщины, предсмертную записку самоубийцы и тут же — лотерейный билет.
По какой-то жестокой насмешке судьбы Набережная — этот памятник иностранному империализму — почти не пострадала. Выбитые окна ее домов взирали на опустошенный город, который британские тай-пэни сначала создали, затем высосали из него все соки и наконец бросили.
Николай затерялся в толпе китайских ребятишек в синих комбинезонах, которые стояли вдоль улицы в ожидании первого парада японских оккупационных сил. Фотографы армейских газет раздавали детям кусочки липких леденцов и маленькие флажки с изображением восходящего солнца — “хиномару”, которыми те должны были размахивать, в то время как передвижные кинокамеры нацеливали свои объективы, чтобы запечатлеть их стихийный энтузиазм. Назначенный специально для этой цели молодой офицер руководил всем действом, внося во всеобщую неразбериху дополнительный беспорядок своими лающими, отрывистыми указаниями на исковерканном китайском языке. Не зная, что делать с белоголовым и зеленоглазым уличным мальчишкой, офицер-распорядитель в конце концов приказал Николаю убраться подальше, в задние ряды.
Николай никогда раньше не видел таких солдат; грубые и энергичные, они тем не менее не могли бы служить образцом на учебном плацу. Им было далеко до англичан или немцев, с механической точностью отбивавших шаг; они шагали сплошными, но неровными рядами, отрывисто, как-то судорожно вздергивая ноги, маршируя за своими молодыми офицерами, усатыми, необычайно серьезными с до смешного длинными саблями на боку.
Несмотря на то, что лишь немногие дома в жилых районах города уцелели, Александра Ивановна все же была неприятно удивлена и раздосадована, увидев, как штабная машина с маленькими, развевающимися на ветру флажками подъехала прямо к дверям ее особняка и младший офицер японской армии на резком, с металлическим акцентом, французском языке объявил, что генерал Кисикава Такаси, губернатор Шанхая, остановится в ее доме. Однако в ней как в женщине тут же заговорил сильно развитый инстинкт самосохранения, и она подумала, что, возможно, для нее будет не так уж и плохо поддерживать дружеские отношения с генералом, особенно в такое время, когда большинство вещей, необходимых для того, чтобы сделать жизнь спокойной и приятной, стало так трудно достать. Она ни на секунду не сомневалась в том, что генерал, само собой разумеется, пополнит список ее поклонников.
Но Александра Ивановна ошиблась. Генерал, несмотря на всю свою занятость, выбрал время, чтобы объяснить ей на французском языке, грамматически безупречно, но с чудовищным акцентом, что он весьма сожалеет о неудобствах, которые война, с ее нуждами, внесла в ее существование. Однако он совершенно ясно дал ей понять, что в этом доме гостья она, а не он. В своих отношениях с ней генерал всегда был исключительно вежлив и корректен, однако не собирался тратить время на ухаживанья. Сначала Александра Ивановна пришла в замешательство, затем ощутила некоторую досаду и наконец почувствовала себя заинтригованной вежливым безразличием этого человека; ни один нормальный мужчина никогда еще так не реагировал на ее присутствие. Он же, со своей стороны, находил ее интересной, но абсолютно ему не нужной. И на него не производила никакого впечатления ее родословная, которая заставляла даже женщин из самого высшего общества Шанхая хоть и неохотно, но почтительно вставать в ее присутствии. Для него, взиравшего с высоты своего тысячелетнего рода самураев, вереница ее знатных предков была не более чем чередою варварских вождей, сменявших друг друга в течение каких-то двух-трех столетий.
Тем не менее, соблюдая приличия, генерал устраивал еженедельные ужины на западный манер, во время которых он, ведя непринужденные беседы с графиней, многое узнал и о ней самой, и о ее сдержанном, замкнутом сыне; однако его собеседники почти ничего не узнали о нем.
Кисикава Такаси было под шестьдесят — он считался довольно молодым генералом, по японским понятиям. Он был вдовец, а его единственная дочь жила в Токио. В груди генерала билось сердце истинного патриота Японии — в том смысле, что он горячо любил все естественное, природное, с чем связывалось для него понятие о родине, — ее озера и горы, ее живописные долины, тающие в легкой дымке, — и при этом он никогда не полагал, что служба в армии и военная карьера помогут ему наиболее полно выразить себя. В юности он мечтал стать писателем, хотя в душе всегда понимал, что семейные традиции рано или поздно все равно приведут его в ряды войск микадо. Гордость, самоуважение и чувство долга сделали из него трудолюбивого и добросовестного командира, большую часть своей жизни он провел на военной службе и умом привык считать ее своим призванием. Умом, но не сердцем; его время было отдано работе, но не его душа.
В результате напряженного и упорного труда, нередко задерживавшего генерала в его управлении на Набережной с раннего утра до поздней ночи, город начал возрождаться. Были налажены различные общественные службы, отремонтированы фабрики, и китайские ремесленники стали потихоньку наводнять город. Улицы его постепенно делались все более шумными и оживленными, иногда на них даже стал слышаться смех. Уровень жизни китайских рабочих, хотя и не слишком высокий по цивилизованным меркам, без сомнения, стал гораздо выше, чем при европейцах. У людей были теперь работа, чистая вода, санитарные пункты, где они могли получить элементарные медицинские услуги. Нищенство было объявлено вне закона, но проституция, разумеется, процветала; совершалось также много мелких правонарушений, ведь Шанхай был оккупированным городом, а солдаты, как известно, — в большинстве своем — грубые и неотесанные мужланы.
Генерал Кисикава взвалил на себя непосильный груз, и в результате здоровье его пошатнулось. Тогда он установил для себя более щадящий режим работы и стал возвращаться на авеню Жоффрэ каждый вечер к обеду.
Однажды генерал мимоходом упомянул, что любит проводить досуг за игрой в го. Николай, редко вступавший с квартирантом в беседу, за исключением тех случаев, когда тот обращался лично к нему, заметил, что тоже любит играть. Генерал заинтересовался; на него произвело впечатление то, что мальчик заговорил с ним на безупречном японском языке. Он рассмеялся, когда услышал, что юноша изучает японский по учебникам, причем помогает ему, — как объяснил Николай, — собственный ординарец генерала.
— Для человека, который изучает язык только шесть месяцев, вы говорите очень неплохо, — похвалил генерал.
— Это мой пятый язык, сэр. У всех языков есть общая структура, и каждый следующий легче изучать, чем предыдущий. К тому же... — мальчик пожал плечами, — у меня талант к языкам.
Кисикаве-сан понравилось, как молодой человек произнес эти последние слова: без бахвальства, но и без излишней, чисто английской застенчивости, — как если бы он сказал, например, что он левша или что у него зеленые глаза. В то же время генерал не мог не улыбнуться про себя, когда обнаружил, что мальчик, очевидно, заранее отрепетировал первую фразу, поскольку только ее он произнес абсолютно чисто и правильно. Однако генерал ничем не выдал своей догадки, и на лице его не появилось даже тени улыбки; он понимал, что Николай находится в таком возрасте, когда все, что происходит с человеком, кажется ему необыкновенно серьезным, и самолюбие его чрезвычайно уязвимо.
— Если хочешь, я помогу тебе выучить японский, — предложил мальчику Кисикава-сан. — Но сначала давай-ка сыграем в го и посмотрим, насколько ты интересный противник.
Николай получил фору в четыре камня, и они разыграли короткую партию, так как генералу предстоял наутро напряженный рабочий день. Вскоре оба с головой погрузились в игру, и Александра Ивановна, заявив, что чувствует некоторую слабость, удалилась.
Генерал выиграл, но не так легко, как ожидал. Он был весьма одаренным любителем, готовым дать бой любому профессионалу с минимальной форой, и на него произвел громадное впечатление своеобразный стиль игры Николая.
— Сколько времени ты уже занимаешься го? — поинтересовался он, переходя на французский, чтобы мальчику было легче выражать свои мысли.
— О, кажется, года четыре или пять, сэр. Генерал нахмурился:
— Пять? Но... сколько же тогда тебе лет?
— Тринадцать, сэр. Я знаю, что выгляжу младше своего возраста. Это фамильная черта.
Кисикава-сан кивнул и про себя улыбнулся, вспомнив, как Александра Ивановна, заполняя анкету для оккупационных властей, воспользовалась своей “фамильной чертой” для того, чтобы основательно передвинуть дату своего рождения, так что получилось, что в одиннадцатилетнем возрасте она разделила ложе с генералом Белой армии, а немного позже, в столь же юные годы, родила Николая. Разведывательные органы генерала Кисикавы давно уже информировали его о прошлом графини, но он простил женщине это незначительное кокетство, особенно после того, как ознакомился с ее довольно неутешительной историей болезни.
— И все же даже для твоих тринадцати лет ты играешь замечательно, Никко.
Генерал стал называть мальчика этим уменьшительным именем во время игры, чтобы избежать неприятностей с произношением звука “л”. С этого дня он всегда называл Николая так.
— Полагаю, ты нигде специально не тренировался?
— Вы правы, сэр. Никто не учил меня играть. Я учился самостоятельно, по книгам.
— Неужели? Но это просто неслыханно!
— Может быть, и так, сэр. Но я обладаю острым умом.
С минуту генерал молча изучал бесстрастное лицо мальчика; глаза цвета темного стекла смотрели на собеседника искренне и открыто.
— Скажи мне, Никко... Почему тебе захотелось научиться играть в го? Это ведь исключительно японская игра. Наверняка никто из твоих друзей не играл в нее. Вероятно, они даже никогда о ней и не слышали.
— Именно поэтому я и решил научиться играть в нее, сэр.
— Понятно.
Странный мальчик. Такой искренний, незащищенный и одновременно такой надменно-самонадеянный.
— А ты уяснил себе, читая эти книги, какие качества необходимы человеку, чтобы стать искусным игроком?
Николай ненадолго задумался, прежде чем ответить.
— Так. Тут, без сомнения, нужна сосредоточенность. Отвага. Умение владеть собой. Это обязательно. Но самое главное, без чего никак невозможно обойтись, — это... Не знаю, как это выразить... Человек должен одновременно быть и математиком, и поэтом. Как если бы поэзия была наукой или математика — искусством. Для того чтобы по-настоящему хорошо играть в го, у человека должно быть влечение к соразмерности. Я не могу достаточно ясно выразить свои мысли, сэр. Простите.
— Напротив. Тебе довольно хорошо удалось сформулировать то, что, в общем-то, не поддается выражению. Из всех качеств, которые ты перечислил, Никко, в чем, ты полагаешь, состоит твоя сила?
— В математике, сэр. В умении сосредоточиться и владеть собой.
— А слабость?
— В том, что я называю поэзией.
Генерал нахмурился, отведя глаза от лица мальчика. Как странно, что он признается в этом. Сам он, в его возрасте, не смог бы посмотреть на себя вот так, со стороны, трезво и беспристрастно оценивая собственные достоинства и недостатки. Он ожидал бы скорее, что среди качеств, которые особенно необходимы Никко для того, чтобы достигнуть мастерства игры в го, тот назовет что-то свойственное людям Запада: целеустремленность, умение держать себя в руках, смелость. Но его признание в плохой восприимчивости к красоте, в отсутствии чувствительности, то есть того, что в своих сочетаниях зовется поэзией, выходило за пределы той прямолинейной логики, в которой заключается главная сила западного мышления... А также и его ограниченность. Однако, если вспомнить, что характер Николая — хотя в жилах его и текла кровь лучших европейских семейств — выплавлялся в тигле Китая, что он рос здесь, всеми клетками впитывая в себя культуру Востока, — можно ли в действительности считать его европейцем? Хотя, без сомнения, его нельзя назвать и азиатом. Этот мальчик не принадлежал ни к какой расовой культуре. Или, лучше сказать, он был единственным представителем своей собственной расовой культуры.
— Мы с вами оба сходимся на одном, сэр, — в зеленых глазах Николая зажглись веселые искорки. — Оба мы зависим в игре от той области, которую я называю “поэзией”.
Генерал с удивлением взглянул на мальчика:
— А?
— Да, сэр. Моей игре во многом недостает этого качества, в вашей же заметен избыток его. Три раза за время нашей партии вы промедлили с нападением. Вы предпочитаете изящную игру грубому и решительному натиску.
Кисикава-сан слегка улыбнулся:
— Откуда ты знаешь, может быть, я делал это специально, снисходя к твоему возрасту и неопытности?
— Это было бы унизительно для меня и безжалостно с вашей стороны; я не верю, что вы могли бы так поступить. — В глазах Николая снова появилась улыбка. — Мне очень жаль, сэр, что французский язык недостаточно богат вежливыми, выражающими уважение оборотами. Из-за этого мои слова, наверно, звучат слишком резко и непочтительно.
— Да, ты прав. Я как раз подумал об этом.
— Простите, сэр. Генерал кивнул.
— Ты, наверное, играешь в западные шахматы? Мальчик пожал плечами.
— Так, немного. Они меня не интересуют.
— Ты не пытался сравнивать их с го? На секунду Николай задумался.
— Ну... Если го — это игра для философов и воинов, то шахматы — для счетоводов и торговцев.
— Максимализм юности. Если выразить твою мысль помягче, Никко, следовало бы сказать, что го пробуждает в человеке философа, а шахматы взывают к его меркантильности.
Однако Николай не сдался, оставшись при своем:
— Вы правы, сэр, это, без сомнения, звучит более мягко. Но менее верно.
Генерал поднялся с подушек, предоставив мальчику убрать камни на место.
— Уже поздно, а мне нужно как следует выспаться. Мы как-нибудь сыграем с тобой еще, если, конечно, у тебя будет желание.
— Сэр! — тихонько окликнул его Николай, когда генерал был уже в дверях.
— Да?
Николай опустил глаза, как бы заранее стараясь оградить себя от горечи и обиды возможного отказа.
— Мы с вами будем друзьями, сэр?
Генерал отнесся к этому вопросу так же серьезно, как он был задан.
— Все может быть, Никко. Давай подождем и посмотрим.
В эту же самую ночь Александра Ивановна, решив наконец, что генерал Кисикава сделан не из того теста, что другие мужчины, которых она знала до сих пор, сама пришла в его спальню.
* * *
Следующие полтора года они жили одной дружной семьей. Александра Ивановна как-то смягчилась, подобрела, стала более покладистой; она, кажется, даже еще немного пополнела. На смену искристой, кипевшей в ней раньше энергии и живости пришло очарование тихой приветливости и покоя; впервые за всю свою жизнь мальчик почувствовал, что мать начинает ему нравиться. Николай и генерал строили свои взаимоотношения без излишней поспешности, их чувства были столь же глубокими и прочными, сколь и сдержанными. Один никогда не имел отца; у другого никогда не было сына. Кисикава-сан был мудр и терпелив, и ему нравилось воспитывать и направлять юного, растущего человека, даже такого, как Николай, временами слишком уж дерзкого в суждениях, слишком самоуверенного.
Александра Ивановна нашла себе тихую гавань, надежно защищенную от мирских бурь добротой и могуществом генерала. Его же забавляли вспышки ее горячего, необузданного темперамента, ее остроумия; они были для него точно пряная приправа к спокойной, размеренной жизни. В отношениях генерала и женщины царили вежливость, великодушие, благородство, нежность и наслаждение близостью. Генерала и мальчика связывали взаимное доверие, искренность, непринужденность и взаимное уважение.
Как-то в один из вечеров, после обеда, Александра Ивановна, пошутив, как обычно, по поводу своей досадной слабости — чуть что, сразу падать в обморок, — извинилась и ушла спать пораньше... Больше она не проснулась.
* * *
Небо на востоке уже совсем почернело, а над Китаем оно стало пурпурно-фиолетовым. Там, за окнами, в плавучем городке, покачивающемся на волнах реки, мерцают желтые и оранжевые огоньки; люди готовятся ко сну, расстилая циновки на покатых палубах своих лодок-сампанов, уткнувшихся носами в ил. На темных равнинах и плоскогорьях в глубине материка воздух заметно похолодел, и бриз больше не тянет с моря. Занавеси уже не полощутся на ветру, и их не заносит в помещение; генерал покачивает камень, удерживая его в равновесии на ногте своего указательного пальца, но мысли его далеко отсюда, и он не думает об игре.
Прошло два месяца со дня смерти Александры Ивановны, и генерал получил новое назначение, ему придется покинуть Шанхай. Хотя он не может взять с собой Николая, ему не хочется оставлять мальчика одного в этом городе, где у него нет друзей и где отсутствие формального гражданства не даст ему права даже на элементарную дипломатическую защиту — ни одно посольство или консульство не станет заботиться о его безопасности. Он хочет послать Николая в Японию.
Генерал внимательно разглядывает лицо мальчика — точный слепок с материнского, но с более четкими, острыми чертами. Где найдет друзей этот юноша? Где найдет он почву для своих корней, этот мальчик, свободно владеющий шестью языками и думающий на пяти, но не имеющий и малой толики тех необходимых умений, которые помогли бы ему по-настоящему встать на ноги? Есть ли для него вообще какое-нибудь место в подлунном мире?
— Сэр!
— Да? О... х-м... Ты уже сделал ход, Никко?
— И уже довольно давно, сэр.
— Да-да. Извини меня. Тебя не затруднило бы объяснить мне, как ты ходил?
Николай указал на камень, который он передвинул, и Кисикава-сан нахмурился; ситуация принимала неожиданный оборот и предвещала “тенуки”. Он весь подобрался, настроив свое рассеившееся было внимание на игру, и стал тщательно изучать расположение камней на доске, мысленно проигрывая возможные выходы из создавшегося положения. Подняв наконец глаза, он встретился с лукавым взглядом зеленых, цвета бутылочного стекла, глаз Николая, в которых сияло неподдельное удовольствие. Игра может продолжаться еще несколько часов. Однако в любом случае Николай выйдет из нее победителем. Это его первая победа.
Генерал посмотрел на мальчика долгим оценивающим взглядом, потом рассмеялся.
— Ты настоящий дьявол, Никко!
— Вы правы, сэр, — согласился Николай, невероятно довольный собою. — Вы отвлеклись и играли слишком рассеянно.
— И ты, конечно, воспользовался этим?
— Разумеется.
Генерал начал собирать свои камни, складывая их обратно, в лаковую шкатулку “ке”.
“Ну да, — повторил он про себя. — Разумеется”. Затем снова рассмеялся.
— Что бы ты сказал о чашечке чая, а, Никко?
Самой большой слабостью Кисикавы-сан была привычка пить очень крепкий и горький чай в любое время дня и ночи. При их с Николаем нежном, но очень сдержанном отношении друг к другу предложение выпить чашечку чая служило призывом к беседе. Пока генеральский денщик готовил напиток, оба они, надев “юката”, вышли на террасу, в прохладный воздух ночи.
Они помолчали. Взгляд генерала блуждал по городу, где в центре, за древними каменными стенами, еще горели кое-где огоньки в окнах, за которыми люди любили, праздновали, грызли гранит науки, прощались с жизнью или торговали своим телом. Кисикава-сан внезапно спросил Николая, казалось совсем некстати:
— Думал ли ты когда-нибудь о войне?
— Нет, сэр. Она не имеет ко мне никакого отношения.
Эгоизм юности. Самоуверенный эгоизм молодого человека, который нисколько не сомневается в том, что он — последний и самый утонченный представитель древнего рода, появившийся на свет в результате тщательного отбора многих и многих поколений, чьи истоки уходят в далекое прошлое, когда жестянщики еще не стали Фордами, менялы — Ротшильдами, а торговцы — Медичи.
— Боюсь, Никко, что эта никому не нужная война в конце концов коснется и тебя.
Вслед за этим генерал сообщил мальчику о полученном им приказе перебазироваться в зону боевых действий и о том, что он собирается послать Николая в Японию, где тот будет жить в доме знаменитого учителя, мастера игры в го.
— ...моего старейшего и самого близкого друга, Отакэ-сан, который должен быть тебе известен как Отакэ седьмого дана.
Николай вспомнил, что он действительно слышал это имя. Он читал комментарии Отакэ-сан, его замечания и пояснения для средних, рядовых игроков в го, изложенные очень простым и понятным языком.
— Я уже все устроил. Ты будешь жить с Отакэ-сан, в его семье, вместе с другими учениками его школы. Это большая честь, Никко.
— Я понимаю, сэр. И я восхищен возможностью учиться у Отакэ-сан. Но не покажется ли ему ниже своего достоинства тратить время на обучение любителя? Не будет ли он относиться ко мне свысока, с пренебрежением?
Генерал хмыкнул.
— Среди тех чувств, какие мой старый друг испытывает к людям, нет места пренебрежению. А! Вот и наш чай.
Ординарец отодвинул в сторону подставку для игры в го, поставив на ее место низенький столик, уже накрытый к чаю. Генерал и Николай снова уселись на подушки. После первой чашки генерал слегка откинулся назад и заговорил деловым тоном:
— Как выяснилось, у твоей матери было совсем немного денег. Она вложила свои капиталы в мелкие местные компании, большинство из которых лопнуло вскоре после того, как мы заняли город. Их владельцы просто-напросто вернулись к себе в Англию, набив карманы деньгами. Похоже на то, что для европейца великий нравственный кризис войны затмевает всякие мелкие соображения долга, чести и порядочности, делая их необязательными. У тебя остался только этот дом и кое-что еще... Очень мало. Я распорядился продать дом, чтобы у тебя появились деньги. Они пойдут на твое содержание и обучение в Японии.
— Благодарю вас, сэр, вы сделали все как нельзя лучше.
— Прекрасно. Скажи мне, Никко, ты будешь скучать по Шанхаю?
Мальчик на мгновение задумался.
— Нет.
— Не почувствуешь ли ты себя одиноким в Японии?
— Да, — ответил Николай, секунду подумав.
— Я буду писать тебе.
— Часто?
— Нет, не очень. Раз в месяц. Но ты можешь писать мне всякий раз, когда почувствуешь в этом необходимость. Возможно, тебе будет там не так уж одиноко, как ты полагаешь, У Отакэ-сан учатся и другие молодые люди. А если у тебя возникнут сомнения, какие-либо интересные мысли или вопросы, ты найдешь в нем достойного собеседника и незаменимого слушателя. Он всегда с интересом выслушает тебя, но не будет обременять советами.
Генерал улыбнулся.
— Хотя временами манера моего друга выражать свои мысли может вызвать некоторое недоумение. Дело в том, что он привык говорить обо всем, употребляя термины го. Вся жизнь для него — не более чем упрощенный образец партии в го.
— Судя по тому, что вы о нем рассказываете, он должен понравиться мне, сэр.
— Я уверен, что так оно и будет. Этому человеку я полностью доверяю, глубоко и искренне уважаю его. Он обладает таким удивительным качеством... как бы это сказать?.. Шибуми.
— Шибуми, сэр? — Николай знал это слово, но только в применении к японским паркам или архитектуре, там оно будило в человеке неясные представления о скрытой, затаенной прелести, о неизъяснимой красоте. — Как вы употребляете этот термин, сэр? В каком смысле?
— О, довольно расплывчато. И, думаю, не совсем правильно. Это всего лишь неловкая попытка дать определение тому, чему нет названия. Как тебе известно, “шибуми”— это нечто тонкое, неуловимое, то, что таится под внешней, видимой сущностью вещей. Это понятие настолько точное, что оно не нуждается в изяществе, настолько истинное, что ему не нужно быть реальным. Шибуми — это понимание, более глубокое, чем знание. Красноречивое молчание. В поведении — это сдержанность без стыдливости. В искусстве, где дух шибуми принимает форму “саби”, — это утонченная простота, выразительная краткость. В философии, где шибуми возникает в виде “уаби”, это спокойствие духа, которое далеко от пассивности; это бытие без жажды становления. А в человеческой личности это... Как бы это выразиться? Власть без подавления? Без господства? Нечто в этом роде.
Понятие “шибуми” необыкновенно поразило воображение Николая. Никогда еще ни один идеал не производил на него такого сильного впечатления, не затрагивал так глубоко его сознания.
— А как человеку достигнуть шибуми, сэр?
— Человек не достигает шибуми, он его... открывает. Лишь очень немногие люди, обладающие высшей душевной утонченностью и изяществом, могут прийти к нему. Такие люди, как мой друг Отакэ-сан.
— Вы имеете в виду, что человек должен очень много и упорно учиться, прежде чем он достигнет этого?
— Я имею в виду, скорее, что он должен пройти через знание, чтобы достигнуть простоты.
С этой минуты главной и наивысшей целью Николая стало стремление прийти к шибуми, открыть его в себе; наполнить свою душу безбрежным, безграничным покоем. Это могло стать его призванием, делом всей его жизни, и этот путь был открыт для него, в то время как большинство других путей, по причинам его воспитания, образования и темперамента, оставались для него закрыты. Взращивая в своей душе ростки шибуми, он мог действовать незаметно, невидимо для других; он мог достигнуть высочайших вершин на этом пути, не привлекая к себе внимания и не вызывая ненависти и зависти деспотичной посредственности.
Кисикава-сан достал из-под чайного столика небольшой ларец из сандалового дерева, завернутый в простую гладкую ткань, и вложил его в руки Николаю.
— Это прощальный подарок, Никко. Так, пустяк. Николай молча наклонил голову в знак благодарности и бережно, с нежностью прижал к себе ларчик; он не стал изливать свои чувства в не нужных сейчас словах. Это был его первый сознательный поступок на пути к шибуми.
Несмотря на то что в эту последнюю их ночь, проведенную вместе, они проговорили допоздна, обсуждая смысл и значение шибуми, все его возможные воплощения и формы, дух этого понятия, его глубочайшая сущность все же осталась для них различной, они так до конца и не поняли друг друга. Для генерала шибумиозначало повиновение, покорность; для Николая — власть.
Оба они были в плену у своих представлений.
* * *
Николай отплыл в Японию на корабле, полном раненых солдат, возвращавшихся назад, к своим семьям, к наградам и пенсиям, к нелегкой жизни калек. Желтый ил, поднимавшийся со дна Янцзы, тянулся за кормой корабля целые мили, до самого устья, и только когда вода начала постепенно менять цвет и в желтовато-бурое месиво влилась свежая серовато-голубая струя, Николай развернул наконец кусок простой гладкой ткани, в которую был завернут прощальный подарок Кисикавы-сан. В хрупком ларце из сандалового дерева, обернутом в тонкую дорогую бумагу, для того чтобы предохранить его от возможных повреждений, находились две шкатулки “го ке” из черного лака, инкрустированные серебром в технике хейдатсу. На крышках шкатулок видны были изящные чайные домики, притулившиеся к скалом на берегах озер, едва вырисовывающихся в тумане, окутанных нежной, чуть клубящейся дымкой. В одной из шкатулок лежали черные камни ниджи из кишью. В другой — белые камни, сделанные из раковин моллюсков миядзаки, блестящие, на удивление прохладные на ощупь в любую погоду.
Небольшого роста, изящный молодой человек стоял у поручней старого, покрытого ржавчиной, грузового судна и, прикрыв глаза рукой, глядел, как внизу, от борта корабля до самого горизонта, вздымаются и опускаются гребни волн, в то время как внутренним своим взором он созерцал драгоценный подарок генерала — две лаковых шкатулки “го ке”, размышляя о них и о цели всей своей жизни — шибуми.Никто, глядя на него в этот момент, не мог бы подумать, что судьбою ему предназначено стать самым высокооплачиваемым политическим убийцей в мире.
ВАШИНГТОН
Помощник, сидевший на своем месте, перед дисплеем, в изнеможении откинулся на спинку стула и тяжело вздохнул, с шумом выдыхая воздух; приподняв очки, он легонько потер маленькие красные пятнышки, оставшиеся на переносице.
— Что-то мне никак не удается получить от “Толстяка” достоверные сведения, сэр. При каждом вводе информации он выдает противоречивые, никак не согласующиеся друг с другом факты. Вы уверены, что он родился в Шанхае?
— Более или менее.
— Ладно, здесь об этом вообще нет ни слова. Если придерживаться хронологии, то первое упоминание о нем касается его жизни в Японии.
— Ну что ж, отлично. Начинайте прямо оттуда!
В голосе мистера Даймонда прозвучало нескрываемое раздражение, и Первый Помощник решил, что ему надо хоть как-то оправдаться.
— Это не так просто, как вы думаете, сэр. Тут-то и начинается всякая чертовщина. Взять хотя бы рубрику “Языки, на которых субъект говорит”. Тут мы имеем: русский, французский, китайский, немецкий, английский, японский и баскский. Баскский? Не похоже на правду, вероятно, это ошибка, как вы считаете?
— Здесь нет никакой ошибки.
— Баскский? Зачем он нужен? Какого черта человеку вообще учить баскский?
— Не знаю. Он выучил его в тюрьме.
— В тюрьме, сэр?
— Вы еще дойдете до этого. Он провел три года в одиночном заключении.
— Вы... вы удивительно хорошо знакомы с информацией о нем, сэр.
— Я следил за ним в течение многих лет.
Помощник хотел было спросить, чем этот Николай Хел заслужил особое внимание шефа, но передумал.
— Ну хорошо, сэр. Пусть будет баскский. А как вам вот это понравится? Первые сведения, которым можно верить, относятся к послевоенным годам; сразу после окончания войны он, как здесь сказано, работал в Оккупационных силах дешифровщиком и переводчиком. Если допустить, что он уехал из Шанхая именно в тот год, который здесь указан, получится, что шесть лет повисают в воздухе. Единственный лучик света, который “Толстяк” проливает на этот период, ничего не проясняет. Если верить ему, получается, что он провел эти шесть лет, изучая какую-то игру. Игра называется го — черт его знает, что это значит!
— Мне кажется, здесь все верно.
— Неужели такое может быть? Все эти годы в течение второй мировой войны он занимался изучением какой-то настольной игры?
Помощник покачал головой. Ему, как и “Толстяку”, становилось не по себе, когда он сталкивался с чем-то, не вытекавшим закономерно из цепи четких логических умозаключений. А можно ли представить себе что-нибудь более несовместимое с сухими и надежными понятиями логики, чем международный политический убийца, отмеченный сиреневой картой, который проводит пять или шесть лет (Боже милостивый! Они даже точно не знают, сколько!), изучая правила какой-то дурацкой игры!
ЯПОНИЯ
Почти пять лет Николай провел в доме Отакэ-сан; он был учеником и в то же время членом семьи. В Отакэ седьмого дана одновременно уживались два человека, две противоречивые личности; во время состязания он был хитер, коварен и чрезвычайно хладнокровен; все знали, что он безжалостно использует промахи противника, его неповоротливый ум, неумение действовать быстро и четко. Однако дома, в своем сумбурном, бестолковом быту, среди безалаберной обширной семьи, включавшей в себя, помимо его жены, отца и трех детей, обычно не меньше шести учеников, Отакэ-сан становился по-отечески заботливым, щедрым на ласку, готовым без конца шутить и дурачиться, к удовольствию своих детей и воспитанников. В доме никогда не было лишних денег, но так как жил Отакэ-сан в маленькой горной деревушке, где не было дорогостоящих развлечений, то никаких проблем не возникало. Когда деньги иссякали, семья жила скромно на оставшуюся небольшую сумму; когда появлялись вновь — тратила их свободно, не задумываясь.
Все дети Отакэ-сан обладали весьма заурядными способностями к го, и уровень их игры был довольно средний. А из учеников только в Николае счастливо соединились те необъяснимые, но необходимые свойства, которые отличают игрока высокого класса: дар мыслить отвлеченно, постигая и рассчитывая абстрактные, потенциальные возможности — свои и соперника; математическое и в то же время поэтическое восприятие действительности, логика в соединении с чувством, в лучах которой безграничный хаос возможных ходов и перемещений как бы кристаллизуется под влиянием интенсивной сосредоточенности в четкие геометрические соцветия; умение безжалостно наносить удары, используя малейшую слабость противника.
Со временем Отакэ-сан открыл в Николае еще одно качество, делавшее его игру столь великолепной и неповторимой. Посреди партии Николай мог вдруг отключиться, погрузившись в короткое, но глубокое забвение, а затем вновь возвращался к игре, отдохнувший и освеженный.
Отакэ-сан был первым человеком, который обнаружил, что Николай — мистик.
Как и большинство мистиков, Николай не подозревал о своем даре и поначалу просто не мог поверить, что другие люди не способны испытывать точно такие же ощущения. Он не представлял себе жизни без этих переключении, но и не особенно жалел тех, кто жил, не зная таких минут, так как смотрел на них как на существа совершенно другого порядка.
Эти способности Николая обнаружились неожиданно. Как-то раз после полудня он играл с Отакэ-сан простую тренировочную партию; это была строгая классическая игра; лишь некоторые тонкие, едва заметные оттенки в ее развитии отличали ее от учебных образцов из книг. На третьем часу игры Николай почувствовал, что врата для него распахнуты и путь к уединенному отдохновению открыт; он дал себе волю, расслабился и перешел в то чистое, удивительное состояние, которое лежало за порогом. Через некоторое время ощущение исчезло, и он вновь склонился над доской, спокойный, отдохнувший, рассеянно размышляя, почему это учитель медлит и не делает вполне очевидный ход. Подняв глаза, он удивился, заметив что взгляд Отакэ-сан устремлен не на доску, а на его лицо.
— Что случилось, учитель? Я допустил ошибку?
Отакэ-сан продолжал внимательно изучать лицо юноши.
— Нет, Никко. Два твоих последних хода нельзя назвать особенно блестящими, но и ошибок в них не было. Однако... как ты можешь играть, если ты грезишь наяву, спишь с открытыми глазами?
— Сплю с открытыми глазами? Но я не сплю не грежу, учитель.
— Разве? Твои глаза смотрели куда-то в пространство, а взгляд был совершенно пуст. Делая ход, ты даже не смотрел на доску. Ты передвигал камни, глядя куда-то вдаль, в сад за окном.
Николай улыбнулся и кивнул головой. Теперь он понял.
— Ах, ну конечно. Я только что вернулся оттуда, где я обычно отдыхаю. Поэтому-то мне и не нужно было смотреть на доску.
— Объясни мне, пожалуйста, почему тебе не нужно было смотреть на доску, Никко.
— Я... а... ну, понимаете, я отдыхал.
Николай видел, что Отакэ-сан не понимает его, и это смущало мальчика, так как он полагал, что такой отдых обычен для всех людей.
Откинувшись на своем сиденье, Отакэ-сан положил под язык еще один мятный леденец, которые он постоянно посасывал, чтобы облегчить боли в желудке, возникшие в результате долгих лет жесткого самоконтроля и напряжения профессиональной игры.
— А теперь скажи мне, что ты имеешь в виду, когда говоришь, что ты отдыхаешь.
— Мне кажется, “отдых” — не совсем подходящее слово для этого состояния, учитель. Но я не знаю понятия, которым можно было бы определить его. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил об этом. Но вам, должно быть, знакомо это ощущение. Это чувство, точно ты уезжаешь, не трогаясь с места. Это... вы понимаете... это перетекание во все, что тебя окружает и... постижение всех вещей.
Николай пришел в замешательство. Ощущение это было слишком простым и естественным, чтобы его можно было объяснить словами. Все равно, как если бы учитель попросил его объяснить, как он дышит, или рассказать, что такое аромат цветов. Николай нисколько не сомневался: Отакэ-сан прекрасно понимает, что он имеет в виду; в конце концов, ему достаточно вспомнить свои собственные ощущения в подобные минуты. Зачем же он тогда задает такие вопросы?
Нагнувшись вперед, Отакэ-сан тронул мальчика за руку:
— Я знаю, Никко, что тебе трудно выразить это словами. Мне кажется, я немного понимаю твои ощущения — не потому, что и я испытывал что-либо подобное, но потому что я кое-что читал об этом, так как вопрос этот всегда меня интересовал. В книгах это называют мистицизмом.
Николай рассмеялся.
— Мистицизм! Ну что вы, учитель...
— Ты рассказывал кому-нибудь об этой... как ты ее назвал?.. Способности уезжать, не трогаясь с места?
— Нет. Зачем вообще нужно говорить об этом?
— Ты не говорил об этом даже нашему доброму другу Кисикаве-сан?
— Нет, учитель. Мне никогда не приходило в голову. Я и сейчас не понимаю, почему вы задаете мне такие вопросы. Вы смущаете меня. Я чувствую, что мне становится стыдно.
Отакэ-сан сжал его руку.
— Нет, нет. Тебе нечего стыдиться. И нечего бояться. Понимаешь ли, Никко, то, что ты ощущаешь... и то, что ты называешь “отдыхом”... это не совсем обычно. Есть люди — их очень немного, — которые иногда, в очень слабой форме, испытывают подобные ощущения в юности. Это то самое состояние, которого праведники стремятся достигнуть отречением от мирских благ и медитацией, глупцы же для этого прибегают к наркотикам. Во все века и при всех цивилизациях существовали избранные люди, которым удавалось достигнуть этого состояния безмятежного спокойствия и единения с природой (я употребляю эти слова для определения подобных ощущений, поскольку именно так о них говорится в книгах), минуя долгие годы жесткого, изнурительного самоконтроля и отречения от всего земного. По всей видимости, ощущение это приходит к ним просто и естественно. Таких людей называют мистиками. Это не слишком удачное определение, так как оно содержит в себе оттенок чего-то религиозного и магического. Пожалуй, все слова, которые употребляют для того, чтобы описать такое состояние, звучат слишком громко и высокопарно. То, что ты называешь “отдыхом”, другие зовут “экстазом”.
Николай при этом слове смущенно улыбнулся, ему стало неловко. Можно ли простейшую, самую естественную в мире вещь называть мистицизмом, а одно из самых спокойных, безмятежных чувств, какие только можно себе представить, экстазом?
— Тебя смешит это слово, Никко? Но ведь ощущение, которое ты испытываешь, без сомнения, приятно, не правда ли?
— Приятно? Я никогда не думал обэтом так. Оно... необходимо.
— Необходимо?
— Ну да. Как может человек прожить целый день, с утра до ночи, время от времени не отдыхая? Отакэ-сан улыбнулся.
— Некоторым из нас приходится жить именно так — преодолевая множество препятствий, с трудом продвигаясь вперед и не зная подобных минут благословенного отдыха.
— Простите, учитель. Но я не могу представить себе такой жизни. Какой же смысл тогда вообще жить?
Отакэ-сан кивнул. Он читал о том, что мистики обычно не способны понять обычных людей, лишенных этого дара. Ему стало немного не по себе, когда он вспомнил, что, если мистики теряют свой дар — а с большинством из них это рано или поздно случается, — их охватывает панический ужас и они впадают в глубокую депрессию. Некоторые при этом ищут спасения в религии, пытаясь искусственно, с помощью медитации, возродить в себе утраченную способность. Другие даже совершают самоубийства, такой ненужной и бессмысленной кажется им жизнь, лишенная мистических перенесений.
— Никко! Меня всегда глубоко интересовало все, что связано с мистицизмом, поэтому прошу тебя, позволь мне задать тебе несколько вопросов о том, что ты называешь “отдыхом”. В рассказах мистиков о собственных перенесениях, которые мне до сих пор доводилось читать, встречается столько совершенно произвольных терминов, так много различных противоречий, поэтических сравнений и парадоксов! Такое впечатление, что они пытаются описать нечто, слишком сложное для того, чтобы его можно было выразить словами.
— Или слишком простое, сэр.
— Да. Возможно, ты и прав. Слишком простое. Отакэ-сан сильно надавил себе на грудь, чтобы облегчить напряжение, и взял из коробочки еще один мятный леденец.
— Скажи мне, с каких пор появились у тебя эти ощущения?
— Они были всегда.
— С тех пор, как ты был ребенком?
— Всегда.
— Понятно. А сколько времени это состояние обычно продолжается?
— Это не имеет значения, учитель. Там нет времени.
— Что же там есть? Вечность?
— Нет. Там нет ни времени, ни вечности.
Отакэ-сан, улыбаясь, покачал головой:
— Неужели и от тебя мне придется выслушивать все те же расплывчатые термины и поэтические парадоксы?
Николай чувствовал, что именно это раскладывание по полочкам, расчленение неразделимого на мертвые составляющие превращает бесконечно простое понятие в сумбурную путаницу и хаос, но он не знал, как выразить свои ощущения с помощью таких неуклюжих, топорных инструментов, как слова.
Отакэ-сан пришел к нему на помощь:
— Так ты говоришь, что, переходя в это состояние, ты теряешь ощущение времени? И ты не знаешь, как долго оно продолжается?
— Я совершенно точно знаю, сколько времени это длится, сэр. Ведь, уходя, я на самом деле остаюсь здесь. Я — везде, а значит, и там, где мое тело, я с ним. И это совсем не то, что сон наяву. Иногда такой отдых длится минуту или две. А бывает, и несколько часов. Он продолжается ровно столько, сколько необходимо.
— И часто они приходят к тебе... эти минуты отдыха?
— По-разному. Самое большее — два-три раза в день. А иногда они могут исчезнуть на целый месяц. Когда такое случается, я начинаю тосковать по ним, мне их очень недостает. И я боюсь тогда, что они уже никогда не вернутся.
— Скажи мне, ты можешь вызвать у себя такое состояние по собственному желанию, простым напряжением воли?
— Нет. Но я могу перекрыть ему путь, как бы это сказать, заблокировать вход. Нужно вести себя очень осторожно, чтобы они не исчезли навсегда, чтобы минуты эти могли вернуться вновь, когда мне понадобится.
— А как ты можешь перекрыть им путь?
— Поддавшись гневу. Или ненависти.
— Значит, тебе не уйти в это состояние, если тебя душит ненависть?
— Разумеется, это невозможно. Ведь это полностью противоположно ненависти.
— Может быть, это любовь?
— Это не связано с любовью, потому что не касается людей.
— Чего же это касается?
— Всего. Меня. Это одно и то же. Когда я отдыхаю, мы — я и все, что меня окружает, становимся... Не знаю, как это выразить...
— Ты сливаешься со всем, что тебя окружает, становишься с ним единым целым?
— Да. Нет, это не совсем точно. Я не становлюсь единым целым со всем, что меня окружает. Я возвращаюськ этому единению и слиянию. Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Пытаюсь понять. Вот, например, что ты испытал, пока мы играли? Опиши свои ощущения, Николай беспомощно развел руками:
— Как же я это сделаю?
— Попытайся. Начни так: мы играли, и я как раз поставил пятьдесят шестой камень... и... Продолжай.
— Это был пятьдесят восьмой камень, учитель.
— Хорошо, пусть будет пятьдесят восьмой. И что же случилось дальше?
— Дальше... Течение игры было чистым и правильным, и постепенно оно начало уносить меня туда, на луг. Это всегда начинается на фоне какого-нибудь движения... вроде струящейся воды... Речного потока, стремящегося вдаль, ветерка, когда он, пролетая над полями, колышет волны спелого риса, или пышных и свежих листьев; облаков, медленно плывущих в вечной безбрежности неба... Со мной это случается также, когда игра идет классическая, размеренная: плавные переходы, ровные, текучие ряды камней го тоже могут унести меня туда, на мой луг.
— На луг?
— Да. Это место, в которое я перехожу. Так я и узнаю, что минуты отдыха пришли.
— Это настоящий, реальный луг? Он существует в действительности?
— Да, разумеется.
— Луг, на котором ты когда-то бывал? Любимое, запомнившееся тебе место?
— Я не могу его помнить. Я никогда не бывал на нем в умаленном, сжатом состоянии.
— Сжатом?
— Понимаете... Когда я живу только в своем теле и не отдыхаю.
— Так, значит, ты считаешь, что нормальная, обычная жизнь — это умаленное, сжатое состояние?
— Я думаю, что то состояние, когда я отдыхаю, — нормально. А это, теперешнее... оно временное и... ну да, сжатое.
— Расскажи мне об этом луге, Никко.
— Он треугольной формы. Склоны его уходят вверх, в вышину. Трава там высокая, пышная. Животных нет. Никто и ничто никогда не топтало этой травы, не приминало ее, не использовало как пищу. Там растут цветы, в воздухе чувствуется легкое теплое дуновение... Блеклое небо. Я всегда рад вновь превратиться в траву.
— Ты бываешьтравой?
— Мы словно бы перетекаем одно в другое, сливаемся воедино. И ветерок, и золотистый солнечный свет. Все мы... неразделимы, слиты в едином целом.
— Понимаю. Понимаю. То, как ты описываешь свои мистические ощущения, напоминает мне другие описания, которые я читал. Те, кто пишет об этом, обычно называют этот луг “врата” или “путь”. Ты когда-нибудь думал о нем такими словами?
— Нет.
— Так. И что же происходит потом?
— Ничего. Я отдыхаю. Я одновременно везде и во всем. Я не думаю ни о чем, я растворяюсь в наслаждении. А потом... я начинаю уменьшаться, сжиматься. Я отделяюсь от солнечного света и от луга и снова замыкаюсь в жесткие рамки моего тела. И отдых заканчивается.
Николай неуверенно улыбнулся.
— Кажется, я не очень хорошо описал все это, учитель. Это не то, что можно выразить словами.
— Нет, нет, ты рассказываешь прекрасно, Никко. Ты возродил во мне воспоминание, которое почти изгладилось из моей памяти. Один или два раза, когда я был еще ребенком... Летом... Мне кажется, я испытывал короткие перенесения, подобные тем, о которых ты говоришь. Я когда-то читал, что большинство людей в детстве переживают иногда похожие мистические ощущения, но, вырастая, теряют их. И забывают о них. Расскажи мне еще что-нибудь. Как получается, что ты продолжаешь играть в го в то время как ты?.. Когда ты там, на своем лугу?
— Но ведь я здесь точно так же, как и там. Я ухожу, но при этом остаюсь на месте. Я часть этой комнаты и этого сада.
— И меня, Никко? Ты также и часть меня?
Николай отрицательно покачал головой.
— Там, где я отдыхаю, нет никаких живых существ. Я единственный, кто это видит. Я вижу нас всех, и солнечный свет, и траву.
— Понятно. А как же ты делаешь ходы и переставляешь камни, не глядя на доску? Откуда ты знаешь, где проходят линии? Как ты узнаешь, куда я поставил свой камень?
Николай пожал плечами. С его точки зрения, это было настолько очевидно, что не требовало объяснения.
— Я — часть всего окружающего, учитель. Я вхожу... Нет, я теку в едином потоке. Вместе с го, с камнями. Доска для игры и я неразделимы, мы — одно целое. Как же мне не знать пересечения линий или расположения камней?
— То есть ты смотришь как бы изнутри игрового поля?
— Изнутри или снаружи — это одно и то же. Однако слово “смотреть” тут также не совсем подходит. Когда ты везде и во всем, тебе не нужно смотреть. — Николай обескураженно покачал головой. — Нет, я не могу этого объяснить.
Отакэ-сан легонько сжал руку Николая, затем отпустил ее.
— Не буду тебя расспрашивать. Признаюсь, я завидую тому мистическому покою, который ты обрел. А больше всего твоей способности обретать его столь естественно, не сосредотачиваясь и не прикладывая никаких усилий, без чего даже праведные, святые люди не могут достигнуть этого состояния. Но, завидуя тебе, я в то же время боюсь за тебя. Если мистический экстаз стал — а я полагаю, так оно и есть — естественной и необходимой частью твоей внутренней жизни, что случится с тобой, если твой дар вдруг исчезнет, если ты не сможешь больше испытывать подобные ощущения?
— Я не могу представить себе такого, учитель.
— Знаю. Однако в книгах написано, что эта способность может исчезать; тогда неожиданно теряется путь к этому высшему, внутреннему покою. Вдруг в твоей жизни произойдет что-то, что наполнит твою душу постоянной, неослабевающей ненавистью или страхом, и тогда ты утратишь свой дар?
Мысль об утрате самой естественной и самой важной части его жизни смутила и встревожила Николая. На мгновение его охватил ужас; он подумал, что боязнь потерять эту способность вполне может привести к ее разрушению. Ему захотелось уйти от этого разговора, от этих новых для него, невероятных сомнений и предположений. Опустив глаза, глядя на доску, мальчик размышлял о том, что бы он стал делать, утратив он свой дар.
— Что бы ты сделал тогда, Никко? — помолчав немного, повторил Отакэ-сан.
Николай поднял глаза; взгляд их был совершенно спокойным и бесстрастным.
— Если бы кто-нибудь отнял у меня эти минуты отдохновения, я убил бы его.
Голос его прозвучал ровно, с каким-то фаталистическим спокойствием, и Отакэ-сан почувствовал, что слова эти были сказаны не в запальчивости, в них не прозвучало и тени гнева; это была правда. Именно эта ясная, абсолютная уверенность больше всего встревожила Отакэ-сан.
— Но, Никко. Представь себе, что не человек лишит тебя твоего дара. Что это сделает, скажем, какая-то определенная ситуация или событие. Как ты поступишь в этом случае?
— Я постараюсь найти способ разрушить ситуацию, чего бы мне это ни стоило.
— Но вернет ли это тебе твой дар?
— Не знаю, учитель. Но я сделаю все, что смогу. Отакэ-сан вздохнул, отчасти из-за жалости к Никко, такому невероятно беззащитному и уязвимому, отчасти же из сочувствия к тому человеку, который случайно, может быть, сам того не подозревая, станет причиной такого несчастья. Он ни минуты не сомневался, что молодой человек выполнит свое обещание. Нигде личность игрока не раскрывается так полно, как в игре го, а игра Николая, смелая и блестящая, отличалась в то же время холодностью и жестоким, почти бесчеловечным стремлением любой ценой достигнуть цели. Читая в душе Николая, точно в открытой книге, Отакэ-сан понимал, что его лучший, самый талантливый ученик может достичь величия, может стать первым европейцем, который поднимется до высочайших вершин го, до самых высоких данов; но он также знал, что мальчику никогда не суждено обрести успокоение и счастье в другой, более низменной игре — игре жизни. Небеса благословили Никко, одарив его чудесной способностью мистического перенесения. Но ядрышко этого дара было отравлено, под соблазнительной оболочкой скрывался смертельный яд.
Отакэ-сан снова вздохнул, рассматривая расположение камней. Партия была сыграна уже примерно на треть.
— Ты не возражаешь, Никко, если мы не будем доигрывать до конца? Мой старый желудок не дает мне покоя. А игра наша настолько классическая, что семена, которые мы посеяли, начиная ее, уже пустили корни, предвещая исход. На мой взгляд, ни один из нас не допустил серьезных ошибок, как тебе кажется?
— Вы правы. — Николай рад был остановить игру и покинуть эту маленькую комнатку, где он впервые узнал о том, что его мистические перенесения так уязвимы. Неужели произойдет что-то непредвиденное, что лишит его этой лучшей и самой основной части его жизни и отнимет у нее смысл?
— Так или иначе, учитель, полагаю, вы победили бы с перевесом в семь или восемь камней. Отакэ-сан еще раз взглянул на доску.
— Так много? А мне кажется, не более чем камней пять-шесть.
Сказав это, он улыбнулся Никко. Это была их шутка.
В действительности, перевес Отакэ-сан был бы не менее чем в двенадцать камней, и оба прекрасно об этом знали.
* * *
Шли годы, зиму сменяла весна, а лето — осень, жизнь в доме Отакэ-сан текла по-прежнему — с ее мелкими делами и обязанностями, раз и навсегда закрепленными за каждым из членов семьи, с ее неизменным уважением к хозяину дома, с упорным повседневным трудом и учебой, которые сменялись игрой, шумным весельем и тихой, нежной привязанностью, не менее искренней оттого, что она была молчалива.
Даже в маленькой горной деревушке, ритм жизни которой определялся мирными полевыми работами и сбором урожая, низкая, глухая нота войны постоянно вплеталась в симфонию ясного, спокойного труда. Молодые люди, которых в деревне знали с пеленок, вступали в армию; некоторые уходили навсегда, чтобы никогда больше не вернуться. Сообщение о нападении на Перл-Харбор 8 декабря 1941 года было встречено всеобщим восторгом; знающие люди в один голос утверждали, что не пройдет и года, как война закончится. Ликующие голоса кричали по радио о победах, следовавших одна за другой, в то время как японская армия гнала европейцев все дальше от берегов Тихого океана.
Несмотря на все это, некоторые землевладельцы недовольно ворчали, жалуясь друг другу на почти непосильный продовольственный налог, который взвалило на них правительство; в то же время поступление на рынок других товаров, обычных вещей, необходимых в хозяйстве, постоянно уменьшалось. Отакэ-сан все больше предавался литературной деятельности, поскольку количество соревнований по го сильно сократилось: все силы отдавались войне, а в гражданской жизни проявлением патриотизма считались отказ от всяких развлечений, строгость и аскетизм. Бывали случаи, когда война вторгалась и более откровенно в мирный уют дома Отакэ-сан. Как-то зимним вечером его средний сынишка вернулся домой из школы пристыженный и подавленный. Товарищи по классу насмехались над ним, обзывая “йовамуси” — слабым червяком, так как руки мальчика были очень чувствительны к холоду и днем, когда они занимались на улице гимнастической борьбой, он надел варежки, тогда как остальные ребята бегали по покрытому снегом школьному двору, раздевшись до пояса, демонстрируя свою физическую выносливость, закалку и твердость “духа самураев”.
Время от времени до Николая доносились сказанные шепотом или вполголоса словечки: “иностранец”, “гайдзин”, “рыжий”; в них звучали настороженность и недоверие, отголосок затаенной ненависти к иноземцам, которую внушали детям школьные учителя, одурманенные ура-патриотизмом. Однако Николай не особенно страдал от своего положения чужака в воюющей стране. Генерал Кисикава позаботился о том, чтобы в документах, удостоверяющих личность юноши, было указано, что мать его — русская (то есть нейтральная сторона), а отец — немец (то есть союзник). К тому же Николая защищало то величайшее уважение, которое крестьяне питали к Отакэ-сан, знаменитому мастеру игры в го, который оказал честь их деревне тем, что поселился здесь.
Николай усовершенствовался в игре настолько, что ему было позволено участвовать в отборочных матчах и в качестве ученика сопровождать Отакэ-сан на большие чемпионаты, которые устраивались обычно в отдаленных живописных уголках, где игроки пребывали в полнейшем “заточении”, отгородившись от мирских развлечений и ни на что не отвлекаясь. У юноши появилась возможность собственными глазами наблюдать тот подъем, то воодушевление, граничившее с фанатизмом, с которым шли на войну японцы. На всех железнодорожных станциях, на вокзалах с шумом и помпой провожали новобранцев. Громадные транспаранты гласили:
“ДА ЗДРАВСТВУБТ МОЛОДЕЖЬ. ВСТАВШАЯ ПОД ЗНАМЕНА ОТЧИЗНЫ!” ИЛИ: “ПУСТЬ УДАЧА НЕИЗМЕННО СОПУТСТВУЕТ ВАМ НА ДОРОГАХ ВОИНЫ! МЫ МОЛИМСЯ ЗА ВАС!”
Николай слышал рассказ о юноше из соседней деревни, который из-за слабого здоровья не смог пройти медицинскую комиссию. Он умолял взять его в армию кем угодно, пусть даже не солдатом — он готов был выполнять любую работу, соглашался на все, только бы не подвергнуться ужасному, невыносимому унижению — “хадзи”, если люди узнают, что он оказался негоден к военной службе. Все его просьбы отклонили, и, усадив в поезд, его отослали обратно домой. Он стоял, отвернувшись к окну, непрерывно, почти беззвучно бормоча про себя: “Хадзи дэсу, хадзи дэсу”. Через два дня его тело нашли на железнодорожных путях. Он предпочел смерть позорному возвращению домой, к родным и друзьям, которые так радостно и торжественно провожали его в армию.
Для простых людей Японии, так же как и для тех, кто воевал по ту сторону черты, война была чем-то, существующим независимо от их желания, делом, навязанным им извне, которым они тем не менее вынуждены были заниматься. В то же время их переполняла какая-то отчаянная гордость от сознания, что крохотная Япония, почти не имевшая никаких природных ресурсов, если не считать несгибаемого духа ее народа, противостоит бесчисленным китайским ордам и громадной индустриальной мощи Америки, Австралии и Великобритании, а также почти всех европейских держав, за исключением четырех. И каждый здравомыслящий человек понимал, что стоит только Японии ослабеть под напором несметных, намного превосходящих сил противника, как полчища советских солдат затопят ее, раздавив своей массой.
Однако поначалу праздновались победы. Когда же до деревни дошла весть, что Дулитл бомбил Токио, это сообщение было встречено с замешательством и возмущением. С замешательством, поскольку все были безгранично уверены в неуязвимости Японии. С возмущением, потому что, невзирая на незначительные результаты бомбардировок, они стали причиной многочисленных пожаров в разных районах города; бомбы, сброшенные с американских самолетов, разрушили жилые дома и школы, но не задели цехов, по иронии судьбы, единственного предприятия в городе, работавшего на оборону. Когда Николай слышал об американских бомбардировщиках, ему сразу вспоминались самолеты, бомбившие универмаг “Искренний друг” в Шанхае. Он снова видел перед собой изящную, как куколка, китаянку в платье из зеленого шелка, с маленьким ожерельем, плотно обхватывающим гибкую фарфоровую шейку, с лицом, невероятно бледным даже под слоем рисовой пудры, искавшую свою руку.
Несмотря на то, что война проникала всюду, окрашивая буквально все стороны жизни, она не сыграла решающей роли в росте и становлении Николая. Три вещи были для него важнее всего на свете: его постоянное совершенствование в игре; драгоценные для него минуты мистического покоя, возрождавшие его физические силы, когда они начинали убывать, а затем, когда ему исполнилось семнадцать лет, его первая любовь.
Марико была одной из учениц Отакэ-сан, нежная, застенчивая девушка, всего лишь на год старше Никко; ей недоставало жесткой, сухой логики, для того чтобы стать выдающимся игроком, но стиль ее игры был чрезвычайно утонченным и изящным. Они с Николаем сыграли вместе множество партий, тренируясь и одновременно открывая для себя друг друга. Ее робость и застенчивость прекрасно гармонировали с его сдержанным, холодноватым достоинством, и часто по вечерам они сидели вдвоем в маленьком садике, почти не разговаривая.
Иногда они вместе ходили в деревню по какому-нибудь поручению; когда руки их случайно соприкасались, разговор внезапно прерывался и молодые люди с трепетом замолкали. Наконец однажды, с отвагой, которой предшествовали полчаса напряженной внутренней борьбы, Николай протянул руку через столик, на котором лежала доска для го, и коснулся руки девушки. Едва дыша, отчаянно пытаясь сосредоточиться на очередном ходе, Марико ответила на пожатие, не поднимая глаз, не глядя на него, и все оставшиеся утренние часы они играли какую-то отрывистую, беспорядочную партию, держась за руки; ее ладонь была влажной от страха, что все раскроется и их застигнут, его — дрожащей от напряжения и неудобного положения вытянутой руки; но он не мог позволить себе не то что отпустить ее руку, но даже немного ослабить пожатие, боясь, что она примет это за отказ.
Оба они почувствовали облегчение, когда их позвали обедать, но кровь в обоих кипела, и привкус греховной любви оставался до вечера. На следующий день они в первый раз поцеловались, поцелуй был легкий, мимолетный.
Однажды весенней ночью, когда Николаю было уже почти восемнадцать, он осмелился навестить Марико в ее маленькой спаленке. Когда дом полон народа, ночное свидание превращается в опасное приключение: бесшумные, крадущиеся движения, тихий, еле слышный шепот, затаенное дыхание и звук, зажатый в горле, когда тела сливаются воедино, а сердца то отчаянно колотятся, то, кажется, совсем перестают биться.
Они любили друг друга неумело, невероятно бережно и нежно.
Николай регулярно, раз в месяц, получал письма от генерала Кисикавы и сам отвечал на них, но только дважды за все пять лет ученичества юноши генералу удалось вырваться из круговорота дел в Японию.
В первый раз он погостил в горной деревушке всего один день, так как большую часть отпуска генерал провел в Токио со своей дочерью, недавно овдовевшей; ее муж, морской офицер, погиб, когда его корабль затонул в Коралловом море во время битвы, принесшей победу Японии, оставив жену беременной их первым ребенком. Разделив с дочерью горечь утраты и позаботившись о том, чтобы она ни в чем не нуждалась, генерал заглянул к Отакэ. Он привез Николаю подарок — два ящика книг, которые он самолично выбирал из конфискованных библиотек, строго-настрого приказав юноше разобраться в них и заниматься языками, не забывая их, — нельзя позволить, чтобы его лингвистические способности пропали. Книги были на русском, английском, немецком, французском и китайском языках. Последние оказались бесполезны для Николая, поскольку он, хотя и вырос на улицах Шанхая и мог бегло объясняться на китайском просторечии, никогда не учился читать по-китайски. Собственные познания генерала во французском языке были довольно ограниченными, это сказалось в том, что в ящиках прибыли четыре экземпляра “Отверженных” Виктора Гюго на четырех различных языках, а возможно, и пятый, как предполагал Николай, — на китайском.
В тот вечер генерал обедал с Отакэ-сан, и оба они избегали любого упоминания о войне. Когда Отакэ-сан похвалил Николая за его трудолюбие, генерал, принявший на себя роль отца, по японским обычаям, стал умалять достоинства своего подопечного, уверяя, что со стороны Отакэ было необычайной любезностью взвалить на себя такой груз и тратить свое время и силы на занятия с таким ленивым и неспособным учеником. Однако он не мог скрыть гордости, которая вспыхнула в его глазах.
Приезд генерала совпал с цуками — осенним Праздником Лицезрения Луны, и приношения из цветов и осенних трав были возложены на алтарь в саду, туда, куда должны были упасть первые лунные лучи. В обычное время среди приношений были бы фрукты и различная еда, однако война с ее постоянными лишениями и нехваткой во всем вынудила Отакэ-сан сочетать свою приверженность старым обычаям со здравым смыслом. Он мог бы, конечно, как его соседи, положить на алтарь пищу, а на другой день вернуть ее на свой обеденный стол, но подобные вещи казались ему немыслимыми.
После обеда Николай и генерал сидели в саду, глядя, как восходящая луна пробирается между ветвями деревьев.
— Ну как, Никко? Ты уже достиг своей цели, обрел шибуми? Помнишь, как ты говорил мне, что обязательно добьешься этого? — спросил генерал, поддразнивая юношу.
Николай опустил глаза:
— Это было сказано слишком поспешно и необдуманно, сэр. Я был слишком молод.
— Да, без сомнения, ты тогда был моложе. Полагаю, ты и теперь считаешь молодость свою немалым препятствием в твоих духовных поисках. Возможно, со временем тебе удастся приобрести похвальную утонченность поведения, которую можно было бы назвать “шибуса”. Шибуса — один из этапов движения к шибуми. Ищи, и не опускай рук. Но будь готов и к тому, чтобы с достоинством принять меньшее. Большинству из нас приходится этим ограничиться.
— Благодарю вас за ваши наставления, Кисикава-сан. Но пусть я лучше потерплю неудачу в стремлении стать человеком шибуми, чем добьюсь успеха на пути к какой-либо другой цели.
Генерал кивнул и улыбнулся своим собственным мыслям.
— Ну конечно, я уверен, что так оно и будет. Просто я немного забыл о некоторых чертах твоего характера. Мы слишком долго не виделись.
Они помолчали, любуясь красотой залитого лунным светом сада.
— Скажи мне, Никко, ты продолжаешь заниматься языками? — нарушил тишину генерал.
Николай вынужден был признаться, что, просмотрев несколько книг из тех, что привез генерал, он обнаружил, что основательно подзабыл немецкий и английский.
— Ты не должен относиться к этому так легкомысленно; нельзя забывать языки, особенно английский. Я не в состоянии буду помочь тебе чем-либо, когда эта война наконец закончится, Тебе не на что будет опереться в жизни, кроме как на твое знание и способности к языкам.
— Вы говорите так, будто война уже проиграна, сэр.
Кисикава-сан долго молчал, и Николай видел, какое грустное и усталое у него лицо; в лунном свете черты его были чуть размыты, и оно казалось очень бледным.
— Все войны в конечном счете заканчиваются поражением, Никко. Для обеих сторон. Прошли те дни, когда воины, которых с детства готовили к битвам, встречались лицом к лицу на поле боя. Теперь войны ведутся между двумя противостоящими друг другу, мощными индустриальными державами, между двумя народами. Русские своей бесчисленной безликой массой навалятся на немцев и сомнут их. Американцы с их несчетными заводами и фабриками раздавят нас. Вот к чему все придет в конце концов.
— Что вы будете делать, когда это случится, сэр?
Генерал медленно покачал головой:
— Это не имеет значения. Я выполню мой долг до конца. Я буду продолжать работать по шестнадцать часов в сутки, решая мелкие административные вопросы. Надо вести себя как и полагается патриоту.
Николай взглянул на него с удивлением. Он никогда еще не слышал, чтобы Кисикава-сан говорил о патриотизме.
На губах генерала промелькнула легкая усмешка.
— Да, да, Никко. В конечном счете я патриот, и в этом мое сходство с теми, кто горой стоит за политическую систему, или идеологию, или военные оркестры, или за хиномару. Патриот таких вот садов, как этот, праздников луны и тонкостей го, песен женщин, сажающих рис, и вишен в их коротком цветении — всего, что по-настоящему и есть Япония. Я знаю, что мы не сможем выиграть эту войну, но это никак не влияет на то, что я должен до конца выполнять мой долг, и я выполню его. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Никко?
— Только слова, сэр.
Генерал усмехнулся.
— Быть может, кроме них, и нет ничего. А теперь иди спать, Никко. Дай мне посидеть здесь немного одному. Я уеду рано утром, еще до того, как ты встанешь, но мне было очень приятно провести эти недолгие часы с тобой.
Николай молча наклонил голову и поднялся. Еще долгое время после его ухода генерал сидел неподвижно, глядя на тихий сад, залитый лунным светом.
Уже позднее Николай узнал, что генерал Кисикава пытался оставить Отакэ-сан деньги на содержание и обучение своего подопечного, однако тот отказался наотрез, заявив, что, если Николай действительно такой недостойный ученик, как утверждает генерал, с его стороны было бы неэтично принимать плату за обучение. Генерал улыбнулся и покачал головой; ничего не поделаешь — он вынужден был покориться.
* * *
Громадный вал войны, точно приливная волна, нахлынул на Японию, напрягавшую последние силы и все ограниченные возможности своего промышленного производства в тяжелой, изнурительной борьбе, надеясь заключить мир на благоприятных условиях. Первые признаки неминуемого поражения сквозили в истерическом фанатизме радиопередач, которые должны были поддержать и укрепить боевой дух армии и народа, в выступлениях тех, кому удалось спастись от опустошительных бомбардировок жилых кварталов американскими самолетами, в постоянно возрастающей нехватке самых насущных, необходимых вещей.
Даже в сельской местности, в их маленькой деревушке, окруженной полями, с едой было очень трудно, особенно после того, как земледельцы сдали свои продовольственные поставки. Не раз семье Отакэ приходилось питаться дзосуи — жидкой кашицей из мелко нарезанной морковки и ботвы молодой репы с вареным рисом, которая могла показаться более или менее съедобной только благодаря неистощимому юмору и шуткам Отакэ-сан. Он ел ее, восхищенно всплескивая руками, причмокивая от удовольствия, закатывая глаза, точно в экстазе, и так удовлетворенно похлопывая себя по животу, что и дети, и ученики его не могли удержаться от смеха, начисто забывая при этом, какой безвкусной и вязкой массой на самом деле наполнен их рот. Поначалу к беженцам из города в деревне относились с сочувствием, о них заботились; однако со временем их присутствие начинало становиться все более обременительным, на них стали поглядывать просто как на дармоедов, которых нечем кормить; о них говорили теперь несколько уничижительно, называя их всех словечком “сокайдзин”. Крестьяне потихоньку начинали роптать, возмущаясь этими трутнями, занимавшими прежде высокие посты и имевшими достаточно денег, для того чтобы укрыться от всех ужасов войны в их маленькой деревушке, но при этом не способными ни на какую работу и не умевшими содержать себя самостоятельно.
Отакэ-сан в своей скромной жизни позволял себе одну маленькую роскошь — иметь небольшой, аккуратно распланированный и подстриженный садик. Позднее, когда война затянулась, он перекопал его, превратив в огород, кормивший всю семью. Однако, следуя своим взглядам, он засадил грядки репой, морковью и редиской вперемешку, так, чтобы листья их, поднимающиеся над землей, создавали картину, приятную для глаз.
— Конечно, так сложнее ухаживать за ними, выпалывать сорняки, — признавался он. — Однако если в нашем отчаянном, безумном стремлении выжить мы отречемся от красоты — тогда можно считать, что варвары уже победили нас.
Время от времени правительственное радиовещание вынуждено было признаваться то в случайно проигранной битве, то в потере очередного острова; не сделать этого, когда люди видели, как возвращаются с фронта раненые солдаты, и слышали их рассказы о том, что происходит на самом деле, — значило бы лишить эти передачи последней видимости правдоподобия. Каждый раз, когда по радио объявляли об очередном поражении японской армии (обязательно объясняя его временным, тактическим отступлением, или перегруппировкой и реорганизацией линий обороны, или преднамеренным сокращением линий поддержки), передача заканчивалась звуками старой, всеми любимой песни “Уми Юкаба”, печальная осенняя мелодия которой стала ассоциироваться с этим сумрачным, безысходным временем потерь.
Теперь Отакэ-сан очень редко выезжал куда-нибудь на чемпионаты по го, так как почти весь транспорт страны был отдан на военные и промышленные нужды. Однако матчи по этой национальной японской игре все же не прекращались окончательно, и время от времени в газетах появлялись сообщения о наиболее значительных состязаниях, поскольку все понимали, что го это и есть, собственно, та древняя традиция, та изысканная, утонченная культура, за которую они сражались.
Сопровождая своего учителя на эти, ставшие теперь такими редкими, соревнования, Николай повсюду видел следы войны: разрушенные города, людей, оставшихся без крыши над головой. Однако бомбардировки не сломили дух народа. Утверждение о том, что стратегические, то есть направленные против мирного населения, бомбардировки могли подавить волю людей к борьбе, — оказались нелепой выдумкой. В Англии, Германии и Японии результат таких стратегических бомбардировок был один и тот же — трудности, перенесенные сообща, закаляли дух людей, объединяли их, крепили их волю к сопротивлению.
Однажды их поезд из-за повреждения железнодорожных путей на несколько часов застрял на станции. Николай, выйдя из вагона, не спеша прогуливался взад и вперед по перрону. Вдоль всего фасада здания вокзала стояли ряды носилок с ранеными солдатами, которых собирались отправить в госпитали. Лица некоторых из них посерели от боли. Они лежали, напряженно вытянувшись, стараясь не показать своих страданий; ни разу никто из них не вскрикнул, не было слышно даже ни единого стона. Старики и дети переходили от носилок к носилкам, глядя на раненых глазами, полными слез и сострадания, низко кланяясь каждому солдату и бормоча:
— Спасибо. Спасибо. Гокуро сама. Гокуро сама.
Какая-то сгорбленная старая женщина подошла совсем близко к Николаю, пристально вглядываясь в его европейское лицо с необычными, цвета бутылочного стекла, глазами. Она смотрела на него без тени ненависти, со смешанным выражением недоумения и разочарования. Затем грустно покачала головой и отвернулась.
Николай отошел в дальний конец платформы, туда, где не было людей, и сел там, глядя на вскипающие, точно белые гребни волн, облака. Он расслабился, сосредоточив на них свой взгляд, всматриваясь в их гущу, в медленное круженье пенистых водоворотов, и вскоре перенесся в свои мистические дали, уйдя от окружающего, став недостижимым для всего происходящего вокруг, неуязвимым для упреков в чуждой расовой несовместимости.
* * *
Второй раз генерал посетил Николая в самом конце войны. Однажды прекрасным весенним днем он появился в деревушке без всякого предупреждения и после короткой беседы с глазу на глаз с Отакэ-сан пригласил Николая поехать с ним посмотреть на цветенье вишен в окрестностях Ниигаты, на берегу Каджикавы. Их путь лежал от побережья в глубь страны, через горы. Поезд вез их на север, по промышленной зоне, узкой полосой протянувшейся между Иокогамой и Токио. Медленно, с бесконечными остановками, состав полз по весьма ненадежной, наполовину разрушенной бомбежкой и перегрузками дороге; по сторонам ее миля за милей тянулись горы развороченных булыжников и развалин — последствия непрерывных “ковровых” бомбардировок, сровнявших с землей жилые дома и фабрики, школы и храмы, магазины, театры и больницы. Груды обломков доходили человеку до пояса, и вокруг на многие мили не осталось ни одного предмета или здания, которые хоть немного возвышались бы над этой мертвой равниной, — разве что кое-где торчал зазубренный, изуродованный обрубок трубы.
Поезд по запасным путям огибал Токио, проезжая через далеко раскинувшиеся вокруг него пригороды. Везде видны были следы массированного воздушного налета 9 марта, во время которого более трехсот американских самолетов В-29 разбомбили и подожгли жилые районы столицы Японии. Шестнадцать квадратных миль города, охваченные сплошным пожаром, превратились в адское пекло с температурой выше 1800 градусов по Фаренгейту; огонь полыхал повсюду, и жар стоял такой, что плавилась черепица на крышах и коробились мостовые. Пламя шло сплошной стеной, перекидываясь от дома к дому, через каналы и речки, окружая толпы испуганных, мечущихся в панике горожан, пытающихся укрыться на все уменьшающихся, свободных от огня островках, безнадежно ищущих хоть малейший просвет в плотном, вздымающемся вокруг них кольце огня. Деревья, раскаляясь от жара, шипели и потрескивали, влажный пар валил от их коры, пока наконец температура не достигала такой точки, что стволы их переламывались с оглушительным треском и пламя мгновенно охватывало их от корня до вершины. Спасаясь от невыносимого жара, люди толпами бросались в каналы, но с берега, прямо на них, устремлялись все новые толпы. Народ напирал, и те, кого уже столкнули в воду, в свою очередь погружали своих предшественников все дальше, на глубину. Тонущие женщины разжимали руки, отпуская своих младенцев, которых они до последней минуты крепко держали, приподнимая над водой.
Огненные водовороты всасывали воздух; вихрь пламени ураганной силы ревел, раздувая и питая гигантский пожар. Взрывная волна была так сильна, что американские самолеты, кружившие над подожженными кварталами, чтобы сделать снимки для прессы, отбросило на тысячи футов вверх.
Многие из погибших той ночью просто задохнулись. Ненасытный огонь буквально высасывал воздух из их легких.
Японцам, не имевшим возможности создать достаточно эффективное прикрытие от истребителей, нечем было защищаться против все новых и новых волн бомбардировщиков, низвергавших на город потоки пламени. Пожарные плакали от стыда и бессилия, волоча свои бесполезные шланги к бушующим, взмывающим ввысь стенам огня. Водопроводные магистрали были взорваны; над ними поднимался густой пар, и они ничего не давали, кроме жалких, тоненьких струек воды.
Когда взошло солнце, город все еще тлел, в кучах догоравших обломков то там, то здесь взлетали вдруг маленькие, юркие язычки пламени, ищущие себе новую пищу среди углей и пепла. Мертвые валялись везде. Сто тридцать тысяч погибших. Трупы детей, изжарившихся заживо, точно поленницы дров, штабелями лежали на школьных дворах. Пожилые пары умирали, не отпуская друг друга, тела их сливались в последних объятиях. Каналы были переполнены трупами; вода в них все еще не остыла, и на ней тихо покачивались тела погибших.
Молчаливые группы людей, переживших эту ночь, обходили груды почерневших, обуглившихся тел, медленно переходя от одной груды к другой, внимательно осматривая их в поисках родных. Внизу, под каждой такой кучей, находили горстки монет, которые, накалившись от невыносимого жара, насквозь прожгли тела своих мертвых владельцев и падали на землю. На одной обгоревшей до костей молодой женщине было надето кимоно, которое казалось совершенно нетронутым огнем, однако, когда к нему прикоснулись, оно рассыпалось в пепельно-серую пыль.
В последующие годы сознание европейцев потрясли известия о том, что произошло в Гамбурге и Дрездене. Однако бомбардировку Токио 9 марта журнал “Таймс” описывал как “мечту, воплотившуюся в жизнь”, как эксперимент, который доказал, что “если японские города поджечь, они вспыхнут и будут гореть, как сухие осенние листья”. А впереди еще была Хиросима, Все время, пока они ехали, генерал Кисикава сидел, словно застыв, не произнося ни слова; он дышал так тихо, что невозможно было уловить никакого движения под его помятым гражданским костюмом. Даже тогда, когда ужасы черных, зиявших развалин Токио остались позади и поезд начал подниматься в горы, когда перед их глазами открылась несравненная красота крутых отрогов и высокогорных плато, Кисикава-сан продолжал сидеть все так же молча, не шевелясь, Желая прервать затянувшееся молчание, Николай вежливо поинтересовался, как поживают его дочь и маленький внук в Токио. Еще не договорив последнего слова, он уже понял, что произошло, и понял, почему генерал получил отпуск в эти последние месяцы войны.
Когда Кисикава-сан заговорил, в глазах его не было ни ненависти, ни гнева, в них стояли только бесконечная мука и опустошенность.
— Я искал их, Никко. Но район, в котором они жили... Он больше не существует. Я решил попрощаться с ними среди цветущих вишен на берегу Каджикавы, где я гулял с моей дочерью, когда она была еще маленькой девочкой, и куда я хотел привести моего... внука. Ты поможешь мне попрощаться с ними, Никко?
Горло у Николая сдавило, он кашлянул.
— Что я могу для вас сделать, сэр?
— Погуляй со мной по берегу, среди вишневых деревьев. Позволь мне говорить с тобой, когда молчание станет для меня невыносимым. Ты для меня как сын и...
Генерал сделал несколько судорожных глотательных движений и опустил глаза.
Полчаса спустя Кисикава-сан с силой придавил пальцами свои веки и глубоко, со всхлипом, вздохнул. Затем он снова взглянул на Николая.
— Ну что ж, расскажи мне, как ты живешь, Никко? Как твои успехи в го? Ты все еще стремишься к шибуми? Как там семья Отакэ, справляются ли они в это нелегкое время?
Николай был рад прервать молчание; он обрушил на генерала тысячи мелких бытовых подробностей жизни семьи, стараясь защитить его сердце от недвижной ледяной тишины, застывшей в нем.
* * *
Три дня они прожили в старомодном отеле в Ниигате, и каждое утро, спустившись на берег Каджикавы, медленно прогуливались между рядами вишневых деревьев в цвету. Издалека цветущие деревца казались нежными розоватыми облачками сгустившегося пара. Тропинки были покрыты опавшими лепестками; они облетали с веток и, покружившись в воздухе, падали на землю, умирая в момент наивысшего расцвета своей прелести и красоты. Кисикава-сан находил утешение в этом символе, примирявшем его с действительностью.
Прогуливаясь, они изредка тихо обменивались несколькими фразами. Разговор их состоял обычно из обрывков случайных мыслей, выраженных отдельными, зачастую не связанными между собой словами или оборванными на полуслове фразами, и тем не менее они прекрасно понимали друг друга. Иногда они садились на набережной, тянувшейся высоко над рекой, и смотрели на воду, глядя, как поток тихо струится под ними, пока им не начинало казаться, что вода на самом деле неподвижна, а это сами они плывут вверх по течению. Генерал обычно носил кимоно неярких, рыжевато-коричневых тонов, а Николай был одет в темно-синюю студенческую форму с жестким стоячим воротничком, шапочка с козырьком прикрывала его светлые волосы. Они так напоминали прогуливающихся рядышком отца и сына, что прохожие бывали немало удивлены, заметив, какого поразительного цвета у молодого человека глаза.
В последний день они оставались среди цветущих вишен дольше, чем обычно, медленно прогуливаясь по широкой аллее до тех пор, пока не наступил вечер. Когда последние лучи покинули небо, печальное сумеречное свечение словно поднялось от земли, озаряя снизу стволы деревьев и розовый снегопад вишневых лепестков. Генерал заговорил очень тихо, обращаясь скорее к себе, нежели к Николаю:
— Судьба щедро одарила нас. Три дня мы наслаждались цветением вишен. Первый — день обещания и надежды, когда цветы только начинают распускаться и все еще впереди. Второй — день полного расцвета, волшебства и очарования. И третий день — сегодня — когда первые лепестки уже облетели, когда все лучшее осталось позади. Поэтому сегодня — день памяти. Самый грустный из трех... но и самый драгоценный. Есть нечто вроде... утешения?.. нет, пожалуй, успокоения во всем этом. И я снова в который раз удивляюсь, какой ловкий фокусник или волшебник, в своем колпаке, усыпанном блестками, придумал этот поразительный, не поддающийся разгадке трюк — время. Мне шестьдесят шесть лет, Никко. С высоты твоего возраста, когда у тебя еще все впереди и ты смотришь в будущее, шестьдесят шесть лет — огромный отрезок времени. Это почти в четыре раза больше, чем ты прожил до сих пор. Но для меня все уже позади, и взгляд мой обращен в прошлое. Эти шестьдесят шесть лет промелькнули, облетев, как лепестки цветущего вишневого дерева, У меня такое ощущение, что моя жизнь — картина, наскоро набросанная, обрисованная в общих чертах, но оставшаяся лишь контуром, так и не заполненным, не проработанным в деталях... из-за недостатка времени. Время... Кажется, только вчера — а на самом деле более пятидесяти лет тому назад — я шел по берегу этой реки с моим отцом. Набережную тогда еще не построили; не было и вишневых деревьев, Это было только вчера... но в другом столетии. Десять лет оставалось еще до нашей победы над русским флотом — все это еще предстояло в будущем, — и более двадцати лет — до нашего участия в великой войне на стороне союзников. Я и сейчас вижу лицо моего отца, мысленно я всегда смотрю на него снизу вверх. Я помню то ощущение, когда его большая и сильная рука сжимала мои маленькие детские пальчики. Я и сейчас чувствую — так, словно в нервных окончаниях заложена своя, независимая память, — как теснило мне грудь, как мне было невыразимо грустно оттого, что я не мог сказать отцу, как я люблю его. У нас не принято было говорить о своих чувствах прямо и откровенно. Я и сейчас вижу каждую линию, каждый штрих сурового, но тонкого профиля моего отца. Пятьдесят лет... Но все эти мелкие дела, эта постоянная суета, когда-то казавшаяся безмерно важной и значительной, весь этот хаос беспрерывной и никчемной деятельности, нагроможденный временем, — все это забыто теперь, рухнуло, ушло из памяти. Мне казалось, что моему отцу не повезло, он так и не узнал, как я любил его, и я привык жалеть его за это; но на самом деле я жалел себя, потому что это я больше нуждался в том, чтобы высказать свои чувства.
Свет, исходивший от земли, стал тускнеть, небо сделалось пурпурным, и только на западе низко нависали тяжелые, темно-лиловые грозовые тучи с розоватыми и оранжевыми отблесками.
— Я помню и другой день — тоже словно вчера, — когда моя дочь была маленькой девочкой. Мы гуляли с ней здесь, по берегу. Сейчас, в эту самую минуту, я снова чувствую, как она сжимает мой палец своими пухлыми крохотными пальчиками. Эти разросшиеся теперь вишни были тогда еще саженцами — их посадили совсем недавно, — жалкие, бедные тоненькие прутики, привязанные к столбикам белыми тряпочками. Кто бы мог подумать, что такие нескладные юные ростки постареют и помудреют настолько, чтобы приносить утешение, не беря на себя смелость давать советы? Интересно, срубят ли американцы все эти деревья, только потому, что они не приносят плодов, а значит, от них нет явной и несомненной пользы... Очень возможно. И, вероятно, даже с наилучшими намерениями.
Николаю было слегка не по себе. Кисикава-сан никогда не говорил с ним так, не открывал свою душу. Отношения их всегда отличались молчаливой сдержанностью, они понимали друг друга без слов.
— В последний мой приезд, Никко, я просил тебя заниматься языками, не забывать их. Ты выполнил мою просьбу?
— Да, сэр. У меня не было возможности говорить на каком-либо языке, кроме японского, но я прочитал все книги, которые вы мне привезли, и иногда я разговаривал на разных языках сам с собою.
— В особенности, на английском, я надеюсь?
Николай, не отрываясь, смотрел на воду.
— Менее всего по-английски.
Кисикава-сан кивнул головой, будто его догадка подтвердилась.
— Из-за того, что это язык американцев?
— Да.
— А ты когда-нибудь встречал американцев?
— Нет, сэр.
— И все-таки ты их ненавидишь?
— Не так уж трудно ненавидеть этих варваров, этих тявкающих дворняжек. Мне совсем ни к чему знать кого-то из них в отдельности, для того чтобы ненавидеть их как расу.
— Конечно, но видишь ли, Никко, американцы вовсе не являются расой. В этом-то, пожалуй, и есть их слабое место, их основной изъян. Они, как ты только что сказал, дворняжки, полукровки.
Николай с удивлением поднял на него глаза. Неужели генерал защищает американцев? Всего лишь три дня назад они проезжали по пригородам Токио и собственными глазами видели последствия воздушных налетов; он ведь знал, что американские самолеты забрасывали город зажигательными бомбами. Ведь собственная дочь Кисикавы-сан... Его маленький внук...
— Я встречался с американцами, Никко. Некоторое время, очень недолго, я служил вместе с военным атташе в Вашингтоне. Я когда-нибудь рассказывал тебе об этом?
— Нет, сэр.
— М-да, дипломат из меня получился никудышный. Для того чтобы быть хорошим дипломатом, человек должен уметь вилять и изворачиваться, идти на компромиссы, проявлять гибкость и находить окольные пути и подходы к решению разных проблем. Я оказался лишен этих качеств. Но я успел познакомиться с американцами и оценить их достоинства и недостатки. Должен сказать, что они ловкие, искусные коммерсанты и очень ценят достижения других людей именно в этой области, то есть судят о людях по тому, как они умеют зарабатывать деньги. Тебе эти достоинства могут показаться весьма сомнительными, но они вполне согласуются со всем образом жизни в индустриальном западном мире. Ты называешь американцев варварами, и тут ты, без сомнения, прав. Я знаю об этом лучше, чем ты. Я знаю, как они пытали пленных, мучили и сексуально калечили их. Я знаю, что они стреляли по людям из огнеметов, чтобы проверить, сколько времени те могут бежать, охваченные пламенем, прежде чем упадут. Да, они варвары. Но, Никко, наши солдаты вели себя точно так же, совершали такие ужасные зверства, которые невозможно описать. Война, ненависть и страх тоже превратили наших соотечественников в животных, в диких зверей. А ведь мы не варвары; наши нравственные принципы, дух нашей нации Закалялись и крепли веками, за ними стоят тысячелетия цивилизации и культуры. Можно подумать, что в самом варварстве американцев заключается их извинение... Нет, зверства нельзя простить. Но их можно объяснить. Осудим ли мы грубость и жестокость американцев, если поймем, что их культура — всего лишь тонкий наносной слой, жалкий коврик, наскоро сшитый из плохо подобранных обрывков разрозненных знаний и эмоций. Ведь и сами мы вели себя в этой войне как свирепые животные, без сострадания и сочувствия, как существа, потерявшие человеческий облик, несмотря на тысячелетия утонченного, изысканного воспитания. Ведь Америку, если уж на то пошло, первоначально заселяли отбросы общества и неудачники, бежавшие из Европы. Так что их потомков нельзя винить, как невозможно, например, считать виноватыми ядовитую змею или шакала.
Они опасны и коварны — да, но они не грешны. Ты говоришь о них как о расе, заслуживающей презрения. Они — не раса. Их нельзя даже назвать культурой. В лучшем случае их можно определить как очеловеченные механизмы. Там, где у нас — нравственные и этические понятия, у них — правила и предписания. Качественные параметры они заменили количественными, для них важен объем, а не содержание. Для нас существуют честь и бесчестие, для них же — только победа или поражение. Пожалуй, лучше совсем не смотреть на людей с точки зрения их расовой принадлежности. Раса — ничто, культура — все. Если говорить о расе, то ты — белый; но по своей культуре и воспитанию ты им не являешься, а значит, тебя нельзя им считать. Каждая культура имеет свою силу и свою слабость; однако нельзя оценивать различные культуры, сравнивая и противопоставляя их достоинства и недостатки. Единственное, что можно утверждать с полной уверенностью, — это то, что смесь культур обычно берет все худшее из каждой из них. Зло, заложенное в каждом человеке или культуре, — это сильное, жестокое животное, скрытое в них. А добро — не более чем хрупкое искусственное наслоение, удерживающее личность в рамках цивилизации. Называя американцев варварами, ты тем самым освобождаешь их от ответственности за бесчувственность, равнодушие и ограниченность. Говоря о смешении кровей обитателей Америки, ты затрагиваешь их истинный недостаток. Хотя — можно ли в действительности назвать эту черту недостатком? В конце концов, в мире будущего, мире торговцев и дельцов, управляющих различными машинами и механизмами, господствовать будут именно импульсы полукровок. Будущее — это человек Запада, Никко. Мрачное и безликое — да, это правда, — и тем не менее — будущее. И тебе придется жить в нем. Тебе не принесет никакой пользы, если ты отвернешься от американцев с отвращением. Ты должен попытаться понять их, хотя бы только ради того, чтобы они не причинили тебе вреда.
Кисикава-сан говорил очень тихо, будто разговаривал сам с собой; они медленно шли по широкой дороге в угасающем вечернем свете. Речь его напоминала лекцию любящего учителя своенравному и непокорному ученику; Николай слушал его, наклонив голову, весь превратившись во внимание. Помолчав немного, Кисикава-сан тихонько рассмеялся и хлопнул в ладоши:
— Все, хватит об этом! Совет помогает только тому, кто его дает, и может быть весьма неприятен собеседнику, освещая тайные уголки его подсознания. В конечном счете ты поступишь так, как распорядится судьба и как велит тебе твое воспитание, и мой совет может повлиять на твое будущее не более, чем лепестки вишни, слетающие в реку, могут изменить ее течение. Есть еще кое-какие вещи, о которых мне хотелось бы поговорить с тобой, а я вместо этого углубился в бесплодные рассуждения о культурах, цивилизациях и будущем — понятиях достаточно сложных и расплывчатых, чтобы погрузиться в них с головой, забыв о насущных делах.
Они продолжали идти не спеша, в молчании. Стемнело, вечерний бриз срывал лепестки с цветущих вишен, они кружились в сумерках, точно розовые снежинки, наполняя воздух, нежно касаясь щек прогуливающихся мужчин, опускаясь на их волосы и плечи. Дойдя до конца широкой аллеи, они подошли к мосту и, поднявшись на него, остановились, глядя на темный поток под ногами и на чуть светящееся, серебристое кружево пены, там, где вода вскипала вокруг валунов. Генерал вдохнул полной грудью речной воздух и медленно, стиснув губы, выдыхал его, собираясь с силами и готовясь сказать Николаю то, что было необходимо.
— Это наша последняя беседа, Никко. Меня переводят в Манджукуо. Мы ожидаем наступления русских, как только они почувствуют, что нас можно взять чуть ли не голыми руками. Они ничем не будут рисковать ни в военных действиях, ни, соответственно, при заключении последующего мирного договора. Если коммунисты захватят в плен штабных офицеров, вряд ли кто-нибудь из них останется в живых. Многие собираются совершить сеппуку, предпочитая смерть бесчестью капитуляции. Я тоже решил пойти этим путем, но не потому, что хочу избежать позора. Мое участие в этой скотской войне запятнало меня; я весь в грязи, так что даже сеппуку не принесет мне очищения, — боюсь, что и другим солдатам тоже. Но даже если в этом акте не будет освящения, даже если он не поможет мне очиститься, в нем есть, по крайней мере... достоинство. Я пришел к такому решению в эти три дня, пока мы гуляли среди цветущих вишен. Еще неделю назад я не чувствовал себя свободным настолько, чтобы позволить себе попытаться избежать бесчестия, поскольку живы были самые близкие мне люди — моя дочь и маленький внук. Но теперь... Обстоятельства освободили меня. Мне жаль, что я оставляю тебя на произвол житейских бурь и случайностей, Никко. Но... — Кисикава-сан глубоко вздохнул. — Но... я не вижу возможности защитить тебя от того, что должно свершиться. Потерпевший поражение, скомпрометированный старый солдат будет для тебя плохой опорой. Ты не японец, но и не европеец. Сомневаюсь, что кто-нибудь вообще может помочь тебе. Поэтому, думаю, у меня есть право уйти. Ты понимаешь меня, Никко? Разрешаешь мне оставить тебя?
Николай долго молча вглядывался в кипящую под мостом воду, пока не подобрал наконец нужных слов.
— Я всегда буду помнить вашу доброту и мудрые советы. Так что вы никогда не сможете покинуть меня.
Генерал, облокотившись на перила моста и глядя вниз, в призрачное, пенное сияние потока, медленно наклонил голову.
* * *
Последние недели в доме Отакэ были печальными. Не из-за слухов об отступлении и проигранных сражениях, доходивших со всех сторон. Не из-за плохой погоды и нехватки продуктов, сделавших голод постоянным спутником всех, живущих в доме. Но оттого, что Отакэ седьмого дана умирал.
Напряжение профессиональной игры в течение многих лет дало о себе знать. Отакэ удавалось ослабить почти непрерывные болезненные спазмы в желудке, посасывая мятные леденцы. Однако со временем боли становились все сильнее, и наконец врачи определили, что причина их — рак желудка.
Узнав, что Отакэ-сан умирает, Николай и Марико прекратили свою любовную связь; они ни о чем не договаривались, все произошло совершенно естественно. Как и все юноши и девушки Японии, молодые люди обладали той особой, чувствительной стыдливостью, которая не позволила им предаваться жизнерадостным любовным утехам, когда их дом посетило горе.
По странной иронии судьбы, которая не перестает удивлять нас, хотя опыт подсказывает, что ирония и насмешка — ее излюбленные способы обращаться с людьми, — именно тогда, когда Николай и Марико прекратили физические контакты, домочадцы начали коситься в их сторону. Пока они, подвергаясь постоянной опасности быть уличенными, восторженно любили друг друга, страх, что их отношения обнаружатся, заставлял их вести себя на людях очень осторожно и осмотрительно. Но теперь, когда молодые люди не чувствовали себя больше виновными в постыдных проступках, они стали больше времени проводить вместе, открыто, на глазах у всех, прогуливаясь вдвоем по дорожкам сада; вот тогда-то легкий шепоток и пополз среди учеников и членов семьи Отакэ. Их отношение к происходящему выразилось в том, что они стали порой бросать беглые взгляды на влюбленных, понимающе приподнимая брови.
Часто, когда результат тренировочной игры в го был ясен заранее и можно было не доводить ее до конца, они разговаривали о будущем, о том, что оно им готовит, когда война будет проиграна, а их любимый учитель уйдет от них. Какой станет их жизнь, когда им придется покинуть семью Отакэ и когда американские солдаты оккупируют страну? Правда ли то, что император призовет их встать, как один, на защиту острова и погибнуть, но отбросить захватчиков? И не лучше ли, в конце концов, умереть, чем жить под господством варваров?
Они как раз вели одну из таких бесед, когда младший сын Отакэ-сан позвал Николая, сообщив ему, что учитель хочет поговорить с ним. Учитель ожидал его в своем кабинете, где на полу были разложены шесть циновок, а раздвижные двери выходили в маленький садик с высаженными там красивым, декоративным узором овощами. В этот вечер влажный, нездоровый туман, спустившийся с гор, приглушил зеленые и коричневые краски растений. Воздух в комнате был сырой и холодный, и сладковатый запах прелых листьев, шедший из сада, смешивался с терпким ароматом пылающих поленьев. К этой смеси запахов примешивался еще слабый аромат мяты, так как Отакэ-сан не хотел расставаться со своими мятными леденцами, которые не могли остановить болезнь, уносящую его жизнь.
— Вы очень добры ко мне, учитель. Благодарю вас за то, что вы позвали меня, — сказал Николай после непродолжительного молчания. Он и сам недоволен был тем, как официально прозвучала фраза, но не смог найти других слов, которые могли бы выразить его любовь и сочувствие и в то же время соответствовать глубокой торжественности момента. В последние три дня Отакэ-сан подолгу разговаривал по очереди с каждым из своих сыновей и учеников; Николай, его лучший ученик, подававший самые большие надежды, был последним.
Отакэ-сан указал юноше на циновку рядом с собой, и Николай преклонил колени, в соответствии с принятыми правилами вежливости повернувшись кг учителю так, что тот мог ясно видеть его лицо, в та время как лицо старика оставалось в тени, защищая его внутренний мир от нескромных взглядов. Чувствуя неловкость от затянувшегося молчания, Николай решил нарушить его, заговорив о чем-нибудь обыденном, не значительном.
— Туман с гор необычен для этого времени года, учитель. Некоторые считают, что он вреден для здоровья. Но он придает неповторимую прелесть саду и...
Отакэ-сан поднял руку и слегка покачал головой. Не время для вежливых фраз.
— Я буду говорить обобщенно, в стиле игры на всем поле, Никко, хотя время от времени, когда возникнет необходимость, придется вносить небольшие уточнения в соответствии с расположением камней на доске и обстоятельствами.
Николай молча кивнул. Он знал, что учитель обычно переходил на термины го, когда речь шла о чем-нибудь особенно важном. Как сказал когда-то генерал Кисикава, для Отакэ-сан жизнь была не более чем упрощенным вариантом го.
— Это урок, учитель?
— Не совсем.
— В таком случае наставление? Вы скажете мне о недостатках моего поведения и возможностях их исправить?
— Тебе действительно может так показаться. Да, я и правда собираюсь критиковать. Но не только тебя. Это будут критические замечания... анализ... того, что представляется мне изменчивой и опасной путаницей, — присутствия тебя в твоей будущей жизни. Начнем с признания, что ты блестящий игрок. — Отакэ-сан предостерегающе поднял руку. — Нет, не утруждай себя общепринятыми выражениями вежливого отрицания. Это так. Конечно, мне приходилось видеть и других неплохих игроков, но они все были намного старше тебя, и ни одного из них сейчас уже нет в живых. Однако кроме таланта у одаренной личности имеются и другие качества, а потому я не буду сейчас утомлять тебя ненужными комплиментами. Есть что-то тревожное в твоей игре, Никко, и это меня беспокоит. Нечто отрешенное, равнодушное и недоброе. Твоя игра какая-то неорганическая... неживая. В ней есть красота и геометрическая строгость ледяного кристалла, но нет прелести и изящества распускающегося цветка.
Уши у Николая горели, но он не проявлял никаких признаков смущения или раздражения. Наставлять ученика, исправлять его ошибки — естественное право и долг учителя.
— Я не могу сказать, что твоя игра механическая, что все в ней опирается только на расчеты и вычисления, — такое бывает редко. Ее предохраняет от этого твоя поразительная...
Отакэ-сан глубоко вдохнул в себя воздух и задержал дыхание, невидящими глазами глядя в сад. Николай опустил глаза, не желая смущать учителя. Секунды тянулись медленно, а Отакэ-сан продолжал сидеть все так же, не дыша. Затем, чуть приоткрыв рот, он стал потихоньку выдыхать набранный в легкие воздух, осторожно проверяя, не вернется ли боль. Кризис миновал, и Отакэ-сан глубоко, с благодарностью, свободно вздохнул дважды с открытым ртом. Моргнув несколько раз, он продолжал:
— ...твою игру предохраняет от сухой расчетливости твоя поразительная, дерзкая отвага, но даже и в ней есть что-то бесчувственное, равнодушное. Ты играешь исключительно против ситуации, сложившейся на доске; ты начисто отвергаешь важность — даже само существование — противника, человека, который играет против тебя. Разве ты сам не говорил мне, что, когда ты пребываешь в одном из своих мистических состояний, из которых черпаешь покой и силу, ты играешь, не обращая внимания на того, кто сидит напротив тебя? Что-то в этом есть страшное, нечеловеческое. Что-то предельно жестокое. Я бы даже сказал — высокомерное. И это противоречит твоей цели прийти к шибуми. Я говорю тебе сейчас все это не для того, чтобы ты исправился и стал лучше, Никко, Эти качества вросли в твою плоть и кровь, их нельзя уничтожить. И я не уверен даже, что попытался бы заставить тебя измениться, если бы это было возможно; потому что в этих недостатках заключена также и твоя сила.
— Мы говорим только о го, учитель?
— Мы говорим на языке го.
Рука Отакэ-сан скользнула под кимоно, и он прижал ладонь к животу, другой рукой положив себе в рот еще один мятный леденец.
— При всем твоем блеске, мой дорогой ученик, у тебя есть и слабые, уязвимые места. Недостаток опыта, например. Ты тратишь силы, сосредоточиваясь и тщательно обдумывая такие проблемы, которые более опытный игрок решает с ходу, действуя по привычке, автоматически. Но это не слишком серьезное упущение. Опыт ты сможешь приобрести, если будешь вести себя внимательно и осторожно и избежишь пустых, ни к чему не ведущих повторений. Не впадай в ошибку ремесленника, который хвастается своим двадцатилетним опытом, отшлифовавшим его мастерство, в то время как на самом деле весь его опыт может уложиться в один год — и просто потом двадцать раз был повторен. И никогда не расстраивайся из-за того, что те, кто постарше тебя, обладают большим, чем ты, опытом. Не забывай, что они заплатили за его приобретение ценой собственной жизни, опустошая кошелек, который невозможно наполнить заново. Отакэ-сан чуть-чуть улыбнулся.
— Помни также, что старики должны делиться с другими своим опытом, — ведь это все, что им осталось в жизни.
Отакэ-сан умолк, взгляд его стал рассеянным и в то же время сосредоточенным на чем-то внутреннем, хранившемся в глубинах его души и памяти, в то время как глаза его были обращены к желтовато-коричневому осеннему саду, очертания которого таяли и расплывались в тумане. Наконец, с усилием оттолкнув от себя мысли о вечном и непреходящем, он продолжил свой последний урок:
— Нет, не в отсутствии опыта заключается твой самый большой недостаток. Он — в твоей надменности. Ты будешь терпеть поражения вовсе не от более ярких и талантливых людей, чем ты, — нет. Верх над тобой одержат терпеливые, корпящие над работой трудяги, упорно, шаг за шагом идущие к своей цели — нет, скорее даже высиживающие ее — серые посредственности.
Николай нахмурился. Слова эти были созвучны тому, что говорил ему Кисикава-сан, когда они прогуливались среди цветущих вишен по берегу Каджикавы.
— Твое презрение к посредственности ослепляет тебя, и ты не замечаешь их огромной первобытной мощи. Ты стоишь высоко над людьми, в сиянии собственного блеска, не в силах ничего разглядеть в сумрачных и тенистых далях; твое зрение слишком слабо для того, чтобы увидеть опасность, исходящую от человеческой толпы. Даже сейчас, когда я говорю тебе все это, мой дорогой ученик, тебе не верится, что ничтожные людишки, сколько бы их ни было, какими бы несметными полчищами они ни выступили против тебя, смогут тебя победить. Но дело в том, что мы живем в век всепобеждающей посредственности. Она тупа, бесцветна, надоедлива до зевоты — и тем не менее неизменно торжествует. Амеба выживает, когда гибнет тигр, потому что она продолжает размножаться и существовать в своей бесконечной безликой монотонности. Толпа — великий и страшный деспот будущего, в ее руках — власть. Ты видишь, как в искусстве исчезает кабуки и иссякает но, в то время как дешевые романы, жестокие и бессмысленные, затопляют прилавки, увлекая массы читателей. Но даже и в этих жалких поделках ни один автор не осмеливается показать своего героя по-настоящему интересным человеком, стоящим выше других; сделай он так — и серый человек из толпы, почувствовав себя опозоренным и униженным чьим-то превосходством, в ярости поднимет крик, пошлет автору свои йоджимбо, понося и критикуя его роман в попытке отгородиться от истины. Над Землею возносится рев посредственностей, бессловесный, но оглушительный. Они лишены мозга, зато у них есть тысячи рук, и руки эти вцепятся в тебя мертвой хваткой и потянут за собой вниз.
— Мы все еще говорим о го, учитель?
— Да. И о ее бледном подобии — жизни.
— В таком случае какой совет вы дадите мне?
— Избегай общения с ними. Скройся за непроницаемой завесой вежливости, любезности. Отгородись от них своей безучастной отрешенностью, Никко. Сторонись их, живи сам по себе и познавай шибуми. А самое главное — не позволяй им разжигать в тебе гнев и агрессию. Не поддавайся им, Никко.
— Генерал Кисикава говорил мне почти то же самое.
— Я и не сомневаюсь в этом. В последний вечер, когда он был здесь, мы долго беседовали о тебе. Мы так и не смогли предугадать, каким будет отношение к тебе европейцев, когда они придут сюда. Но еще больше мы боимся твоего отношения к ним. Ты обращен в нашу культуру, Никко, и ты в какой-то степени такой же фанатик, как и всякий вновь обращенный. В этом твоя слабость, трещина в твоем характере. А трещины, когда они разрастаются, ведут к... Отакэ-сан, не договорив, пожал плечами. Николай кивнул и опустил глаза, терпеливо дожидаясь, пока учитель отпустит его.
Помолчав немного, Отакэ-сан взял еще один мятный леденец.
— Открыть тебе одну великую тайну, Никко? — спросил он. — Все эти годы я уверял окружающих, что принимаю мятные леденцы вместо лекарства, для того чтобы облегчить боль в желудке. Но это не так. В действительности, я просто люблю их. Однако в поведении взрослого человека, который посасывает леденцы у всех на глазах, отсутствует достоинство.
— Отсутствует шибуми.
— Вот именно.
На какое-то мгновение мысли Отакэ-сан, казалось, унеслись куда-то далеко.
— Да, может быть, ты и прав. Возможно, туман, который спускается с гор, действительно вреден для здоровья. Но он придает печальное очарование саду, и за это мы должны быть ему благодарны.
* * *
После кремации все распоряжения Отакэ-сан по поводу будущего его семьи и учеников были выполнены. Домашние собрали свои пожитки и переехали жить к брату Отакэ. Ученики разъехались по домам. Николаю к этому времени уже пошел двадцать первый год, хотя выглядел он не старше пятнадцати лет. Ему выдали деньги, которые Кисикава-сан оставил на его содержание, и отпустили на все четыре стороны. Он сразу ощутил, что захватывающий, кружащий голову водоворот жизни, который сопутствует полной, абсолютной свободе, — обратная сторона бесцельности и бессмысленности существования.
На третий день августа 1945 года ученики Отакэ, с чемоданами и узлами, собрались на перроне. У Николая не было ни времени, ни возможности высказать Марико все, что волновало его душу. Однако ему удалось вложить особенную, нежную настойчивость в свое обещание навестить ее как можно скорее. Он пообещал ей, что приедет, как только устроится в Токио. Юноша с нетерпением ожидал этого дня, ведь Марико всегда с такой любовью рассказывала о своей семье и друзьях, оставшихся в ее родном городе, Хиросиме.
ВАШИНГТОН
Мистер Луэллин оторвался от экрана и откинулся на спинку стула, недовольно покачивая головой.
— Тут не слишком много материала для работы, сэр. “Толстяк” не может выдать ничего достаточно определенного об этом Хеле до того, как он приехал в Токио.
В голосе Помощника звучало явное раздражение; его просто выводили из себя люди, чья жизнь была столь тусклой или бедной событиями, что лишала “Толстяка” возможности демонстрировать свои великолепные способности.
— Хм-м, — неопределенно протянул мистер Даймонд, углубившись в свои собственные размышления. — Не беспокойтесь, с этого момента сведений станет больше. Вскоре после войны Хел начал работать на Оккупационные силы; с этого времени мы старались более или менее не выпускать его из виду.
— Вы уверены, сэр, что вам действительно нужна эта информация? Похоже, что вы и так уже все о нем знаете.
— Этот обзор может мне пригодиться. Слушайте, вот что мне сейчас пришло в голову: единственное, что нам известно о связи Николая Хела с “Мюнхенской Пятеркой” и Ханной Стерн, — это то, что он дружил с ее дядей. Давайте удостоверимся, что мы не бьем по пустым мишеням. Узнайте у “Толстяка”, где Хел живет сейчас.
Даймонд нажал на кнопку сбоку стола.
— Слушаюсь, сэр, — Помощник снова повернулся к своему дисплею.
— Сэр? — вопросительно проговорила мисс Суиввен, входя в кабинет на звонок шефа.
— Я попрошу вас сделать две вещи. Первое: достаньте мне все имеющиеся фотографии Хела Николая Александровича. Луэллин даст вам его сиреневую карту со всеми данными. Второе: свяжитесь с мистером Эйблом из группы ОПЕК<ОПЕК — организация стран — экспортеров нефти> и попросите его прийти сюда как можно скорее. Проводите его сюда, вниз, вместе с Заместителем и теми двумя идиотами, которые завалили дело. Вам придется сопровождать их сюда — у них нет допуска на шестнадцатый этаж.
— Слушаюсь, сэр.
Выходя, мисс Суиввен слишком резко захлопнула за собой дверь лаборатории, так что Даймонд даже поднял глаза, удивляясь, какой бес в нее вселился.
“Толстяк” стал выдавать ответы. Внутри у него что-то щелкнуло, и по экрану перед Помощником побежали надписи.
— Э-э-э... похоже на то, что у этого Николая Хела несколько мест жительства. Так... Здесь названы квартира в Париже, дом на Далматском побережье, летняя вилла в Марокко, квартира в Нью-Йорке, еще одна — в Лондоне... А! Вот оно. Последний зарегистрированный адрес — замок в дырявой деревушке Эшебар. По всей вероятности, это его основная резиденция, судя по тому, сколько времени в общей сложности он провел там за последние пятнадцать лет.
— А где он, этот Эшебар?
— А... это в Баскских Пиренеях, сэр.
— Почему это место называется “дырявой деревушкой”?
— Сам удивляюсь, сэр.
Помощник запросил компьютер и, когда тот выдал ему ответ, тихонько хмыкнул.
— Потрясающе! Бедняжка “Толстяк” запутался в переводе с французского на английский. По-французски, по-видимому, это слово означает “захолустное местечко”, “дыра”, вот “Толстяк” и образовал от него английское “дырявый”. Думаю, за последнее время поступило слишком много информации из британских источников.
Подняв глаза, мистер Даймонд воткнул взгляд в спину своего Помощника.
— Будем считать, что это действительно интересно. Так. Ханна Стерн вылетела на самолете из Рима в городок По. Узнайте у “Толстяка”, какой ближайший аэропорт к этому Эшебару. Если По, значит, нам сильно не повезло.
Помощник ввел вопрос в компьютер. Мгновение экран оставался чистым, затем на нем вспыхнул список аэропортов; названия их были расположены в строгой последовательности — по мере их удаления от Эшебара. На первом месте стоял аэропорт в По.
Даймонд обреченно кивнул головой.
Помощник вздохнул и, подсунув указательный палец под металлические дужки очков, легонько потер красноватые вмятинки на переносице.
— Вот, значит, как. Теперь у нас есть все основания предполагать, что Ханна Стерн уже вошла в контакт с этим типом, обладателем сиреневой карты. Во всем мире осталось в живых только три человека, которые имеют сиреневые карты, и наша голубка нашла одного из них. Плохо дело?
— Да, Луэллин. Ну что ж, теперь мы знаем наверняка, что Николай Хел по уши увяз в этом деле. Возвращайтесь к своей машине и вытяните из нее все, что можно, все существующие о нем сведения, чтобы нам было чем порадовать мистера Эйбла, когда он придет сюда. Начните с момента его приезда в Токио.
ЯПОНИЯ
Оккупация была в полном разгаре; апостолы демократии проповедовали свои убеждения из здания Даи Ити, — из-за рва, окружавшего императорский дворец, однако предусмотрительно стараясь держаться вне поля зрения того, кто там обитал. Япония была разбита физически, экономически и морально, однако новоявленные крестоносцы из Оккупационных сил ставили свою миссию освобождения и очищения страны от зла фашизма выше земных, вполне житейских забот о том, чтобы создать нормальные условия жизни для завоеванного народа. Победа западной идеологии ценилась выше жалкой человеческой жизни.
С миллионами других, таких же лишенных крова людей, Николая Хела, точно щепку, крутило в водовороте послевоенной борьбы за выживание. Стремительно растущая инфляция вскоре превратила его небольшие сбережения в пачку никому не нужных бумажек. Он пытался найти работу в отрядах японских рабочих, расчищавших завалы, оставшиеся после бомбардировок. Однако руководители этих отрядов не доверяли ему, — глядя на его светлые волосы и зеленые глаза, они не могли поверить, что он в действительности сильно нуждается. Николай не мог также прибегнуть к помощи Оккупационных сил, поскольку не являлся гражданином ни одной из входящих в них стран. Он влился в поток бездомных, безработных, голодающих людей, которые бродили по городу, спали в парках, под мостами, на железнодорожных вокзалах. Рабочие руки имелись в городе в избытке, и работы для всех не хватало; заработать хоть что-то могли только молодые женщины, у которых было что предложить разнузданной, грубой, пресыщенной солдатне — новым хозяевам.
Деньги кончились, Николай ничего не ел уже два дня; он бродил до ночи в поисках работы, а по вечерам возвращался на вокзал Симбаси, где спал с сотнями других таких же голодных бродяг. Найдя себе местечко на скамейках или под ними, эти люди коротали ночи, то и дело судорожно вздрагивая, мучимые невыносимым голодом. Каждое утро полиция гнала их прочь, чтобы дать возможность пассажирам свободно передвигаться. И каждое утро человек восемь или десять продолжали лежать неподвижно, не реагируя на тычки полицейских. Голод, болезнь, старость высасывали из них последние силы, и смерть приходила по ночам, чтобы снять с несчастных непосильную ношу.
Николай бродил по залитым дождем улицам с тысячами других безработных, высматривая, в конце концов, нельзя ли что-нибудь украсть. Его студенческая форма с высоким стоячим воротничком не просыхала и была вся заляпана грязью, ботинки продырявились, и в них затекала вода. От одного башмака он отодрал подошву, так как она отставала и он не мог вынести этого унизительного хлюпанья. Позднее он пожалел, что не привязал ее каким-нибудь обрывком веревки.
На второй день скитаний, когда во рту у Николая опять не оказалось ни крошки, он под дождем, уже в темноте, вернулся на вокзал Симбаси. Под его громадным металлическим сводом толпились слабые, болезненные старики и отчаявшиеся женщины с детьми; их жалкие пожитки были завернуты в обрывки тряпья; они устраивались на отведенном им ничтожном клочке пространства с таким спокойным достоинством, что душа Николая наполнилась гордостью. Никогда прежде не имел он возможности с такой ясностью оценить силу и красоту японского духа. Стиснутые, прижатые друг к другу, испуганные, голодные и замерзшие, эти люди умели предупредить разногласия, смягчить неизбежное в таких случаях раздражение тихой вежливостью и обходительностью. Как-то раз ночью какой-то мужчина попытался украсть что-то у одной молодой женщины. Расправа оказалась короткой: после непродолжительной, почти беззвучной схватки в темном углу огромного зала ожидания справедливость была восстановлена быстро и окончательно.
Николаю повезло: ему удалось найти укромное местечко под одной из скамеек, где он мог не опасаться, что кто-нибудь, вставший ночью по нужде, наступит на него. Над ним на скамейке устроилась женщина с двумя детьми; один из них был совсем маленький. Она тихонько говорила им что-то до тех пор, пока дети не уснули; правда, прежде они, хотя и не очень настойчиво, просили есть, жалуясь, что голодны. Мать сказала им, что дедушка на самом деле вовсе не умер и скоро приедет, чтобы забрать их отсюда. Потом она стала рисовать перед ними картины своей прежней, чудесной жизни в маленькой деревушке на побережье. Когда они наконец заснули, она тихо заплакала.
Старик, пристроившийся на полу рядом с Николаем, перед тем как улечься, очень заботливо и старательно разложил на сложенном куске ткани, который он расстелил около своего лица, все, что осталось у него самого ценного: чашку, фотографию и письмо, сложенное несколько раз, так что края его стали совсем тонкими и обтрепались. Это была похоронка из армии — бланк со стандартными выражениями сожаления и сочувствия. Прежде чем закрыть глаза, старик повернулся к иностранцу, лежавшему рядом, и пожелал ему спокойной ночи.
Николай улыбнулся и тоже сказал “спокойной ночи” старому японцу.
Не поддаваясь прерывистому, неглубокому сну, Николай сосредоточился и ушел от действительности, от терзающего его внутренности жгучего голода в заоблачные, мистические края. Когда он вернулся со своего чудесного маленького луга с его колышущимися травами и золотистым солнечным светом, он был полон энергии, хотя и голоден, спокоен, несмотря на отчаяние. Однако он знал, что завтра должен обязательно найти работу или деньги, в противном случае ему придется умереть от голода.
Когда незадолго до рассвета полицейские начали поднимать бездомных, старик оказался мертв. Николай взял его чашку, фотографию и письмо и увязал их в свой узелок; ему казалось ужасным, просто невозможным, что все, чем так дорожил старый японец, кто-то может равнодушно смести в одну кучу и выбросить вон.
Около полудня Николай оказался на одной из центральных улиц Токио и побрел к парку Хибийя, поглядывая по сторонам, не нужны ли кому-нибудь рабочие руки или не удастся ли где стащить что-нибудь стоящее. Голод его перешел в новую стадию — это не была больше ноющая пустота в желудке, требующем пищи. Теперь появились резкие болезненные судороги и слабость, разливающаяся по всему телу, так что ноги его стали тяжелыми, точно ватными, а голова — пустой и легкой. Пока его несло так, в потоке других таких же отчаявшихся, потерявших надежду людей, фантастические волны неведомых ощущений захлестывали его, смыкались над ним; все люди и предметы вокруг то расплывались в неясной дымке, то очертания их становились четкими и волшебно прекрасными. Иногда, очнувшись, он вдруг обнаруживал, что плывет по течению, уносимый потоком совершенно одинаковых, безликих людей, безвольно подчиняясь их устремленному к какой-то цели движению, в то время как мысли в его голове кружатся и кружатся в бессмысленной карусели полусна, полуяви. От голода грань в его сознании, отделявшая реальное от нереального, стала очень тонкой, почти стерлась, так что он с легкостью переносился в другое измерение, чтобы вскоре очнуться, словно от толчка, и снова забыться в мистическом уединении. Очнувшись, он ловил себя на том, что стоит, внимательно разглядывая какую-то стену или лицо какого-то неизвестного человека, чувствуя необыкновенную важность и значительность того, что он сейчас видит перед собой. Никто еще не разглядывал именно этот кирпич с таким вниманием и любовью. Он первый увидел его так, он — первооткрыватель! Никто еще ни разу не рассматривал ухо этого человека так пристально и именно под таким углом зрения. Это неспроста, в этом, без сомнения, заложен какой-то тайный смысл. Как же иначе?
Легкая бездумность, вызванная голодом, расплывающиеся, двоящиеся образы реальности, бесцельное блуждание по городу — все это приятно усыпляло, затягивало в свой отупляющий круговорот, но что-то внутри Николая время от времени толкало его, не давая ему забыться окончательно, предупреждая об опасности такого забытья. Он должен вырваться из этого ватного, убаюкивающего покоя, иначе он погибнет, его ждет смерть. Смерть? Смерть? Какое значение имеет это странное сочетание звуков?
Густая людская толпа вынесла Николая через ворота парка к тому месту, где пересекались два широких проспекта. Здесь, на перекрестке, скопилось множество машин: военные автомобили, грузовики, перевозящие уголь, лязгающие, дребезжащие звонками трамвайные вагоны и вихляющие, раскачивающиеся из стороны в сторону велосипеды, тянущие за собой двухколесные тележки, доверху нагруженные чем-то невероятно тяжелым и громоздким, По-видимому, тут произошло небольшое столкновение, и теперь движение по всем направлениям остановилось, образовался затор, а беспомощный регулировщик-японец в огромных белых перчатках безуспешно пытался навести порядок и уладить отношения между русским, сидевшим за рулем американского джипа, и австралийцем, водителем другого американского джипа.
Николая против его воли вытолкнули вперед, так как множество любопытных, пытаясь пробраться поближе, заполняли все пространство вокруг неподвижных автомашин, еще более увеличивая неразбериху. Русские говорили только по-русски, австралийцы — только по-английски, а полицейский-регулировщик — исключительно по-японски; все они — каждый на своем языке — яростно спорили, кто виноват и кто будет нести ответственность. Толпа сзади напирала, и Николая прижало к борту австралийского джипа. Сидевший внутри него офицер смотрел прямо перед собой, лицо его выражало раздражение и в то же время стоическую готовность претерпеть все эти мучения. Его шофер, надрываясь, орал, что он с удовольствием уладил бы это дельце один на один с русским шофером, или с русским офицером, или с ними обоими, а если придется, то и со всей этой чертовой Красной Армией!
— Вы торопитесь, сэр?
— Что? — австралийский офицер был донельзя удивлен, услышав, что к нему обращается по-английски какой-то оборванный паренек в потертой форме японского студента. Однако через пару секунд, заметив зеленые глаза на худом, изможденном лице юноши, он понял, что перед ним не японец.
— Разумеется, тороплюсь! У меня назначена встреча... — он резко вздернул к глазам руку с часами, — двенадцать минут назад!
— Я помогу вам, — сказал Николай. — За плату.
— Прошу прощения? — произнес офицер с забавным акцентом, преувеличенно чисто и старательно выговаривая слова, как это часто бывает с жителями колоний, которым до смерти хочется выглядеть даже более англичанами, чем сами коренные жители Англии.
— Дайте мне немного денег, и я помогу вам.
Офицер еще раз нетерпеливо взглянул на часы.
— О, разумеется, Бога ради, сделайте что-нибудь!
Австралийцы не поняли ничего из того, что говорил Николай сначала полисмену по-японски, затем по-русски красному офицеру, они уловили только, что он несколько раз повторил имя Мак-Артура. Это произвело немедленный эффект. Не прошло и пяти минут, как путь сквозь все это столпотворение автомобилей был расчищен и австралийский джип выехал на газон в парке, откуда уже нетрудно оказалось проехать напрямик на гравиевую дорожку, а с нее, под взглядами изумленных зевак, перескочить через поребрик и попасть на боковую улочку, тихую, свободную от всякой давки, оставив позади сбившиеся в кучу, яростно гудящие и ревущие автомобили. Николай вскочил в джип и уселся рядом с водителем. Как только они выбрались из всей этой уличной неразберихи, офицер приказал шоферу дать полный газ.
— Прекрасно. Итак, сколько я вам должен? Николай понятия не имел, какова нынешняя стоимость иностранных денег, и ляпнул наугад:
— Сто долларов.
— Сто долларов?!Вы в своем уме?
— Десять долларов, — тут же поправился Николай.
— А не многовато будет? — насмешливо поинтересовался офицер, однако вытащил бумажник. — О, господи! Пусто! Хоть бы одна бумажка завалялась! Шофер! Одолжите мне десятку на пару часов.
— Простите, сэр. Нет ни цента в кармане.
— Хм-м! Слушай. Вот что. Вон там, напротив, мое учреждение. — Он показал на здание Сан Син, центр связи Союзных оккупационных сил. — Пойдем, что-нибудь для тебя придумаем.
Уже в здании Сан Син офицер провел Николая в расчетный отдел, приказав выдать ему расписку на получение десяти долларов в валюте Оккупационных сил; затем он поспешил на условленную встречу. Однако, прежде чем уйти, он бросил короткий испытующий взгляд на Николая:
— Послушай-ка. Ты ведь не англичанин, правда?
Николай говорил по-английски с истинно британским акцентом, полученным им от своих домашних учителей, однако офицер никак не мог сопоставить его изысканное произношение, которое можно приобрести лишь в частном закрытом учебном заведении, с одеждой и внешним видом юноши.
— Нет, — ответил Николай.
— А! — вздохнул офицер с явным облегчением. — Я так и думал. — И он быстро зашагал к лифтам.
Около получаса Николай просидел на деревянной скамье под дверью одного из кабинетов, ожидая своей очереди; вокруг него, в коридоре, люди разговаривали на английском, русском, французском и китайском языках. Здание Сан Син было одним из немногих мест Токио, куда стекались представители различных Оккупационных сил, и, присмотревшись, человек наблюдательный мог ощутить во всей полноте ту атмосферу недоверия, которое скрывалось здесь под маской напускного дружелюбия. Штатские — чрезвычайно вежливые чиновники в большинстве своем были американцами. Здесь Николай впервые услышал раскатистое американское “р” и резкое, звенящее металлом звучание гласных.
К тому времени, как дверь распахнулась и секретарша-американка произнесла наконец его имя, Николай почувствовал себя совсем разбитым и ему ужасно захотелось спать. Оказавшись в приемной, он тут же получил анкету, которую нужно было заполнить, а молоденькая секретарша снова принялась стучать на машинке, время от времени украдкой бросая взгляды на этого странного юношу в грязном костюме. Однако любопытство ее было затронуто не слишком глубоко; по-настоящему ее мысли занимало свидание, назначенное на сегодняшний вечер с майором, который, как говорили ее подружки, был совершенно неотразим: он всегда водил своих дам в лучшие рестораны, а то, что следовало за этим, было просто сказкой.
Когда Николай протянул заполненную анкету, девушка бегло глянула на нее и, подняв брови, неодобрительно фыркнула, однако передала ее все же дежурной из расчетного отдела, Через несколько минут Николая вызвали в кабинет.
Дежурная оказалась женщиной лет сорока, чуть полноватой и очень приятной. Она представилась, назвавшись мисс Гудбоди<Гудбоди — англ. goodbody — букв. “пышнотелая”>. Николай даже не улыбнулся.
Мисс Гудбоди указала Николаю на его бланк.
— Знаете, вы все-таки должны заполнить эти пробелы.
— Не могу. Я хочу сказать, что не могу заполнить все графы.
— Не можете? — Весь многолетний служебный опыт женщины воспротивился этому слову. — Что вы имеете в виду... — Она быстро взглянула на верхнюю строчку бланка, — ...Николай?
— Я не могу указать мой адрес. У меня его нет. И номера удостоверения личности у меня тоже нет. И я не знаю, что это такое — “организация, берущая на себя поручительство”...
— Ну... это организация, которая ручается за вас. Учреждение или контора, где работаете вы или ваши родители.
— У меня нет такой организации. Какое это имеет значение?
— Понимаете, мы не можем рассчитаться с вами, пока вы не заполните бланк на получение денег по всем правилам. Вы меня поняли?
— Я голоден.
На мгновение мисс Гудбоди растерялась. Она наклонилась вперед:
— Где ваши родители? Они работают в Оккупационных силах, Николай?
Она решила, что перед ней офицерский сынок, сбежавший из дома.
— Нет.
— Вы одни здесь? — недоверчиво спросила служащая.
— Да.
— Хм-м... — Она нахмурилась и слегка передернула плечами, видя, что все ее расспросы ни к чему не приводят.
— А сколько вам лет, Николай?
— Двадцать один.
— О боже! Простите меня. Я думала... Я хочу сказать, вы выглядите лет на четырнадцать-пятнадцать, не больше. Ах, ну что ж, это совсем другое дело. Посмотрим. Как же нам поступить?
В душе мисс Гудбоди жила настоятельная необходимость по-матерински о ком-нибудь заботиться; чувство это становилось все сильнее и чище, по мере того как годы шли, а ее любовь, так же как и ее роскошное тело, оставалась невостребованной. Женщину как-то странно притягивал к себе этот молодой человек, по виду напоминавший ребенка, потерявшего мать, но по возрасту оказавшийся вполне зрелым мужчиной, годившимся в любовники. Всю эту мешанину противоречивых чувств, закипевших в ее душе, мисс Гудбоди приняла за желание по-христиански озаботиться будущим юноши.
— Не могли бы вы просто выдать мне мои десять долларов? Может быть, хотя бы пять долларов?
— Так дела не делаются, Николай. Даже если нам каким-то образом и удастся заполнить ваш бланк, все равно вам выдадут деньги не раньше, чем через десять дней.
Николай почувствовал, как последняя его надежда улетучивается. Ему не хватало опыта, чтобы понять, что тонкие, невидимые, бюрократические барьеры столь же жестки и непроницаемы, как и те мостовые, по которым он бродил целыми днями.
— Так, значит, мне совсем не дадут денег? — спросил он еле слышно.
Мисс Гудбоди слегка пожала плечами и встала.
— Мне очень жаль, но... Послушайте, у меня сейчас как раз обеденный перерыв. Пойдемте со мной в наш кафетерий для служащих. Мы там перекусим на скорую руку, а заодно подумаем, что делать дальше.
Улыбнувшись Николаю, она положила руку ему на плечо.
— Ну как, договорились?
Николай молча кивнул.
* * *
Следующие три месяца, вплоть до того дня, когда мисс Гудбоди перевели обратно в Соединенные Штаты, навсегда остались в ее памяти как нечто сияющее и восхитительное. Николай более чем все, кого она когда-либо знала, походил на ребенка, и в то же время это был единственный в ее жизни сколько-нибудь продолжительный роман. Она никогда не осмеливалась выразить вслух свои ощущения или даже попытаться разобраться в самой себе, в том переплетении мыслей и чувств, которые захлестнули ее ум и тело в те месяцы. Мисс Гудбоди, без сомнения, наслаждалась тем, что стала нужна кому-то, тем чувством уверенности и надежности, которое дает женщине сознание, что она подчинена мужчине. К тому же она была по-настоящему доброй женщиной и любила помогать тем, кто нуждался в ее помощи. В их плотских любовных отношениях всегда сохранялся оттенок очаровательной стыдливости, раздвоение между матерью и любовницей, пьянящая смесь нежной привязанности и греха.
Николай так никогда и не увидел свои десять долларов; задача получить деньги, соблюдая все формальности, оказалась слишком сложной даже для мисс Гудбоди, с ее более чем двадцатилетним бюрократическим опытом. Однако ей удалось представить юношу директору службы переводов, и через неделю Николай уже работал по восемь часов в день, переводя различные документы, или мотался по нескончаемым заседаниям и конференциям, на двух или трех языках воспроизводя осторожные, упрятанные в паутину слов высказывания, которые дипломатические представители союзных стран осмеливались сделать публично. Он стал понимать, что в дипломатии главное — как можно лучше скрыть смысл сказанного.
С мисс Гудбоди Николай обходился дружелюбно и вежливо. При первой же возможности он, невзирая на ее протесты, расплатился за все, что она потратила на его одежду и туалетные принадлежности, а также настоял на том, чтобы поровну оплачивать расходы по хозяйству. Он не испытывал к ней тех чувств, при которых можно отбросить щепетильность. Это не значило, что женщина ему не нравилась, — она была не из тех дам, что отпугивают мужчин, но и не вызывала в нем сильной привязанности. Временами ее бессмысленное щебетание докучало Николаю, а чрезмерная заботливость становилась утомительной; но мисс Гудбоди так старательно, хотя и неуклюже, проявляла к нему внимание, а ее ласки доставляли ему столько удовольствия, что он терпел ее и даже испытывал к ней искреннюю симпатию, подобную той, какую испытываешь к глупому щенку или котенку.
Только одно качество мисс Гудбоди Николай выносил с трудом. Меню западной половины человечества, в отличие от восточной, включает в себя слишком много животных жиров, что придает существам, их потребляющим, слабый, но неприятный запах, который будит брезгливость в японце и гасит пыл его страсти. Николай долго не мог привыкнуть к этому, что значительно мешало ему в любовных играх. Мисс Гудбоди, естественно, недополучала немало удовольствия из-за своего, неизвестного ей самой, недостатка; но поскольку сравнивать ей было особенно не с чем, она решила, что все мужчины так же маловыносливы в постели, как и Николай.
Воодушевленная успешным опытом, женщина, вернувшись в Соединенные Штаты, попыталась завязать несколько романов, но все они были непродолжительными и принесли ей одни разочарования. Кончилось тем, что она стала играть заметную роль в феминистском движении.
Нельзя сказать, что Николай не почувствовал облегчения, когда увидел, как океанский корабль отчаливает от пристани, увозя мисс Гудбоди к берегам ее родной страны. Проводив любовницу, он немедленно выехал из того квартала, где они жили в ее служебной квартире, и переселился в дом, который он снял в районе Асакуса, на северо-западе Токио. Здесь, в этом старом квартале, Николай зажил с тихой, спокойной изысканностью и изяществом — почти в стиле шибуми: общался с европейцами и американцами только сорок часов в неделю, благодаря чему мог позволить себе вести японский образ жизни, и притом довольно роскошный, поскольку жалованье его было высоким. К тому же он получил редкую возможность приобретать вещи и продукты в американских военных магазинах. Дело в том, что Николай был теперь счастливым обладателем величайшего из человеческих благ — документов, удостоверяющих его личность. Их удалось получить посредством маленькой негласной сделки между мисс Гудбоди и ее друзьями из службы по гражданским делам. Николай владел теперь бумагой, удостоверявшей, что он является американцем, штатским и служащим, и другой, подтверждавшей его русское гражданство. В том маловероятном случае, если им заинтересуется американская военная полиция, он мог предъявить свое русское удостоверение; в то время как для любопытствующих граждан из всех остальных стран вполне подошли бы его американские документы. Взаимоотношения между русскими и американцами были основаны на недоверии и взаимном страхе, так что они, по возможности, старались не соваться во всякие мелкие делишки друг друга, хотя удавалось им это примерно так же, как человеку, переходящему через улицу, чтобы ограбить банк, удается соблюдать правила уличного движения. В течение следующего года в жизни Николая появилось много нового. Он продолжал работать переводчиком, и время от времени его приглашали в шифровальный отдел “Сфинкс/FE”, пока эту разведывательную организацию не поглотило наконец новое ненасытное бюрократическое инфраправительство ЦРУ. Однажды случилось так, что никто не мог перевести расшифрованное послание на английский язык, поскольку русский вариант шифровки представлял собой какую-то немыслимую тарабарщину. Николай попросил посмотреть оригинал зашифрованного текста. Благодаря своей, проявившейся еще в детстве, склонности к теоретической математике, способности мыслить абстрактно и производить в уме многочисленные разветвленные построения, развитой и усовершенствованной им за годы обучения мастерству го, а также благодаря свободному владению шестью языками, Николай смог сравнительно легко найти ошибки в дешифровке. Он обнаружил, что оригинал послания был неправильно зашифрован кем-то, кто писал на исковерканном русском языке, строя фразы весьма своеобразно, на китайский манер расставляя в них слова, что в результате сбило с толку сложные декодирующие машины “Сфинкса/FE”. Николай был знаком с китайцами, кое-как владевшими русским языком и говорившими на нем, располагая слова в соответствии с китайским синтаксисом, поэтому содержание шифровки скоро прояснилось. Однако на канцелярско-бухгалтерские умы Шифровального отдела его работа произвело громадное впечатление, и Николай получил прозвище “чудо-мальчик”, так как большинство из знавших его людей было уверено, что он еще подросток. Один из молодых “рубящих” в своем деле служащих отдела заинтересовался Николаем, назвав его работу по дешифровке четкой и совершенной.
Так Николая перевели в “Сфинкс/FE” на постоянную работу с соответствующим повышением должности и жалованья; теперь он проводил свои рабочие часы в маленьком уединенном кабинете, развлекаясь распутыванием шифровальных загадок и ребусов и переводя донесения, не вызывавшие в нем ни малейшего интереса.
К некоторому своему удивлению, Николай со временем заключил нечто вроде духовного перемирия с американцами, среди которых ему приходилось работать. Это не значит, что он начал больше любить их или доверять им; просто он понял, что американцы — вовсе не такие безнравственные и развращенные люди, как можно было бы предполагать, судя по их политическим и военным действиям. Правда, большинство из этих людей было культурно неразвито, нахально, бестактно и меркантильно; они выглядели довольно шумными и самоуверенными субъектами, и общаться с ними было довольно утомительно; но в сущности янки оказались добродушными и открытыми людьми, желающими — нет, прямо-таки настаивавшими на том, чтобы поделиться своей идеологией со всем миром.
Николай пришел к выводу, что все американцы — коммерсанты, ядром и основой американского духа являлось стремление покупать и продавать. Они, как лавочники, торговали своими демократическими взглядами, подкрепляя словесные лозунги экономическим давлением и потрясая оружием. Их войны были гигантским комплексом производства и поставок; их правление — рядом социальных контрактов; их образование — проданными и оплаченными человеко-часами; их браки были сделками в области чувств; договор можно было легко разорвать, если одна из сторон не выплачивала условленных процентов. Понятие чести для них заключалось в честной, без обмана и мошенничества, торговле. Они отнюдь не представляли собой — как считали сами — бесклассовое общество; это было общество, в котором властвовал один-единственный класс — класс торговцев. Верхушкой его, так называемым “цветом общества”, были миллионеры; мелкие служащие и фермеры — срываясь и оступаясь, упорно карабкались наверх, но их финансовая карьера обычно стопорилась где-то на уровне среднего класса. Крестьяне и пролетариат в Штатах обладали ухватками коммивояжеров, страховых агентов и мелких дельцов; единственная разница между слоями общества выражалась в суммах, затрачиваемых на жизнь и удобства: моторка вместо гоночной яхты, кегельбан вместо закрытого загородного клуба, Атлантик-сити вместо Монако.
Воспитание и внутренние наклонности приучили Николая искренне восхищаться талантом, трудом и душевными качествами людей, принадлежавших к любому классу. Он одинаково уважал землевладельцев и ремесленников, художников и воинов, ученых и священников. Но он не мог чувствовать ничего, кроме презрения, к искусственно созданному, насквозь фальшивому классу торгашей, которые живут тем, что покупают и продают вещи, созданные чужими руками. Власть и богатство этого клана несоразмерны его духовному значению, он несет миру только кич — и безвкусные низкопробные поделки, провоцирующие весь этот бессмысленный обмен, не ведущий к добру и красоте, а увеличивающий объем бесполезного потребления.
Следуя совету своих наставников жить под маской застенчивого, несколько замкнутого и отстраненного от других человека шибуми, Николай делал все для того, чтобы скрыть от сослуживцев свои взгляды, свое отношение к жизни. Стараясь не вызывать у них зависти, он время от времени просил их помочь ему в какой-нибудь простейшей проблеме дешифровки или так задавал вопросы, чтобы сама их формулировка уже подсказывала собеседнику правильный ответ. Они же, со своей стороны, смотрели на него как на некое аномальное явление, интеллектуальный феномен, чудо-мальчика, который свалился к ним с другой планеты. С этой точки зрения, сослуживцы Николая молчаливо соглашались с тем, что между ними и этим пареньком пролегла бездонная пропасть, но, понимая это, они свято верили, что положение, которое они занимают в этом мире, недостижимо для этого юноши.
Николаю только того и нужно было, поскольку настоящая жизнь его протекала в домике с внутренним двориком, стоявшем на одной из боковых улочек в районе Асакуса. Американизация с трудом проникала в этот старый квартал северо-западной части города. По правде говоря, и здесь попадались маленькие магазинчики, торговавшие зажигалками “Зиппо” и пачками сигарет с изображением однодолларовой банкноты, а из некоторых баров доносились звуки японских оркестров, старательно воспроизводящих музыку “биг-бэнда”, и маленькие задорные певички визжали нечто вроде “Не сиди, мой дорогой, ты под яблоней с другой”. На улицах время от времени можно было увидеть парня, разодетого, как гангстер из американского боевика, и воображавшего, вероятно, что он выглядит необычайно современно, как настоящий янки, а по радио передавали рекламу, и птичий голосок, старательно выговаривая английские слова, заверял, что вино “Акадамак” “сделает вас отшень-отшень счастливым”. Однако все это был лишь тонкий наносной слой, и в конце мая в этой части города по-прежнему праздновали санджа матсури, и улицы были запружены юношами, которые, обливаясь потом, шли, пошатываясь под тяжестью черных лакированных, покрытых обильной позолотой паланкинов. Глаза их сияли в экстазе, подогретом рисовой водкой “сакэ”, и они, раскачиваясь под драгоценной ношей, тянули нараспев свое бесконечное “васои”, “васои”, “васои”, повинуясь жестам распорядителей — мужчин, украшенных великолепной татуировкой, всю одежду которых составляли “фундоси” — узкие полоски ткани, обернутые вокруг бедер, позволявшие насладиться зрелищем сложнейшей, необычайно искусной “росписи”, покрывавшей их плечи, руки, спины и бедра.
Николай как раз возвращался под дождем с такого праздника, с головой, чуть отуманенной чашечкой-другой сакэ, когда встретил господина Ватанабэ, бывшего гравера, который теперь продавал на улицах спички, так как гордость не позволяла ему просить милостыню, хотя ему было уже семьдесят два года и вся его семья погибла. Николай тут же заявил, что ему позарез нужны спички, и предложил купить у старика весь его товар. Господин Ватанабэ сначала обрадовался, что может быть полезен и теперь ему хоть какое-то время не придется голодать; однако, когда он обнаружил, что спички от дождя намокли и никуда не годятся, честь не позволила ему продать их, несмотря на все заверения Николая, что он искал именно подмоченные спички для какого-то особого, ему одному известного опыта.
На следующее утро Николай проснулся с тяжелой от похмелья головой, не слишком ясно припоминая, о чем они разговаривали с господином Ватанабэ, пока ужинали, стоя у киоска и нагнувшись пониже, чтобы дождь не попал в их суп из лапши “соба”; однако вскоре он сообразил, что в доме у него теперь появился гость, который, кажется, будет жить здесь постоянно. Не прошло и недели, как господин Ватанабэ ощутил, что он совершенно необходим Николаю и незаменим в повседневных делах дома на окраине Асакусы и что с его стороны было бы жестокой неблагодарностью покинуть молодого человека.
Месяц спустя в доме появились еще два домочадца — сестры Танака. Как-то, прогуливаясь в обеденный перерыв в парке Хибийя, Николай повстречал сестер — плотненьких, крепко сбитых деревенских девушек; одной из них было восемнадцать, другой — двадцать один год. Голод пригнал их на север вместе с толпами других беженцев, но и здесь они могли спастись от него, только предлагая себя прохожим. Николай оказался их первым потенциальным клиентом, и они отважились подойти к нему, действуя так застенчиво и неловко, что он, сочувствуя им, не мог в то же время удержаться от смеха, тем более что другие, более опытные, шлюхи снабдили новеньких весьма скудным английским словарем, состоявшим из самых образных, выразительных и грубых фраз. Поселившись в доме Николая, сестры тотчас же превратились в трудолюбивых, веселых и смешливых крестьянских девушек. Господин Ватанабэ сразу же привязался к ним и взял под свою опеку, держа их под неусыпным надзором, поскольку придерживался весьма строгих взглядов относительно манер, подобающих молодым девицам. Как и следовало ожидать, сестры Танака вскоре разделили с Николаем не только его дом, но и постель, где природная энергия и живость селянок выразилась в самых удивительных и, с физической точки зрения, невероятных комбинациях эротических поз. Они удовлетворяли потребность молодого человека в сексуальных переживаниях, к которой не примешивалось никаких излишних эмоций, кроме привязанности дружеской и доброго отношения.
Николай так никогда и не понял до конца, как в его доме появилась госпожа Симура, последний обитатель их маленького дома. Просто однажды вечером она оказалась там и осталась с тех пор навсегда. Это была старушка лет шестидесяти — семидесяти, строгая, придирчивая, постоянно ворчавшая, но невероятно добрая женщина и к тому же замечательная стряпуха. Поначалу между господином Ватанабэ и госпожой Симура разгорелась короткая борьба за территориальное господство и споры по поводу ежедневной закупки продуктов, поскольку господин Ватанабэ отвечал за пополнение всех домашних припасов, а госпожа Симура — за те блюда, которые из них готовились. В конце концов, они пришли к соглашению и стали покупать продукты вместе, причем она заботилась о качестве покупаемого, а он — о цене; что и говорить, нелегка была участь бедного бакалейщика, попадавшего под перекрестный огонь их яростной перепалки.
Николай никогда не воспринимал своих неожиданных и постоянных гостей как слуг, поскольку и сами они никогда не рассматривали себя в таком качестве. В действительности именно Николай, казалось, лишен был в доме какой-то определенной роли и, соответственно, прав, за исключением того, что он приносил деньги, на которые все они жили.
В течение этих месяцев свободы, омываемые потоком новых впечатлений, ум и чувства Николая развивались в разных направлениях. Он поддерживал в порядке свое тело, изучая в теории и на практике одно из тайных военных искусств, смысл которого состоял в том, чтобы самые обычные предметы, окружающие человека в его повседневной жизни, превращались в его руках в смертоносное оружие. Николая привлекала математическая ясность и предельно рассчитанная точность этой утонченной системы борьбы, название которой, по традиции, было составлено из двух заменителей символов: “хода” (обнаженный) и “коросу” (убивать). В дальнейшей своей жизни Николай хотя и редко носил с собой какое-либо оружие, но никогда в то же время не оставался безоружным; в его руках любые вещи: расческа, спичечный коробок, свернутый в трубочку журнал, монетка, даже просто сложенный лист бумаги — становились смертельно опасными.
Ум его по-прежнему находил сладость и отдохновение в го. Он больше не играл, так как игра для него была внутренне неразрывно связана с его жизнью в доме Отакэ-сан, с теми чудесными и драгоценными мгновениями, с очарованием нежности и тихого покоя, которые ушли безвозвратно. Но нужно было жить дальше, и для собственного спокойствия он прикрыл врата сожаления. Однако он продолжал читать описания знаменитых игр и сам с собою решал на доске различные хитроумные задачи. Работа в здании Сан Син была совершенно механической и не давала уму другой пищи, кроме распутывания всяческих головоломок; поэтому, чтобы дать выход хоть какой-то части своей умственной энергии, Николай начал работать над книгой под названием “Цветы и шипы на пути к го”, которая в конце концов была издана частным образом под псевдонимом и снискала популярность среди наиболее знающих и проницательных любителей этой игры. Книга была остроумно задумана и изящно выполнена в форме описания и комментариев к воображаемой игре мастера го начала века. Игра эта могла показаться какому-нибудь среднему игроку классической, даже блестящей, однако в ней в то же время неожиданно обнаруживались грубейшие промахи и странные, ни с чем не сообразные ходы, заставлявшие более опытных ценителей озадаченно хмурить брови. Главная прелесть книги состояла в комментариях хорошо разбирающегося в игре, но тупого и недалекого критика, который умудрялся каждую такую ошибку, каждый промах выдавать за особенно талантливый, отважный и блестящий ход; при этом он ограничивал пределы воображения, привязывая к каждому изменению положения на доске цветистые сравнения с жизнью, красотой и искусством, выраженные с изысканным изяществом и демонстрировавшие его ученость и эрудицию, однако начисто лишенные полета. В сущности, книга представляла собой тонкую и своеобразную пародию, высмеивающую интеллектуальный паразитизм критиков, причем особое удовольствие давало ценителю сознание того, что ошибки, допущенные в игре, и красноречивая бессмыслица комментариев так хорошо замаскированы, что большинство читателей не заметит этого и будет серьезно и согласно покачивать головами над головоломными страницами.
Первого числа каждого месяца Николай писал вдове Отакэ-сан, и она в ответ осведомляла юношу о последних семейных новостях, касающихся бывших учеников Отакэ. Таким образом он и узнал о гибели Марико в Хиросиме.
Прочтя в газетах об атомной бомбардировке, Николай встревожился, что Марико тоже могла стать ее жертвой. Он несколько раз писал по адресу, который она оставила ему при расставании. Первые его письма попросту исчезали в том безумном водовороте, который вызвала в Японии бомбардировка, но последнее вернулось с пометкой, что такого адреса больше не существует. Какое-то время он пытался прятаться от действительности, убеждая себя, что именно в тот день, когда разорвалась бомба, Марико могла поехать навестить своих родственников, или ей что-нибудь понадобилось в погребе, и как раз в тот момент, когда вспыхнуло гибельное пламя. Он строил десятки различных предположений, выдумывал самые невероятные истории, которые питали его отчаянную надежду, что девушка осталась жива. Марико обещала посылать ему письма через госпожу Отакэ, но ни одного письма от нее так и не пришло.
И все же внутренне Николай был готов к роковому известию, когда вдова Отакэ-сан подтвердила его опасения. Тем не менее он долго не мог оправиться от удара, чувствуя себя подавленным и опустошенным, ощущая острую ненависть к американцам, среди которых ему приходилось работать, Однако он боролся с собой, гнал от себя черные мысли, перекрывавшие ему путь к чистым, мистическим перенесениям; ведь только в них заключалось его спасение от иссушающего страдания и разъедающей душу горечи. В один из дней он до вечера пробродил в полном одиночестве и без определенной цели по улицам и переулкам района Асакуса, вспоминая Марико, возрождая ее образ в своей памяти. Мысленно он видел ее такой, какой она бывала в разные моменты их жизни в доме Отакэ-сан, заново переживая все всплески наслаждения, и робости, и стыда первых дней их близости, улыбаясь про себя любимым шуткам и милым шалостям девушки. Позднее, уже к ночи, Николай сказал Марико “прощай” и ласково, осторожно отодвинул ее образ в самую глубину своей памяти. В сердце его остались тихая, ровная грусть и опустошенность, оно очистилось наконец от пронзительной, всепроникающей боли и ненависти; теперь он снова мог перенестись на свой удивительный горный луг и слиться с потоком солнечного света и с мягкой, волнующейся под ветром травой, черпая в этом жизненные силы и обретая покой.
Он смирился также и с потерей генерала Кисикавы. После тех долгих прогулок и бесед среди цветущих вишневых деревьев, осыпавших их розовым снегопадом своих лепестков, Николай больше не получал известий от генерала. Он знал, что того перевели в Манчжурию, знал, что русские перешли через границу и атаковали японские войска в последние дни войны, когда в подобных действиях не было уже никакого риска с военной точки зрения, зато они сулили нападающим огромные политические преимущества. Он слышал также от очевидцев, которым удалось вырваться оттуда живыми, что некоторые из высших офицеров избежали плена, совершив сеппуку, а из тех, кто был захвачен коммунистами, не выжил никто, настолько суров был режим красных “лагерей перевоспитания”.
Николая несколько утешала мысль о том, что Кисикава-сан, по крайней мере, не подвергся и позору военного трибунала и не попал в безжалостную и страшную мясорубку японской Комиссии по расследованию военных преступлений, где понятие о справедливости было вывернуто наизнанку и извращено глубоко укоренившимся расизмом, подобным тому, который в армии Штатов отправлял в концентрационные лагеря японцев американского происхождения, в то время как американские немцы и итальянцы пользовались правом свободно и с выгодой для себя работать в оборонной промышленности; и это несмотря на то, что солдаты-нисеи ценою собственной крови и жизни доказывали в американской армии свой патриотизм. Этих солдат оскорбляли незаслуженным недоверием и подвергали позорным гонениям на европейском театре военных действий из опасения, что, оказавшись лицом к лицу с японскими войсками, они могут переметнуться на сторону противника. Японские суды по расследованию военных преступлений были заражены теми же расистскими представлениями о полноценных и неполноценных людях. В угоду победителям судьи пытались оправдать чудовищное преступление победителей — атомную бомбу, сброшенную на страну, уже потерпевшую поражение и взмолившуюся о мире. Они закрывали глаза еще на одну бомбу, водородную, сброшенную вслед за первой уже из чистой любознательности.
Более всего Николая беспокоило то, что японцы, в большинстве своем, не возмущались репрессиями, обрушившимися на головы их недавних военачальников, хотя судьи трибуналов попирали все правила человеческого поведения, основываясь на чуждой и неприемлемой для них западной морали. Многие японцы, казалось, не понимали, что идеология победителей уничтожает душу побежденного народа.
Обретши не слишком надежное укрытие под крылышком Оккупационных сил, дававшее ему возможность выжить, Николай чувствовал необходимость отыскать какой-то выход своей молодой энергии, заглушить наполняющее душу ощущение разочарования и безысходности. На втором году своей жизни в Токио он нашел наконец занятие, которое позволило ему изредка вырываться из отвратительного, кишащего разноплеменными людьми города в спокойные и свободные, не покоренные американцами горы.
Николай обедал обычно с молодыми японцами, работавшими в гараже Сан Сила; с ними он чувствовал себя гораздо свободнее и комфортнее, чем с непрерывно упражняющимися в остроумии, режущими слух своим скрежещущим, точно железо по стеклу, выговором, американцами из Шифровального центра. Поскольку знание английского, хотя бы на невысоком уровне, являлось необходимым условием для получения даже самой простой работы, многие из этих парней, рабочих гаража, имели университетское образование, а некоторые из тех, кто мыл джипы и возил офицеров, были дипломированными инженерами-механиками, не сумевшими найти другого средства прокормить себя в разрушенной стране.
Первое время японцы держались сдержанно и чувствовали себя стесненно в обществе Николая, однако вскоре привыкли и стали относиться к нему как к обычному японскому парню, только с зелеными глазами, имевшему несчастье потерять свои исторические корни и забредшему в результате в чуждое ему европейское стадо. Они приняли его в свои кружок, и ему позволено было даже вместе с ними потешаться над американцами и смеяться над грубыми и весьма неприличными шуточками, которые отпускали эти ребята по поводу офицеров, которых они возили. Подобные шутки и анекдоты всегда касались неудачных любовных похождений янки, а центральной фигурой насмешек был типичный американец, наглый, развязный хам, постоянно гоняющийся за девушками и жаждущий удовольствий, но неизменно оказывающийся несостоятельным в постели.
Разговор об исследовании пещер зашел как-то раз во время одного из таких обеденных перерывов, когда все они сидели на корточках под гофрированным металлическим навесом и ели из железных баночек рис с рыбой — обычную пищу японских рабочих. Трое парней, закончивших университет, оказались энтузиастами-спелеологами, вернее, были ими ранее, до последнего года этой безнадежной войны и последовавшего за ним хаоса оккупации. Они говорили о приключениях, испытанных ими в прошлых экспедициях, вспоминали самые интересные моменты глубоких спусков и жаловались на отсутствие необходимого снаряжения, для того чтобы можно было снова заняться любимым делом. К этому времени Николай уже достаточно долго прожил в городе, и его шум и суета становились мучительными для его обостренной за годы жизни в сельской тиши чувствительности. Он тут же присоединился к беседе молодых людей и поинтересовался, какие для такого необычного увлечения нужны инструменты. Оказалось, что снаряжение требовалось минимальное, хотя купить его было совершенно невозможно на те жалкие гроши, которые спелеологи получали за работу в Оккупационных силах. Николай предложил им раздобыть все необходимое на свои деньги, если они возьмут его с собой и обучат основам этого вида спорта. Предложение было охотно принято, и через две недели четверо приятелей провели выходные дни в горах, днем спускаясь в пещеры, а вечера коротая в дешевых горных гостиницах, где юноши пили слишком много сакэ и болтали далеко за полночь так, как это могут делать только, очень молодые, веселые, полные надежд люди, перед которыми открыт весь мир. Разговор перескакивал с природы искусства на откровенное смакование тонкостей парного секса, после чего собеседники переходили к обсуждению планов на будущее, к вымучиванию каламбуров, к импровизации хайку, к шумной возне и грубоватым шуткам, к политике, к эротике, к воспоминаниям.
Пробыв под землей лишь час, Николай понял, что этот спорт создан для него. Тело его, гибкое и жилистое, точно самой природой предназначалось для скольжения по узким подземным лазам. Быстрые и четкие расчеты способа продвижения созвучны были той тренировке ума на изворотливость в поисках наилучшего выхода, которую дала ему игра в го. Опасность влекла и манила Николая. Он никогда не смог бы стать альпинистом; публичная, показная храбрость оскорбляла его шибуми, его сдержанное, но глубокое чувство собственного достоинства. Однако минуты риска и отваги, пережитые им в земных глубинах, оставались его личным делом, очень внутренним, тихим, не видимым никому; и был во всем этом острый и пряный привкус древнего, первобытного, животного страха. Когда человек спускается по отвесному, вертикальному стволу шахты, его пронизывает дрожь восторга и в то же время охватывает страх перед падением, страх, изначально присущий всем бескрылым существам и еще более обостренный от сознания, что падать придется в черную бездонную пустоту, а не в живописный зеленый простор, который видит под собой альпинист, взбирающийся по горному склону. В пещерах царят сырость и вечный промозглый холод, с незапамятных времен внушавшие человеку ужас и тем более опасные для спортсмена, спускающегося в самую глубь земли, поскольку гипотермия зачастую является причиной тяжелейших несчастных случаев и следующих за ними увечий. Здесь, в толщах гранита, в человеке возрождается первобытная, присущая зверю, боязнь темноты, этой нескончаемой, непроницаемо черной, беспросветной тьмы. В мозгу его бьется вечная, неотступная мысль о возможности потерять дорогу в этих лабиринтах, в сплетении узких, как щели, коридоров, когда ползешь в непроглядном мраке, так плотно прижавшись животом к камню, что нечего и думать о том, чтобы вернуться назад, ведь человек — не змея и не гуттаперчевая кукла, и кости, соединяющие его члены, не позволят телу изогнуться более, чем предусмотрено природой. Подпочвенные воды, обрушившись в узкие полости и проходы, вмиг могут заполнить их, не оставляя человеку даже нескольких минут на то, чтобы осмотреться и отыскать путь к спасению. Спелеолога ни на секунду не покидает сознание того, что прямо над ним, в то время как он ползком пробирается по тесному стволу естественной штольни, нависают тысячи тонн гранита, которые когда-нибудь неизбежно должны подчиниться закону земного притяжения и рухнуть, расплющив его дрожащую плоть.
Короче, для Николая спелеология стала лучшим видом спорта.
Борьба с самим собой влекла его, приятно возбуждала, пьянила. Он наслаждался, противопоставляя силу своего разума грозным опасностям, таящимся в глубинах косной материи. Главные союзники и помощник спелеолога — ясная логика и четкое планирование своих действий. Главные враги — воображение и приступы паники. Тому, кто спускается в темные недра земли, легко испугаться и очень трудно проявить смелость и отвагу, ведь он там один, его никто не видит, никто не станет ни критиковать его, ни хвалить, никто не оценит его героизма. Николай получал удовольствие и от борьбы со своими противниками и от тех объемов, в которых он с ними сражался. Ему доставляла наслаждение сама мысль о том, что большинство его врагов находятся не вне, а внутри него, и победы его не видимы никому.
И была еще одна, совсем особенная радость, восхитительная и ни с чем не сравнимая, — подниматься обратно на поверхность земли. Обычные, ничем не примечательные вещи начинали играть яркими красками, приобретали сочные цвета и становились по-новому важными и ценными после нескольких часов, проведенных в глубоком мраке во чреве земли, особенно если спуск был опасным и удалось одержать победу только благодаря своему ловкому и гибкому телу.
Воздух тогда казался необыкновенно душистым и сладким, он вливался в грудь большими, чистыми порциями. Чашка горького чая согревала застывшие, онемевшие пальцы, радовала зрение своим насыщенным, теплым цветом, а обоняние великолепным ароматом; чай жаркой волной опалял небо, одарял язык чередой тончайших вкусовых оттенков. Небо поражало своей синевой, и это было необыкновенно важно; трава была ярко-зеленой и блестящей, и в этом тоже был заложен глубокий смысл. Чудесно было ощутить ладонь друга, хлопающую тебя по спине, впитать в себя прикосновение человеческой руки.
Николаю его первый час после выхода на поверхность показался во многом схожим с тем, что происходило обычно с ним во время его мистических перенесений. В тот короткий промежуток времени, когда предметы принимали свой прежний вид, он чувствовал, что почти сливается с золотистым солнечным светом и свежими, душистыми травами.
Четверо молодых людей частенько теперь уходили в горы, и, несмотря на то, что они были только любителями, а их скромное самодельное снаряжение позволяло им спускаться только в неглубокие подземные лабиринты, считавшиеся довольно несложными по международным стандартам, все же каждая такая экспедиция становилась серьезной проверкой их силы духа, выдержки и физической ловкости. За рискованными спусками следовали ночи, полные дружеских бесед, сакэ и шуток, пусть не слишком удачных, но всегда вызывавших искренний смех и одобрение товарищей. В последующие годы своей жизни Николай приобрел широкую известность в кругах опытных спелеологов как участник весьма значительных подземных экспедиций, и все же он никогда не вспоминал о своих первых учебных погружениях в недра гор как о никчемных забавах в жизни.
К двадцати трем годам в жизни Николая установился определенный стиль, удовлетворявший, по большей части, все его потребности и в основном возместивший все его потери, если не считать потерю генерала Кисикавы. Для того чтобы избавиться от тоски по домашнему кружку Отакэ-сан, он заполнил свой дом в Асакусе людьми, которые охотно приняли на себя роли членов его семьи. Его детские и отроческие годы остались в прошлом, а вместе с ними и то главное, что обязательно им сопутствует, — любовь; но он утолял свою телесную жажду с необузданными и изобретательными сестрами Танака. Его прежнее увлечение го, дававшее тренировку его уму и дарившее наслаждение, сменилось теперь духовными и физическими радостями, которые приносила ему спелеология. Борьба, которой он также занимался, давала выход разъедающей его душу ненависти к тем, кто погубил его страну и его юность; во время тренировок Николай представлял себе противников с круглыми, а не узкими, как у людей, среди которых он вырос, глазами, и ему становилось легче.
Большую часть унесенного временем составляли очень личные, вошедшие ему в плоть и кровь понятия, а найденные им заменители оказывались на поверку чисто внешними и случайными; но через эти существенные разрывы в ткани души можно было перекинуть мост, во многом заполнив их душевным отдохновением, периодическими уходами из повседневности в мистическое состояние транса.
Самой тягостной для Николая частью жизни были те сорок часов в неделю, которые он проводил на нижних этажах здания Сан Син, занимаясь хорошо оплачиваемой, но нудной и утомительной работой. Воспитание и обучение, которое он получил, дали ему внутренние ресурсы, чтобы на высоком уровне удовлетворять свои потребности. Изнурительная, высокооплачиваемая работа, как губка, высасывала его существо, хотя была, как воздух, необходима другим служащим, не знавшим, чем иначе заполнить свое время И оправдать свое существование. Желания и разумное удовлетворение их, научные занятия и покой были тем, что могло целиком заполнить жизнь Николая, этого было вполне достаточно, и ему не требовалось ничего иного; ему не нужны были костыли признания и известности, он не нуждался в наркотическом дурмане развлечений. К несчастью, обстоятельства складывались так, что ему приходилось зарабатывать себе на жизнь и к тому же, по иронии судьбы, работать среди американцев. Хотя сослуживцами Николая были не только янки, но и англичане, и австралийцы, все же в среде работников Сан Син господствовали американские методы, американские взгляды на жизнь, американские стремления и цели, а посему Николай вскоре привык думать об англичанах как о недоделанных янки, а об австралийцах — как об американцах в процессе становления.
Рабочим языком и языком общения в шифровальном центре был английский, однако чуткий слух Николая резала расслабленная тягучая речь австралийцев или мешанина из наполовину проглоченных слов и звуков представителей высших классов Великобритании: он не выносил также металлического клацанья и ноющего растянутого и гнусавого выговора американцев; в результате Николай выработал свое собственное произношение, выбрав нечто среднее между американской и английской манерой. Это ловкое изобретение привело к тому, что в течение всей его дальнейшей жизни все англо-говорящие коллеги Николая считали, что английский — его родной язык, но что он — “из какой-то другой страны”.
Время от времени товарищи по работе пытались зазвать Николая на какую-нибудь вечеринку или на загородный пикничок; им даже в голову не могло прийти, что их намерения, продиктованные похвальной благотворительностью, великодушной снисходительностью к человеку не своего круга, Николай рассматривает как самонадеянное и бесцеремонное желание подчинить себе все и вся.
Николаю не так даже досаждало их раздражающее стремление к всеобщему равенству и единообразию, как их полнейшая путаница и неразбериха с культурными ценностями. Американцы, казалось, не отличали уровня жизни от ее качества, от ее внутренней сущности. Они смешивали равные возможности индивидуальностей с повсеместным насаждением посредственности, путали кураж, нахальную дерзость с истинной смелостью и отвагой, грубость и зазнайство самца с подлинным мужеством и достоинством мужчины, бесцеремонность в поведении со свободой, неумеренную болтливость с красноречием, забаву с наслаждением, — одним словом, в головах их царило полнейшее смешение понятий, обычное для тех, кто полагает, что справедливость предписывает равенство для всех, а не равенство для равных.
Находясь в благожелательном, добром расположении духа, Николай думал об американцах как о детях — полных энергии, любопытных, наивных, добродушных, плохо воспитанных детях; в этом отношении он почти не видел никакой разницы между американцами и русскими. И те и другие были бодрыми, здоровыми и крепкими материалистами; и те и другие превыше всего ценили вещественное, осязаемое; и тем и другим красота казалась чем-то лишним, так как они ничего в ней не смыслили; и те и другие чванились своей идеологией, ни секунды не сомневаясь в том, что она единственно верная; и те и другие инфантильно-примитивные и по-ребячески вздорные, задиристые, чуть что, были готовы лезть в драку по любому поводу, а главное, и те и другие были чрезвычайно опасны. Ведь игрушками им служило космическое оружие, угрожающее существованию самой цивилизации. Опасность крылась не столько в их злонамеренности, сколько в неловкости и неумелости. Странно и смешно было, глядя на них, полагать, что мир может погибнуть не по вине Макиавелли, а от руки Санчо Пансы.
Сознание того, что источник доходов, обеспечивавших его существование, целиком зависит от этих людей, постоянно раздражало Николая, но выбора у него не было, и он жил с этим беспокойством в душе, стараясь просто его не замечать. И только в сыром и ветреном марте, на второй год своей жизни в Токио Николай понял, что, обедая с волками, никогда нельзя в точности знать, кем ты при этом являешься — гостем или закуской.
* * *
Несмотря на хмурую, печальную погоду, вечный, неунывающий и самовозрождающийся японский дух изливал себя в светлой, оптимистической песне “Рин-го-но Ута”, которая облетела всю страну; ее напевали вполголоса или чуть слышно мурлыкали тысячи людей, вновь возвращающихся к жизни. Жестокие голодные зимы миновали; весны гибельных наводнений и жалких, ничтожных урожаев остались позади; всюду царило ощущение, что мир снова оживает и жизнь постепенно идет на лад. Даже под сырыми и промозглыми мартовскими ветрами деревья окутывались тонкой, нежно-зеленой вуалью — предвестием пышного цветения и изобилия.
Когда в то утро Николай пришел на службу, на душе у него было светло, и он был настроен ко всему и всем так благожелательно, что ему показалась очаровательно забавной даже табличка на двери, воплощавшая присущую военным любовь ко всему загадочному и невразумительному. S CAP/COMCEN/ SPXIN X-FE.
Мысли его где-то витали, когда он начал работать с выданным машиной материалом — перехваченными сообщениями Советских оккупационных сил в Манчжурии, обычными деловыми, слабо зашифрованными донесениями. Поскольку его нимало не интересовали военно-политические игры русских и американцев, обычно он работал с такими сообщениями, не обращая внимания на их содержание, точно так же, как хорошая машинистка печатает рукопись, не вчитываясь в текст. Именно поэтому он уже взялся за решение следующей проблемы, когда значение того, что он только что раскодировал, внезапно вспыхнуло в его мозгу, дойдя до сознания. Николай вытащил лист из папки и еще раз перечитал его.
Генерал Кисикава Такаси переправлен русскими в Токио на самолете и должен предстать перед судом как военный преступник класса А.
ВАШИНГТОН
Четверо мужчин в сопровождении мисс Суиввен вошли в кабину лифта и молча остановились; секретарша мистера Даймонда просунула свою магнитную карту с шифром в щель с надписью “Этаж 1б”. Арабский стажер, известный под кодовым именем мистер Хаман, потерял равновесие, когда совершенно неожиданно лифт ухнул вниз, в потаенные глубины здания. Араб налетел на мисс Суиввен, и та издала легкий вскрик, когда он задел ее своим острым плечом.
— Простите, мадам. Я полагал, что лифт с первого этажа на шестнадцатый движется вверх. Так оно должно было произойти по моим расчетам, однако...
Увидев нахмуренную складку между бровями своего начальника из ОПЕК, араб мгновенно умолк и переключил свое внимание на другой предмет, уставившись на гибкую, упругую шею мисс Суиввен.
Уполномоченного по улаживанию конфликтов ОПЕК (получившего псевдоним мистер Able — Эйбл, поскольку он, как человек из высших инстанций, начинал алфавитный ряд: ас-булочник-волк-гусь и так далее в такой же последовательности) разгневали болтливость и нелепые, неуклюжие манеры соотечественника. Выпускник Оксфорда в третьем поколении, чья семья давно уже пользовалась благами европейской культуры, участвуя вместе с англичанами в эксплуатации и выжимании соков из собственного народа, мистер Эйбл испытывал презрение и брезгливость к этому выскочке, наверняка сынку какого-нибудь козопаса, который, вероятно, наткнулся на нефть совершенно случайно, слишком сильно воткнув в землю колышек своего драного шатра.
К тому же его раздосадовал этот вызов, оторвавший его от очень личного, душевного разговора только для того, чтобы разбираться с какой-то неизвестной, запутанной проблемой, возникшей, без сомнения, из-за некомпетентности его соотечественника и головотяпства этих разбойников из ЦРУ. Если бы за этим вызовом не стоял авторитет Председателя Компании, он бы просто не обратил на него внимания, так как именно в ту минуту, когда его прервали, он как раз наслаждался восхитительной, непринужденной, приятно возбуждающей беседой с очаровательным молодым человеком, чей отец входил в состав американского Сената.
Почувствовав волну холодного презрения, исходящего от сотрудника из ОПЕК, Заместитель отодвинулся от него в самую глубину лифта, изо всех сил стараясь показать, что он озабочен более важными проблемами, чем этот пустяковый случай.
Т. Даррил Старр, со своей стороны, сохранял на лице выражение отстраненности и полнейшего безразличия, позвякивая монетками в кармане и тихонько насвистывая сквозь зубы разухабистый мотивчик.
Лифт дернулся и остановился; мисс Суиввен вставила в щель еще одну магнитную карту, и двери разошлись. “Козопас” воспользовался этой возможностью, чтобы хлопнуть ее по заду. Дама вздрогнула и выскочила в коридор.
“Ах, — вздохнул мистер Хаман про себя. — Скромная женщина. Возможно, даже девственница. Что ж, тем лучше. Девственность — очень важное качество для нас, арабов, мы не любим, когда нас сравнивают с другими мужчинами”.
Т. Даррил Старр (совершенно открыто, не таясь) и Заместитель (осторожно, исподтишка) огляделись, ибо ни один из них еще ни разу не удостоился чести быть принятым на “Шестнадцатом этаже” этого здания, в то время как мистер Эйбл, коротко пожав руку мистеру Даймонду, спросил резко и недовольно:
— Что все это значит? Мне вообще-то не нравится, когда меня сюда вызывают, особенно вечером, когда у меня есть масса других, более важных дел.
— Вам понравится это еще меньше, когда я вам все объясню, — ответил Даймонд. Он повернулся к Старру: — Садитесь. Я хочу, чтобы вы уяснили истинные размеры вашего провала в Риме.
Старр пожал плечами с показным безразличием и медленно опустился на стул с гнутой спинкой из белого пластика, стоящий у стола для совещаний с крышкой-экраном из гравированного стекла, специально приспособленной для проецирования изображения с дисплея. Козопас самозабвенно созерцал вид памятника Вашингтону за импровизированным окном.
— Мистер Хаман? — окликнул Даймонд. Араб, прижавшись носом к стеклу, с упоением разглядывал огоньки фар автомобилей, медленно продвигавшихся мимо памятника.
— Мистер Хаман! — повторил Даймонд чуть громче.
— Что? Ах, да! Я все еще не привык к этому псевдониму, который мне тут присвоили. Надо же, как забавно, бывает же такое!
— Сядьте, — холодно и невыразительно произнес Даймонд.
— Простите, что вы сказали?
— Сядьте!
Неловко улыбаясь, араб присел на стул рядом со Старром. Даймонд усадил представителя ОПЕК во главе стола, а сам удобно устроился в своем специально изготовленном вертящемся кресле, стоящем на возвышении.
— Скажите мне, мистер Эйбл, что вам известно об упреждающем ударе в Римском международном аэропорту, произведенном сегодня утром?
— Почти ничего. Я не обременяю свой мозг мелкими тактическими деталями. Мое дело — экономическая стратегия. — Он смахнул воображаемую пылинку с острой, как лезвие, складки своих брюк.
Даймонд коротко кивнул.
— Никому из нас не пришлось бы возиться с такого рода подробностями, однако тупость ваших людей и некомпетентность моих обусловили необходимость...
— Минуточку... — запротестовал было Заместитель.
— ...обусловили необходимость нашего личного вмешательства в это дело. Я хочу коротко ввести вас в курс событий. Мисс Суиввен, возьмите блокнот, пожалуйста.
Даймонд остро глянул на Заместителя из ЦРУ:
— Что это вы болтаетесь вокруг стола, как неприкаянный?
Сжав губы и раздувая ноздри, Заместитель произнес:
— Сказать по правде, я жду, пока вы не предложите мне сесть, как предложили остальным.
— Отлично, — взгляд Даймонда стал равнодушным и усталым. — Садитесь.
С видом победителя, только что выигравшего важную дипломатическую битву, Заместитель занял свое место около Старра.
За все время этого совещания Даймонд ни разу не обратился к мистеру Эйблу ехидным и язвительным тоном; они работали вместе со многими проектами и проблемами и относились друг к другу с определенным уважением, основанным, разумеется, не на дружеских чувствах, а на признании друг за другом качеств, свойственных обоим: административной ловкости, блестящего умения анализировать и способности принимать решения вне рамок романтических понятий этики и нравственности. Задачей обоих было представлять свои державы во всем, что находилось за пределами дипломатии и касалось неофициальных и негласных отношений между нефтедобывающими странами арабского мира и Компанией, интересы которых были неразрывно связаны между собой, при том, что обе стороны ни в чем не доверяли друг другу, если, конечно, речь не шла о взаимной выгоде. Государства, которые представлял мистер Эйбл, имели влияние на международной арене, невзирая на слабое развитие людей, их населяющих. Ради того, чтобы выжить, промышленный мир Запада беспечно позволил себе попасть в полную зависимость от арабской нефти, хотя все прекрасно знали, что запасы ее не бесконечны, точнее говоря, резко ограничены. Целью слаборазвитых стран, ясно отдававших себе отчет в том, что они нужны миру машин и технологии лишь постольку, поскольку он нуждается в нефти, волею судьбы оказавшейся под их скалами и песками, было превратить эту нефть и сопутствующую ей политическую власть в более надежные и долговременные источники богатства, прежде чем земля их окончательно истощится в результате медленного, но губительного выкачивания ее ресурсов. Предвидя неминуемое истощение своих недр, они энергично скупали землю по всему миру, приобретали компании, проникали в банковские системы и осуществляли финансовый контроль над важными политическими фигурами мира. Для реализации этих планов у них имелись на руках все козыри, Во-первых, они имели возможность быстро маневрировать, поскольку не были опутаны липкой паутиной демократических ограничений власти. Во-вторых, многие политики Запада были продажны и ради денег шли на все. И, наконец, в-третьих, в массе своей жители Запада, инертные и ленивые, были лишены какого-либо ощущения истории, сознавая только, что они живут в атомную эру, то есть в канун конца света, а потому их заботило исключительно собственное процветание в краткий миг их существования.
Группа энергетических корпораций, составлявшая Компанию, могла бы покончить с нефтяным шантажом арабских стран в любое время. Сырая нефть ничего не стоит до тех пор, пока ее не превратят в пригодное для перегонки вещество, и Компания была единственной организацией, контролировавшей накопление нефти и ее распределение. Однако главной целью Компании являлось использование вымыслов о нехватке нефти, для того чтобы держать под контролем все виды энергии: тепловую, атомную, солнечную и геотермическую. Один из аспектов совместной деятельности ОПЕК с Компанией заключался в том, что ОПЕК создавала искусственный дефицит “черного золота” всякий раз, когда Компания намеревалась тянуть трубопроводы через подлежащие экологической защите зоны тундры, или блокировать крупные правительственные капиталовложения в научные исследования с целью использования энергии солнца и ветра, или создавать недопоставки природного газа, когда ее пытались отстранить от контроля над ценами. В свою очередь. Компания тоже оказывала странам ОПЕК различные услуги, среди которых не на последнем месте стояло политическое давление в периоды эмбарго на нефть, для того чтобы не допустить осуществления западным миром захвата нефтеносных земель, для всеобщего блага. Эти операции требовали от Компании большей гибкости, чем могло показаться арабам, поскольку в то же самое время она разрабатывала и приводила в действие широкие пропагандистские программы, которые должны были заставить массы поверить в то, что она из сил выбивается ради того, чтобы сделать Америку независимой от иностранных поставок нефти. При этом Компания использовала влияние владельцев основных пакетов промышленных акций (которых нанимали всякий раз, когда нужно было поддержать какую-нибудь идею фикс), чтобы получить одобрение налогоплательщиков: на разведку и добычу твердого топлива, на заражение земли угрожающими человечеству атомными отходами, на отравление поверхности морей при бурении нефтяных скважин в удаленных от берега районах или при преступно-беспечном обращении с нефтяными танкерами.
Как Компания, так и государства ОПЕК прошли через довольно сложный переходный период взаимоотношений; одна — пытаясь претворить свою монополию на нефть в полное господство над всеми остальными источниками энергии, с тем чтобы ее власть и гигантские прибыли не исчезли вместе с истощением мировых запасов “черного золота”; другие — силясь превратить свое нефтяное богатство в промышленные и территориальные владения по всему западному миру.
В общем, делом мистера Даймонда было контролировать ЦРУ и действия западных держав; в то время как мистеру Эйблу было поручено держать в узде отдельные арабские государства. Последнее было особенно трудно, поскольку эти страны представляли собой дикую смесь средневековой тирании и хаоса военного социализма.
Главной их проблемой теперь являлось сдерживание ООП. И ОПЕК, и Компания сходились во мнении, что палестинцы — страшная язва, наносящая ни с чем не сравнимый вред общему делу. По нелепому капризу истории, нефть внезапно стала единственным пунктом, который теперь объединял и сплачивал расходящиеся во всех насущных вопросах, вечно не согласные друг с другом страны арабского мира. К величайшему сожалению, вирус ООП, как с ним ни боролись, не поддавался полному уничтожению. Тем не менее мистер Эйбл делал все, что мог, чтобы ослабить палестинцев, и не так давно значительно поубавил их мощь, спровоцировав ливанскую катастрофу.
Однако он оказался не в силах предотвратить грубую акцию палестинских террористов на Олимпийских Играх в Мюнхене, в результате чего пошли прахом целые годы антиеврейской пропаганды, процветавшей по всему Западу на почве скрытого антисемитизма. Мистер Эйбл сделал тогда все, что от него зависело: он заранее предупредил об опасности мистера Даймонда. Даймонд, в свою очередь, передал информацию правительству Западной Германии, предполагая, что немцы сами займутся этим делом. Однако немцы, не придали этой информации значения, позволив событиям идти своим чередом.
Несмотря на то, что сотрудничество Даймонда и Эйбла продолжалось не первый год, отношения их, хотя в них присутствовала некоторая доля взаимного восхищения, никак нельзя было назвать дружественными. Даймонду всегда становилось как бы не по себе от бисексуальных наклонностей мистера Эйбла, Кроме того, он втайне ощущал культурное превосходство араба, он ненавидел его непринужденность и умение держаться в обществе. Сам мистер Даймонд вырос на улицах Вест-Сайда в Нью-Йорке и, как и многие люди, поднявшиеся из низов, был полон того извращенного снобизма, который видит в изысканности человека его глубокий порок.
Эйбл, со своей стороны, смотрел на Даймонда с презрением, которое никогда не трудился скрывать, Собственная роль в отношениях ОПЕК и Компании казалась ему прямым исполнением патриотического долга, чистым и благородным подвигом во имя созидания мощной экономической базы для своего народа в преддверии истощения нефтяных запасов. Даймонд же был ничуть не лучше продажной шлюхи; он мог пожертвовать интересами собственной родины ради наживы и возможности играть роль человека, наделенного высшей властью. Даймонд вызывал в нем отвращение, как человек, чьи понятия о чести и достоинстве ничто в сравнении с вечной погоней за барышом. Американцы для Эйбла были морально увечными людьми, у которых все понятие об изысканности вкуса сводится к пользованию ворсистой туалетной бумагой. Лопающиеся от денег, бесцеремонные ребятишки, вечные подростки, мчащиеся по своим автострадам, забавляющиеся своими транзисторами, претендующие на роль лидеров во второй мировой войне. Что можно еще сказать о людях, у которых самый популярный поэт — Род Мак-Куин, тот же самый Ховард Коселл, только в стихах?
Мысли мистера Эйбла текли по подобному руслу, в то время как сам он восседал во главе стола: лицо его было бесстрастно, на губах играла легкая, холодновато-любезная улыбка. Он никогда не позволял себе открыто проявлять неприязнь или отвращение, сознавая, что его народ, стоящий за ним, должен сотрудничать с американцами до тех пор, пока не купит всю территорию Штатов.
Мистер Даймонд откинулся на стуле, разглядывая потолок и размышляя, как бы ему половчее преподнести проблему, чтобы, по возможности, снять с себя всю вину.
— Ну что ж, — заговорил он наконец. — Вот как, вкратце, обстоят дела. После неудачи на Олимпийских Играх в Мюнхене мы заручились вашим обещанием держать под постоянным контролем ООП и постараться не допускать ничего подобного впредь.
Мистер Эйбл вздохнул. Что ж, по крайней мере, Даймонд хотя бы не начал свое повествование с перехода израильтян через Красное море.
— Мы бросили палестинцам подачку, — продолжал Даймонд, — и позволили этому... как его там... выступая в ООН, обрушить на евреев свой праведный гнев, короче говоря, спустить на них всех собак. Однако, несмотря на ваши заверения, недавно мы обнаружили, что несколько членов организации “Черный Сентябрь” — включая двух боевиков, что участвовали в мюнхенской акции, — получили ваше разрешение разделаться с этими идиотскими экстремистами в аэропорту “Хитроу”.
Мистер Эйбл спокойно пожал плечами.
— Обстоятельства изменились, и, соответственно, изменились наши намерения. Я не обязан отчитываться перед вами во всех наших действиях. Достаточно будет сказать, что упомянутая вами акция была платой за то, что арабы терпеливо выжидали, пока американцы выжмут все соки из израильтян, лишив их способности защищаться.
— Да. И здесь мы с вами работали в одном направлении. В качестве пассивной поддержки я приказал ЦРУ не предпринимать никаких контрдействий против “Черного Сентября”. Хотя указания эти, скорее всего, были излишними, поскольку традиционная некомпетентность сотрудников этого учреждения все равно не позволила бы им ничего сделать.
Заместитель кашлянул, собираясь что-то возразить, однако Даймонд не дал ему открыть рот; он поднял руку, призывая к молчанию, и продолжал:
— Мы пошли в своих действиях даже несколько дальше. Когда нам стало известно, что маленькая неформальная группка израильтян напала на след устроителей резни в Мюнхене, мы решили вмешаться и, не давая им что-либо предпринять, нанести упреждающий удар. Руководителем этой группы оказался некий Аза Стерн, бывший политический деятель, чей сын оказался в числе спортсменов, убитых в Мюнхене. Поскольку мы знали, что Стерн неизлечимо болен — у него был рак и он умер две недели тому назад, — а его маленький отряд — это всего лишь горстка юных идеалистов, далеких от профессионализма, мы полагали, что объединенных сил ваших арабских разведывательных служб и нашего ЦРУ будет вполне достаточно, чтобы покончить с ними.
— И это оказалось не так?
— И это оказалось не так. Вот эти двое, тупо сидящие сейчас за столом, отвечали за проведение операции, хотя, конечно, ваш араб пока что всего лишь стажер. Наделав шуму и пролив реки крови, они умудрились-таки прикончить двоих боевиков из группы Стерна... а с ними заодно и семерых случайных зевак. Однако девушка по имени Ханна Стерн, племянница покойного Азы Стерна, от них ускользнула.
Мистер Эйбл вздохнул и прикрыл глаза. Неужели нельзя ничего провернуть нормально, как задумывалось, в этой стране, с ее невероятно громоздкой, неповоротливой формой правления? Когда же американцы наконец поймут, что мир уже вступил в постдемократическую эру?
— Вы говорите, что одноймолодой женщине удалось ускользнуть от пули? Полагаю, это не так уж важно. Трудно поверить, что эта женщина, совершенно одна, отправится в Лондон и сумеет собственноручно расправиться с шестеркой прекрасно обученных, опытных палестинских террористов, которые находятся. под защитой не только двух наших организаций, но и, благодаря вашим прекрасным службам, охраняются британскими MI-5 и MI-6! Это просто нелепо.
— Это было бы нелепо.Но мисс Стерн непоехала в Лондон. Мы абсолютно уверены, что она отправилась во Францию. Мы не сомневаемся также, что она уже вошла, или в скором времени войдет, в контакт с неким Николаем Хелом — обладателем сиреневой карты, которому ничего не стоит проникнуть сквозь все заслоны, выставленные нашими людьми, а заодно и британцами, уничтожить шестерку из “Черного Сентября” и тем же путем вернуться во Францию, успев к своему остывшему завтраку.
Мистер Эйбл насмешливо и испытующе взглянул на Даймонда.
— Что это? Мне кажется, я слышу в вашем голосе нотки восхищения?
— Нет! Я бы не назвал это восхищением, мистер Эйбл. Но Хел — человек, которого мы не должны сбрасывать со счетов. Я сейчас коротко проинформирую вас о нем, чтобы вы получили некоторое представление о том, какой путь нам придется проделать, прежде чем удастся выбраться из дерьма, в которое мы попали.
Даймонд повернулся к Помощнику, тихо, как мышка, сидевшему за своим дисплеем:
— Выдай-ка нам, что там у тебя имеется о Хеле.
По мере того как “Толстяк” выдавал скудные, сухие данные на крышку стола для совещаний, мистер Даймонд наскоро излагал кое-какие подробности биографии Николая Хела; и вскоре дошел до того момента, когда Хел узнал, что генерал Кисикава попал в плен к русским и был внесен в список тех, кто должен предстать перед судом Комиссии по расследованию военных преступлений.
ЯПОНИЯ
Николай попросил на службе отпуск и получил его; ему нужно было высвободить время и силы, чтобы навести справки и узнать, где находится генерал. Следующая неделя его жизни прошла, словно в страшном сне, в отчаянной, но безуспешной борьбе, когда все движения становятся странно замедленными и человек на каждом шагу увязает в трясине, натыкаясь на ограждения из красных флажков, на внутреннюю секретность и межнациональное недоверие, а также бюрократическую инертность и безразличие отдельных чиновников. Все его попытки узнать что-либо в японском гражданском управлении не увенчались успехом. Система этого управления была застывшей и неподвижной, так как ее высадили на почву, предрасположенную к чрезмерной организованности, склонной к бесконечному разделению власти для того, чтобы по возможности уменьшить бремя личной ответственности за совершенные ошибки; все это были элементы чужеземной демократии, чуждой японскому духу, которая несла с собой бездеятельность и инертность, прикрывающиеся деловитостью, — качества, весьма характерные для этой расхлябанной и неэкономичной формы правления.
Вслед за этим Николай обратился в военное управление и, благодаря своему упорству, смог кое-как выложить по кусочкам мозаику событий, которые привели к аресту генерала. Однако при этом ему пришлось вынырнуть на поверхность, открыть себя всем досужим взглядам и стать опасно заметным, хотя он понимал, что для человека, живущего по поддельным документам и не имеющего защиты, весьма рискованно раздражать бюрократов, привыкших благоденствовать в своем ничегонеделании.
Результаты недели и мучительного выпрашивания информации оказались весьма скромными. Николай узнал, что Кисикава-сан был передан Комиссии по расследованию военных преступлений Советами, которые и будут курировать процесс по его делу, и что в настоящее время он содержится в тюрьме Сугамо. Ему удалось также узнать, что его адвокатом будет офицер из американской юридической службы, однако Николаю пришлось забросать этого человека письмами и обложить телефонными звонками, прежде чем тот согласился назначить ему встречу, и лучшее, чего он смог добиться, — это получасового разговора, втиснутого между какими-то другими утренними делами.
Николай поднялся еще до рассвета и сел в переполненный трамвай, идущий в район Йотсуя. Влажный голубовато-серый утренний свет теплился в восточной стороне неба, когда он ехал по Акэбонобаси, мосту Утренней Зари, за которым, припав к земле, точно дикий зверь перед прыжком, тянулось отвратительное скопище казарм Итигайя, ставших символом бесчеловечного механизма западной справедливости.
Три четверти часа Николай просидел на деревянной скамье в нижнем этаже здания. В конце концов раздражительная, замученная работой секретарша провела его в неприбранный, заваленный бумагами кабинет капитана Томаса. Капитан, не отрывая глаз от дела, которое он в этот момент просматривал, сделал Николаю знак присесть. Только дочитав до конца бумагу и нацарапав какую-то пометку на ее полях, капитан Томас поднял глаза и взглянул на посетителя:
— Я вас слушаю...
Голос его прозвучал не резко, скорее устало. Капитану Томасу лично поручили защиту шести обвиняемых военных преступников, а работать ему приходилось с очень ограниченным штатом сотрудников, по сравнению с тем обширным аппаратом розыска, который имелся в распоряжении обвинителей, просиживавших зады в кабинетах верхних этажей. К несчастью для своего собственного душевного спокойствия, капитан Томас был идеалистом и питал розовые иллюзии относительно непогрешимости англосаксонской юриспруденции. Служа ей в поте лица, он довел себя до того, что с некоторых пор бесконечная усталость, разочарование и горькая покорность судьбе звучали в каждом его слове, окрашивали каждый его жест. Капитан Томас желал теперь только одного — поскорее вернуться к гражданской жизни, в свою маленькую провинциальную контору в Вермонте.
Николай объяснил, что он хотел бы что-нибудь узнать о судьбе генерала Кисикавы.
— Зачем?
— Он мой друг.
— Друг? — в голосе капитана прозвучало сомнение.
— Да, сэр. Он... Он помогал мне, когда я жил в Шанхае.
Капитан Томас вытащил дело Кисикавы из-под целой горы других папок.
— Но вы ведь были тогда совсем ребенком.
— Мне двадцать три года, сэр.
Брови капитана поползли вверх. Его, как и многих, ввела в заблуждение наследственная черта Николая — выглядеть моложе своих лет.
— Извините. Я думал, вы намного моложе. Что вы имеете в виду, говоря, что Кисикава помогал вам?
— Он заботился обо мне, когда моя мать умерла.
— Понятно. Вы англичанин, не так ли?
— Нет.
— Ирландец?
— Нет, капитан. Я работаю в SCAP, переводчиком. Лучше поскорее уйти в сторону от этой неуместной и не имеющей отношения к делу путаницы с его национальностью и гражданством — вернее, с отсутствием таковых.
— И вы собираетесь выступить на суде в качестве свидетеля, так?
— Я хочу помочь генералу чем только смогу. Капитан Томас кивнул и пошарил вокруг в поисках сигареты.
— Сказать по правде, я не думаю, чтобы вы могли чем-нибудь особенно помочь. Сотрудников у нас тут не хватает, и мы по горло завалены работой. Я вынужден сосредоточить всю энергию на тех делах, где есть хоть какой-нибудь шанс добиться успеха. А дело Кисикавы я не отнес бы, пожалуй, к этой категории. Возможно, вам мои слова покажутся бессердечными, но я просто говорю о том, как складывается ситуация, ничего не скрывая.
— Но... Я не могу поверить, что генерал Кисикава преступник! В чем его обвиняют?
— Он считается пленным преступником класса “А” и обвиняется в преступлениях против человечества — что бы там, черт побери, это ни означало.
— Но кто свидетельствует против него? Что говорят обвинители? В чем суть дела?
— Не знаю. Обвинение выдвигают русские, а они не разрешают мне соваться в свои документы; они дадут их мне только накануне суда. Я полагаю, главные моменты обвинения будут группироваться вокруг его деятельности в качестве военного губернатора Шанхая. Их борзописцы уже придумали кличку, которая прилипла к нему, как ярлык: “тигр Шанхая”.
— Тигр... О! Но это безумие! Генерал был простым администратором. При нем в городе снова заработал водопровод... Вода стала поступать в больницы, ожил транспорт, расцвела торговля.
— Во время его правления четыре жителя Шанхая были приговорены к смерти и казнены. Вы знали об этом?
— Нет, но...
— Насколько мне известно, эти четверо, скорее всего, были убийцами, грабителями или насильниками. Я совершенно точно знаю, что за десять лет британского правления среднее число приговоренных к смертной казни за различные серьезные преступления составило четырнадцать целых и шесть десятых от общего населения города. Вы, может быть, думаете, что это сравнение пойдет на пользу вашему генералу. Не забудьте, что люди, которых казнили при Кисикаве, представлены как “народные герои”. Никто не может остаться безнаказанным, уничтожая народных героев. Особенно тот, кто известен как “тигр Шанхая”.
— Его никогда так не называли!
— Так они называют его сейчас.
Капитан Томас откинулся на спинку стула и потер пальцами веки своих глубоко запавших глаз. Затем взъерошил свои песочные волосы, точно стараясь выйти из оцепенения.
— Голову даю на отсечение, они еще сто раз повторят эту кличку на судебном процессе. Мне жаль, что слова мои звучат так пессимистически и я заранее расписываюсь в своем поражении, но дело в том, что Советы роют землю, чтобы выиграть этот процесс. Они уже устроили вокруг него громкую шумиху. Возможно, вы знаете, как они ярились, когда японцам удалось вернуть на родину многих своих соотечественников. Советы держат оставшихся пленных в “лагерях перевоспитания” в Сибири и будут держать до тех пор, пока те до мозга костей не проникнутся “единственно верным учением”; тогда им разрешат вернуться. И потом, этим бравым парням некого больше представить на суд, Кисикава — единственный военный преступник, которого им удалось захватить. Таким образом, все свои ставки они делают на него; для них этот процесс — шанс показать народам всего мира, как усердно они трудятся, очищая землю от японских капиталистов-империалистов для построения нового, социалистического общества. Вы вроде бы считаете, что Кисикава невиновен. Прекрасно, может быть, это и так. Но я могу вас заверить, что он пройдет по делу как военный преступник высшего класса — класса “А”, что означает полную безнадежность его положения, и так оно и есть.
Капитан Томас прикурил одну сигарету от другой и загасил окурок в переполненной пепельнице. Он выдавил из себя невеселый смешок.
— Вы можете представить себе, что было бы с Францией или генералом Патоном, если бы победила противная сторона и учредила суды над военными преступниками. Ч-черт, единственными, кому в таком случае удалось бы спастись, стали бы эти недотепы, жалкие провинциалы, изоляционисты, которые не пускали нас в Лигу Наций. Вполне возможно, из них сделали бы марионеточных правителей и дергали бы их за ниточки точно так же, как мы дергали их противников в Парламенте. Вот так-то, сынок. А теперь мне пора возвращаться к работе. Завтра я защищаю на суде старика, который умирает от рака; он клянется, что всегда делал только одно — выполнял приказы императора — и ничего больше. Но его, вероятно, назовут “леопардом Лузона” или “пумой Паго-Паго”. И знаешь, что я скажу тебе, парень? Судя по тому, что мне о нем известно, он и вправду мог быть “леопардом Лузона”. Впрочем, так оно или нет, не имеет особого значения.
— Могу я, по крайней мере, увидеть генерала? Поговорить с ним?
Капитан Томас уже не смотрел на него; опустив голову, он просматривал дело обвиняемого, которого на следующий день ему предстояло защищать в суде.
— Что?
— Я хочу видеть генерала Кисикаву. Это возможно?
— Тут я ничем не могу вам помочь. Он — пленник русских. Вам нужно обратиться за разрешением к ним.
— Хорошо, а как вам удается с ним встречаться?
— Я еще ни разу его не видел.
— Вы даже не разговаривали с ним?
Капитан Томас мутно посмотрел на назойливого посетителя.
— Суд над Кисикавой состоится только через шесть недель. А “леопарда Лузона” я должен защищать завтра. Иди поговори с русскими, может быть, они смогут что-нибудь сделать.
— С кем я должен там говорить?
— О ч-черт, парень, почем я знаю!
Николай встал.
— Понятно, Спасибо.
Он был уже в дверях, когда услышал слова капитана Томаса:
— Извини, сынок. Мне очень жаль. Правда.
Николай кивнул головой и вышел.
Впоследствии Николай много размышлял о том, как различны, как непохожи друг на друга оказались капитан Томас и его русский аналог, полковник Горбатов. Они оба являлись типичными представителями своих супердержав. Американец был участлив, тороплив, плохо организован, мало осведомлен и, в конечном счете, бесполезен. Русский был подозрителен, недоверчив, безразличен, хитер, но хорошо информирован. Попасть к нему в кабинет стоило Николаю немалых усилий. Сидя на громадном, слишком мягком стуле в его кабинете, юноша добрых пять минут наблюдал, как полковник задумчиво помешивал ложечкой чай. Он возил металлом по дну стакана до тех пор, пока два больших куска сахара не распались на мелкие кусочки и не закружились на дне стакана в пенном водоворотике, лишь затем произнес:
— Вы действительно не хотите чаю?
— Благодарю вас, нет. — Николай предпочитал не тратить зря времени на пустые церемонии.
— Что касается меня, то я большой поклонник этого напитка. После моей смерти, когда какой-нибудь парень будет производить вскрытие, он удивится, увидев мои темные, как сапожная кожа, внутренности.
Горбатов по привычке улыбнулся старой шутке и опустил стакан в подстаканник. Сняв очки в железной оправе, он принялся протирать их, скорее размазывая при этом попавшую на них грязь большим и указательным пальцами. Занимаясь этим нехитрым делом, он из-под полуприкрытых век наблюдал за молодым человеком, сидевшим напротив него. Горбатов был дальнозорок, и без очков он гораздо лучше видел мальчишеское лицо Николая и его встревоженные зеленые глаза.
— Итак, вы говорите, что являетесь другом генерала Кисикавы? И вас беспокоит его судьба? Не так ли?
— Да, полковник. И я хочу помочь ему, если смогу.
— Это понятно. В конце концов, для чего же иначе и существуют друзья?
— В крайнем случае, я хотел хотя бы получить разрешение посетить его в тюрьме.
— Да, без сомнения. Разумеется, я понимаю вас.
Полковник надел очки и отпил глоток чаю.
— Вы прекрасно говорите по-русски, мистер Хел. Почти без акцента. Вы, должно быть, занимались языком весьма усердно.
— Дело не в занятиях. Моя мать была русской.
— Неужели?
— Я никогда не изучал русский специально. Это язык, впитанный мною с молоком матери.
— Ну как же, понимаю, понимаю.
Таков был горбатовский стиль общения с людьми — он перекладывал инициативу в разговоре на собеседника, потихоньку вытягивая из него необходимые сведения; сам же он только постоянно подогревал разговор и подталкивал его в нужном направлении, делая вид, что его не до конца убеждают слова собеседника. Николай поддался на эту нехитрую уловку, он слишком устал, преодолевая бесконечные препятствия, за которыми, как правило, таились тупики, и жаждал узнать хоть что-нибудь о Кисикаве-сан. Юноша открылся больше, чем это необходимо, понимая, что история его звучит не слишком правдоподобно., однако, чем больше он добавлял деталей к своему рассказу, тем менее правдиво он звучал.
— Видите ли, полковник, я еще с колыбели стал говорить на русском, французском, немецком и китайском языках.
— Не очень-то удобно, должно быть, спать в колыбели, вокруг которой царит такое столпотворение.
Николай попробовал усмехнуться, но смешок прозвучал тоненько и неубедительно.
— Вы, конечно же, — продолжал Горбатов, — хорошо говорите и по-английски?
Он перешел на английский язык, и вопрос был задан с легким британским акцентом.
— Да, — ответил Николай по-русски. — И по-японски. Но эти языки мне пришлось учить.
— Имеется в виду, что они не сопутствовали вам с колыбели?
— Имеется в виду именно это. — Николай опять с досадой отметил, как слабо и надломленно прозвучал его голос.
— Понятно. — Полковник откинулся на спинку стула и быстро взглянул на Николая своими узкими, с монгольским разрезом глазами, в которых сверкали веселые искорки.
— Да, — произнес он наконец, — отлично обучен. И обезоруживающе юн. Но при всех ваших колыбельных и постколыбельных языках, мистер Хел, вы ведь американец, не так ли?
— Я работаюна американцев. Я переводчик.
— Но дежурным внизу вы показали американское удостоверение личности.
— Мне выдали это удостоверение на работе.
— Ах, ну конечно. Понимаю. Но, насколько мне помнится, я не спрашивал вас о том, на коговы работаете, — это мы знаем без вас, — я спрашивал, какова ваша национальность. Меня интересует, американец вы или нет?
— Нет, полковник, я не американец.
— В таком случае кто же вы?
— Хм... Думаю, во мне больше японского, чем чего-либо другого.
— О? Надеюсь, вы простите, если я вам замечу, что внешне вы не слишком похожи на японца?
— Моя мать была русской, как я уже говорил вам. А отец — немцем.
— А! Ну, разумеется, это все объясняет. Типично японская родословная.
— Не понимаю, какая разница! При чем здесь моя национальность?
— Абсолютно неважно, понимаете вы что-либо или нет. Прошу вас отвечать на мои вопросы.
Неожиданно холодный тон полковника остудил раздражение Николая. Он глубоко вздохнул.
— Я родился в Шанхае. Сюда приехал во время войны — по рекомендации генерала Кисикавы — друга нашей семьи.
— Ну так что же, гражданином какой страны вы являетесь?
— Никакой.
— Должно быть, довольно неудобно так жить.
— Да, без сомнения. Это затрудняет поиски работы; мне ведь нужно зарабатывать деньги, чтобы жить.
— Ах, ну конечно, я так и думал, мистер Хел. И, встречая такие трудности, вы, разумеется, готовы пойти почти на все, чтобы только не потерять работу и иметь достаточно денег. Я правильно вас понимаю?
— Полковник Горбатов, я не американский агент. Я служу в их учреждении, но не являюсь их агентом.
— Вы намекаете на какие-то различия; признаюсь, эти нюансы ускользают от меня.
— Но подумайте, для чего может понадобиться американцам беседовать с генералом Кисикавой? Какой смысл им пускаться в такие хитросплетения? Ведь его обязанности, по большей части, касались только администрирования?
— Именно это, я надеялся, вы и разъясните мне, мистер Хел, — улыбнулся полковник. Николай поднялся.
— Мне совершенно очевидно, полковник, что вы получаете большее удовольствие от нашего разговора, нежели я. Не смею отнимать ваше драгоценное время. Вас, без сомнения, ждут еще мухи, которым просто необходимо поскорее оторвать крылышки.
Горбатов громко расхохотался.
— Я не слышал такого тона уже много лет! Это не просто речь русского аристократа, приближенного ко двору, нет, тут еще и презрение, и, подумать только, какая язвительность, какое негодование! Это восхитительно! Сядьте, молодой человек. Сядьте. И расскажите мне, почему вы хотите увидеться с генералом Кисикавой.
Николай опустился, почти упал на слишком мягкое сиденье стула, усталый, опустошенный.
— Все гораздо проще, чем вы себе представляете, полковник. Кисикава-сан мне друг. Почти отец. Сейчас он один, без семьи, и в тюрьме. Я должен помочь ему, если смогу. В самом крайнем случае мне надо хотя бы увидеть его... Поговорить с ним.
— Простой жест сыновней почтительности. Да, это прекрасно можно понять. Вы уверены, что не хотите чаю?
— Совершенно уверен, благодарю вас.
Снова наполнив свой стакан, полковник открыл папку с металлическими застежками и стал просматривать ее содержимое. Николай подумал, что бумаги, подшитые в этой папке, и были причиной его трехчасового ожидания в приемных бесчисленных кабинетов Штаба советских оккупационных сил.
— Я вижу, у вас на руках имеются также документы, удостоверяющие, что вы являетесь подданным России. Не правда ли, это довольно необычное обстоятельство?
— У вас очень хорошие источники информации в SCAP.
— Они отвечают нашим требованиям, — пожал плечами полковник.
— У меня был друг — женщина, которая помогла мне получить работу у американцев. Она-то и достала мне американское удостоверение личности...
— Простите меня, мистер Хел. Кажется, я сегодня недостаточно четко выражаю свои мысли. Я не спрашивал вас о ваших американских документах. Меня интересует ваше русское удостоверение.
— Именно это обстоятельство я и пытался прояснить.
— А, ну тогда извините.
— Я как раз собирался сказать вам, что эта женщина понимала, в какое неприятное положение я могу попасть, если американцы вдруг обнаружат, что на самом деле я вовсе не являюсь гражданином их страны, Чтобы помочь мне избежать лишних неприятностей, она достала для меня запасные документы, удостоверявшие, что по национальности я русский. Таким образом, я в любой момент мог предъявить их любопытным из американской Военной полиции и прекратить ненужные расспросы.
— И как часто приходилось вам прибегать к этой хитроумной уловке?
— Никогда.
— Едва ли это оправдывает хлопоты вашей дамы. Но почему вы решили назваться русским? Почему бы вам было не выбрать какую-либо другую национальность из вашей перенаселенной колыбели?
— Как вы совершенно справедливо заметили, полковник, я не слишком похож на японца или китайца.
А отношение американцев к немцам вряд ли можно назвать особенно дружелюбным.
— В то время как их отношение к русским, напротив, братское и сердечное. Вы это хотели сказать?
— Разумеется, нет. Но они не доверяют вам и боятся вас, а потому не слишком строго обращаются с советскими подданными.
— Эта ваша подруга была весьма ловкой и хитрой особой. Скажите, отчего это она так старалась для вас, тратила на вас столько сил? Зачем ей было так рисковать?
Николай промолчал, что само по себе уже было достаточным ответом.
— А, ну да, понимаю, — проговорил полковник Горбатов. — Конечно. Ведь мисс Гудбоди была женщиной не в самом расцвете своих юных лет.
Николай вспыхнул от гнева:
— Вам и об этом известно!
Горбатов сдернул очки и продолжал с ядовитой усмешкой:
— Да, кое-что мне известно. О мисс Гудбоди, например, Или о вашем доме в районе Асакуса. Ай-я-яй, подумать только! Сразу двеюные леди делят с вами ложе? Ах, расточительная юность! Еще мне известно, что вашей матерью была графиня Александра Ивановна. Да, у меня имеются о вас кое-какие сведения.
— В таком случае, вы с самого начала верили всему, что я говорил!
Горбатов пожал плечами:
— Выражаясь точнее, я верил тем мелким деталям и подробностям, которыми вы приправляли вашу историю. Я знаю, что вы посетили капитана Томаса из Комиссии по расследованию военных преступлений в прошлый... — он заглянул в папку, — ...в прошлый вторник, в семь тридцать утра, Полагаю, он объяснил вам, что не может ничем помочь генералу Кисикава, который мало того, что является опасным военным преступником, обвиняемым в преступлениях против человечества, он еще и единственный офицер высшего ранга Японской императорской армии, достойный отправки в лагерь строгого режима на перевоспитание, а следовательно, необычайно ценная для нас фигура с точки зрения международного престижа и пропаганды.
Полковник поправил дужки очков.
— Боюсь, что и вы ничего не сможете сделать для генерала, молодой человек. А если вы будете настаивать, вашей персоной, несомненно, заинтересуется американское Разведывательное Управление, хотя название это можно скорее отнести к направлению их поисков, чем к находкам. И если мой союзник и брат по оружию капитан Томас не смог ничего для вас сделать, то и я, естественно, ничем вам не помогу. Он в конце-то концов представляет защиту, а я — обвинение. Может быть, вы все-таки выпьете чаю?
— Капитан Томас сказал мне, что вы можете разрешить мне посетить генерала.
— Совершенно верно.
— И что же?
Отвернувшись к окну и прижав указательный палец к верхней губе, полковник задумчиво смотрел, как ветер бушует за стеклами.
— А вы уверены, что ему будет приятен ваш визит, мистер Хел? Я разговаривал с генералом. Он гордый человек, с большим чувством собственного достоинства. Он может не захотеть встретиться с вами в своем теперешнем положении. Генерал дважды покушался на самоубийство и теперь находится под строжайшим наблюдением. Он в очень плохом состоянии.
— Я должен увидеть его. Я обязан ему... очень многим.
Полковник кивнул, не отводя взгляда от окна. Казалось, он погружен в свои собственные мысли.
— Так что же? — спросил Николай, выждав минуту.
Горбатов ничего не ответил.
— Могу я посетить генерала? Голос полковника прозвучал словно издалека, бесцветный, лишенный всякого выражения:
— Да, разумеется.
Он повернулся к Николаю и улыбнулся:
— Я отдам распоряжение немедленно.
* * *
Несмотря на то что в раскачивающемся вагончике фуникулера, поднимавшегося по склону Яматэ, было полно народу и Николая так стиснули, что он чувствовал, как тепло людских тел просачивается к нему сквозь влажную одежду, внутренне он был отгорожен ото всех, погрузившись в пучину своих сомнений. Невидящими глазами он смотрел, как проплывает внизу город, сумрачный и безотрадный в этот холодный, дождливый день; казалось, низко нависшие свинцовые небеса высосали из него все краски.
В вялом безразличии полковника Горбатова, с которым он дал Николаю разрешение на свидание с Кисикавой-сан, таилась скрытая угроза, и Николай все утро ощущал себя подавленным и беспомощным, не в силах бороться с одолевавшими его дурными предчувствиями. Возможно, Горбатов был прав, когда высказал предположение, что его визит в конечном счете не принесет радости старику.. Но как мог он бросить генерала в несчастье? С его стороны это было бы проявлением позорного равнодушия, и он никогда себе этого потом не простил бы. Но в таком случае Николай, возможно, заботится только о своем душевном спокойствии и только ради него едет в тюрьму Сугамо? Что, если подоплека его визита к генералу является чисто эгоистической?
На станции Комагомэ, за одну остановку до тюрьмы Сугамо, Николаю внезапно захотелось выскочить из вагона — вернуться домой или, по крайней мере, побродить по городу и все хорошенько обдумать. Но инстинкт самосохранения проснулся в нем слишком поздно. Прежде чем юноша успел протолкаться к дверям, они захлопнулись, поезд дернулся и тронулся с места. Теперь Николай нисколько не сомневался, что ему надо было оставить свою затею. В равной степени он был уверен, что теперь ему надо идти до конца.
* * *
Полковник Горбатов проявил щедрость: он разрешил Николаю провести с Кисикавой-сан целый час. Но, сидя в холодной приемной и разглядывая облупившуюся зеленую краску на стенах, Николай стал сомневаться, найдется ли у него что сказать генералу, чтобы заполнить этот час. Японский охранник и американец из Военной полиции стояли у входной двери в зал свиданий, стараясь не глядеть друг на друга; японец уставился в пол, изучая носки собственных сапог, в то время как американец был полностью поглощен выщипыванием волосков из своих пушистых ноздрей. Прежде чем пропустить Николая в тюремное помещение, его обыскали с унизительной тщательностью. Американский военный полицейский отобрал у него завернутые в бумагу рисовые лепешки, которые Николай принес с собой; обманувшись фиктивным удостоверением, охранник принял Николая за американца и стал извиняться перед ним:
— Прости, приятель, но жратву нельзя проносить. Этот... а, как его там... Ну, в общем, этот япошка и так уже пытался кувыркнуться, чтобы избежать правосудия. Мы не можем рисковать — вдруг там у тебя яд или еще что-нибудь этакое. Сечешь?
Николай сказал, что он все усёк. Он даже улыбнулся американцу, понимая, что ему надо войти в доверие к тем, кто тут распоряжается, и произвести на них хорошее впечатление, если он хоть как-то хочет помочь Кисикаве-сан.
— А как же, я понимаю, о чем вы говорите, сержант. Я сам всегда удивлялся, что так много японских офицеров осталось в живых, когда война закончилась, и это с их-то склонностью к самоубийствам.
— Вот-вот. А если с этим красавчиком что-нибудь случится, мне несдобровать. Эй, а это еще что за чертовщина?
Сержант держал в руках маленькую магнитную доску для игры в го, которую Николай в последнюю минуту надумал захватить с собой, на тот случай, если им с Кисикавой нечего будет сказать друг другу и молчание станет тягостным.
Николай передернул плечами.
— Это игра. Так, что-то вроде японских шахмат.
— Да?
Японский охранник, чувствовавший себя до сих пор несколько неловко от сознания того, что он лишний в этой ситуации, рад был объяснить своему американскому коллеге на ломаном английском языке, что это и в самом деле японская национальная игра.
— Ну ладно, что ж, я даже не знаю, приятель. Не знаю, можно ли тебе пронести ее с собой. Николай пожал плечами.
— Как скажете, сержант. Я просто подумал, Надо же будет чем-нибудь занять время, если у генерала не будет охоты разговаривать.
— О? Так вы умеете лопотать, как эти гуки?
Николай всегда удивлялся, почему именно это слово, искаженное корейское название своей национальности, так прочно вошло в словарь американских вояк и стало у них — унизительным обозначением всех жителей Азии.
— Да, я говорю по-японски.
Николай понимал, что ему совершенно необходимо скрывать свои истинные мысли и чувства там, где ситуация сталкивает его с каменной стеной невежества.
— Вы, наверное, заметили по моему удостоверению, что я работаю в “Сфинксе”?
Он пристально посмотрел в глаза сержанту и слегка повел головой в сторону японского охранника, точно желая показать, что опасно говорить слишком много, когда вокруг чужие уши.
Полицейский нахмурился, с усилием соображая, что бы это могло означать, наконец понял и кивнул заговорщически:
— Ясно. То-то я удивлялся, как это — американец, и вдруг собирается якшаться с таким типом.
— Работа есть работа.
— Ладно, приятель, я думаю, все будет нормально. Игра что — от нее ведь вреда никакого, правда?
Он вернул Николаю его миниатюрную доску.
Спустя пять минут дверь помещения отворилась, и в зал вошел генерал Кисикава в сопровождении еще двух охранников-японцев и кряжистого, плотно сбитого русского парня, с неподвижным, мясистым лицом славянского крестьянина. Николай встал, почтительно приветствуя генерала, а новые охранники заняли свои места у стены.
Когда Кисикава-сан подошел ближе, Николай по привычке склонил перед ним голову в знак сыновнего уважения. Жест этот не укрылся от японских охранников; они обменялись быстрыми, короткими взглядами, но продолжали стоять молча.
Медленно, с трудом генерал опустился на стул по другую сторону грубого деревянного стола. Когда наконец он поднял глаза, юноша был потрясен видом своего пожилого друга. Конечно, он ожидал найти перемены в облике генерала, но не такие разительные.
Перед ним сидел слабый, хрупкий, весь какой-то съежившийся, будто ставший меньше, старичок. С его прозрачной кожей, с неверными, замедленными движениями, он теперь напоминал священнослужителя. Когда генерал наконец заговорил, голос его прозвучал глухо и монотонно, словно бы разговор был для него ненужным и почти непосильным бременем.
— Для чего ты пришел, Никко?
— Для того, чтобы встретиться с вами, сэр.
— Понимаю.
Последовало молчание; Николай никак не мог придумать, что бы сказать, а генералу сказать было нечего. Наконец, с долгим, прерывистым вздохом, Кисикава-сан вновь заговорил; он не хотел, чтобы Николай почувствовал себя неудобно.
— Ты хорошо выглядишь, Никко. У тебя все в порядке?
— Да, сэр.
— Ну, ну. С каждым днем ты все больше становишься похожим на свою мать. Я вижу ее глаза, когда смотрю в твои.
Он чуть-чуть улыбнулся.
— Жаль, что никто не догадался предупредить твоих родных, что такой исключительный цвет предназначен для нефрита или старинного стекла, но никак не для человеческих глаз. Он тревожит и смущает душу.
Николай постарался улыбнуться.
— Я посоветуюсь с офтальмологом, сэр. Может быть, он найдет какое-нибудь средство исправить этот фамильный недостаток.
— Да-да, сделай это непременно.
— Обязательно.
— Пожалуйста.
Взгляд генерала был устремлен куда-то вдаль, и, казалось, он на миг забыл о присутствии Николая. Затем Кисикава-сан спросил:
— Так что же? Как идут твои дела?
— Ничего, неплохо. Я работаю у американцев. Переводчиком.
— Неужели? И как они к тебе относятся?
— Они меня просто не замечают, и это хорошо.
— Да, это, пожалуй, действительно самое лучшее для тебя.
Снова наступило короткое молчание. Николай уже собирался было прервать его, заговорив о каких-нибудь пустяках, но Кисикава-сан поднял руку, останавливая его.
— У тебя, без сомнения, есть вопросы ко мне. Сейчас я быстро и коротко расскажу тебе о том, что со мной происходило, и больше мы не будем к этому возвращаться.
Николай согласно наклонил голову.
— Как ты знаешь, я был в Манчжурии. Я заболел — пневмония. Я лежал в жару, без сознания, когда русские захватили госпиталь. Когда я снова пришел в себя, то обнаружил, что нахожусь в лагере; за мной установили постоянное наблюдение, так что я был лишен даже того выхода, которым воспользовались многие из моих товарищей, офицеров, стремившихся избежать бесчестья и унижения... Со мной были захвачены еще несколько офицеров. Их куда-то увезли, и больше о них ничего не было слышно. Наши охранники говорили, что эти офицеры оказались неспособными к перевоспитанию или... недостойными его. Я думал, что и меня ждет такая же судьба, и приготовился к ней, собрав все оставшиеся силы и спокойно ожидая своей участи. Но нет. Очевидно, русские решили, что старый, основательно перевоспитанный генерал окажется им весьма полезен, если они перевезут его в Японию и заставят помогать в переустройстве нашей страны. Много... много... очень много методов перевоспитания они применяли ко мне. Легче было вынести те, что воздействовали на физическое состояние, на тело. Но я старый человек и довольно упрямый, меня не так-то легко перевоспитать. Поскольку никого из моей семьи не осталось в живых и у них не было заложников, им пришлось отказаться от эмоционального хлыста, от воздействия на чувства, которое помогало им влиять на других офицеров. Прошло много времени. Полтора года, я думаю. Трудно вести счет, если никогда не видишь дневного света, если стойкость и терпение измеряются минутами: “Еще пять минут... еще... Я могу выдержать это еще пять минут”. — На некоторое время генерал погрузился в воспоминания. Затем, слегка вздрогнув, он продолжил рассказ: — Иногда, потеряв терпение, они совершали ошибку, позволяя мне потерять сознание; это были минуты отдыха. Так прошло много времени. Затем, внезапно, они прекратили свои домогательства. Естественно, я полагал, что меня скоро убьют. Но они приготовили мне кое-что похуже. Меня вымыли и избавили от вшей. Перелет на самолете. Долгое путешествие по железной дороге. Еще один перелет. И я здесь. В течение месяца они держали меня здесь, никак не выявляя своих намерений. Затем, две недели назад, меня посетил полковник Горбатов. Он говорил со мной совершенно открыто. Каждая из оккупирующих стран внесла свою лепту в дело правосудия, предоставив суду определенное число военных преступников. Советам некого было предъявить, и они не могли принять прямого участия в осуществлении акции международной справедливости. Пока не появился я, разумеется.
— Но, сэр...
Кисикава-сан остановил его, подняв руку.
— Я решил, что ни за что не подвергнусь этому последнему унижению. Но у меня нет никакой возможности избегнуть его. У меня отобрали ремень. Одежда моя, как ты видишь, сшита из толстого холста, который я разорвать не в силах. Ем я деревянной ложкой из деревянной миски. Мне разрешено бриться только электрической бритвой и только в присутствии охранника.
Генерал невесело улыбнулся.
— Советы, похоже, высоко меня ценят. Они изо всех сил заботятся обо мне, боясь потерять. Десять дней назад я перестал есть. Это оказалось легче, чем ты, может быть, думаешь. Они угрожали мне, но, когда человек принимает решение уйти из жизни, никто больше над ним не властен и все угрозы становятся бессильны. Тогда... они положили меня на стол и крепко держали, а потом просунули мне в горло резиновую трубку. Они решили влить в меня пищу в жидком виде. Это было ужасно... унизительно... Пища входила в мой желудок, и меня тут же выворачивало наизнанку. В этом не было достоинства. Мне пришлось пообещать, что я снова начну есть. Вот так.
Во время этого краткого повествования взгляд Кисикавы-сан был прикован к грубой поверхности стола; он, не отрываясь, смотрел в одну точку.
Слезы жгли глаза Николая, мешали видеть. Он тоже смотрел прямо перед собой, не осмеливаясь пошевелиться или моргнуть, чтобы они не полились из глаз, не покатились по щекам, смущая его отца — его единственного настоящего друга.
Кисикава-сан глубоко вздохнул и взглянул на Николая.
— Нет, нет. Не стоит, Никко. Охранники не спускают с нас глаз. Не доставляй им этого удовольствия.
Протянув руку через стол, он сильно, предостерегающе похлопал Николая по щеке.
Американский сержант мгновенно весь напрягся, готовый броситься на защиту своего соотечественника, чтобы вырвать его из лап генерала гуков.
Николай, словно внезапно утомившись, потер лицо ладонями.
— Ну что ж! — точно набравшись новых сил, энергично произнес генерал. — Близится время цветения вишен на Каджикаве. Ты собираешься навестить их?
Николай сглотнул комок в горле.
— Да.
— Прекрасно. Так, значит, они живы, Оккупационные силы не срубили их?
— Физически они не стали их уничтожать.
Генерал кивнул.
— У тебя есть друзья, Никко?
— У меня... У меня в доме есть люди; они живут со мной.
— Насколько я помню из письма нашего друга Отакэ, которое он прислал мне незадолго до своей смерти, в его доме была девушка, ученица... Прости, я не помню ее имени. Судя по всему, ты не остался полностью равнодушен к ее чарам. Ты все еще встречаешься с ней?
Прежде чем ответить, Николай немного подумал.
— Нет, сэр, не встречаюсь.
— Надеюсь, вы не поссорились.
— Нет. Мы не ссорились.
— А, ну что ж, в твоем возрасте привязанности быстро вспыхивают и исчезают, как дым. Когда ты станешь постарше, ты вдруг обнаружишь, что отчаянно цепляешься за одну из них.
Усилия, которые он делал, занимая Николая беседой, утомили Кисикаву-сан, истощили его силы. На самом деле не было уже ничего, о чем ему хотелось бы говорить, после всего, что он испытал за последние два года, да, не было ничего, о чем он хотел бы узнать. Опустив голову, генерал пристально смотрел на стол, соскользнув сознанием в тесный, замкнутый круг из обрывков мыслей и отдельных картинок, выплывавших из его воспоминаний о детстве, которыми он научился одурманивать свое воображение, чтобы ничто уже не могло причинить ему боли.
Сначала тишина была даже приятна Николаю, она успокаивала. Затем он почувствовал, что ничто не объединяет их с генералом в этом молчании, они одиноки в нем, отделенные друг от друга. Он вынул из кармана миниатюрную дощечку для го и пакетик с металлическими камнями и положил все это на стол.
— Нам разрешили провести вместе час, сэр. Кисикава-сан с усилием вернулся к действительности.
— Что? Ах, да. Игра. Да, это хорошо. Это то, что мы можем делать вместе без горечи и боли. Но я уже очень давно не играл, я не буду для тебя интересным противником, Никко.
— Я и сам ни разу не играл с тех пор, как умер Отакэ-сан, сэр.
— Ах вот как? Неужели?
— Да. Боюсь, я потерял напрасно несколько лет, изучая го.
— Нет. Это одна из тех вещей, которые не исчезают, и время, затраченное на них, нельзя считать потерянным. Ты научился глубокой, внутренней сосредоточенности, ум твой приобрел остроту и отточенность, ты почувствовал вкус и любовь к абстрактному мышлению, ты можешь жить, отстраняясь от повседневности, поднимаясь над нею. Нет, го — это не напрасно. Ну что ж, давай начнем нашу игру.
Вернувшись машинально к их первым дням, проведенным вместе, забыв, что Николай теперь стал мастером, намного превосходящим его в этом искусстве, генерал Кисикава предложил юноше два камня форы, на что Николай, естественно, согласился. Некоторое время они играли довольно неопределенную и невыразительную партию, стараясь только, чтобы игра поглощала всю энергию, все силы их ума, иначе их замучили бы воспоминания о прошлом и размышления о том, что должно произойти в скором будущем. Наконец генерал поднял глаза от доски и вздохнул с улыбкой:
— Не очень-то хорошо у нас получается. Я играл скверно и полностью лишил игру “аджи”.
— Я тоже.
Кисикава-сан кивнул:
— Да. Ты тоже.
— Если у вас будет желание, мы сыграем с вами еще раз, сэр. Во время моего следующего посещения. Может быть, тогда у нас выйдет лучше.
— О? Ты получил разрешение прийти ко мне еще раз?
— Да. Полковник Горбатов сказал, что я могу прийти к вам и завтра. Ну, а потом... Я снова попрошу его. Посмотрим.
Генерал покачал головой:
— Он очень проницательный и хитрый человек, этот Горбатов.
— В каком смысле, сэр?
— Ему удалось убрать с доски мой “камень прикрытия”.
— Сэр?
— Как ты думаешь, почему он разрешил тебе прийти сюда, Никко? Сочувствие? Нет. Когда они отняли у меня все возможности принять достойную смерть, я решил предстать перед судом в молчании. Я не стал бы, подобно другим, бороться за спасение собственной жизни, валить вину на своих друзей и тех, кто стоял выше меня. Я отказался бы давать какие-либо показания, отказался бы говорить вообще и молча принял бы их приговор. Это не понравилось бы полковнику Горбатову и его соотечественникам. Они почувствовали бы себя одураченными, а их шумиха вокруг единственного имеющегося у них военного преступника потеряла бы всякую ценность. Но они ничего не могли бы поделать. Меня нельзя было бы ни устрашить какими-либо карами, ни улестить мягкостью и снисходительностью. Им не хватало заложников из моей семьи, с помощью которых они могли бы помыкать мною, затрагивая мои чувства, им было известно, что все мои близкие погибли во время массированной бомбардировки Токио. И тут... И тут судьба подарила им тебя.
— Меня, сэр?
— Горбатов достаточно умен, чтобы понять, что ты, в твоем столь непрочном и уязвимом положении, не стал бы подставлять себя под удар и ходить по инстанциям, беспокоя оккупационные власти и испрашивая дозволения на свидание, если бы ты не уважал и не любил меня. И он предположил — я бы сказал, вполне логично, — что и я питаю к тебе подобные чувства. Таким образом, теперь у него есть заложник, с помощью которого он может оказывать на меня давление, требуя выполнения любых своих условий. Он позволил тебе прийти сюда, чтобы показать мне, что ты у него в руках, И ты действительно у него в руках, Никко. Ты невероятно уязвим. У тебя нет гражданства, нет консульства, которое защитило бы тебя, нет друзей, которые позаботились бы о тебе, ты живешь по поддельным документам. Он рассказал мне обо всем этом. Боюсь, он уже “заключил журавлей в гнезда”, сынок.
Потрясение от слов Кисикавы-сан росло в Николае, охватывая его все сильнее. Оказывается, все усилия, которые он потратил, пытаясь добиться встречи с генералом, вся эта отчаянная, казавшаяся почти безнадежной, борьба с чиновным равнодушием — все это в конечном итоге привело только к тому, что он сам своими руками помог врагам взломать ту непроницаемую броню молчания, которой окружил себя генерал. Не утешением он явился для Кисикавы-сан, нет, он стал оружием, направленным против него. В душе Николая вскипала целая буря различных чувств: гнев, стыд и нестерпимая обида, жалость к самому себе и скорбь об униженном друге.
Глаза генерала совсем сузились, и по множеству морщинок, собравшихся вокруг них, стало ясно, что он улыбается.
— Здесь нет твоей вины, Никко. Как нет и моей. Это только судьба. Невезенье. Мы больше не будем говорить об этом. Когда ты снова придешь ко мне, мы сыграем еще одну партию в го, и обещаю тебе, в следующий раз я буду играть лучше.
Генерал поднялся и пошел к двери, где остановился, дожидаясь, пока конвой из двух японских охранников и одного русского присоединится к нему, чтобы сопровождать обратно в камеру. Те не спешили, подождав, в свою очередь, пока Николай не кивнул американскому военному полицейскому, а тот не сделал знак остальным.
Некоторое время Николай сидел молча, в каком-то оцепенении; один за другим он снимал с доски металлические камни, подцепляя их ногтем.
Сержант-американец приблизился к нему и спросил голосом заговорщика, почти шепотом:
— Ну как? Выудили вы из него то, что было нужно?
— Нет, — рассеянно ответил Николай, отсутствующе глядя куда-то в пространство. Затем добавил уже более твердо: — Нет, но мы еще поговорим.
— Вы надеетесь в следующий раз расколоть его этой дерьмовой игрой, забавой для недоумков-гуков?
Не отвечая, Николай пристально смотрел на сержанта; в глазах его застыл леденящий арктический холод.
Чувствуя, как все у него внутри съеживается под этим взглядом, солдат поспешил пояснить:
— Я хочу сказать... ну, эти бирюльки... это же просто что-то вроде шахмат или шашек, или вообще что-то такое похожее, да?
Желая уничтожить этого воинствующего глупца жгучим презрением, Николай произнес:
— Го по сравнению с западными шахматами то же, что философия в сравнении с двойной бухгалтерией.
Однако в глупости, как таковой, уже заключена ее собственная защита как против развития и совершенствования, так и против оскорбления и наказания. Взгляд сержанта был искренним, чистосердечным и наивным:
— Так, значит, это все-таки не дерьмо?
* * *
Тонкие, острые стрелы дождя жгли Николаю щеки; он стоял на мосту Утренней Зари, глядя на серые сгрудившиеся глыбы казарм Итигая, размытые, но не смягченные туманом; на ровные ряды окон, сочившиеся болезненным желтоватым светом, указывавшим на то, что судилища над военными преступниками продолжаются.
Он наклонился над парапетом, глядя перед собой невидящими глазами; струйки дождя текли по волосам, по лицу, сбегали на шею. Первой мыслью Николая, когда он вышел из тюрьмы Сугамо, было обратиться к капитану Томасу, просить его о помощи против русских, против эмоционального шантажа полковника Горбатова. Но едва только эта мысль зародилась у него в голове, как он тотчас понял всю ее бессмысленность и бесполезность. О чем можно просить американцев, если их позиция и цели в отношении японского руководства и высших чинов японского командования в основе своей ничем не отличаются от советских?
Выйдя из вагончика фуникулера, Николай долго блуждал под дождем и наконец остановился на мосту, глядя вниз, на воду; он решил сделать короткую передышку и собраться с мыслями. Это было полчаса назад, а он стоял все так же не шевелясь; гнев, кипевший в нем, и безнадежность, иссушавшая душу, лишали его возможности действовать.
Гнев Николая питался дружеской любовью и сыновним долгом, но в самой глубине его существа таилась и частичка жалости к самому себе. Горько, мучительно было думать, что именно он стал тем инструментом, тем средством, с помощью которого Горбатов лишит Кисикаву-сан достоинства молчания. Это казалось чудовищным, нечестным, несправедливым. Николай был еще очень молод и до сих пор считал, что справедливость — основной мотив всех действий судьбы, ее неотъемлемое качество, и что карма — не мечта, а реальность.
Стоя на мосту, под дождем, упиваясь горькой сладостью жалости к самому себе и обиды на судьбу, Николай, естественно, начал размышлять о самоубийстве. Мысль о том, что он может выбить у Горбатова из рук его главное оружие, несколько успокоила Николая, пока он не понял, насколько бессмысленным окажется этот поступок. Без сомнения, Кисикаве-сан не сообщат о его смерти: чтобы принудить генерала к сотрудничеству, ему скажут, что Николай арестован в качестве заложника. Возможно даже, после того как Кисикава уже опозорит себя признаниями, дав показания на своих товарищей, враги нанесут ему последний, сокрушающий удар: они откроют ему, что все это время Николай был мертв и что генерал, таким образом, напрасно запятнал свою честь и погубил ни в чем не повинных друзей.
Ветер налетал порывами, вонзая в лицо иглы дождя. Николай покачнулся и покрепче вцепился в края парапета, чувствуя, как волна отчаяния и безнадежности накатывает на него, опустошая душу, унося силы. Затем, невольно вздрогнув, он вспомнил, какая ужасная мысль закралась ему в голову во время его разговора с генералом. Кисикава тогда рассказывал ему о своей попытке умереть, перестав принимать пищу, и о том ужасном унижении, которое он испытал, когда его стали кормить насильно, запихивая в горло резиновую трубку и вызывая рвоту. В ту минуту в мозгу Николая молнией блеснула мысль, что, будь он рядом с генералом во время этой унизительной процедуры, он не дал бы ей совершиться, освободив генерала от земных уз и предоставив ему возможность уйти в небытие. Пластиковое удостоверение личности, лежавшее в его кармане, могло послужить вполне подходящим оружием; для него отлично годились приемы борьбы “Обнаженным — убивать”<На протяжении этого повествования Николай Хел не раз использует приемы японской борьбы “Обнаженным — убивать”, но подробности того, как он это делал, нигде приводиться не будут. В предыдущей книге автор описал опасное восхождение на гору. В процессе превращения этого романа в довольно бессодержательный и скучный фильм прекрасного юного альпиниста убили. В более поздней книге автор подробно описал способ похищения живописных полотен из хорошо охраняемого музея. Вскоре после того, как книга появилась в переводе на итальянский, в Милане были украдены три картины, причем именно тем способом, который был описан; две из них оказались безнадежно испорчены>. Мгновение — и все оказалось бы кончено.
Мысль о том, что он может вызволить Кисикаву-сан из ловушки жизни, возникла, тогда еще смутно, в мозгу Николая, но он тут же с отвращением отбросил ее, не желая додумывать до конца. Но сейчас, под дождем, когда перед глазами его вздымалось из серой пелены здание суда над военными преступниками — этой безжалостной машины расовой мести, — мысль эта вернулась к нему снова; и на этот раз она задержалась, Невыразимо горько было сознавать, что судьбой ему уготовано убить единственного близкого ему человека. Но достойная смерть оказывалась единственным даром, который он в силах был предложить ему. Николаю вспомнилась старинная поговорка: “Кто должен быть строг и суров? Тот, кто умеет и может”.
Поступок этот, разумеется, будет для Николая последним, На него обрушится вся ярость врагов, и они покарают его. Конечно, ему легче покончить с собой, чем собственными руками лишить генерала жизни. Но это было бы бессмысленно... и эгоистично.
Бредя под дождем к станции метрополитена, Николай ощущал леденящий холод под ложечкой; но он был спокоен. В конце концов он нашел правильный путь.
В эту ночь и речи не могло быть о сне, но Николай поспешил избавиться от общества пышущих здоровьем, жизнерадостных сестер Танака, чья крестьянская энергия казалась ему теперь частью какого-то чуждого мира света и надежды, а потому неприятно раздражала его.
Один, в неосвещенной комнате, окна которой выходили в маленький сад, — рамы их были раздвинуты, так что он мог слышать, как дождь глухо барабанит по широким листьям растений и тихонько шипит в гравии, — защищенный от холода теплым, подбитым ватой кимоно, он опустился на колени рядом с медной жаровней, угли в которой давно догорели, оставив после себя едва уловимое тепло. Дважды пытался он найти покой в мистическом перенесении, но душа его и разум были слишком обременены страхом и ненавистью, чтобы позволить ему пройти этот короткий путь. Николай еще не понял того, что ему уже никогда не суждено снова вернуться на свой маленький луг в горах, где он наслаждался и обретал успокоение, сливаясь воедино с травами и золотистым солнечным светом. Дальнейшие события его жизни складывались так, что в душе его навсегда сохранился непроницаемый барьер ненависти, преградивший ему путь к сладостному состоянию самозабвения и покоя.
Ранним утром господин Ватанабэ обнаружил Николая стоящим на коленях в комнате, выходящей в сад, Дождь кончился, сменившись резким, пронизывающим холодом. Господин Ватанабэ суетливо стал закрывать окна и разжигать огонь в жаровне, не переставая при этом ворчать на безрассудство и легкомыслие молодых людей, которые в конце концов платятся за свою глупость испорченным здоровьем.
— Я бы хотел поговорить с вами и госпожой Симура, — сказал Николай так спокойно, что поток воркотни господина Ватанабэ мгновенно пресекся и вся его старческая сварливость точно испарилась.
Час спустя, легко закусив, все трое опустились на колени вокруг низкого столика, на котором лежала свернутая в свиток купчая на дом и еще один составленный Николаем не совсем по правилам документ, согласно которому он передавал все свое имущество — дом вместе с обстановкой — обоим старикам на равных правах. Он сообщил им, что уйдет из дому сегодня днем и, скорее всего, никогда сюда больше не вернется. Сначала им будет трудно; придут чужие люди и станут задавать разные вопросы; это усложнит их жизнь, но всего лишь на несколько дней; после этого иностранцы перестанут ими интересоваться и, вероятно, никогда больше не появятся в их маленьком доме. Денег у Николая было не много, поскольку, получая зарплату, он тут же тратил ее большую часть. Те сбережения, которые еще у него остались, лежали завернутые в кусок материи на столе. На случай, если господин Ватанабэ и госпожа Симура не смогут заработать достаточно, чтобы содержать дом, он дает им разрешение продать его и доход использовать по своему усмотрению. Все-таки госпожа Симура настояла на том, чтобы отложить часть денег в качестве приданого сестрам Танака.
Когда все это было улажено, они вместе выпили чаю, обговаривая детали. Николай надеялся, что им удастся избежать неудобного, тягостного молчания, но вскоре они переговорили обо всех домашних делах, скромный запас тем был исчерпан; больше им нечего было сказать друг другу.
Недостаток японской культуры заключается в том, что японцы стесняются искренне выражать свои чувства, ощущая при этом неловкость и стыд. Одни пытаются укрыться за стеной стоического молчания или безразличной, ничего не выражающей вежливости и любезности. Другие, напротив, ударяются в крайности, преувеличенно, театрально выражая свою благодарность или отчаяние и горе.
Госпожа Симура оставалась тверда, замкнувшись в молчании, в то время как господин Ватанабэ рыдал, как ребенок.
* * *
Как и вчера, с той же чрезмерной бдительностью, четверо стражей выстроились вдоль стены у двери тюремного зала для посетителей. Вид у японцев был напряженный, казалось, им неловко здесь находиться; американец из Военной полиции зевал, скучающе поглядывая вокруг; плотный, коренастый русский точно спал с открытыми глазами, хотя, без сомнения, это было совсем не так. Еще в начале беседы с Кисикавой-сан Николай пустил пробный шар, заговорив сначала по-японски. Было совершенно очевидно, что американец ничего не понимает, однако в русском Николай не был так уверен; тогда он специально сказал что-то нелепое, звучавшее абсурдно, и тут же заметил, как легкая морщинка недоумения перерезала широкий лоб красноармейца. Когда Николай перешел на французский, поставив в тупик японских охранников, но ничуть не смутив русского, он был уже совершенно уверен, что этот человек — не простой солдат, несмотря на свою внешность медлительного славянина-тугодума. Таким образом, необходимо было найти какой-то другой способ передавать свои мысли так, чтобы никто, кроме Кисикавы-сан, его не понял, и Николай избрал шифр языка го; доставая из кармана маленькую магнитную доску, юноша напомнил генералу, что Отакэ-сан, говоря о самых важных и серьезных проблемах, всегда пользовался терминами своей любимой игры.
— Не желаете ли продолжить игру, сэр? — спросил Николай. — Свежее благоухание улетучилось: “Аджи га варуи”.
Кисикава-сан поднял на него глаза в некотором замешательстве. Игроки сделали еще только пять ходов, так что слова Николая, видимо, означали нечто особенное.
В молчании они сделали еще три хода, и тут до генерала стало постепенно доходить значение того, что сказал Николай. Желая окончательно удостовериться в этом, он произнес:
— Мне кажется, наша игра вошла в “коригатадзи”, положение мое безнадежно, и все выходы перекрыты.
— Не совсем так, сэр. Я вижу возможность “сабаки”, но вам, конечно, придется войти в “хама”.
— Не окажется ли это опасно для тебя? Не является ли это на самом деле ситуацией “ко”?
— По правде говоря, это, скорее уж, “уттэгаэ”. И я не вижу другого пути выйти из игры с честью — ни для вас, ни для меня.
— Нет, Никко. Ты слишком добр. Я не могу принять от тебя такую жертву. Для тебя такой ход станет самым опасным развитием игры, самоубийственным “дэ”.
— Я не прошу вашего позволения. Такое положение невозможно для вас, и я не могу вас в нем оставить. Я решил сделать ход и теперь просто объясняю вам расстановку сил. Противник определяет сложившуюся ситуацию как “цуру-но сугомори”. На самом же деле перед ним “сэки”. Он собирался загнать вас в угол, применив “сите”, но у меня есть преимущество и возможность стать вашим “сите атари”.
Краем глаза Николай заметил, как нахмурился один из японских охранников. Он, очевидно, умел немного играть и понимал, что их разговор — совершеннейшая чушь.
Протянув свою руку через грубый деревянный стол, Николай положил ее на руку генерала.
— Отец, меня воспитавший! Две минуты — и игра будет закончена. Позвольте мне направлять вас.
Глаза Кисикавы-сан наполнились слезами благодарности. Он казался еще более хрупким, чем прежде, очень старым и в то же время чем-то похожим на ребенка.
— Но я не могу разрешить тебе...
— Я действую без разрешения, сэр. Я решаюсь на непослушание во имя любви. Я не жду от вас даже прощения.
После минутного размышления Кисикава-сан кивнул. Легкая улыбка точно освободила слезы, наполнявшие его глаза, и две прозрачные капли медленно покатились по его щекам.
— Тогда веди меня.
— Поверните голову и посмотрите за окно, сэр. Тучи закрыли все небо, на улице холодно и сыро, но ждать осталось недолго, уже скоро время цветения вишен придет к нам, неся радость и свет.
Повернувшись к окну, Кисикава-сан спокойно вгляделся в серый, влажный прямоугольник неба. Николай достал из кармана карандаш и небрежно вертел его между пальцами. Разговаривая с генералом, он сосредоточил взгляд на его виске, там, где под прозрачной кожей пульсировала тоненькая синяя жилка.
— Помните ли вы, как мы гуляли под цветущими вишневыми деревьями на Каджикаве, сэр? Подумайте об этом. Вспомните, как много лет назад вы прогуливались там же с вашей дочерью, держа ее маленькую ручку в своей. Вспомните, как вы шли вдоль этого берега с вашим отцом, и ваша маленькая детская рука лежала в его руке. Думайте об этом, сосредоточьтесь на этих воспоминаниях.
Кисикава-сан опустил глаза, обратив свой внутренний взор на эти мирные, успокаивающие картины, а Николай продолжал говорить, и голос его звучал мерно, словно убаюкивая; тихий, завораживающий тон его речи был важнее произносимых слов и их смысла. Так прошло несколько мгновений, и наконец генерал взглянул на Николая; слабая улыбка собрала морщинки в уголках его глаз. Он наклонил голову. Затем опять отвернулся, глядя на серое, сочащееся дождем марево за окном.
Николай продолжал говорить, все так же мягко, тихо, не повышая голоса. Американец из Военной полиции ковырял ногтем у себя в зубах, с головой уйдя в это занятие; однако Николай явственно ощутил, как напрягся наиболее смышленый из японских охранников, которого смущал и сбивал с толку тон этого разговора. Внезапно русский “охранник” с криком метнулся вперед.
Но было слишком поздно.
* * *
Шесть часов Николай просидел в наглухо закрытой, лишенной окон, комнате для допросов. Не сопротивляясь и ничего не объясняя, он отдал себя в руки ошеломленным, чувствующим себя одураченными и оттого разъяренным, ожесточившимся охранникам. В порыве гнева американский сержант дважды ударил его своей дубинкой, один раз по плечу и один — по лицу, так что рассек ему бровь до кости. Боль не очень его донимала, но из раны обильно струилась кровь, и Николаю неприятна была эта нечистота, оскорблявшая его достоинство.
Напуганные тем, какие последствия повлечет для них смерть заключенного, убитого у них прямо на глазах, охранники, выкрикивая угрозы в адрес Николая, подняли тревогу и вызвали тюремного врача. Прибывший доктор-японец, робкий, суетливый и нервный, ничего уже не мог сделать для генерала, чье сознание потухло через несколько секунд после удара, нанесенного Николаем, и чье тело умерло спустя минуту после этого. Покачивая головой и со свистом втягивая воздух сквозь стиснутые зубы, точно журя озорного, набедокурившего мальчишку, врач занялся рассеченной бровью Николая.
Пока два новых японских охранника стерегли Николая, не спуская с него глаз, остальные отчитывались перед начальством, приводя свои описания случившегося, которые ясно и недвусмысленно доказывали их собственную невиновность, в то время как их коллеги выставлялись в самом невыгодном свете.
Потом вернулся американский сержант, и с ним еще трое охранников той же национальности; русские и японцы исчезли. Расправа с Николаем должна стать спектаклем, который будут ставить американские режиссеры.
Молча, угрюмо Николая обыскали, сорвали с него все, что на нем было, и одели в такую же грубую и прочную, “антисамоубийственную” одежду, которая была на генерале; его провели по коридору и оставили босого, со скрученными за спиной руками, в голой, холодной комнате для допросов, где он сидел в полной тишине на металлическом стуле, привинченном к полу.
Стараясь обуздать свое воображение, Николай сосредоточился, восстанавливая в памяти показательную игру во время знаменитого состязания между мастерами основных школ го; он помнил, что они разыгрывали эту партию с Отакэ-сан как учебную, тренировочную. Он вспоминал каждый ее ход, рассматривая их по очереди со всех возможных точек зрения, поворачивая их мысленно то одной, то другой стороной, исследуя все таящиеся в них достоинства и недостатки. Умственного напряжения и предельной сосредоточенности было достаточно, чтобы отгородить его от чуждого, хаотично-безумного внешнего мира.
За дверью раздались голоса, затем послышались звуки отпираемых замков, звон ключей и лязг засовов; в комнату вошли трое. Один из них оказался тем самым сержантом Военной полиции, который так усердно ковырял в зубах, когда умер генерал. Второй был крупный, дородный мужчина в гражданском костюме; его маленькие свинячьи глазки умно поблескивали, но ум этот, несомненно, разбавляла изрядная доля материалистического скептицизма и бездушия; подобный взгляд можно встретить у политиков, кинопродюсеров и торговцев автомобилями. Третий, с погонами майора, был высокий мужчина крепкого телосложения, с толстыми бескровными губами и тяжелыми нависшими веками. Именно он уселся на стул напротив пленника, тогда как толстяк в гражданском встал у Николая за спиной, а сержант занял свой пост у двери.
— Я — майор Даймонд.
Офицер улыбнулся, но голос его звучал тускло, невыразительно; он точно пережевывал слова, широко раздвигая челюсти, и они выходили из его гортани с тем скрежещущим, металлическим призвуком, который выдает простолюдина, прикрывающегося тонким слоем наносной, благоприобретенной культуры; подобное произношение также связывается с женскими голосами дикторов в Соединенных Штатах.
В ту минуту, когда они появились, Николай как раз размышлял над очередным ходом в разыгрывавшейся перед его мысленным взором партии мастеров; ход этот имел аромат “тенуки”, хотя на самом деле был тонким, остроумным ответом на предыдущее передвижение противника. Прежде чем поднять глаза на вошедших, Николай окинул внимательным взглядом воображаемое игровое поле, запоминая расположение камней, чтобы можно было вернуться к игре позже.
Только после этого он окинул своими бесстрастными зелеными, как старинное стекло, глазами лицо майора.
— Что вы сказали?
— Я майор Даймонд, из Уголовно-следственного отдела.
— О? — безразличие Николая не было притворным.
Майор открыл портфель и достал оттуда три отпечатанных на машинке листа, сколотых вместе.
— Вам нужно просто подписать это признание. После этого мы продолжим разговор.
Николай взглянул на бумаги.
— Не думаю, чтобы мне хотелось что-либо подписывать.
Даймонд раздраженно поджал губы.
— Вы отрицаете то, что убили генерала Кисикаву?
— Я ничего не отрицаю. Я помог моему другу уйти от... — Николай резко прервал себя. Какой смысл объяснять что бы то ни было человеку с душой торгаша, который все равно ничего не поймет? — Майор, я считаю совершенно бесполезным продолжать этот разговор.
Майор Даймонд взглянул на толстяка в штатском, стоявшего за спиной Николая. Тот склонился над пленником:
— Послушайте. Вы можете спокойно подписать признание. Нам известно все о вашей деятельности на стороне красных!
Николай не дал себе труда даже взглянуть в его сторону.
— Вы ведь не станете уверять нас, что не вступали в контакт с неким полковником Горбатовым? — не отступался штатский.
Николай глубоко вздохнул и ничего не ответил.
Штатский схватил Николая за плечо.
— Ты попал в опасную переделку, парень! Лучше тебе подписать эту бумагу, не то...
Майор Даймонд нахмурился и резко, отрывисто покачал головой; рука штатского разжалась. Майор положил на колени ладони и нагнулся вперед, заботливо и сочувственно глядя в глаза Николаю.
— Позвольте я попробую вам все объяснить. Вы сейчас в замешательстве, и мы вас очень хорошо понимаем. Мы знаем, что за убийством генерала Кисикавы стоят русские. Признаюсь вам, причины такого поворота событий нам пока непонятны. Позвольте мне быть с вами совершенно откровенным. Я буду говорить открыто. Нам известно, что вы некоторое время работали на русских. Мы знаем, что вы, благодаря вашим фальшивым документам, проникли в святая святых “Сфинкса/FE”. При вас кроме американского было найдено и русское удостоверение личности. Нам известно также, что мать ваша была коммунисткой, а отец — нацистом; что во время войны вы попали в Японию и что в число ваших знакомых входили некоторые милитаристские элементы японского правительства. Такие, например, как генерал Кисикава.
Майор Даймонд покачал головой и откинулся назад.
— Так что, как видите, у нас имеется о вас довольно обширная информация. И, боюсь, все эти сведения весьма предосудительного свойства. Именно это имел в виду мой помощник, говоря, что вы попали в серьезную переделку. Возможно, я буду в состоянии помочь вам... если, конечно, вы пожелаете сотрудничать с нами. Итак, что вы на это скажете?
Николай был потрясен полнейшей беспомощностью всего сказанного. Кисикава-сан мертв; он выполнил свой сыновний долг; он готов понести наказание; остальное не имело значения.
— Вы можете опровергнуть то, что я сказал? — спросил майор.
— У вас в руках жалкая горстка фактов, майор, и вы делаете из них абсолютно нелепые заключения. Губы Даймонда сжались.
— Эти сведения поступили к нам лично от полковника Горбатова.
— Понятно.
Так, значит, Горбатов решил наказать его за то, что он увел жертву прямо у него из-под носа, подсунув американцам эту, наполовину правдивую, информацию с тем расчетом, что янки выполнят за него всю грязную работу. Типично славянское стремление загребать жар чужими руками.
— Разумеется, — продолжал Даймонд, — мы не принимаем все сведения, полученные от русских, за чистую монету. Вот почему мы хотим дать вам возможность изложить свой вариант этой истории.
— Здесь нет никакой истории.
Штатский снова схватил его за плечо.
— Вы отрицаете, что вы познакомились с генералом Кисикавой во время войны?
— Нет.
— Вы отрицаете, что он является частью японского промышленно-милитаристского аппарата?
— Он был солдат.
Правильнее было бы сказать, что он был воин, но эти нюансы ничего не значили для американцев, с их торгашеским мышлением.
— Вы отрицаете вашу близость с ним? — не унимался штатский.
— Нет.
Майор Даймонд вновь перехватил нить допроса. По его тону и выражению лица было ясно, что он ни в чем не уверен и искренне пытается разобраться.
— Ваши документы были фальшивыми, не так ли, Николай?
— Да.
— Кто помог вам получить фальшивые документы?
Николай молчал.
Майор кивнул головой и улыбнулся.
— Понимаю. Вы не хотите впутывать в это дело друга. Это понятно. Ваша мать была русской, не правда ли?
— Русской подданной. В ней не было ни капли славянской крови.
Тут вмешался штатский:
— Так вы признаете, что ваша мать была коммунисткой?
Николай с горькой иронией подумал о том, что его матери даже в могиле не удалось избежать общей участи несчастных славян.
— Майор, в той степени, в какой моя мать вообще интересовалась политикой, — она чтила политические права Аттилы. — Николай еще раз повторил слово “Аттила”, неправильно, с ударением на последнем слоге, так, чтобы поняли американцы.
— Ясно, — сказал штатский. — И, я полагаю, вы будете также отрицать, что ваш отец был нацистом?
— Вполне мог быть. Насколько я знаю, он был достаточно глуп для этого. Впрочем, я никогда не видел его.
Даймонд кивнул.
— Таким образом, из всего, что вы сказали, Николай, следует, что наши обвинения по большей части верны.
Николай вздохнул и покачал головой. Два года он проработал с американцами, постоянно сталкиваясь с их мышлением, но не мог бы сказать, что понял эту упрямую склонность идти напролом, стараясь загнать факты в жесткие рамки удобных для них суждений.
— Если я вас правильно понял, майор, — а я, честно говоря, не особенно об этом забочусь, — вы обвиняете меня в том, что я в одно и то же время являюсь коммунистом и фашистом, близким другом генерала Кисикавы и его убийцей, а также японским милитаристом и советским шпионом. И вы, кажется, думаете, что это русские организовали убийство человека, которого они намеревались подвергнуть бесчестному судилищу, с тем, чтобы на весь мир раструбить о своем подвиге. Простите, майор, ваш здравый смысл не протестует против этих обвинений?
— Мы пытаемся вникнуть в каждую мелочь, распутать все незначительные узелки, — заметил майор.
— Неужели? Какое подвижничество!
Рука штатского больно впилась ему в плечо.
— Мы не нуждаемся в идиотских рассуждениях! Твои дела плохи, приятель! Эта страна находится в зоне военной оккупации, а ты вообще не являешься гражданином ни одного государства! Мы можем делать с тобой все, что нам только заблагорассудится, и ни одно консульство или посольство не станет вмешиваться, никто не встанет на твою защиту!
Майор покачал головой, и штатский, разжав руку, вновь отступил назад.
— Не думаю, что разговор в таком тоне может принести нам какую-либо пользу. Совершенно очевидно, что Николай не из тех, кого легко запугать.
Он осторожно улыбнулся уголком рта, почти не раздвигая губ.
— И все же мой помощник прав. Вы совершили серьезное преступление, которое карается смертью, Однако положение ваше не безвыходно. Вы можете оказать нам помощь в нашей борьбе против международного коммунизма. От вас потребуется только небольшое желание сотрудничать с нами, и дело легко обернется в вашу пользу.
Николай узнал этот тон. Как и все американцы, майор по натуре своей был торгашом; все для него имело свою цену, и достойными людьми он считал тех, кто умеет хорошо обстряпывать свои делишки, совершая выгодные сделки.
— Вы слушаете меня? — спросил Даймонд.
— Я вас слышу, — ответил Николай, вкладывая несколько иной смысл в свой ответ.
— Ну и? Вы согласны сотрудничать?
— То есть, вы имеете в виду, подписать признание?
— Это и еще кое-что. В признании ответственность за убийство возлагается на русских. Мы хотим также знать кое-что о людях, которые помогли вам проникнуть в “Сфинкс/FE”. И, кроме того, все о русских разведчиках, которые здесь действуют, и об их связях с не выявленными до сих пор японскими милитаристами.
— Майор! Русские не имеют к моим поступкам ни малейшего отношения. Поверьте, мне глубоко безразлична их политика и все, что они здесь предпринимают, точно так же, как и все то, что делаете вы. Вы — американцы и русские — всего лишь две, немногим отличающиеся друг от друга, формы одного и того же явления: деспотизма посредственности. У меня нет причин защищать русских.
— В таком случае, вы подпишете признание?
— Нет.
— Но вы ведь сами только что сказали...
— Я сказал, что не стал бы защищать русских или помогать им. Но я не собираюсь также помогать и вашим людям. Если у вас есть намерение казнить меня — проведя через издевательскую процедуру военного суда или минуя оную, — прошу вас, приступайте.
— Николай, мы добьемся того, что вы подпишете это признание. Прошу вас, поверьте мне.
Зеленые глаза Николая бесстрастно смотрели на майора.
— Я выхожу из разговора.
Он опустил глаза и вновь сосредоточился на расположении камней на доске, каким оно оставалось в его памяти, отложенное на время беседы. Он снова принялся обдумывать возможные варианты ответных ходов на то, что представлялось ему весьма хитроумным “тенуки”.
Майор и толстяк в штатском обменялись кивками, и последний вынул из кармана черный кожаный футляр. Николай не шевельнулся, пребывая все в том же глубоком раздумье, в то время как сержант Военной полиции закатал ему рукав, а штатский поднял шприц, удостоверясь, что в нем не осталось воздуха, и струя, вырвавшись из иглы, описала кривую в затхлом воздухе камеры.
* * *
Когда впоследствии Николай пытался восстановить события последующих семидесяти двух часов, в памяти его, точно выхваченные наугад кубики мозаики, возникали отдельные ощущения — иногда связанные в хронологической последовательности, иногда растворенные в зыбком дурмане беспрерывно накачиваемых в него наркотиков. Это был кинофильм, в котором он одновременно играл роль и актера и зрителя, — пленка его одновременно и еле ползла, и крутилась со страшной скоростью. Отголоски одних сцен и эпизодов ленты накладывались на образы других и совмещались с отдельными кадрами, вспыхивавшими в глубинах подсознания, которые скорее ощущались, нежели осознавались им, когда несфокусированное, будто наведенное на резкость неумелым оператором, изображение словно расплывалось, а звуковое оформление текло замедленно и отдавалось в ушах вязкими, неразборчивыми, очень низкими и глухими нотами.
Как раз в это время американские разведывательные службы начали свои эксперименты с применением наркотиков на допросах; часто они совершали ошибки, приводившие к расстройству рассудка жертвы. Дородный “доктор” в штатском опробовал на Николае многочисленные химические вещества и их комбинации, в результате которых “пациент” его то неожиданно впадал в истерику, то в коматозное состояние и становился бесчувственным ко всему окружающему. Временами наркотики взаимно нейтрализовали друг друга, и тогда Николай делался совершенно спокоен, сознание его прояснялось, но реальность в его представлении как бы смещалась, и, хотя он с готовностью отвечал на задаваемые ему вопросы, ответы его абсолютно не соответствовали тому, о чем его спрашивали.
В течение этих трех дней, в те минуты, когда Николай ненадолго приходил в себя, его охватывала паника. Они подвергали химической атаке не только его мозг, но, быть может, и всю генетическую структуру его организма. Они калечили высшее по отношению к ним существо, сводя на нет титанические усилия природы.
Нередко он разъединялся с самим собой, точно глядя на себя откуда-то со стороны; в такие минуты Николай-зритель жалел Николая-актера, однако ничем не мог помочь ему. В те короткие промежутки, когда он мыслил разумно, он старался плыть по течению, подчиняясь всем чудовищным несообразностям, всем диким искажениям этого мира кошмаров, соглашаясь с ним и безропотно принимая все безумие своих восприятии и ощущений. Интуиция подсказывала ему, что борьба с этими пульсирующими в нем искажениями реальности приведет лишь к тому, что внутри него что-то оборвется, защелкнется от непомерного усилия и он никогда уже не найдет пути назад, к самому себе.
Три раза в течение этих семидесяти двух часов терпение людей, допрашивавших его, лопалось, и они позволяли сержанту Военной полиции продолжать допрос другим, более изощренным способом, применяя последнее имевшееся в его арсенале изобретение. Он входил в камеру с девятидюймовой брезентовой трубкой, наполненной железными опилками. Действие этого орудия было ужасно. Оно редко ранило поверхность кожи, зато ломало кости и разрывало внутренние ткани.
Человек цивилизованный, не в силах вынести подобного зрелища, майор Даймонд во время этих избиений удалялся из помещения, где происходил допрос, не желая присутствовать при пытках, которые были следствием его собственных распоряжений. “Врач” оставался; ему любопытно было проверить, какой эффект производит боль, причиненная человеку, накачанному наркотиками.
В сознании Николая три периода истязаний запечатлелись по-разному. От первого в памяти у него не осталось ничего. Если бы не распухший, залитый багровым синяком правый глаз и не исчезнувший зуб, дыра на месте которого сочилась солоноватым привкусом крови, можно было бы подумать, что в действительности вообще ничего не происходило. Второе избиение оказалось невероятно мучительно и болезненно. Комбинированное воздействие наркотиков на его организм дало ошеломляющий результат: восприимчивость Николая обострилась и все ощущения стали необыкновенно яркими и сильными. Кожа его приобрела такую чувствительность, что даже прикосновение к ней одежды причиняло боль, а воздух, который он вдыхал, обжигал ноздри. В таком состоянии обостренного осязания Николай испытывал непередаваемые муки. Он жаждал потерять сознание, однако талант и искусство сержанта не давали ему ни на секунду погрузиться в блаженную пустоту небытия.
В третий раз Николай совсем не чувствовал боли, но это оказалось еще страшнее. Совершенно ясно и отчетливо — хотя в самой этой ясности было нечто странное, ненормальное — он понимал, что подвергается истязаниям, и в то же время наблюдал за происходящим со стороны. Он снова был одновременно и актером и зрителем. Он ничего не чувствовал: наркотики словно замкнули электрические цепи ощущений, проходящие по его телу, и нервные окончания атрофировались, потеряли восприимчивость к внешним раздражителям. Весь ужас состоял в том, что он слышал удары так, точно тело его было начинено мощными микрофонами, многократно усиливающими звук.Он слышал глухой треск рвущихся тканей; слышал поскрипывание раздираемой в клочья кожи; слышал рассыпчатый хруст ломающихся костей; слышал яростное биение своей крови. В зеркальном отражении своего сознания он видел свою внешнюю невозмутимость, и в то же время его наполнял тихий, недвижный ужас. Он понимал, что в его способности слышать все это и в то же время абсолютно ничего не чувствовать есть что-то ненормальное, болезненное, а полное наркотическое безразличие к происходящему находится уже по ту сторону безумия.
Было мгновение, когда он, точно всплыв на поверхность, поднявшись из темных и смутных глубин своего существа к реальной действительности, обрел ненадолго способность мыслить разумно и заговорил с майором; Николай сказал ему, что он сын генерала Кисикавы и что они совершат непростительную ошибку, если не покончат с ним тут же, ибо, если он останется жить, им не уйти от него. Он бормотал невнятно; язык его разбух от наркотиков, а губы были рассечены побоями; но его мучители все равно не поняли бы его слов. Сам того не сознавая, Николай говорил по-французски.
Несколько раз за эти три дня допроса с него снимали наручники, стягивавшие за спиной его руки. Когда “врач” замечал, что пальцы Николая побелели от нарушения циркуляции крови, браслеты расстегивали и массировали пленнику кисти; затем их надевали опять. На всю жизнь на запястьях Николая сохранились четкие, хотя и побледневшие, следы шрамов.
На семьдесят третьем часу допроса Николай подписал показания, обвинявшие русских. Мозг его был до такой степени отуманен, что он расписался по-японски, поставив к тому же свою подпись посреди листа, хотя мучители и пытались направить его дрожащую руку вниз. Почерк его оказался настолько неразборчивым, что американцы вынуждены были в конце концов подделать его подпись. Без сомнения, они могли бы сделать это раньше.
Конечная судьба этого “признания” достойна упоминания как олицетворение грубой и неумелой работы американских разведывательных служб. Несколько месяцев спустя сотрудники “Сфинкса” решили, что настало подходящее время пригрозить своим русским аналогам и противникам, заставив их покорно склонить головы. Майор Даймонд лично принес этот документ полковнику Горбатову и, усевшись по другую сторону его стола, в молчании ожидал реакции полковника на это неопровержимое доказательство активности американской разведки.
Полковник с подчеркнутым безразличием полистал машинописные страницы, затем не спеша отцепил по очереди от каждого уха дужки очков в круглой железной оправе и долго тщательно протирал их между большим и указательным пальцами. Ложечкой он с хрустом раздавил в граненом стакане растаявший кусочек сахара, отпил большой глоток чая и снова опустил стакан на самую середину блюдца.
— Ну и что? — произнес он лениво. И это было все. Угрожающий жест был сделан и проигнорирован, никак не отразившись на скрытой деятельности двух держав в оккупированной Японии.
Последние часы допроса растворились для Николая в путаных, но тем не менее довольно приятных грезах. Его нервная система была так подорвана различными наркотиками, что почти бездействовала, а рассудок, отринув действительность, замкнулся в самом себе. Он точно дремал, покачиваясь на волнах смутных видений, далеких от реальности, и вскоре обнаружил, что прогуливается по берегам Каджикавы, а воздух вокруг него наполнен порхающими лепестками цветущих вишен. Рядом с ним, но на некотором расстоянии от него шла юная девушка. Хотя Николай никогда не встречал ее, он знал, что это дочь генерала Кисикавы, Девушка рассказывала ему, как в один прекрасный день она выйдет замуж и у нее родится сын. Как бы между делом, девушка упомянула, что и она, и ее сын погибнут — заживо сгорят во время пожара при бомбардировке Токио. Сказав об этом, она — совершенно логично, как показалось Николаю, — превратилась в Марико. Николай рад был снова увидеть возлюбленную, и они начали тренировочную партию в го; у нее вместо камней были черные лепестки вишен, а у него — белые. Затем Николай сам стал одним из камней и, стоя на доске, в своей крохотной клеточке, оглядывал камни противника, ряды которых становились все гуще, перекрывая все проходы. Он попытался создать защитные “глаза”, но все они оказывались ложными, и тогда он побежал; он мчался по желтой поверхности доски все быстрее и быстрее, и черные линии сливались за ним в одну расплывчатую полосу, пока наконец он не добежал до края доски и не сорвался в густую непроглядную тьму, колыхавшуюся в его камере... ...где он и открыл глаза.
Стены, полностью лишенные окон, недавно выкрасили в серый цвет. Лампочка под потолком была такой яркой, что Николаю пришлось прищуриться.
В. этой камере, в одиночном заключении, он провел три года.
Переход от ужасов допроса к долгим годам одинокого существования не был резким. Поначалу ежедневно, затем все реже Николая посещал тот самый нервный, растерянный, постоянно, казалось, чем-то встревоженный японский доктор, который засвидетельствовал смерть генерала. Все лечение состояло исключительно в профилактических повязках, без каких-либо попыток со стороны врача зашить раны или наложить гипс на сломанные кости и хрящи. Во время каждого визита доктор то и дело покачивал головой, со свистом втягивал воздух через стиснутые зубы и что-то бормотал себе под нос, точно не одобряя своего собственного участия в этой вакханалии насилия и жестокости.
Японским охранникам приказано было обслуживать заключенного в полном молчании, однако в первые дни им пришлось инструктировать Николая, объясняя ему основные правила распорядка дня. Разговаривая с ним, они употребляли грубые слова, речь их звучала резко, отрывисто, но это не было проявлением их личной к нему антипатии, а только указанием на глубокую социальную пропасть, пролегавшую между пленником и его тюремщиками. Как только узник усвоил правила тюремного поведения, они прекратили с ним всякие разговоры, и большую часть трехлетнего заключения Николай не слышал иного человеческого голоса, кроме своего собственного, если не считать регулярно повторявшихся каждые шесть месяцев получасовых визитов младшего тюремного служащего, ответственного за социальное и психическое благополучие заключенных.
Прошел почти месяц, прежде чем последние следы-воздействия наркотиков исчезли, перестав влиять на его рассудок и нервную систему, и только тогда он отважился несколько ослабить свою бдительность, не ожидая больше каждую минуту внезапно накатывавших на него кошмаров, снов наяву, ужасных, чудовищных искажений времени и пространства, которые захватывали его врасплох, толкали в черную пучину безумия и, отступая, оставляли его, задыхающегося, обливающегося потом, в углу камеры; он сидел там, скорчившись, опустошенный, обессиленный, с ужасом думая о том, как бы эти временные помутнения сознания не овладели им навсегда.
По поводу исчезновения Хела Николая Александровича к оккупационным властям не поступало никаких запросов. Не было никаких попыток ни освободить его, ни ускорить суд над ним. Он не являлся гражданином ни одной страны; у него не было документов; ни одно консульство не выступило в защиту его гражданских прав.
Лишь однажды слабая рябь всколыхнула застоявшуюся ряску бюрократической рутины. Причиной тому послужил короткий визит в здание Сан Син госпожи Симура и господина Ватанабэ, которые ночи напролет переговаривались шепотом, собирая все свое мужество, чтобы совершить этот безнадежный, заранее обреченный на неудачу поступок в знак благодарности к своему благодетелю. Наткнувшись на какого-то мелкого чиновника, старики торопливо, сбивчиво изложили свое дело, всячески стараясь показать свое робкое смирение и незначительность. Все переговоры госпожа Симура взяла на себя, а господин Ватанабэ только кланялся, не отрывая глаз от лица чиновника, воплощавшего в себе всю неисчислимую мощь Оккупационных сил. Старики понимали, что, сунувшись в самое логово американцев, подвергают себя опасности потерять и дом, и то немногое, что оставил им Николай, однако их чувства чести и порядочности требовали, чтобы они пошли на этот риск.
Единственным результатом этой робкой, испуганной попытки явилось вторжение в дом на Асакусе отряда Военной полиции, обшарившего все его уголки в поисках улик преступной деятельности Николая. Во время обыска старший офицер счел подходящим материалом для дальнейшего расследования небольшую коллекцию гравюр Кийонобу и Сараку, которую Николай приобрел, как только смог себе это позволить, страдая оттого, что ее обнищавшие владельцы вынуждены были расстаться с этими национальными сокровищами.
Как показало будущее, гравюры не оказали никакого влияния на идущее под уклон эталитарное американское искусство. Офицер, конфисковавший их, отослал их домой, где его сын, малолетний недоумок, немедленно их раскрасил, причем очень аккуратно, нигде не вылезая за линии, вследствие чего его столь же слабоумная, слепо обожающая сыночка мамаша, убедившись в творческих способностях своего дитяти, решила непременно дать мальчику художественное образование. Это юное дарование сделалось в конце концов лидером поп-арта, так как с удивительной точностью умело воспроизводить на своих полотнах различные консервированные продукты.
Все три года заключения Николай ожидал суда за шпионаж и убийство, но никаких юридических процедур так и не последовало; дело его не рассматривалось, а потому узника лишили даже тех жалких привилегий, которыми могли пользоваться обычные осужденные. Японская администрация тюрьмы Сугамо находилась в полном подчинении у Оккупационных сил; она держала Николая под строгим арестом, поскольку получила соответствующий приказ, несмотря на тот факт, что он являлся досадным недоразумением в жестко организованной системе. Он был единственным заключенным, не имевшим японского гражданства, единственным арестантом, которому так и не был вынесен приговор, а также единственным узником, которого содержали в карцере без каких-либо записей о нарушении им тюремного распорядка. Он мог бы стать весьма неприятным и затруднительным отклонением в налаженной административной деятельности тюрьмы, если бы те, в чьих руках находилась власть, не относились к нему так, как обычно бюрократы и чиновники относятся к любому явлению, мешающему им: они попросту не замечали его.
Как только неожиданные приступы ужасных наркотических видений перестали мучить его, Николай стал потихоньку приспосабливаться к обыденному течению жизни в одиночестве. Камера его представляла собой шестифутовый куб из серого цемента, без окон, с единственной лампочкой, закрепленной под потолком и прикрытой толстым, ударостойким стеклом.
Свет горел круглые сутки. Первое время Николай ненавидел это вечное, непрерывное ослепительное сияние, не позволявшее ему ни на минуту окунуться в теплый интим темноты и делавшее его сон поверхностным и прерывистым. Однако, когда впервые за время его заключения лампочка перегорела и ему пришлось остаться в кромешном мраке, он обнаружил, что тяжелая, непроглядная тьма давит на него и пугает. Лампочка перегорала трижды, и три посещения надежного, заслужившего доверие начальства заключенного, приходившего сменить лампочку под строгим наблюдением охранника, были единственными событиями, нарушившими размеренный, четко расписанный ход жизни Николая. Была, правда, еще одна короткая неполадка с электричеством, случившаяся среди ночи на второй год его пребывания в тюрьме. Николай проснулся оттого, что внезапно в камере стало темно; он сел на краю своей металлической койки и пристально вглядывался в темноту, пока свет наконец снова не зажегся; тогда он спокойно заснул.
За исключением вечно сияющей лампочки, серый свежеокрашенный куб, в котором жил Николай, имел еще три достопримечательности; кровать, дверь и место для отправления естественных надобностей. Кровать представляла собой узкую стальную полку, прикрепленную к стене; две ее передние ножки были наглухо вмурованы в цементный пол. Из гигиенических соображений койка, на западный манер, была приподнята над полом, но только на восемь дюймов. Из соображений безопасности охраны, а также чтобы исключить возможность самоубийства, у кровати не было ни бортиков, ни проволочной сетки; для тепла и удобства на нее было наброшено два стеганых одеяла. Кровать располагалась напротив двери, которая являлась самой сложной и замысловатой деталью камеры. Она была сварена из тяжелых стальных листов и открывалась совершенно бесшумно, медленно поворачиваясь на густо смазанных маслом петлях. Дверь так плотно примыкала к порогу, что воздух в камере сжимался, когда она закрывалась, и у заключенного на какое-то время возникало неприятное ощущение в барабанных перепонках. В двери был проверчен глазок из толстого, защищенного проволочной сеткой стекла, через который охранники постоянно наблюдали за всеми действиями узника. У самого основания двери охранники прикрепили стальную полосу, которая откидывалась на шарнирах, когда надо было передать пищу. Третьей достопримечательностью камеры было отделанное кафельной плиткой углубление, являвшееся отхожим местом. С характерной для японцев щепетильностью и заботой о человеческом достоинстве очко поместили в угол, справа от двери, так что заключенный мог отправлять свои физические надобности, находясь вне обзора. Прямо над этим приспособлением располагалось вентиляционное отверстие трех дюймов в диаметре, утопленное в цементном потолке.
В суровых условиях одиночного заключения жизнь Николая была заполнена событиями, делившими ее на определенные отрезки, отмерявшие время. Дважды в день, утром и вечером, ему через щель над порогом просовывали пищу. По утрам, кроме того, он получал ведро воды и маленький брусочек жесткого, зернистого мыла, которое давало жидкую скользкую пену. Николай ежедневно мылся с головы до ног, плеская на себя воду пригоршнями и обливаясь целиком; затем растирался досуха своей грубой холщовой рубашкой, а остатки воды сливал в кафельное отверстие.
Пища его была очень скромной, но здоровой: неочищенный рис, тушеные овощи и рыба, слабый тепловатый чай. Овощи слегка менялись в зависимости от сезона и были всегда достаточно крепкими, хрустящими, так что чувствовалось, что в процессе приготовления из них не успели выварить все витамины. Пищу выкладывали на металлический поднос, разделенный перегородками; тут же лежали одноразовые деревянные палочки, прикрепленные к бортикам подноса. Когда стальная пластина откидывалась, дежурный заключенный всегда дожидался, пока узник не отдаст ему грязный поднос с использованными палочками и салфеткой, прежде чем передать ему новую порцию пищи.
Два раза в неделю, в полдень, дверь камеры открывалась, и охранник кивал заключенному, подзывая его к себе и показывая, что тот может выйти. Поскольку страже запрещено было разговаривать с Николаем, ей приходилось общаться с ним с помощью разнообразных, зачастую многочисленных и комичных жестов. Узник следовал за охранником в конец коридора, где перед ним открывалась стальная дверь (она всегда скрипела и стонала, поворачиваясь на петлях), и ему разрешали выйти наружу, туда, где было предусмотрено место для прогулок — узенькая дорожка между двумя одинаковыми, безликими зданиями, с обоих концов огороженная высокими кирпичными стенами, по которой он мог прогуливаться в одиночестве в течение двадцати минут, вдыхая свежий воздух и видя только прямоугольник открытого неба над головой. Николай знал, что часовые постоянно наблюдают за ним с башни в конце прохода, но в стеклах окон всегда отражалось небо, так что он не мог никого видеть, благодаря чему сохранялась иллюзия одиночества и почти полной свободы. За исключением двух случаев, когда Николай был болен и лежал с повышенной температурой, он никогда не отказывался от прогулок, даже если лил дождь или падал снег. Он всегда использовал это время для интенсивных пробежек, быстро, как только это было возможно, бегая взад-вперед по короткой дорожке, напрягая мускулы и стараясь сжечь накопившуюся в теле энергию.
Как только последние следы действия наркотиков исчезли окончательно, Николай принял решение выжить во что бы то ни стало; частично оно было продиктовано его глубоко укоренившимся в нем упрямством, отчасти же питалось мыслями об отмщении. Он каждый раз до крошки съедал все, что ему давали, а дважды в день, после еды, напряженно и подолгу занимался гимнастикой, делая такие физические упражнения, чтобы работал каждый мускул. Его поджарое, сильное тело постепенно снова становилось ловким, упругим и быстрым. После гимнастики узник всегда садился в углу камеры в позе “лотос” и полностью сосредоточивался на пульсации крови в висках, оставаясь в таком положении до тех пор, пока на него не снисходил покой легкой, не слишком глубокой медитации, который хотя и являлся всего лишь слабым заменителем мистического перенесения, но оказывался все же вполне достаточным для того, чтобы рассудок Николая оставался спокоен и чист. Он приучил себя никогда не думать о будущем, предполагая в то же время, что оно существует; иначе его захлестнули бы волны разрушительного отчаяния.
Спустя несколько недель после выздоровления Николай решил вести счет дням, проведенным в тюрьме; в надежде, что он выберется когда-нибудь из этой вонючей дыры и снова заживет нормальной человеческой жизнью. Он наугад обозначил новый день понедельником и стал считать его первым днем апреля. Он ошибся на восемь дней, но узнал об этом только через три года.
Его одинокая жизнь была заполнена делами. Два приема пищи, одно купание, два занятия гимнастикой, два периода медитации, и так изо дня в день. Два раза в неделю Николай имел удовольствие пробежаться взад-вперед по узкой дорожке для прогулок. Были и еще две четкие вехи, отмерявшие его время. Раз в месяц Николая посещал парикмахер из дежурных заключенных, который брил его и проходился по волосам ручными ножницами, после чего на голове его оставался колкий, в полдюйма высотой, ежик. Этот старик заключенный, подчиняясь запрету, не произносил ни слова, зато он то и дело подмигивал и все время улыбался, выражая свои дружеские чувства. Также раз в месяц, обычно через два дня после посещения парикмахера, Николай, возвращаясь с пробежки, обнаруживал, что одеяла на его кровати заменили свежими, а стены и пол камеры политы водой, смешанной с дезинфицирующим раствором, неприятный запах которого стоял потом в камере три, а иногда и четыре дня.
Однажды утром Николая неожиданно вывел из медитации звук отпираемой двери. В первый момент его раздосадовало и немного испугало это внезапное нарушение устоявшегося распорядка. Позднее Николай понял, что это событие являлось не отступлением от правил, а только последним, заключительным звеном тех циклов, которые отмеряли его жизнь. Раз в полгода заключенных должен был посещать пожилой, измотанный работой чиновник из гражданского персонала Сугамо, в чьи обязанности входило заботиться об удовлетворении физических и духовных потребностей узников этого образцового тюремного заведения. Старик представился как мистер Хирата; он объяснил Николаю, что ему разрешено немного побеседовать с ним. Присев на край низкой полки-кровати, он поставил перед собой свой набитый бумагами портфель, открыл его, пошарил внутри и, вытащив чистый анкетный лист, сунул его под пружинные зажимы специальной подставки, стоявшей у него на коленях. Равнодушным, бесцветным голосом он стал задавать вопросы о самочувствии заключенного, о его душевном состоянии, и всякий раз, когда Николай кивал головой, старик ставил галочку против соответствующего пункта анкеты.
Пройдясь в заключение по вопроснику кончиком ручки, чтобы удостовериться, что ни один из полагающихся вопросов не был пропущен, мистер Хирата поднял на Николая усталые, слезящиеся глаза и спросил, не имеет ли мистер Хел (Херу) каких-либо предусмотренных законом требований или жалоб.
Николай машинально покачал головой... затем передумал.
— Да, — попытался сказать он. Но горло его точно одеревенело, и из него вырвался только какой-то скрип. Внезапно он понял, что давно отвык говорить. Откашлявшись, он сделал еще одну попытку: — Да, сэр. Я хотел бы получить книги, бумагу, кисти и чернила.
Густые, изогнутые брови мистера Хираты недоуменно поползли вверх; он отвел глаза в сторону и с шумом глубоко втянул в себя воздух. Очевидно, такое требование показалось ему необычным, из ряда вон выходящим. Нелегко будет его удовлетворить. Могут возникнуть неприятности. Однако старик добросовестно занес слова заключенного в пустую, специально для этой цели предназначенную графу.
Николай и сам удивился, осознав вдруг, как страстно и отчаянно он жаждет книг и бумаги. Он понимал, что с его стороны опрометчиво на что-то рассчитывать, что разочарование может нарушить то шаткое равновесие сумеречного, полубессознательного существования его души, при котором желания таятся где-то в самой глубине существа человека, не смея подняться на поверхность, а надежда является не более чем робким, неуверенным ожиданием. И все-таки он решил рискнуть:
— Это мой единственный шанс, сэр.
— Вот как? Единственный шанс?
— Да, сэр. У меня нет ничего... — Николай внезапно охрип, и ему снова пришлось откашляться. Как трудно, оказывается, говорить! — У меня нет ничего, чем я мог бы занять мой мозг. Мне кажется, я схожу с ума.
— Вот как?
— Часто я ловлю себя на том, что думаю о самоубийстве.
— А… — Мистер Хирата нахмурился и втянул в себя воздух. Ну почему нельзя обойтись без подобных проблем? Проблем, для решения которых не существует четких указаний или инструкций?
— Я доложу о вашем требовании начальству, мистер Херу.
По тону чиновника Николай понял, что доклад этот будет не слишком настойчивым и его просьба безвестно канет в бюрократическую бездну. Он заметил, что взгляд мистера Хираты часто останавливается на его изуродованном лице, после чего старик, точно чувствуя неловкость, тут же смущенно отводит глаза в сторону.
Кончиками пальцев Николай коснулся своей рассеченной брови.
— Это не охранники, сэр. Большую часть этих ран мне нанесли американцы, во время допроса.
— Большую часть?А остальные шрамы?
Николай опустил глаза и снова откашлялся. Голос его был хриплым и слабым, а ему сейчас так необходимо, чтобы он звучал красноречиво и убедительно. Мысленно Николай поклялся, что отныне постоянно будет тренировать свой голос и не позволит ему зачахнуть.
— Да, большую часть. Остальные шрамы... Должен признаться, я сам причинил себе некоторые увечья. В порыве отчаянья я бился головой о стену. Конечно, это было глупо, и я стыжусь этого, но... Не зная, чем занять мой мозг...
Николай позволил своему голосу сорваться; он не отрывал глаз от пола.
Мистер Хирата с беспокойством рассматривал следы безумия и попыток самоубийства на лице своего подопечного; и надо же такому казусу случиться именно теперь, когда ему осталось всего несколько лет до пенсии! Он пообещал сделать все, что в его силах, и вышел из камеры, терзаемый муками, ужаснее которых не бывает у чиновников гражданских служб: необходимостью сделать выбор и принять самостоятельное решение.
Два дня спустя, вернувшись в камеру после двадцатиминутной пробежки на свежем воздухе, Николай обнаружил в ногах железной кровати завернутый в бумагу пакет. В нем оказались три старые, пахнущие плесенью книги, пачка бумаги из пятидесяти листов, бутылочка чернил западного производства и дешевая, но совершенно новая авторучка.
Осмотрев книги, Николай был удручен. Они никуда не годились. Мистер Хирата зашел в какой-то букинистический магазин и приобрел там (на свои собственные деньги, с тем чтобы избежать административно-хозяйственных затруднений и не подавать формальной заявки на предметы, которые могли оказаться запрещенными) три самые дешевые книжки, какие только ему удалось найти. Не зная других языков, кроме японского, и вспомнив из анкеты Николая, что тот читает по-французски, мистер Хирата купил, как он предполагал, французские книги, выбрав их из груды, которая некогда была частью библиотеки священника-миссионера, конфискованной властями во время войны. Священник этот был баском. Одна из его книг, изданных до 1920 года, представляла описание жизни басков, составленное для детей и оформленное неуклюжими, раскрашенными фотографиями и гравюрами с изображением сельских сцен. Книга, правда, была на французском, но для Николая она не имела никакой видимой ценности. Вторая, тоненькая, книжка содержала баскские поговорки, притчи и народные сказки, изложенные по-баскски на левой стороне листа и по-французски — на правой. Третья книга оказалась французско-баскским словарем, составленным в 1898 году священником из От Соул, который пытался в предпосланном книге длинном, напыщенном предисловии уподобить знание баскского языка обладанию такими добродетелями, как набожность и смирение.
Отшвырнув в сторону книги, Николай опустился на корточки в углу камеры, отведенном для медитации. Он совершил ошибку, дав волю надежде, и теперь несет наказание, расплачиваясь горьким разочарованием. Он почувствовал, что из глаз его льются слезы, и вскоре помимо воли разразился душераздирающими рыданиями. Николай передвинулся к отхожему месту, чтобы охранники не увидели его в таком разбитом, надломленном состоянии. Оно удивило и испугало его самого. Это ужасное отчаяние, как легко оно прорвалось наружу, невзирая на то, что он, казалось бы, приучил себя жить в суровой простоте, неукоснительно подчиняясь раз и навсегда заведенному распорядку, избегая каких-либо мыслей о прошлом или будущем. Наконец, обессиленный, почувствовав, что слезы иссякли, Николай погрузился в неглубокую медитацию, и только после нее, несколько успокоившись, стал обдумывать возникшую перед ним проблему.
Вопрос: почему он так страстно возжаждал получить книги и забыл об осторожности, сделавшись уязвимым для боли и разочарования? Ответ: сам не признаваясь себе в этом, он чувствовал, что его интеллект, отточенный многолетним изучением игры в го, стал чем-то сродни двигателю с последовательным возбуждением, который, если его лишить нагрузки, будет вращаться все быстрее и быстрее, пока не разлетится на куски. Вот почему он ввел свою жизнь в жесткие рамки неизменного, раз и навсегда установленного распорядка и проводил больше времени, чем это было необходимо, наслаждаясь чистой, первозданной пустотой медитации. Ему не с кем было разговаривать, и он старался даже не думать. Если уж быть совсем точным, мысли и впечатления сами, незваные, приходили ему в голову, но это, по большей части, были расплывчатые, ирреальные образы, лишенные четкой и ясной логики, облеченной в слова. Николай бессознательно, сам не понимая почему, старался отключить свой мозг, не давая ему работать, боясь, что иначе в полном одиночестве, в глухой и вязкой тишине камеры, его охватят панический ужас и отчаяние; но именно поэтому он и ухватился за возможность получить книги. Он хотел дать серьезное занятие своему уму.
И вот они — этикниги?! Детская хрестоматия с картинками; тоненький томик — собрание народной мудрости и словарик, составленный каким-то мудрствующим священнослужителем!
И все это на баскском языке, — языке, о котором Николай почти ничего не знал, самом древнем европейском языке, не имеющем никаких родственных связей ни с одним другим языком в мире, оригинальном, как все, что касается басков, с их особым, не подпадающим ни под одну классификацию, происхождением, с их типом крови и формой черепа, не свойственными ни одной другой расе.
Долго сидел Николай на корточках, размышляя над своей проблемой. На вопрос, стоявший перед ним, имелся только один ответ: он должен каким-то образом использовать эти книги. Как? Он может, например, самостоятельно выучить по ним баскский язык. В конце концов, у него в руках гораздо больший материал, чем Розеттский камень с его загадками; у него есть оригинальный текст и подстрочный перевод его и даже словарь. Ум игрока привык иметь дело с абстракциями кристаллической структуры и геометрическими построениями го. Он работал дешифровщиком и может самостоятельно выстроить систему баскской грамматики. И он не позволит себе забыть другие языки. Он может перевести баскские народные сказки на русский, английский, японский и немецкий языки, и даже на просторечный китайский, хотя на этом ему придется остановиться: ему не записать свой перевод, он никогда не учился писать по-китайски.
Сдернув одеяла на пол, Николай превратил свою железную кровать-полку в письменный стол и, разложив на нем свои книги, бумагу и ручку, опустился перед ним на колени. Прежде всего он постарался обуздать свое возбуждение, ведь тюремщики в любую минуту могут отобрать у него все эти сокровища, ввергнув его в состояние, которое Сент-Экзюпери называет “пытка надеждой”. И в самом деле, следующая его пробежка по узкой дорожке оказалась сплошным мучением, и возвращался в камеру он, собрав в кулак все свое мужество, внутренне приготовившись к тому, что не найдет своих книг, что их у него забрали. Но книги оказались на месте, и Николай, забыв обо всем, целиком отдался наслаждению умственного труда.
После того как Николай обнаружил, что чуть не утратил дара речи, он стал ежедневно по нескольку часов разговаривать сам с собой, придумывая различные бытовые ситуации или вслух рассказывая о политике и культурном развитии стран, на языках которых он говорил. Поначалу он стеснялся говорить вслух; ему не хотелось, чтобы охранники подумали, будто он лишился рассудка. Однако вскоре у него вошло в привычку думать вслух, и он целые дни бормотал себе что-нибудь под нос. От этих лет, проведенных в тюрьме Сугамо, у Хела на всю жизнь осталась характерная особенность говорить тихо, почти шепотом, и понять его можно было только благодаря его необыкновенно четкому произношению.
В последующие годы этот отчетливый, ясный и удивительно тихий голос всегда производил на его собеседников ошеломляющее, можно даже сказать, устрашающее впечатление, так что у людей, с которыми Николая сталкивала его эксцентричная профессия, просто кровь стыла в жилах. А те, кто совершал роковую ошибку, тайно выступая против него и действуя предательски, мучились потом ночными кошмарами, слыша, как тени, затаившиеся в углах, говорят с ними его тихим и четким голосом.
Первая поговорка из баскского кладезя народной мудрости звучала так: “Zahar hitzak, zuhur hitzak”; что в переводе означало: “Старые изречения — мудрые изречения”. В имевшемся словарике Николай нашел только слово “zahar”, означавшее “старый”. Таким образом, первыми записями в его маленькой самодельной грамматике были:
“Zuhur — мудрый.
Окончания множественного числа в баскском языке “ak” или “zak”.
Корень слов “поговорки/изречения” — “hit” или “hitz”.
Примечание: глагол “говорить/сказать”, вероятно, также производное от этого корня.
Примечание: возможно, аналогичные конструкции не требуют вспомогательных глаголов”.
Николай принялся строить грамматику баскского языка с азов, слово за словом, понятие за понятием, конструкцию за конструкцией. С самого начала он заставлял себя вслух произносить слова и фразы изучаемого языка, так, чтобы он звучал в его сознании — живой, полнокровный. Не имея ни руководства по фонетике, ни преподавателя, который направлял бы его, Николай, конечно, кое-где ошибался, и эти ошибки потом навсегда остались в его разговорном баскском языке, немало веселя его друзей-басков. Так, например, он решил, что звук “h” в баскском, как и во французском, при произношении немой. Точно так же ему нужно было выбрать один из возможных вариантов звучания согласной “х”. Это могло быть и “z”, и “sh” или “tch”, и задненебное немецкое “ch”. Он наугад выбрал последнее. Ошибочно, как выяснилось впоследствии, к его величайшему смущению.
Жизнь его была теперь заполнена, даже переполнена событиями и делами, которые ему приходилось откладывать в сторону еще до того, как он успевал устать от них. День начинался с завтрака и обливания холодной водой. Сделав гимнастику и избавившись, таким образом, от излишней физической энергии, Николай позволял себе на полчаса погрузиться в неглубокую медитацию. После этого он приступал к изучению баскского языка и занимался им до ужина; затем проделывал еще один комплекс физических упражнений, продолжая его до тех пор, пока энергия окончательно не иссякала и усталость не разливалась по всему телу. Тогда он снова на полчаса погружался в медитацию. И уже затем проваливался в сон.
Он даже на время исключил из своего распорядка пробежки по узкой прогулочной дорожке, посвятив это время занятиям баскским языком. К тому же каждый день, во время еды или занимаясь физическими упражнениями, Николай разговаривал сам с собой на одном из языков, которые он знал, чтобы не забывать их и поддерживать в рабочем состоянии. Поскольку языков было семь, для каждого из них он отвел один день в неделю; в результате его личный календарь дней недели звучал так: Monday, вторник, lai-bai-sam, jeudi, Freitag, Larunbat и Nitiyoobi.
Самым значительным за годы, проведенные Николаем Хелом в одиночном заключении, оказалось то, что его дар предчувствия расцвел. Это произошло с ним помимо воли, и на ранних стадиях он даже этого не сознавал. Те, кто специально занимаются изучением подобных феноменальных явлений парапсихологии, полагают, что предчувствие, способность предугадывать близость событий, которые должны совершиться в ближайшем будущем, было в ранний период развития человеческого общества в такой же степени свойственно всем людям, как остальные пять чувств, однако впоследствии, по мере того как человек, развиваясь, все дальше и дальше отходил от своего первоначального ощущения мира как отношений охотника с жертвой, оно стало отмирать, не находя себе применения, и наконец почти исчезло. Кроме того, внематериальная природа этого “шестого чувства”, рождающегося из импульсов, посылаемых подкоркой головного мозга, диаметрально противоположна разумному, логическому мышлению, дающему человеку возможность анализировать окружающие его явления и производить обработку опыта и впечатлений, благодаря которой его можно характеризовать как высшее существо животного мира. Если уж до конца придерживаться фактов, следует заметить, что отдельные примитивные культуры все еще сохраняют способность предчувствования, хотя и в очень слабом, зачаточном виде; и даже некоторые, до мозга костей цивилизованные люди иногда неожиданно принимают сигналы этой системы предчувствий, вздрагивая и ощущая странное раздражение, жжение или покалывание от устремленного на них сзади пристального взгляда; иногда люди чувствуют, что кто-то думает о них, а иногда в душе человека вдруг рождается смутное, неясное, но тем не менее сильное предчувствие грядущего благополучия или близкой кончины. Однако ощущения эти очень легки, мимолетны, и от них обычно отмахиваются, поскольку их невозможно втиснуть в рамки унылой, прозаической логики, а попытаться понять или принять их — значит, разрушить удобное убеждение, что любые феномены находятся в сфере человеческого разума, а значит, в конце концов поддаются объяснению.
Изредка, в экстремальных обстоятельствах, способность предчувствования вдруг развивается и в отдельных современных личностях. Николай Хел являлся во многом характерным представителем немногочисленных обладателей этого необыкновенного дара. Вся жизнь его, с самого рождения, была наполнена внутренней, напряженной работой души и мысли. Он был мистиком, не раз испытывавшим экстатические перенесения, а потому все ирреальное, алогичное не казалось ему странным, он привык к нему. Занятия го приучили его ум воспринимать действительность как цепь бесконечных, текучих, постоянно меняющихся образов, а не как жесткую структуру “проблема — решение”, свойственную культурам Запада. Внезапное потрясение, перевернувшее всю его жизнь, на долгое время обрекло его на одиночество; ему пришлось замкнуться на самом себе. Но это обстоятельство помогло раскрыться его новым неожиданным способностям и в очередной раз подтвердило, что и в наше время хотя бы один из десятка миллионов человек живет, храня в себе дар (или бремя) предчувствования.
Эта исконная, первичная система ощущений развивалась в Николае так медленно, так постепенно, что почти целый год он вообще не подозревал о ней. Его тюремное существование делилось на столько коротких, насыщенных энергичной деятельностью отрезков, что он не имел ни малейшего представления о течении событий за стенами тюрьмы. Он никогда не сосредоточивал внимания на этом и никогда не испытывал скуки или томления. В противоречии с физическими законами, оказалось, что время имеет вес, но груз его всей тяжестью наваливается на человека только тогда, когда нечем его заполнить.
Николай обнаружил свой новый дар случайно, и помогло этому очередное посещение мистера Хираты. Он сосредоточенно занимался, корпя над своими книгами, и вдруг, оторвавшись от них, сказал себе вслух (по-немецки, так как, по его расчетам, была пятница):
— Странно. Почему это мистер Хирата решил навестить меня?
Затем, взглянув на свой импровизированный календарь, обнаружил, что все правильно — прошло уже шесть месяцев со времени последнего визита мистера Хираты.
Через несколько минут, однако, он снова оторвался от работы, размышляя, кто этот незнакомец, который идет к нему вместе с мистером Хиратой; он чувствовал, что приближающийся человек не принадлежит к числу охранников, ибо каждый из них обладал совершенно определенной аурой, которую Николай безошибочно распознавал.
Некоторое время спустя раздался скрежет отпираемых замков, и в камеру вошел мистер Хирата в сопровождении молодого человека, который проходил стажировку по социальной работе в тюремной системе; он застенчиво стоял в стороне, пока его старший наставник, положив на колени дощечку с анкетой, задавал свои вопросы, методично отмечая каждый полученный ответ.
На заключительный вопрос о каких-либо дополнительных требованиях или жалобах Николай попросил еще бумаги и чернил, на что мистер Хирата пригнул голову и глубоко, со свистом втянул в себя воздух, как бы показывая, какие неимоверные трудности создает для него это требование. Однако в выражении глаз его промелькнуло что-то такое, что обнадежило Николая; он почувствовал, что просьба его будет выполнена.
Когда мистер Хирата уже собирался уходить, Николай, как бы ненароком, спросил его:
— Простите, сэр. Не проходили ли вы мимо моей камеры минут десять назад?
— Десять минут назад? Нет. Почему вы спрашиваете?
— Так вы не проходили мимо моей камеры? Но, может быть, вы подумали обо мне?
Оба тюремных служителя обменялись быстрыми взглядами. Мистер Хирата еще загодя предупредил ученика об опасном состоянии рассудка этого заключенного и о том, что тот был на грани самоубийства.
— Нет, — заговорил было старик, — не думаю, чтобы я... Минуточку! Ну конечно! Как раз перед тем как перейти в это крыло здания, я говорил о вас вот этому молодому человеку.
— А, — сказал Николай. — Тогда все понятно.
Новый обмен обеспокоенными взглядами.
— Понятно что?
Николай покачал головой и сказал:
— Ничего. Это не имеет значения. Мистер Хирата пожал плечами и вышел. Весь остаток этого дня и в течение всего следующего Николай размышлял над открытой им в себе способностью — ощущать необычным, внечувственным способом близость других людей и через них сосредоточенные на нем мысли. Во время своей двадцатиминутной прогулки в узеньком дворике, под темным прямоугольником грозового неба над головой, Николай то и дело закрывал на ходу глаза, проверяя, может ли он, сосредоточившись на какой-нибудь характерной особенности стен, узнать заранее, что он к ней приближается. Он обнаружил, что в состоянии это сделать, даже повернувшись несколько раз вокруг своей оси, для того чтобы полностью потерять ориентацию. Таким образом, его предчувствие сбывалось и в отношении неодушевленных предметов. Проделывая свои опыты, Николай ощущал направленный на него поток человеческого внимания; он твердо знал: там, за стеклами, в которых отражалось небо, охранники наблюдают за ним, обсуждая его странные выходки. Он мог даже ясно различить каждого из них в этом сконцентрированном на его персоне внимании; мог с полной определенностью сказать, что их двое и один из этих людей обладает сильной аурой, а другой — более слабой, хотя, возможно, его просто мало волнуют фокусы какого-то сумасшедшего заключенного.
Вернувшись в камеру, Николай продолжал размышлять над своим даром. С каких пор он обладает им? Откуда он появился? Как можно его использовать? Насколько он мог вспомнить, дар этот развился в нем за последний год его пребывания в тюрьме. Он формировался так медленно, что невозможно было определить точно, когда же он появился. С некоторых пор он стал чувствовать, хотя и никогда не задумывался об этом, когда охранники приближаются к его камере, и мог распознать, идет ли к нему низенький, косоглазый или другой — похожий на полинезийца, в жилах которого, вероятно, текла кровь айнов. Он знал также, кто из дежурных заключенных принесет ему завтрак, чувствуя это тотчас после пробуждения.
Обладал ли Николай какими-нибудь признаками этого дара до того, как попал в тюрьму? Да. Да, блеснуло вдруг из глубины его памяти. Всю жизнь он ловил слабые, еле слышные сигналы своей сверхчувственной системы. Еще ребенком он всегда знал, едва переступив порог дома, есть ли в нем кто-нибудь или нет. Даже если мать ему ничего не говорила, он совершенно точно догадывался, помнит ли она о каких-нибудь домашних обязанностях или делах, которые она ему поручила. Он ощущал в воздухе невидимый, но густой тянущийся шлейф, если в комнате, куда он входил, люди недавно спорили или занимались любовью. Но он никогда не задумывался над этим, считая, что это обычная, присущая всем способность, что все люди испытывают точно такие же ощущения. В какой-то мере он был прав. Многие в детстве, а иногда уже и повзрослев, время от времени ощущают эту почти неощутимую вибрацию, эти едва уловимые колебания, воспринимая их остаточными органами своей системы предчувствий, но не обращают на них внимания, объясняя свое состояние “настроением”, или “повышенной чувствительностью”, или “интуицией”. Единственное, что было необычным в системе предчувствий, которой обладал Николай, — это постоянство посылаемых ею сигналов. Всю свою жизнь он чувствовал и принимал ее послания.
Когда он, со своими японскими друзьями, занялся спелеологией, его сверхчувственные способности впервые обнаружили себя совершенно отчетливо, хотя в то время он воспринял их бессознательно, как нечто данное, не задумываясь и никак не определяя своего отношения к ним. В особых, необычных условиях кромешной тьмы, всеобъемлющего страха, который овладевает человеком под землей, первозданные, таившиеся в подкорке его мозга силы прорвали все преграды, мощным потоком влившись в область чувств Николая. В глубоких подземных лабиринтах, ползком, вместе со своими товарищами пробираясь через разломы породы, ощущая, что миллионы тонн громадных каменных глыб нависают над ним всего лишь в нескольких дюймах от его позвоночника, Николай знал, что стоит ему только прикрыть веки (с тем чтобы избавиться от слишком сильных, непреодолимых импульсов поверхностных ощущений, поддаваясь которым он позволял потоку энергии изливаться через его глаза даже в полной, непроницаемой темноте), как он сможет продвигаться вперед, руководствуясь одним лишь предчувствием, и с удивительной, невероятной точностью предсказывать, где на их пути откроется свободное пространство, а где исследователи наткнутся на громадную скалу. Друзья поначалу подсмеивались над этими его “озарениями”. Как-то, поздно вечером, когда они разбили лагерь у входа в пещеры, которые исследовали днем, и сидели, лениво, полусонно переговариваясь, разговор их то и дело возвращался к необычной, сверхъестественной способности Николая ориентироваться в любых условиях. Один из молодых людей высказал предположение, что, сам о том не догадываясь, Николай воспринимает и умеет расшифровывать еле слышное эхо, возникающее при его движениях, а возможно, ему помогает и обоняние и он различает по запаху, в каком месте под землей он находится; эти-то легкие, еле заметные, и все же отнюдь не мистические сигналы и являются причиной его знаменитых “озарений”. Николай охотно согласился с таким объяснением; впрочем, все это его не особенно волновало.
Один юноша из их группы, изучавший английский, с тем чтобы получить в Оккупационных силах работу получше, хлопнув Николая по плечу, рявкнул прямо ему в ухо:
— Хитрецы эти западные люди, ловко они умеют ориентироваться!<Игра слов, построенная на созвучии слов “ориентироваться” и “orient” — восток, восточный (ср.: ориенталист), по-английски оба слова звучат одинаково: “orient”>
Другой же, с лицом обезьянки, в чертах которого все было искривлено и сдвинуто со своих мест, игравший в группе роль клоуна и весельчака, сказал, что нет ничего странного в том, что Никко может видеть в темноте. Он ведь, как ни произноси его имечко, человек темный, двойственный!
По тону весельчака можно было понять, что он шутит, однако вокруг костра на несколько секунд воцарилась тишина, пока окружающие пытались разгадать, в чем же состоит соль этого запутанного, построенного на скрытых намеках каламбура. Как только до каждого из них по очереди стал доходить смысл сказанного, раздались стоны, возмущенное ворчание и мольбы пощадить их уши, избавить их от, подобного юмора; один парень даже запустил своей кепкой в незадачливого остряка.
* * *
Оставшуюся половину дня и весь следующий Николай провел в камере, целиком отдавшись исследованию своей способности предчувствия. Ему удалось открыть некоторые присущие ей свойства. Во-первых, это не было обычным чувством, вроде слуха или зрения. Лучше всего, пожалуй, тут подходило сравнение с осязанием, которое вбирало в себя массу самых разнообразных реакций на раздражители, включая чувствительность к жаре и к давлению, головную боль и тошноту, ощущение высоты при подъеме или падении и умение контролировать равновесие — короче говоря, многие чувства и ощущения, которые свалили в одну кучу, приклеив к ним не слишком подходящий ярлык “осязание”. Что же касается предчувствия, то тут существовали два совершенно определенных класса чувственных реакций: количественный и качественный настрой, который, в свою очередь, мог быть активным и пассивным. Количественный настрой в большей мере ассоциировался с расстоянием до одушевленных и неодушевленных объектов и их расположением в пространстве. Николай вскоре понял, что диапазон его восприятия весьма ограничен в случае, если речь идет о неодушевленных, пассивных объектах — таких как книга, камень или человек, сидящий неподвижно. Присутствие такого объекта могло быть воспринято им не более чем на расстоянии четырех-пяти метров; далее сигналы становились уже слишком слабыми, уловить их было практически невозможно.
* * *
Каламбур был почти шекспировский — удивительная околесица, претендующая на мудрость и глубину. Соль его в том, что друзья-японцы называли Николая “Никко”, избегая труднопроизносимого для них звука “л”. А фамилия Хел в устах японцев звучала как “Херу”.
Если же, однако, Николай сосредоточивал на объекте свое внимание, перекидывая к нему мост энергичного восприятия, дистанция поступления сигналов немедленно удваивалась. А если объектом являлся человек (или, в некоторых случаях, животное), который думал о Николае, перекидывая от себя к нему мост своей собственной энергии, расстояние могло увеличиться еще вдвое. Вторым аспектом способности предчувствия было ее качество; это касалось только тех случаев, когда объектом восприятия становился человек. Николай мог не только вычислить расстояние и местоположение источника посылаемых сигналов, но различал также, по ответной вибрации собственных чувств, качество этих сигналов, определял, дружелюбные они или враждебные, угрожающие или нежные, смущенные, гневные или дрожащие от вожделения. А так как вся эта система приводилась в действие подкоркой, то при передаче наиболее отчетливо выражались самые основные, примитивные эмоции; страх, ненависть, похоть.
Разобравшись в общих чертах в своем даровании, Николай перестал о нем думать и вновь вернулся к своим занятиям, стараясь в то же время постоянно держать в памяти все свои языки. Он понимал, что до тех пор, пока он в тюрьме, этот удивительный дар предчувствия вряд ли может ему особенно пригодиться, разве что в качестве развлечения. Но он не смог предугадать, что в последующие годы его высокоразвитая способность предчувствия не только поможет ему завоевать мировую известность, славу выдающегося спелеолога, но и станет для него одновременно разящим оружием и броней в его редкой профессии — охотника на международных террористов.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
САБАКИ
ВАШИНГТОН
Оторвавшись от экрана, по которому ползли строчки сведений, касающихся прошлого Николая Хела, мистер Даймонд перевел взгляд на Помощника:
— Отлично, бросай это и давай переходи к современности! Дай нам краткий очерк его антитеррористической деятельности с того дня, как он вышел из тюрьмы, и до настоящего времени.
— Слушаюсь, сэр. Одну минутку, сейчас все будет готово.
С помощью “Толстяка” и манипуляций ловких, чувствительных пальцев Даймонд ознакомил присутствующих с основными фактами из жизни Николая Хела вплоть до середины срока его тюремного заключения, время от времени извлекая из своей памяти кое-какие дополнительные детали и подробности и добавляя их к кратким сведениям, появляющимся на экране. Вся эта операция заняла только двадцать две минуты, поскольку информация, которую запоминал и выдавал “Толстяк”, ограничивалась исключительно перечислением сухих событий и фактов; страсти и эмоции были ему органически чужды.
Все эти двадцать две минуты Старший Оперативник сидел, сгорбившись на своем белом пластмассовом стуле, и тосковал по сигаре, не осмеливаясь закурить. В самом мрачном расположении духа он размышлял о том, что подробности описания жизни какого-то мудака, обожающего прослушивание гуков, являются, видимо, чем-то вроде наказания ему, Старру, за то, что он завалил упреждающий удар в Риме и упустил девчонку. Стараясь не уронить достоинства, Старр напустил на себя выражение скучающего безразличия, тихонько, сквозь зубы, посвистывая и время от времени прерывисто вздыхая. Его беспокоило не только то, что его наказывают, как нашкодившего мальчишку. Он чувствовал, что интерес Даймонда к Николаю Хелу выходит за рамки профессиональных обязанностей эмиссара Компании. Было в нем что-то глубоко личное, а Старр, обретя немалый опыт за годы, проведенные в окопах ЦРУ, привык остерегаться таких вещей. Не следует примешивать к работе личные чувства, если хочешь выполнить ее хорошо.
Видимо, беря пример со своего высокопоставленного соотечественника, стажер ЦРУ “по террористическим актам” напустил на себя строгий вид, внимательно изучая информацию, появившуюся на экране стола для заседаний, однако вскоре взгляд его начал блуждать, и внимание мистера Хамана как-то незаметно переключилось на нежно-розовые, упругие икры мисс Суиввен; он то и дело широко ухмылялся, полагая, видимо, что именно так должны себя вести галантные обольстители.
Заместитель сопровождал каждый новый факт коротким кивком головы, желая показать, что ЦРУ в курсе и вся эта информация ему знакома, и что он просто мысленно отмечает то, что давным-давно навязло в зубах. В действительности у сотрудников ЦРУ уже не было доступа к “Толстяку”, а компьютерная система Компании давным-давно поглотила и переварила все данные из банков ЦРУ и Агентства Национальной Безопасности.
Мистер Эйбл, со своей стороны, сохранял на своем лице выражение легкой скуки и делал вид, что слушает только из любезности, хотя на самом деле его весьма заинтересовали некоторые эпизоды из биографии Хела, особенно те, где речь шла о мистицизме и редчайшем даре предчувствия; вкусы этого утонченного джентльмена всегда устремлялись к тайному и экзотическому и ярко проявлялись в его сексуальной раздвоенности.
За стеной, в машинном зале, послышался приглушенный звонок, и мисс Суиввен поднялась, чтобы получить фотоснимки Николая Хела, затребованные мистером Даймондом. На минуту в зале заседаний, воцарилась тишина, если не считать слабого гудения и пощелкивания, доносившегося из компьютера Помощника: тот рылся в международных банках памяти “Толстяка”, перенося из них кое-что в кратковременную память. Мистер Даймонд закурил сигарету и вместе со своим стулом развернулся к окну, глядя на залитый электрическим светом памятник Вашингтону и задумчиво барабаня по колену костяшками пальцев.
Мистер Эйбл громко вздохнул, изящным движением поправил стрелку на брюках и взглянул на часы.
— Надеюсь, наша встреча не затянется надолго. У меня есть еще планы на сегодняшний вечер.
В голове его носились чудесные видения, и восхитительный образ юного Ганимеда, сына сенатора, не оставлял его ни на минуту.
— А, — произнес Даймонд, — вот и они. Он протянул руку за фотографиями, которые мисс Суиввен доставила из машинного зала, и быстро просмотрел их.
— Снимки разложены в хронологическом порядке. Вот первый, — это увеличенное фото Хела из его удостоверения личности, когда он только начинал работать в шифровальном отделе “Сфинкса/FE”.
Он передал карточку мистеру Эйблу, который долго изучал ее зернистую от слишком большого увеличения поверхность.
— Интересное лицо. Тонкое. Надменное. Твердое.
Представитель ОПЕК протянул фотографию сидевшему напротив него Заместителю, который, лишь мельком взглянув на снимок, точно он был ему уже давно знаком, передал его Даррилу Старру.
— Ч-черт! — воскликнул Старр. — Да он тут совсем птенчик! Больше пятнадцати-шестнадцати ему ни за что не дашь!
— Его внешность обманчива, — заметил Даймонд. — К тому моменту, когда был сделан этот снимок, ему исполнилось двадцать два года. Эту черту — выглядеть моложе своего возраста Хел унаследовал от матери. Сейчас ему около пятидесяти трех, но мне говорили, что выглядит он лет на тридцать — тридцать пять, не больше.
Палестинский козопас потянулся было к фотографии, но она снова перешла к мистеру Эйблу, который, заново вглядевшись в нее, проговорил:
— Что у него с глазами? Какие-то они странные. Как будто стеклянные.
Даже на таком черно-белом изображении глаза Хела казались неестественно прозрачными.
— Да, — сказал Даймонд, — глаза у него необычные. Они совершенно особого, ярко-зеленого цвета, такого, какой бывает у древних стеклянных сосудов. Это самая примечательная черта его внешности.
Мистер Эйбл искоса взглянул на Даймонда:
— Вы встречали этого человека лично?
— Я... Я интересовался им в течение многих лет, — уклончиво ответил Даймонд, передавая ему вторую фотографию.
Едва взглянув на нее, мистер Эйбл в ужасе отшатнулся. Невозможно было узнать в этом человеке красавца паренька, которого он видел на предыдущем снимке. Нос его был перебит и свернут налево. Толстый, заметный рубец от шрама шел через всю правую щеку, другой наискось пересекал лоб, задевая бровь. Нижняя губа выглядела распухшей и вся была изрезана трещинами, а под левой скулой красовался большой набухший желвак. Глаза Хела были закрыты, и лицо выглядело спокойным.
Осторожно, точно боясь испачкаться, мистер Эйбл подтолкнул фотографию к Заместителю.
Палестинец опять протянул было руку, но снимок уже перешел к Старру.
— Тысяча чертей! Похоже, будто этот парень бросился с кулаками на груженый товарный поезд!
— То, что вы здесь видите, — объяснил Даймонд, — результат энергичного допроса, произведенного военной разведкой. Фотография сделана примерно через три года после избиения, во время подготовки к пластической операции, когда Хел был под наркозом. А вот здесь он же — через неделю.
Даймонд пустил по столу следующую фотографию. Лицо Хела после недавней операции все еще казалось немного припухшим, однако все следы деформации исчезли; на коже его не осталось даже тоненьких, еле заметных морщинок, указывавших на возраст.
— Сколько же ему тут лет? — поинтересовался мистер Эйбл.
— Между двадцатью четырьмя и двадцатью восемью.
— Невероятно! Он выглядит даже моложе, чем на первой фотографии.
Палестинец изо всех сил вытягивал шею, пытаясь разглядеть снимок, который опять миновал его.
— Это увеличенные фотографии из его паспортов. Костариканский он получил вскоре после пластической операции, а французский — год спустя. Мы полагаем также, что у Хела есть паспорт гражданина Албании, но у нас нет его копии.
Мистер Эйбл быстро пересмотрел все паспортные фото, которые, в соответствии со своим назначением, были слишком светлые и отвратительного качества. Что-то в них, однако, привлекло его внимание, и он. сравнил их с французским снимком.
— Вы уверены, что это тот же самый человек? Даймонд взял фотографию и еще раз взглянул на нее.
— Да, это Хел.
— Но глаза...
— Я понимаю, что вы имеете в виду. Поскольку необычный цвет глаз сорвал бы ему любую маскировку, он запасся несколькими парами некорректирующих контактных линз, чистых в центре, но с окрашенной радужной оболочкой.
— Значит, он может менять цвет глаз по своему усмотрению? Интересно.
— О да! Хел всегда придумывает что-нибудь оригинальное, он чрезвычайно изобретателен!
Представитель ОПЕК улыбнулся:
— Уже второй раз я слышу в вашем голосе нечто похожее на восхищение.
Даймонд холодно посмотрел на него:
— Вы ошибаетесь.
— Неужели? Ну, хорошо. А есть ли у вас последние снимки этого изобретательного — но совсем не восхитительного — мистера Хела?
Даймонд взял стопку оставшихся фотографии и рассыпал их по столу.
— Конечно. У нас их сколько угодно. И надо вам сказать это — все типичные образцы работы ЦРУ.
Заместитель поднял брови в мученическом недоумении.
Мистер Эйбл, нахмурившись, в некотором замешательстве пересмотрел все фотографии, затем пододвинул их к Старру.
Но тут мистер Хаман, внезапно подпрыгнув, прихлопнул ладонью всю пачку, затем он сконфуженно, глуповато ухмыльнулся, заметив, что все смотрят на него. Придвинув к себе фотографии, стажер “по терроризму” стал внимательно их рассматривать.
— Ничего не понимаю, — признался он наконец. — Что все это значит?
На каждом из снимков фигура в центре была смазанной. Сделаны фотографии были в самых различных местах: в кафе, на городских улицах, на морском побережье, на трибунах стадиона и в аэропорту, — и везде изображение было очень четким, что характерно для хорошей фотосъемки; но ни на одном из них невозможно было узнать человека, которого фотографировали, в сторону он отклонялся именно в тот момент, когда затвор щелкал.
— Это действительно нечто, чего я не могу понять, — сообщил козопас так, будто его сомнения были необыкновенно примечательны и важны для всех. — Это нечто, чего мой разум... не постигает.
— Отсюда следует, — объяснил Даймонд, — что Хела невозможно сфотографировать, если только он сам этого не захочет, хотя есть все основания полагать, что ему неизвестно о попытках ЦРУ заснять его и документировать его деятельность.
— Тогда почему же он портит каждый снимок? — удивился мистер Эйбл.
— Случайно. Очевидно, это связано с его способностью предчувствия. Он чувствует, когда на нем сосредоточено чье-то внимание. По-видимому, ощущение того, что за ним следит объектив фотокамеры, аналогично тому, как если бы его отслеживали через оптический прицел, а момент, когда оператор щелкает затвором, подобен нажатию на спусковой крючок.
— Выходит, он пригибается именно в ту секунду, когда его снимают, — подытожил мистер Эйбл. — Невероятно! Просто невероятно!
— Мне кажется, на сей раз я расслышал восхищение в вашем голосе? Или мне послышалось? — насмешливо спросил Даймонд.
Мистер Эйбл улыбнулся и кончиками пальцев козырнул, точно допуская такое предположение.
— Я должен кое о чем спросить вас. Майор, который участвовал в этом довольно-таки грубом допросе Хела, носил фамилию Даймонд<Diamond (англ.) — алмаз>. Мне, разумеется, известно об особой склонности ваших людей сравнивать себя с драгоценными камнями или металлами — ваш меркантильный мир богато украшен Рубинами, Сапфирами и Жемчугами, — тем не менее в данном случае совпадение имен меня несколько смущает. Совпадение в конечном счете — главное оружие Судьбы.
Даймонд легонько похлопал по краешкам фотографий, подравнивая стопку, затем, отодвинув их в сторону, небрежно ответил:
— Майор Даймонд, если это вас так интересует, был моим братом.
— Понятно, — сказал мистер Эйбл.
Старший Оперативник встревоженно взглянул на Даймонда; его опасения насчет личной заинтересованности шефа подтвердились.
— Сэр! — произнес Первый Помощник. — У меня готов список антитеррористических операций Хела.
— Отлично. Давай его на стол. Только самое основное. Никаких подробностей. Я хочу только, чтобы эти джентльмены получили представление, с кем мы имеем дело.
Хотя Даймонд сам потребовал дать только поверхностный обзор антитеррористической деятельности Хела, однако первая строчка, которая появилась на экране стола для заседаний, оказалась такой короткой, что ему пришлось дополнить ее пояснениями.
— Первую операцию Хела нельзя, строго говоря, назвать антитеррористической. Как видите, это было лишь нападение на руководителя Советского торгового представительства в Пекине, совершенное вскоре после того как китайские коммунисты окончательно взяли управление страной в свои руки. Операция проводилась в строжайшей тайне и была так хорошо завуалирована, что ЦРУ успела стереть информацию с большинства своих магнитных лент, прежде чем Компания потребовала их, с тем чтобы заложить в “Толстяка” дубликаты. Короче говоря, происходило все это так: американские разведывательные службы были обеспокоены созданием советско-китайской коалиции, несмотря на тот факт, что между этими двумя державами существовало вполне достаточно причин для разногласий — вопрос о границах, идеологические противоречия, неравноценное промышленное развитие, расовое недоверие. Эти бравые парни из разведки, у которых головы были просто-таки начинены замечательными идеями, разработали план использования этих глубинных различий, для того чтобы разрушить крепнущий союз. Они предложили послать в Пекин своего агента, который убьет главу Советского торгового представительства, что, естественно, вызовет возмущение Москвы. Китайцы будут думать, что русские пожертвовали одним из своих людей, чтобы искусственно создать инцидент и оправдать тем самым срыв переговоров. Советы же, зная совершенно точно, что они тут ни при чем, решат, что удар нанесли китайцы и по тем же самым причинам. А когда китайская сторона представит документы, изобличающие, по их мнению, русских в двуличности, Советы начнут клясться, что материалы эти сфабрикованы Пекином, с тем чтобы оправдать свой трусливый выпад. Китайцы же, прекрасно зная, что они тут ни при чем, будут стоять на своем, утверждая, что все это — заговор русских. То, что план этот должен был удаться, подтверждалось тем обстоятельством, что советско-китайские отношения не имели крепких корней, — их и сегодня характеризуют недоверие и враждебность, так что государства Западного блока легко могли натравить их друг на друга, предотвратив нежелательный альянс, Единственной загвоздкой, маленьким, но серьезным препятствием в этом оригинальном и хитроумном заговоре, составленном начиненными идеями вундеркиндами, было отсутствие агента, который достаточно хорошо владел бы китайским для того, чтобы пробраться в глубь страны, не привлекая к себе внимания, а в случае необходимости мог бы сойти за русского. От него требовалась определенная самоотверженность, так как этот план не имел почти никаких шансов на успех, и еще меньше шансов оставалось на то, чтобы уйти невредимым, когда удар будет нанесен. Агент должен был обладать блестящим умом, навыками натренированного убийцы и находиться в безвыходном положении либо оказаться безрассудным настолько, чтобы согласиться на предложение, которое не давало ему ни одного шанса из ста на то, чтобы выжить. ЦРУ перебрало все свои варианты и нашло только одного из всех, кто был у них на примете, в точности соответствующего этим требованиям...
ЯПОНИЯ
Стояла ранняя осень, четвертая осень, которую Хел проводил в камере тюрьмы Сугамо. Опустившись на колени перед своим столиком-кроватью, он погрузился в распутывание какой-то трудной проблемы баскской грамматики. И вдруг почувствовал легкое покалывание у корней волос на затылке. Подняв голову, он сосредоточил внимание на своих ощущениях. Аура человека, который приближался сейчас к его камере, была ему незнакома. За дверью послышались какие-то звуки, и она медленно открылась, Вошел улыбающийся охранник с треугольным шрамом на лбу; Николай ни разу не видел и не ощущал этого человека. Охранник откашлялся:
— Пожалуйста, пойдемте со мной.
Николай нахмурился. Охранник вежливо обращается к заключенному? Он не спеша собрал все свои записи, закрыл книгу и только после этого встал. Он сказал себе, что должен сохранять спокойствие и быть начеку. В этом небывалом вторжении в его обычный распорядок могла таиться надежда... или опасность. Он поднялся с колен и вышел из камеры, сопровождаемый вежливым охранником.
— Мистер Хел? Рад познакомиться с вами.
Элегантный молодой мужчина встал, чтобы пожать руку Николаю, когда тот вошел в комнату для посетителей. Контраст между его отличным, с иголочки костюмом от “Айви Лиг”, дополненным узеньким, модным галстуком, и мятой серой тюремной одеждой Николая был не более разительным, чем между их внешностью и темпераментами. Добродушный агент ЦРУ был крепким, атлетического сложения человеком, из тех, кто, едва успев познакомиться, начинает называть вас по имени и хлопать по коленке, — черты, отличающие всех американских торговцев. Хел, поджарый, худощавый, весь состоящий из мускулов, держался сдержанно и отстранение. Агент, известный тем, что сразу же умел завоевывать доверие, был существом, брызжущим трескучими словами и здравым смыслом. В характере Хела были сосредоточены полутона и тонкости скрытого смысла, лежащего в глубине. Они стояли друг против друга, как стенобитное орудие и острая, разящая рапира.
Агент кивнул охраннику, чтобы он вышел и оставил их вдвоем. Хел опустился на краешек стула; три года его единственным сиденьем была железная койка, и он отвык сидеть откинувшись на спинку стула и расслабившись. После четырех лет вынужденного молчания он находил светскую болтовню агента не столько досадной, сколько неуместной.
— Я попросил, чтобы нам принесли чай, — заговорил агент с той грубоватой простотой, которая, как он заметил, всегда благоприятно действует на людей, вызывая ответное доверие. — Нужно отдать должное японцам — это то, в чем они непревзойденные мастера, — умеют они приготовить хороший чай; как говорят мои друзья-англичане, “прекрасный тща-ай”, — он попытался воспроизвести характерный акцент лондонского кокни, но у него ничего не вышло, и он сам рассмеялся своей неудаче.
Хел смотрел на него молча, получая некоторое удовлетворение оттого, что американец был явно потрясен следами побоев на его лице; поначалу тот смущенно отводил взгляд в сторону, потом справился с собой и заставил себя смотреть на Николая прямо, стараясь и виду не показать, что ему неприятно.
— Я вижу, вы в отличной форме, мистер Хел. Я ожидал, что физическая неподвижность отразится на вашем самочувствии. Правда, у вас есть одно немаловажное преимущество. Вы не переедаете. Если хотите знать мое мнение, большинство людей переедает. Наш старина организм работал бы куда лучше, если бы в него не загружали столько пищи, сколько люди, как правило, считают нужным загружать. Мы ведь постоянно что-то жуем, засоряя свой желудок всякой дрянью, вы согласны со мной? А, ну вот, наконец-то! Вот и чай!
Вошел охранник с подносом, на котором стоял толстенький круглый чайничек и две японские чашечки без ручек. Агент разливал чай неуклюже, как добродушный, желающий услужить медведь, очевидно считая, что отсутствие изящества — главный признак мужественности. Хел принял от него чашку, но не прикоснулся к ней.
— Ваше здоровье! — произнес агент, отпивая глоток. Он потряс головой и засмеялся. — Думаю, вы не говорите “Ваше здоровье!”, когда пьете чай. Что вы говорите в таких случаях?
Хел поставил чашку на стол.
— Чего вы хотите от меня?
Агент, имея достаточный опыт бесед с глазу на глаз, почувствовал холодок в тоне Николая и, следуя затверженным правилам, тут же дал задний ход:
— Полагаю, вы правы. Лучше нам сразу перейти к делу. Послушайте, мистер Хел, я ознакомился с вашей историей, и если вы спросите меня, что я о ней думаю, то я вам отвечу одно: глухо, как в танке. Во всяком случае, это мое личное мнение.
Хел поднял глаза и в упор посмотрел прямо в честное, открытое лицо агента. Подавляя в себе желание броситься вперед и разбить, размозжить, расквасить улыбающуюся физиономию, он снова опустил глаза и сказал:
— Значит, это ваше личное мнение? Широкая улыбка агента медленно погасла. Хватит, не будет он больше вилять, ходить вокруг да около. Он выскажет все начистоту. Ему вспомнилась одна хорошая поговорка, которую он выучил, когда проходил курс умения убеждать: “Не пренебрегай правдой. При правильном обращении она может оказаться эффективным оружием, Но и не забывай, что это оружие может затупиться, если использовать его слишком часто”.
Наклонившись вперед, он проговорил искренне и доверительно:
— Думаю, я могу вызволить вас отсюда, мистер Хел.
— Какой ценой? Чем мне придется за это платить?
— Разве это имеет значение?
Хел на мгновение задумался.
— Да.
— Ладно. Нам нужно провернуть одну работенку. Вы можете это сделать. Взамен вы получите свободу.
— Я и так свободен. Вы хотите сказать, что заплатите мне моим освобождением.
— Как вам угодно.
— Какого рода освобождение вы мне предлагаете?
— Что?
— Освобождение для чего?
— Мне кажется, я не совсем вас понимаю. Освобождение, парень, — свобода! Ты сможешь делать что хочешь, идти куда захочешь!
— А, понятно. Вы предлагаете мне гражданство и значительную сумму денег?
— Хм… Нет. Я имел в виду... Послушайте, я уполномочен предложить вам свободу, но никто не говорил мне ничего ни о деньгах, ни о гражданстве.
— Позвольте мне удостовериться, что я понял вас правильно. Вы предлагаете мне возможность вновь бродить по Японии, в любую минуту подвергаясь опасности быть арестованным, не имея гражданства ни одной страны и обладая свободой идти куда угодно и делать что угодно из того, что не стоит денег. Так?
Хел получил некоторое удовольствие, видя замешательство агента.
— Э... Я сказал только, что вопрос о деньгах и о гражданстве пока не обсуждался.
— Ясно. — Хел встал. — Почему бы вам не прийти снова, когда вы проработаете все детали вашего предложения?
— А вы не хотите спросить, какое задание мы намерены вам поручить?
— Нет. Полагаю, оно будет предельно трудным. Очень опасным. Скорее всего, убийство. Иначе вы не были бы здесь.
— О, я не стал бы называть это убийством, мистер Хел. Мне не нравится это слово. Это скорее... скорее сродни подвигу солдата, который, сражаясь за свой идеалы, убивает одного из врагов.
— Вот я и говорю — убийство.
— Конечно, вы можете остаться при своем мнении.
— Непременно останусь. До свидания.
Агенту уже начинало казаться, что им вертят, как хотят, что он в руках у этого человека, хотя весь опыт его предыдущей деятельности сводился к тому, что вертел людьми именно он. Тем не менее он, отступая, опять надел на себя защитную маску доброго малого, этакого рубахи-парня.
— Ладно, мистер Хел. Я поговорю с моими начальниками; посмотрим, что можно для вас сделать. Вы ведь знаете, я на вашей стороне. Послушайте-ка! Я ведь вам даже не представился — ну и дела! Приношу тысячу извинений.
— Не утруждайте себя. Меня не интересует, кто вы.
— Ладно, будь по-вашему. Но примите мой совет, мистер Хел. Не упускайте этот шанс. Знаете, счастливый случай не стучится в дверь дважды.
— Глубокомысленное замечание. Вы случайно не собираете афоризмы?
— Я загляну к вам завтра.
— Прекрасно. И попросите охранника постучать в дверь моей камеры два раза. Мне не хотелось бы, спутать его со счастливым случаем.
Требования Хела обсуждались в Дальневосточном штабе ЦРУ, в нижнем этаже здания “Дай Иджи”. С гражданством все выглядело достаточно просто. Оно будет, конечно, не американским. Такая честь приберегалась для птиц более высокого полета. Но можно сделать его гражданином Панамы, или Никарагуа, или Коста-Рики — любой территории, находящейся под контролем ЦРУ. Потребуется, конечно, дать на лапу кое-кому из местных, но, в общем, это можно устроить.
С оплатой было хуже: платить Хелу им не хотелось. Не потому, что гибкий бюджет ЦРУ требовал какой-нибудь экономии, но протестантское уважение к материальным благам, привычка считать их знаком Божьего благоволения побуждала бравых ребят горько сожалеть о деньгах, потраченных даром. А деньги эти, несомненно, окажутся потрачены даром, так как математическая вероятность того, что Хел вернется живым, была равна нулю. Кроме того, предстояли еще расходы по перевозке Хела в Соединенные Штаты для косметической операции, поскольку он не смог бы пробраться в Пекин с такой покореженной рожей. В конце концов ребята из ЦРУ все же пришли к выводу, что другого выхода у них нет. В их картотеке нашлась только одна карточка с именем человека, способного совершить задуманное ими дело.
Они решили сделать ему костариканское гражданство и выдать сто зелененьких.
Следующий вопрос...
Однако когда на следующее утро американский агент снова посетил тюрьму Сугамо, он обнаружил, что у Хела имеется еще одно требование. Он выполнит задание только в том случае, если ЦРУ сообщит ему адреса трех человек, которые его допрашивали: “доктора”, сержанта Военной полиции и майора Даймонда.
— Минуточку. Послушайте, мистер Хел. Мы не можем принять таких условий. ЦРУ заботится о безопасности своих сотрудников. Не можем же мы преподнести их вам вот так, на блюдечке с голубой каемочкой. Будьте же благоразумны. Что прошло, то прошло. Ну как? Что вы скажете?
Хел поднялся и попросил охранника проводить его обратно в камеру.
Добродушный молодой американец с открытым лицом вздохнул и покачал головой:
— Ладно. Подождите, я пошлю запрос в свое ведомство, чтобы они мне дали добро, О’кей?
ВАШИНГТОН
— ...И, я полагаю, мистер Хел успешно справился со своим заданием, — заметил мистер Эйбл, — в противном случае мы не сидели бы сейчас здесь, занимаясь его особой.
— Совершенно верно, — ответил Даймонд. — Нам не известны подробности акции, но месяца через четыре после того, как Хела ввезли в Китай через Гонконг, его подобрал полицейский патруль Иностранного легиона во французском Индокитае. Он был в ужасном состоянии... Пару месяцев провалялся в больнице в Сайгоне... Затем он на некоторое время исчез из нашего поля зрения и появился вновь уже как свободный антитеррорист, работающий по найму. Мы связываем его имя с целым перечнем нападений на террористические группировки и отдельных террористов, обычно этот труд оплачивали правительства заинтересованных стран через свои разведывательные службы.
Даймонд повернулся к Помощнику:
— Давайте-ка быстренько просмотрим список.
Основные детали множества операций замелькали на экране стола для заседаний, по мере того как “Толстяк” выдавал данные о карьере Николая Хела, начиная с пятидесятых годов и заканчивая серединой семидесятых. Время от времени то один, то другой из присутствующих просил остановить аппарат, интересуясь подробностями.
— Господи Иисусе! — не выдержав, воскликнул вдруг Старр. — Поистине этот парень работает на два фронта! В Штатах он одновременно ударяет и по тройному К<Тройное К — Ку-Клукс-Клан>, и по их противникам; в Белфасте он варится сразу в обоих котлах этого ирландского рагу; похоже, он успел поработать на всех, кроме арабов и греческой хунты, испанцев и аргентинцев. А оружие, которым он пользуется?! Вы видели когда-нибудь что либо подобное? Наряду с обычным набором всяких “пушек” и сигар с нервно-паралитическим газом у него тут значатся такие штуки, как карманная расческа, соломинка для коктейлей, свернутый листок бумаги, дверной ключ, электрическая лампочка... С этим парнем надо держать ухо востро, не то, пожалуй, он удавит вас вашими собственными подштанниками!
— Да, — сказал Даймонд. — Дело в том, что он занимался особым видом борьбы “Обнаженным — убивать”. Установлено, что Николай Хел может найти в обычной европейской комнате приблизительно две сотни предметов, которые в его руках могут стать смертельным оружием.
Старр покачал головой и громко присвистнул.
— Прежде чем справишься с таким парнем, пожалуй, в кровь обдерешь себе ногти да и морду расквасишь!
Мистер Эйбл побледнел от таких грубых, низменных сравнений.
Палестинский козопас, тряся головой, сокрушенно прошептал:
— Не понимаю, за что ему платят такие чудовищные суммы денег, неужели его услуги так ценны? У меня на родине за жизнь человека дают, если перевести на доллары, не больше, чем два бакса и тридцать пять центов.
Даймонд устало посмотрел на него.
— Это самая подходящая цена за одного из ваших соотечественников. Правительства готовы платить Хелу громадные суммы за уничтожение террористов в основном потому, что антитерроризм — наиболее экономичное средство ведения борьбы. Представьте себе, в какую сумму обошлось бы создание специальных сил, способных защитить каждого гражданина страны от нападения на улице, в его собственном доме, в машине... Одни только поиски людей, похищенных террористами, стоят миллионы долларов. Правительству очень выгодно уничтожить террориста, заплатив за это несколько сотен тысяч, и избежать при этом недовольства и раздражения граждан, ведущих к антиправительственным выступлениям.
Даймонд повернулся к Помощнику:
— Сколько в среднем получает Хел за одну операцию?
Помощник тут же запросил “Толстяка”.
— Около четверти миллиона, сэр. Это в долларах. Но он, похоже, отказался брать плату в американских долларах с тысяча девятьсот шестьдесят третьего года.
Мистер Эйбл хихикнул:
— Хитрец, ничего не скажешь. Даже если без конца бегать в банк и менять там доллары на нормальные деньги, все равно потерпишь убыток — ведь курс доллара то и дело падает!
— Правда, — продолжал Помощник, — тут есть некоторые нюансы. Чтобы получить более точное представление о его гонорарах, следовало бы взять среднее число, разделив общую сумму на количество выполненных им операций.
— Почему так? — спросил палестинский козопас, довольный, что ему удалось вставить словечко.
— Он, кажется, иногда не берет плату за свою работу.
— О? — произнес мистер Эйбл. — Это удивительно. Если вспомнить о том, как он пострадал от рук Оккупационных сил, и о том, что он предпочитает вести жизнь, соответствующую его вкусам и воспитанию, я бы, скорее, предположил, что он служит только тем, кто дает ему наивысшую цену.
— Не совсем так, — поправил его Даймонд. — С тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года он несколько раз выполнял задания различных еврейских боевых группировок и не брал за это денег — этакое, своего рода, извращенное восхищение их борьбой против превосходящих сил.
Мистер Эйбл чуть приподнял уголки губ.
— Возьмем другой случай, — продолжал Даймонд. — Он оказывал услуги, причем совершенно бесплатно, баскской националистической организации ЕТА-6. В благодарность за это они охраняют его замок в горах. Охрана эта, кстати, весьма эффективна. Нам известны три случая, когда люди отправлялись в горы, чтобы отомстить за какую-то очередную акцию Хела, и все они просто-напросто бесследно исчезли. А иногда Хел берется за работу только потому, что ему не нравятся действия какой-либо террористической группировки. Не так давно он как раз сделал нечто подобное для западногерманского правительства. Покажите-ка нам это, Луэллин.
И мужчины, собравшиеся вокруг стола для заседаний, узнали подробности того, как Хел проник в пользующуюся печальной известностью группу немецких террористов, после чего человек, чье имя группа носила, оказался в тюрьме, а его подруга умерла.
— Так он замешан в этом деле? — с оттенком благоговейного ужаса и восхищения спросил мистер Эйбл.
— Спорю на что угодно — он отхватил за это кругленькую сумму. Черт меня побери, если это не так! Но больше всего денег за одну операцию он получил в Соединенных Штатах, — сказал Даймонд. — И, что интересно, счет был оплачен частным лицом. Давай посмотрим, что у тебя там имеется на эту тему, Луэллин.
— Это которая, сэр?
— Лос-Анджелес — май семьдесят четвертого. На экране начали появляться строчки, и Даймонд принялся объяснять:
— Вы наверняка помните этот случай. Пятеро членов банды городских воров, громил и негодяев, называвших себя “Единой Маоистской Фалангой”, были уничтожены в продолжавшейся целый час перестрелке. Все это время три с половиной сотни полицейских из SWAT, люди из ФБР и советники из ЦРУ поливали огнем дом, в котором укрылись бандиты.
— А при чем тут Хел? — спросил Старр.
— Его нанял один человек, чтобы он установил место, где скрываются гангстеры, и уничтожил их. План был разработан таким образом, чтобы исключить вмешательство полиции и ФБР; они должны были появиться там уже после того, как дело будет сделано, и спокойно пожинать лавры... К несчастью для Хела, они прибыли на полчаса раньше; он был еще в доме, когда они окружили его и открыли огонь, применяя одновременно огнестрельное и газовое оружие. Ему пришлось взломать настил пола и лечь ничком, укрывшись в перекрытии. В последнюю минуту ему удалось выбраться и присоединиться к толпе офицеров. Разумеется, он был одет как полицейский из SWAT — форма, бейсбольное кепи и все такое.
— Но, насколько я помню, — заметил мистер Эйбл, — в отчете говорилось о том, что из дома во время операции тоже отвечали выстрелами.
— Все это выдумки. К счастью, никому даже в голову не пришло задуматься над тем, что, хотя в обуглившихся развалинах нашли два миномета и целый арсенал винтовок и пулеметов, ни один из трехсот пятидесяти полицейских (и бог знает какого еще количества зевак) не получил даже царапины после целого часа ожесточенной стрельбы.
— Однако я видел фотографии кирпичной стены, от которой пулями были отколоты куски.
— Естественно. Если вы окружаете дом тремя с лишним сотнями до зубов вооруженных молодчиков и они начинают палить без передышки, можете быть уверены, что энное количество пуль, влетев в одно окно, вылетит в другое.
— То есть вы хотите сказать, что полицейские и агенты ФБР и ЦРУ стреляли друг в друга? — засмеялся мистер Эйбл.
Даймонд пожал плечами:
— А где вы найдете гениев за двадцать тысяч в год?
Заместитель почувствовал, что должен встать на защиту своей организации.
— Хочу напомнить вам, что ЦРУ играло там исключительно роль наблюдателя. По закону мы не имеем права уничтожать кого-либо в частном доме.
Все с сомнением уставились на говорящего. Наконец мистер Эйбл прервал затянувшееся молчание, обратившись к Даймонду с вопросом:
— А для чего этому человеку нужно было тратить бешеные деньги, нанимая Хела, если он спокойно мог предоставить все дело полиции?
— Полиция могла взять кого-нибудь живым. Тогда неизбежно последовал бы суд, на котором этот, оставшийся в живых, член банды дал бы показания.
— А, ну да, понимаю.
Даймонд снова повернулся к Помощнику:
— Кончай с этими подробностями и прокрути нам быстренько все остальные операции Хела.
Сменяя друг друга, на стеклянной крышке стола стали в хронологическом порядке появляться краткие сведения обо всех известных акциях Николая Хела. Сан-Себастьян, финансировала ЕТА-6; Берлин, финансировало Германское правительство; Каир, спонсор неизвестен; Белфаст, финансировала IRA<IRA — Ирландская Республиканская Армия>; Белфаст, спонсор UDA<UDA — Единая Демократическая Армия>; Белфаст, спонсор Британское правительство — и так далее, и тому подобное. Затем запись неожиданно прервалась.
— Два года назад он удалился от дел, — объяснил Даймонд.
— Но в таком случае... — развел руками мистер Эйбл, словно недоумевая, из-за чего же разгорелся сыр-бор.
— К сожалению, у Хела чересчур развито чувство долга по отношению к друзьям. А Аза Стерн был его другом.
— Объясните мне одну вещь. На экране несколько раз появлялось слово “трюк”. Не понимаю, что бы это могло означать?
— Это связано с той системой, по которой Хел оценивает свои услуги. Свои акции он называет “трюками” и оценивает их точно так же, как это делают каскадеры в кино, на основании двух факторов: трудности выполняемой работы и степени риска. Ну, например, если сложность задачи состоит в том, что трудно подобраться к объекту или проникнуть в соответствующую организацию, он назначает более высокую цену. Но если последствия операции не будут слишком серьезными из-за некомпетентности членов организации, против которой направлена акция, то и цена за нее, соответственно, будет ниже (как в случае с IRA, например, или с ЦРУ). Или возьмем обратный пример — последний “трюк” Хела, перед тем как он отошел от дел. Один человек из Гонконга хотел вывезти своего брата из коммунистического Китая. Для человека вроде Хела это не представляло больших трудностей, поэтому можно было бы предположить, что и цена была достаточно скромной. Однако если бы он попался, ему пришлось бы поплатиться жизнью, в итоге сумма гонорара была соответствующим образом увеличена. Ну как, механизм вам ясен?
— И сколько же он получил за этот... трюк?
— Как ни странно, ничего. Человек, нанявший его, содержит специальное заведение, в котором обучаются самые дорогие куртизанки мира. Он скупает маленьких девочек со всего Востока и воспитывает их, прививая им такт и изящное, любезное обхождение. Обычно только одна из пятидесяти девочек, вырастая, становится достаточно привлекательной и искусной для того, чтобы превратиться в предмет его единственной в своем роде торговли. Другим он просто дает какую-нибудь полезную профессию и, когда им исполнится восемнадцать, отпускает их. В общем-то, все девушки свободны и могут уйти от него, когда захотят, но, поскольку он платит им большие деньги, они, как правило, продолжают работать у него лет десять, а затем, еще в расцвете жизненных сил, увольняются со службы, имея на своем счету в банке тысяч пятьсот или около того. У этого человека есть одна особенно выдающаяся ученица, женщина лет тридцати, которая оценивается в четверть миллиона в год. Хел вызволил из Китая брата этого человека и в обмен получил право в течение двух лет пользоваться ее услугами. Теперь она живет в ним в его замке. Ее зовут Хана — она наполовину японка, на четверть негритянка и на четверть белая. Кстати, интересная деталь — это воспитательное учреждение существует под вывеской христианского приюта для детей-сирот. Все девочки одеты в черно-голубую форму, а женщины, которые их обучают, носят одежды монахинь. Заведение называется “Сиротский приют Страстей Господних”.
Старр издал продолжительный свист.
— Так вы говорите, что эта самая дамочка у Хела получает четверть миллиона в год?! Сколько же, в таком случае, стоит одноразовое удовольствие?
— Вам, — сказал Даймонд, — это обошлось бы примерно в сто двадцать пять тысяч.
Козопас из ООП покачал головой:
— У этого Николая Хела, должно быть, денег куры не клюют, а?
— Он не так богат, как вам кажется. Во-первых, все его “трюки” довольно дорогостоящи. Особенно, когда требуется нейтрализовать правительство той страны, в которой он будет работать. Хел сначала собирает информацию, которую поставляет ему один человек, — мы так до сих пор и не смогли его обнаружить, — известный под кличкой Гном. Гном добывает сведения, дискредитирующие правительства и бросающие тень на некоторых политических деятелей. Хел покупает у него эту информацию и, если власти попытаются воспрепятствовать его деятельности, использует ее для шантажа. Информация эта стоит очень дорого. Хел тратит также уйму денег, снаряжая экспедиции по исследованию горных пещер Бельгии, Альп и Пиренеев, где он проживает. Это его хобби, и, надо сказать, оно не из дешевых. Ну и наконец его замок. За те пятнадцать лет, что прошли с тех пор, как он купил его, он потратил чуть больше двух миллионов на его восстановление; он пригласил к себе последних из оставшихся в живых первоклассных мастеров-каменотесов, резчиков по дереву, мастеров по изготовлению и кладке черепицы. А обстановка замка обошлась ему еще в два миллиона.
— Так, значит, — проговорил мистер Эйбл, — он живет в величайшей роскоши, этот ваш Хел?
— Да, без сомнения, в роскоши. Но примитивной. Замок полностью восстановлен в своем первоначальном виде. В нем нет ни электричества, ни центрального отопления, вообще никаких современных удобств, за исключением подземной телефонной линии, благодаря которой он узнает о появлении в окрестностях его логова каких-либо посторонних людей.
Мистер Эйбл кивнул, точно в подтверждение своим мыслям:
— Итак, человек, воспитанный в духе восемнадцатого века, создал для себя мир восемнадцатого века и живет в горах, в величественном и роскошном уединении. Как интересно! Однако меня удивляет, почему Хел не вернулся в Японию, к той жизни, к которой он был приучен с детства?
— Насколько я понимаю, выйдя из тюрьмы и обнаружив, до какой степени американизация “извратила” традиционный образ жизни и моральные устои японцев, он решил покинуть страну. Хел никогда больше туда не возвращался.
— Как мудро. В его памяти Япония навсегда останется такой, какой она была в тихие и мирные времена, когда царило благородство и душевное величие. Жаль, что он наш противник. Мне понравился ваш мистер Хел.
— Почему вы называете его моиммистером Хелом?
Мистер Эйбл улыбнулся:
— Вас это раздражает?
— Меня всегда раздражает тупость. Но вернемся к нашей проблеме. Нет, Хел далеко не так богат, как вы думаете. Он, вероятно, нуждается в деньгах, и это его слабое место. У него есть несколько тысяч акров земли в Вайоминге, квартиры в полудюжине столиц мира, прибежище в Пиренейских горах, но не более полумиллиона в Швейцарском банке. Он продолжает тратить деньги на свой замок и подземные экспедиции. Даже если предположить, что со временем он продаст свои квартиры и земельные угодья, все равно ему придется вести в своем замке достаточно скромное существование.
— Такую жизнь называют... какое-то для этого есть слово, — задумчиво сказал мистер Эйбл, и на губах его от сознания, что его тон раздражает Даймонда, появилась легкая, затаенная улыбка.
— Не знаю, что вы имеете в виду.
— Японское слово, которое употребляют, когда говорят о чем-то внутреннем, глубоко скрытом и полном достоинства.
— Шибуми!
— Ах, да! Таким образом, даже не совершая больше никаких “трюков”, ваш — я имею в виду наш — мистер Хел сможет жить в своем уединении, ведя жизнь шибуми.
— Ну, я бы этого не сказал, — вставил Старр. — По крайней мере не с курочкой по тысяче долларов за сеанс!
— Вы не могли бы помолчать, Старр? — попросил Даймонд.
Не в силах понять, почему так завелись боссы, стажер из ООП встал из-за стола и отошел к окну. Остановившись там, он принялся наблюдать, как светящийся колпачок на крыше машины “скорой помощи” прокладывает себе путь сквозь еле движущийся поток автомобилей. Красочное выражение Старра привлекло его внимание, и он принялся листать свой карманный англо-арабский словарик, бормоча: “курочка”. И вдруг внезапно и памятник Вашингтону, и широкая полоса машин, двигавшаяся по проспекту, исчезли, и в окно, заливая все помещение, хлынул ослепительный луч света.
С пронзительным криком стажер бросился на пол и закрыл голову руками, ожидая, что вот-вот раздастся оглушительный взрыв.
Каждый из присутствовавших в помещении отреагировал на происходящее по-своему. Старр вскочил, выхватывая из кобуры револьвер. Мисс Суиввен упала на стул. Заместитель закрыл лицо листом из доклада. Даймонд прикрыл глаза и покачал головой, поражаясь, какие все-таки идиоты его окружают. Мистер Эйбл разглядывал складки на своих брюках. А Помощник, увлекшись возней с “Толстяком”, вообще не заметил, что что-то произошло.
— Да поднимитесь же наконец с пола, мистер... э-э... Хаман! — сказал Даймонд. — Ничего не произошло. Порвалась пленка фильма, представлявшего уличное движение, вот и все.
— Да, но... — пробормотал смущенный мистер Хаман.
— Вы спустились на лифте вниз. Вы должны были понять, что находитесь в нижнем, подвальном этаже.
— Да, но...
— Неужели вы думали, что смотрите с шестнадцатого этажа вниз?
— Нет, но...
— Мисс Суиввен, выключите проектор и пометьте у себя, что он требует ремонта.
Даймонд повернулся к мистеру Эйблу:
— Я приобрел это устройство, чтобы создать более благоприятную атмосферу для работы, чтобы люди не чувствовали себя похороненными заживо в недрах земли.
— И вы способны так дурачить себя?
Старр сунул револьвер обратно в кобуру и взглянул на окно, точно говоря: “Ну что ж, обошлось... на этот раз”.
Все еще неуверенно улыбаясь, араб-стажер сконфуженно поднялся с пола.
— Ай-ай-ай, вот так номер! Думаю, эта шутка была рассчитана на меня!
Мисс Суиввен вышла в машинный зал и повернула ручку выключателя; ослепительный свет померк, белое матовое пятно словно вдвинулось в комнату, и она вся сразу как-то съежилась, уменьшилась в объеме.
Прекрасно, — сказал Даймонд. — Теперь вы имеете некоторое представление о человеке, с которым нам предстоит иметь дело. Сейчас я собираюсь немного поговорить о наших дальнейших планах, а потому попрошу вас двоих на время покинуть помещение, — и он указал Старру и фигляру из ООП на дверь, ведущую в спортивный зал и солярий.
— Подождите там, пока вас не позовут.
Делая вид, что ему совершенно безразлично, уходить или оставаться, Старр вразвалочку двинулся по направлению к солярию; араб семенил за ним, на ходу в очередной раз пытаясь объяснить, что шутка, по всей вероятности, была приготовлена специально для него.
Когда дверь за ними закрылась, Даймонд обратился к оставшимся с таким видом, будто Помощника здесь вообще не было, что, собственно, во многом соответствовало действительности.
— Итак, позвольте я изложу вам свои соображения по поводу наших дальнейших действий. Во-первых...
— Одну минуту, мистер Даймонд, — прервал его мистер Эйбл. — Меня беспокоит один момент, а именно — каково ваше личное отношение к Николаю Хелу?
— Что вы имеете в виду?
— Ах, оставьте! Вы, несомненно, проявляете к этому человеку совершенно особый интерес. Вам известны многочисленные подробности его жизни, которых нет в компьютерной памяти.
Даймонд пожал плечами:
— В конце концов, это человек с сиреневой картой, и мой долг — быть в курсе...
— Простите, что я опять вас прерываю, но все эти отговорки меня не интересуют. Вы сами признали, что офицер, первоначально допрашивавший Николая Хела, был вашим братом.
Секунду Даймонд не отрываясь смотрел на представителя из ОПЕК.
— Да, это так. Майор Даймонд был моим братом. Моим старшим братом.
— Вы были дружны с ним?
— Когда родители умерли, брат взял на себя все заботы обо мне. Он учился в колледже и все это время содержал меня. Даже и потом, когда он уже работал в OSS, и после в ЦРУ, он продолжал...
— Избавьте нас от ваших семейных переживаний. Таким образом, я не ошибусь, если скажу, что вы были очень дружны с вашим братом?
— Да, очень, — напрягшись, произнес Даймонд.
— Прекрасно. Теперь вот что. Когда вы коротко набрасывали биографию Николая Хела, вы проскочили слишком быстро один пункт, явно стараясь на нем не задерживаться. Вы упомянули, что он потребовал адреса тех трех человек, которые участвовали в его избиениях и пытках, применявшихся к нему во время допроса. Могу я предположить, что адреса эти нужны были ему не для того, чтобы посылать им поздравительные открытки к Рождеству... или поздравления с праздником Ханука?
Лицо Даймонда окаменело.
— Мой дорогой друг, если обсуждаемый нами вопрос представляется вам таким серьезным и вы нуждаетесь в моей помощи, тогда я вынужден настаивать на том, чтобы выяснить все до конца и расставить точки над “i”.
Даймонд поставил локти на стол и подпер большими пальцами подбородок. Он начал говорить сквозь скрещенные кисти рук, и голос его звучал ровно, без всякого выражения:
— Приблизительно через год после того, как Хел объявился в Индокитае, “врач”, который отвечал за применение наркотиков во время допроса, был найден мертвым в своей клинике в Манхэттене, где он делал аборты. В докладе следователя было сказано, что причиной смерти послужила нелепая случайность — он упал, когда нес пробирки с анализами, и одна из пробирок, разбившись, перерезала ему горло. Два месяца спустя переведенный а Соединенные Штаты сержант Военной полиции, который истязал Хела во время допросов, погиб в автомобильной катастрофе. Очевидно, он заснул за рулем, в результате чего машина съехала с дороги и сорвалась с обрыва. Ровно через три месяца майор Даймонд — в то время уже подполковник Даймонд, — находившийся в командировке в Баварии, катаясь на горных лыжах, погиб в результате несчастного случая.
Даймонд замолчал, прижав к губам кончики пальцев.
— Еще одна нелепая случайность, разумеется? — быстро подсказал мистер Эйбл.
— Именно так. Говорили, что он неудачно прыгнул с трамплина. Его нашли с лыжной палкой, торчавшей из его груди.
— Хм-м-м, — протянул после некоторой паузы мистер Эйбл. — Так вот, значит, как ЦРУ заботится о своих людях? Вам, должно быть, доставило немалое удовлетворение получить в свое подчинение организацию, которая спокойно сдала вашего брата Хелу.
Даймонд мельком взглянул на сидевшего напротив Заместителя.
— Вы правы. Я действительно испытываю большое удовлетворение.
Заместитель откашлялся:
— По правде говоря, я не служил в Управлении до весны...
— Скажите мне вот что, — снова заговорил мистер Эйбл. — Почему вы до сих пор не предприняли ничего, чтобы отомстить Хелу?
— Однажды я кое-что предпринял. И попробую еще раз. Время у меня есть.
— Ах вот как! Значит, вы уже сделали одну попытку! И когда же это?.. Ах, ну конечно! Полицейские, которые окружили тот дом в Лос-Анджелесе и открыли огонь на полчаса раньше намеченного срока! Это было ваших рук дело?
Даймонд наклонил голову, точно раскланиваясь перед публикой, наградившей его бурными аплодисментами.
— Таким образом, во всем, что вы делаете, присутствует, похоже, мотив мщения.
— Я делаю все исключительно ради блага Компании. У меня на руках документ, полученный от Председателя, где говорится, что провал в этом деле недопустим. Если для того, чтобы обеспечить успех мальчикам из “Черного Сентября”, нам потребуется уничтожить Хела, я, разумеется, выполню это с удовольствием. Это будет равноценная месть: жизнь за жизнь, а не — три убийства за избиение одного человека!
— Сомневаюсь, чтобы он считал свои действия убийствами. По всей вероятности, он рассматривал их как казнь, как приведение в исполнение смертных приговоров. И, если я правильно понимаю, он мстил не за свои физические страдания.
— Тогда за что же?
— За унижение, за оскорбленное достоинство. Это то, что недоступно вашему пониманию.
Даймонд коротко рассмеялся:
— Вы, кажется, воображаете, что знаете Хела лучше, чем я?
— Некоторым образом да, несмотря на то, что вы многие годы изучали его и следили за всеми его действиями. Понимаете, мы с ним, — учитывая, конечно, разницу наших культур, — принадлежим к одной касте, мы одной породы. Вы никогда до конца не поймете Хела, потому что игнорируете зыбкий, не видимый простым глазом барьер воспитания. На самом деле это непроходимая, бездонная пропасть, созданная Богом, как говорится в Коране и других священных книгах. Однако мы углубились и перешли на частности. Вернемся к нашей теме. Вы ведь выслали из комнаты этих двух сосунков не только потому, что хотели сделать наше общество более элегантным?
На мгновение Даймонд точно застыл, не произнося ни слова, затем коротко выдохнул:
— Я решил нанести визит в замок Хела, в Страну Басков.
— Это будет ваша первая встреча лицом к лицу?
— Да.
— А вы отдаете себе отчет в том, что выбраться из этих гор будет, возможно, гораздо труднее, чем попасть туда?
— Да. Но, я полагаю, мне удастся убедить мистера Хела в том, что будет весьма с его стороны неразумно помогать мисс Стерн. Прежде всего, нет никакого логического основания для того, чтобы он брался за это дело ради какой-то запутавшейся девчонки, происходящей к тому же из средних слоев общества и совершенно ему незнакомой. Хел всегда испытывал отвращение к непрофессионалам любого рода, включая и террористов-любителей. Мисс Стерн может воображать себя солдатом, борющимся за великое и благородное дело мировой справедливости, но, уверяю вас, все, что она делает, Хел не посчитает более серьезным, чем укол в задницу.
Мистер Эйбл в сомнении покачал головой:
— Даже если предположить, что мистер Хел действительно сочтет деятельность мисс Стерн возней в районе интимных частей тела, — он не стал размышлять, удачен ли этот каламбур<Стерн (англ. — stern) означает по-английски “корма”, сзади, “ягодицы”>, — все же нельзя сбрасывать со счетов тот факт, что Хел — друг покойного Азы Стерна, а вы сами недавно говорили, что чувство верности друзьям развито у него сверх меры.
— Это верно. Однако существует еще такая вещь, как финансовое давление, и в данном случае именно его мы можем применить. Нам известно, что Хел отошел от дел, как только скопил достаточно денег, чтобы жить так, как ему нравится, ни в чем не нуждаясь. Устроить “трюк” против наших друзей из ООП влетело бы ему в копеечку. Весьма вероятно, что Хел надеется в случае необходимости продать свою землю в Вайоминге и обрести, таким образом, финансовую независимость. Через два часа эта земля перестанет ему принадлежать. Все документы, удостоверяющие тот факт, что он приобрел ее, исчезнут; взамен их появятся новые, неопровержимо доказывающие, что земля эта представляет собой часть владений Компании. — Даймонд улыбнулся. — В качестве дополнительной выгоды мы получим еще и небольшие запасы каменного угля, которые в этой земле имеются. В довершение финансовых неурядиц Хела две очень простые, короткие телеграммы, отправленные Председателем в Швейцарию, станут причиной исчезновения той суммы денег, которую он держит в Швейцарском банке.
— Полагаю, деньги эти поступят в распоряжение Компании?
— Частично. Остальные будут удержаны банком в счет покрытия расходов по операции. Чего у швейцарцев не отнимешь, так это их бережливости. Один из основных принципов кальвинизма гласит: если не хочешь допускать в рай мотов и бродяг, для тех, кто хочет войти туда, установи вступительный взнос. Я намерен применить эти меры финансового воздействия, независимо от того, согласится ли Хел помочь мисс Стерн или нет.
— Это жест в память о вашем брате?
— Вы можете думать об этом и так, если хотите. Однако эта акция станет финансовой преградой на пути Хела и лишит его возможности действовать во вред Компании и тем странам, интересы которых вы представляете.
— А что, если денежные трудности окажутся недостаточным средством убеждения?
— У меня, разумеется, имеется запасной план действий, предусматривающий такую возможность. Компания окажет давление на Британское правительство, потребовав, чтобы оно не пожалело усилий, защищая членов “Черного Сентября”, замешанных в мюнхенской заварушке. Кроме того, она даст возможность этим мальчикам беспрепятственно угнать самолет, летящий в Монреаль. Это не потребует от нас слишком больших усилий, как вы, может быть, думаете, ибо теперь, когда нефтяные вышки в Северном море начали давать нефть, экономические интересы Англии более тесно связаны с ОПЕК, чем со странами Запада.
На лице мистера Эйбла появилась улыбка:
— По правде говоря, я плохо представляю себе, как эти парни из MI-5 и MI-6 смогут удержать мистера Хела. Большая часть их энергии уходит на то, чтобы строчить от начала и до конца вымышленные воспоминания об их собственных геройских подвигах во время второй мировой войны.
— Все это так. Но на нашей стороне будет Французская международная полиция, которая поможет нам удержать Хела внутри страны. Мы заходим также и с этого фланга. Трудно представить себе, чтобы Хел попытался проникнуть в Англию и убрать парней из “Черного Сентября”, не нейтрализовав предварительно британскую полицию. Я уже говорил вам, что он делает это, покупая скандальные материалы у своего посредника-информатора, известного под кличкой Гном. В течение многих лет все усилия установить местонахождение этого Гнома и обезвредить его не приводили ни к чему. Сейчас, благодаря хорошо организованной деятельности подчиненных ей служб, Компания напала на след этого человека. Мы знаем, что он живет где-то недалеко от Байонны, и кольцо вокруг него неуклонно сжимается. Если мы доберемся до него раньше Хела, мы не допустим, чтобы такие рычаги, как шантаж, использовались против британской полиции.
Мистер Эйбл вновь улыбнулся:
— У вас богатое воображение, и вы удивительно изобретательны, мистер Даймонд, когда дело касается личных дел.
Неожиданно мистер Эйбл повернулся к Заместителю:
— Вы можете что-нибудь добавить?
Застигнутый врасплох, Заместитель пробормотал:
— Прошу прощения! Что?
— Нет, нет, ничего, — ответил мистер Эйбл, взглянув на часы. — Итак, продолжим. Я полагаю, вы пригласили меня сюда не для того, чтобы демонстрировать передо мной все многообразие ваших тактических планов. Очевидно, вы хотите заручиться моей поддержкой на тот маловероятный случай, если все механизмы, приведенные вами в действие, ничего не дадут и Хелу удастся убрать мальчиков из “Черного Сентября”?
— Вот именно. И поскольку дело это довольно деликатное, я не хотел обсуждать его, пока эти два клоуна были здесь. Я, разумеется, прекрасно понимаю, что страны, которые вы представляете, обязаны защищать ООП. Но давайте посмотрим правде в глаза и не будем притворяться перед самими собой. Мы все вздохнули бы свободно и стали бы гораздо счастливее, если бы палестинский вопрос (а заодно с ним и сами палестинцы) попросту исчезли. Это отвратительная, грязная, плохо воспитанная и невероятно злобная кучка людей, которая волею судьбы стала символом арабского единства. Вы согласны со мной?
Мистер Эйбл махнул рукой, желая показать, что все это очевидные истины.
— Прекрасно. Теперь давайте подумаем, какова будет наша позиция в случае, если все наши усилия ни к чему не приведут и Хелу удастся убрать сентябристов. Если это все-таки произойдет, думаю, нас должно беспокоить только одно — как убедить Организацию Освобождения Палестины, что мы старались изо всех сил и сделали для нее все, что смогли. Принимая во внимание злобный нрав этих варваров, они, мне кажется, успокоятся, только если мы отомстим за них, уничтожив Николая Хела и все, чем он владеет.
— Сровнять все с землей и землю посыпать солью, — задумчиво пробормотал мистер Эйбл.
— Вот именно.
Мистер Эйбл некоторое время молчал, легонько касаясь верхней губы указательным пальцем.
— Да, пожалуй, низкое развитие этих людей и их убогие мыслительные способности дают все основания для подобного заключения. Акт возмездия — при условии, что он будет достаточно грозным, — они примут как доказательство того, что мы самоотверженно защищаем их интересы.
Он улыбнулся своим мыслям.
— И не воображайте, что от моего внимания ускользнул тот факт, что такая возможность позволит вам подбить двух птиц одним камнем. Вы одновременно блестяще решите тактическую задачу и отомстите за своего брата. Я боюсь только, что вы спокойно будете ожидать, пока Николай Хел, каким-то образом прорвавшись через все заслоны, уничтожит сентябристов, чтобы получить возможность перейти в наступление и подвергнуть его высшей каре.
— Я сделаю все, что в моих силах, чтобы, в первую очередь, не допустить активизации Хела. Так будет проще и лучше для Компании, а ее интересы гораздо важнее для меня, чем мои личные чувства и переживания.
Даймонд бросил взгляд на своего Помощника. Вероятнее всего, именно он доложит прямо самому Председателю о самоотверженной верности Даймонда интересам Компании.
— Ну что ж, — произнес мистер Эйбл, вставая из-за стола. — Если мое присутствие больше не требуется, позвольте мне вернуться к моим занятиям, которые вы так не вовремя прервали.
Даймонд позвонил, чтобы мисс Суиввен проводила мистера Эйбла.
Заместитель поднялся на ноги и откашлялся.
— Полагаю, я вам больше не понадоблюсь?
— А разве когда-нибудь бывало иначе? Но я надеюсь, вы будете под рукой в полной готовности выполнить мои указания. Можете идти.
Даймонд приказал Помощнику перемотать назад информацию о Николае Хеле и подавать ее на экран малыми дозами, в замедленном темпе, приспосабливаясь к умственному развитию Старра и стажера из ООП. Те как раз вернулись из спортивного зала; араб потирал воспаленные глаза, пряча в карман англо-арабский словарик.
— Силы небесные, мистер Даймонд! В этой комнате просто невозможно читать! Лампы на стенах невыносимо яркие!
— Сейчас вы оба сядете здесь и по возможности досконально изучите все, что касается Николая Хела. Пусть даже это займет у вас всю ночь — меня не волнует. Я решил, что вы будете сопровождать меня во время моего визита к этому человеку, — не потому, что вы можете принести хоть какую-нибудь пользу, но вы отвечаете за операцию, и я заставлю вас участвовать в ней до конца.
— Это чертовски любезно с вашей стороны, — пробормотал Старр.
Даймонд обратился к мисс Суиввен, которая в этот момент возвращалась от лифта:
— Запишите следующее. Первое: земля Хела в Вайоминге — уничтожить. Второе: швейцарские деньги его — уничтожить. Третье: Гном — интенсифицировать поиски. Четвертое: MI-5 и MI-6 — привести в боевую готовность и проинструктировать. Отлично, Луэллин, начинайте показ для этих вот наших безмозглых друзей. А вы оба молитесь, чтобы Николай Хел не успел скрыться, чтоб он не провалился сквозь землю.
ПЕЩЕРА ПОРТ-ДЕ-ЛАРРО
В этот самый момент Николай Хел находился на глубине трехсот девяноста трех метров под землей, медленно вращаясь над пропастью, обвязанный веревкой в полсантиметра толщиной. В семидесяти пяти метрах от него, внизу, невидимая в черном, бархатном мраке пещеры, таилась верхушка огромного каменного конуса, гигантского скопления обломков тысячелетиями разрушавшихся земных недр. Стоя на этом пятачке, товарищ Хела по экспедиции ждал, пока тот закончит свой одиннадцатый спуск по закрученному, изгибающемуся стволу шахты.
Двое баскских парней, приводивших в движение лебедку, находясь на краю этой gouffre<Gouffre — пропасть, бездна (франц.)>, почти на четыреста метров выше Николая, установили двойные фрикционные зажимы, с тем чтобы закрепить веревку, пока они заменят пустой, отработанный барабан новым. Это был самый спокойный момент спуска, минуты, когда можно было немного отдохнуть, расслабиться, — и в то же время самый тревожный, потому что Хел целиком зависел от крепости нейлонового фала. Девяносто минут он с трудом спускался по узкой, извилистой шахте, ввинчиваясь в суженные, точно горлышко бутылки, проходы, скользя вдоль острых изломов выступов, огибая опасные ловушки двойных углов и перебираясь через тесно сжатые, уходящие вниз складки горной породы, где следовало ступать очень осторожно и легко, так как веревка была ослаблена, чтобы он мог свободно маневрировать. Во время спуска его постоянно раздражала необходимость заботиться о веревке, чтобы она не запуталась или не зацепилась за телефонный кабель, который висел рядом с ней. Однако, несмотря на все трудности спуска по узкой шахте, которые то бросали вызов его мужеству, то несколько нервировали, Николай постоянно ощущал близость надежных каменных стен. Они были рядом, он видел их в луче света, падавшем от фонарика, прикрепленного к каске, и это успокаивало; теоретически они находились в пределах его досягаемости, и за них можно было бы зацепиться, случись что-нибудь непредвиденное с веревкой или с лебедкой.
Но теперь он выбрался из шахты и висел свободно, покачиваясь как раз под потолком первой большой пещеры, стены которой раздвинулись, уходя куда-то в глубину, так что луч фонарика не достигал их. Он висел лишенный какой-либо опоры, в бесконечной пустоте; его тело и водонепроницаемый контейнер с продуктами и оборудованием держались теперь только на двух фрикционных зажимах, находившихся высоко над ним. Хел полностью доверял этой системе зажинов и стопоров; он сам разработал ее, а затем воплотил в металле в своей мастерской. Это было довольно простое устройство, приводимое в движение с помощью педалей, которые крутили своими мощными ногами баскские горцы. Оно срабатывало так медленно, что спуск совершался с очень небольшой скоростью. Скользящие и направляющие надежные зажимы были спроектированы так, чтобы захватывать веревку и удерживать ее, когда она стравливалась на определенную длину. Основанием для устройства служила тренога из алюминиевых трубок, которая наподобие шатра раскрывалась прямо над узким проемом шахты. Николай полностью доверял системе механизмов, не дававшей ему рухнуть на острую, устремленную к нему вершину громадной, конусообразной груды из обломков камней и булыжников, примерно наполовину заполнявшей первую большую пещеру, и все же он не переставая бормотал себе под нос проклятия по адресу парней наверху, желая, чтобы они покончили с заменой барабана как можно скорее. Ему приходилось дышать широко открытым ртом, поскольку он находился в центре водопада; подземный поток впивался в шахту на глубине трехсот семидесяти метров, так что последние девяносто пять метров спуска Николай пробирался сквозь ледяные струи воды, которая просачивалась в рукава, несмотря на толстые резиновые кольца, охватывавшие запястья, и, тоненькими ручейками сбегая по рукам, неприятно холодила горячие подмышечные впадины. Лампочка на шлеме была в этом водопаде абсолютно бесполезна, поэтому он выключил ее, продолжая мягко покачиваться в пустоте под аккомпанемент оглушительного рева, шипения и свиста низвергающейся воды, эхом отдающихся от стен пещеры. Обвязка начинала потихоньку впиваться в грудную клетку и натирать в паху. Темнота, обступившая Николая, была в этой ситуации его союзником. Во время извилистого, полного опасностей спуска веревка неизбежно закручивалась, а когда Хел повис на ней всей своей тяжестью, под потолком первой пещеры, веревка начала вращаться — сначала медленно, потом все быстрее. Раскрутившись до конца, веревка на мгновение замерла, а потом стала вращаться в обратном направлении. Если бы Николай при этом видел бурлящий вокруг него водопад, он, скорее всего, почувствовал бы мучительное головокружение, но сейчас в непроницаемой тьме он просто парил, раскинув в стороны руки и ноги, увлекаемые скоростью вращения.
По тому, как его слегка потянуло вверх, Хел почувствовал, что предохранительные зажимы наверху освободили; затем последовал вызвавший судорогу в желудке резкий рывок. Он свидетельствовал о том, что в дело пошел новый барабан, который позволил спелеологу продолжить отвесный спуск через водопад, который вскоре превратился в густую пелену брызг. Наконец Николай смог различить внизу пятно света; его товарищ по экспедиции ожидал его, стоя в стороне от падающих струй воды, опасаясь быть пришибленным случайно сорвавшимся камнем, а возможно, и — Господи, спаси и помилуй! — телом своего напарника.
Скрежет висящего на конце веревки контейнера со снаряжением подсказал Хелу, что он добрался до верхушки каменного конуса, и спелеолог тут же сел, чтобы парни наверху не успели защелкнуть зажимы, почувствовав слабину фала. Было бы довольно трудно, да и смешно снимать с себя лямки снаряжения, балансируя на цыпочках на краю покатого камня.
Ле Каго, вскарабкавшись наверх, помогал Николаю отстегивать ремни приятеля, освобождая от груза, так как руки и ноги вновь прибывшего онемели и затекли, а пальцы в промозглом холоде пещеры будто распухли и утратили чувствительность. Николай, неуклюже поворачиваясь, старался сам справиться с ремнями и застежками.
— Ну, Нико! — гудел Ле Каго, и бас его эхом раскатывался по пещере. — Ты все-таки решил наконец спуститься сюда, навестить меня! Куда ты запропал? Клянусь обоими яйцами Иисуса Христа, я уже начал думать, что ты все бросил и преспокойненько отправился домой! Иди-ка сюда. Я приготовил чай.
Ле Каго взвалил на плечо контейнер и стал спускаться по зыбкому, осыпающемуся каменному склону, ускоряя шаг там, где он наизусть знал каждый выступ, и осторожно обходя шаткие, ненадежные осыпи, которые могли вызвать обвал. Николай шел за ним, стараясь ступать след в след своему товарищу, ибо Ле Каго лучше него знал эту опасную, таящую в себе подвохи скалистую пирамиду. Грубоватый баскский поэт уже два дня провел здесь, в недрах горы, разбив походный лагерь у подножия завала и, наподобие Тезея, используя веревку вместо нити Ариадны, предпринимая короткие вылазки в небольшие боковые ходы и галереи, ответвлявшиеся от центральной части пещеры. По большей части он натыкался на глухие стены, попадал в тупики или застревал в узких, непригодных для прохода щелях.
Ле Каго пошарил своими громадными ручищами в контейнере, который принес с собой Хел.
— Где же она? Ты ведь обещал захватить бутылку “Изарры”! Только не говори мне, что ты ее выпил, пока спускался сюда! Если ты сделал мне такую гадость, Нико, тогда, клянусь апостольскими яйцами Святого Павла, мне придется отлупить тебя, хотя это и причинит мне ужасное огорчение, так как ты все же хороший человек, несмотря на то, что тебе не повезло с рождением.
Ле Каго был совершенно искренне убежден, что любой человек, которому не посчастливилось родиться баском, всю свою жизнь тяжело страдает от этого непоправимого генетического изъяна.
— Она где-то там, — сказал Николай, вытягиваясь на плоском камне и глубоко вздыхая от наслаждения. Он чувствовал, как его сведенные, скрученные в узлы мускулы расслабляются и по ним разливается блаженная истома.
За последние сорок часов, пока Ле Каго разбивал лагерь и делал легкие пробные вылазки, Хел одиннадцать раз проделал этот путь, спускаясь и снова поднимаясь по узкому стволу шахты, чтобы перенести вниз еду, оборудование, нейлоновые веревки и осветительные приборы. Теперь ему более всего были нужны несколько часов хорошего, крепкого сна; здесь, в этой вечной темноте пещеры, это было нетрудно; тут можно было заснуть когда угодно, невзирая на то, что на поверхности ночь уже заканчивалась и приближался рассвет.
Николай Хел уже шестнадцать лет спускался в пещеры вместе с Беньятом Ле Каго; за это время они исследовали большую часть главных подземных систем Европы, время от времени внося что-то новое в замкнутый, ограниченный мирок спелеологии, совершая открытия или ставя новые рекорды глубины и дальности спусков. За годы совместных экспедиций они распределили свои обязанности и, привыкнув к этому, теперь выполняли их автоматически, не задумываясь. Ле Каго, громадный, необыкновенно выносливый и сильный мужчина, несмотря на свои пятьдесят лет, всегда спускался вниз первым; он делал это не спеша, расчищая путь, убирая с выступов и двойных углов качающиеся, ненадежные камни и обломки, которые можно было нечаянно задеть веревкой и сбросить на человека, находящегося в шахте. Он всегда брал с собой вниз походный телефон на батарейках и разбивал нечто вроде лагеря, выбирая удобное место, которое не могла затопить вода. К тому же шахта, ведущая вниз в эту новую пещеру, оказалась такой опасной и извилистой, что оборудование невозможно было бы спустить, если бы кто-то не оставался внизу, указывая дорогу.
Хел, более ловкий и гибкий, доставлял вниз снаряжение и оборудование, совершая столько подъемов и спусков, сколько было необходимо. Обычно для этого требовалось не более двух-трех раз. Однако сейчас они обнаружили громадную, раскинувшуюся под землей сеть коридоров и пещер, для исследования которой необходимо было множество различных инструментов и приспособлений, так что Хелу пришлось совершить одиннадцать тяжелых, изнурительных путешествий вверх и вниз. И вот теперь, когда он выполнил свою часть работы и мог расслабиться, когда в нем не горел больше огонь нервной энергии, поддерживаемый сознанием опасности, усталость наконец взяла свое, и его напряженно зажатые мускулы ныли, расслабляясь, причиняя ему сладкую боль.
— Знаешь что, Нико? Я тут на досуге размышлял над величайшей проблемой, которую под силу решить только такому острому, проницательному и светлому уму, как мой.
Ле Каго плеснул себе солидную порцию “Изарры” в металлическую крышку от фляги. За два дня вынужденного одиночества общительная натура Ле Каго истосковалась по хорошей беседе, под которой он подразумевал произнесение длинных, цветистых монологов перед чуткой, благодарно внимающей ему публикой.
— И вот о чем я подумал, Нико. Я пришел к выводу, что все исследователи пещер — безумцы, за исключением, конечно, басков, поскольку то, что для других является потерей рассудка, для них лишь проявление личной отваги и тяги к приключениям. Ты согласен со мной?
Хел что-то невнятно пробормотал, погружаясь в темное, глухое забытье, каменная плита под ним, казалось, размягчалась, проваливаясь куда-то и увлекая его с собой.
— Но, можешь возразить ты, так ли уж правомерно утверждать, что спелеолог, спускающийся в глубь горных пещер, безумнее, чем альпинист, карабкающийся на горные вершины? Да, правомерно! А почему? Да потому, что исследователя пещер подстерегают гораздо более опасные испытания. Альпинист сталкивается только с физическими нагрузками, с проверкой своей силы и выносливости. Спелеолог же испытывает нагрузку нервную, проходит через испытание первобытным страхом. Примитивное существо, таящееся в глубине человеческой души, в его подсознании, способно ощущать глубокий первобытный ужас, ужас, выходящий за пределы логики и разума. Оно боится темноты. Боится оказаться под землей, так как подземное пространство всегда было для него обиталищем злых духов, враждебных ему сил, — боится одиночества, Боится оказаться в ловушке, в тупике, откуда нет выхода. Это существо испытывает страх перед водой, из которой оно в незапамятные времена появилось, чтобы обрести человеческий облик. В самых страшных кошмарах, всплывающих откуда-то из глубин его древнего, первобытного подсознания, человек видит себя летящим в черную бездонную пропасть или блуждающим по бесконечным лабиринтам, затерянным в хаосе чуждого, непонятного мира. А спелеолог, будучи явным безумцем, добровольно выбирает для себя эти ужасные, нечеловеческие условия. Вот почему он в гораздо большей степени сумасшедший, чем альпинист, ведь то, чем он рискует каждую секунду, — его собственное здоровье, и не только физическое, но и душевное. Об этом-то я и раздумывал, Нико... Нико! Нико! Как, ты смеешь спать, когда я разговариваю с тобой? Ах ты, ленивый вырожденец! Клянусь вероломными яйцами Иуды, из тысячи людей не найдется и одного, кто заснул бы, когда я говорю! Ты оскорбил во мне поэта! Это все равно что закрыть глаза, не желая смотреть на закат солнца, или заткнуть уши, когда звучит баскская мелодия! Знаешь что, Нико? Нико! Ты что, умер? Ответь: да или нет. Ну что ж, прекрасно, в наказание за твою тупость я выпью твою долю “Изарры”.
* * *
Ход в систему пещер, которую они сейчас готовились исследовать, был открыт совершенно случайно год назад, но открытие держали в тайне, поскольку часть конусообразной горы над ней лежала на территории Испании, и существовала опасность, что испанские власти могут заложить шахту, как они сделали это с пещерой Пьер-Сен-Мартен, после того как там трагически погиб в 1952 году Марсель Лубен. Всю зиму группа молодых баскских парней потихоньку передвигала пограничные камни, так чтобы пещера оказалась полностью на территории Франции; они одновременно сдвигали сразу двадцать указателей, отмечавших границу, дурача испанскую пограничную стражу, которая регулярно совершала обход этой территории. Такая поправка границ казалась им совершенно законным делом; в конце концов, это ведь баскская земля, и какое им дело до произвольной пограничной черты, которую провели две оккупировавшие эти края нации.
Существовала и еще одна причина передвинуть границу. Поскольку Ле Каго и два молодых парня, которые управляли лебедкой, были известными активистами ЕТА, появление испанской пограничной полиции в тот момент, когда они расчищали вход в пещеру, могло закончиться для них тем, что им пришлось бы провести остаток своей жизни в испанской тюрьме.
Хотя gouffre Порт-де-Ларро находилась немного в стороне от обширного пространства, покрытого впадинами, имевшими форму воронок, благодаря чему та местность получила название “Французский сыр”, все же время от времени и тут появлялись отряды любопытных спелеологов, которые неизменно разочаровывались, обнаружив, что в этих местах абсолютно “сухо” и все ходы; стоило только спуститься на несколько метров вниз, завалены валунами и обломками скал. В тесном кружке любителей этого вида спорта со временем распространилось убеждение, что нет никакого смысла совершать долгий и утомительный подъем в горы, чтобы достигнуть пещеры Порт-де-Ларро, когда гораздо удобнее спускаться под землю в районе Сен-Анграс, где склоны гор и высокогорные плато буквально усеяны конусообразными углублениями, которые благодаря провалившимся скалам или осевшим пластам земли превратились в цельте сети скрещивающихся и пересекающихся подземных переходов, проложенных природой в известковых отложениях.
И вот год назад двое пастухов, перегонявших стада на высокогорные пастбища, сидели на краю gouffre Порт-де-Ларро, завтракая свежим сыром и “хоритзо”, обжигающе-острой кровяной колбасой, каждый кусочек которой приходится заедать невероятным количеством хлеба. Один из парней просто так, от нечего делать, швырнул камень вниз, к входу в пещеру, и удивился, увидев, как оттуда внезапно поднялись в воздух две вороны. Все знают, что вороны устраивают свои гнезда только над глубокими подземными скважинами, так что парням показалось весьма странным, что птицы вдруг обосновались над небольшой впадиной gouffre Ларро, Обуреваемые любопытством, молодые баски спустились по склону воронки и бросили камни в провал. Обломки полетели вниз, эхо от их падения, многократно отражаясь от стен шахты, двоилось, троилось и множилось, так что невозможно было определить, какой она глубины, но одно было ясно — она перестала быть маленькой, неглубокой впадиной. Очевидно, сильное землетрясение 1962 года, которое почти до основания разрушило деревеньку Аррет, выбило из ствола этой шахты каменные пробки и сдвинуло с места валуны, преграждавшие вход в нее.
Через два месяца, когда пастухи погнали свои стада обратно в долину, они сообщили Беньяту Ле Каго о своем открытии, зная о том, что неистовый певец баскской независимости является в то же время и страстным, неутомимым исследователем пещер. Ле Каго поклялся им хранить тайну и тут же отправился сообщить новость о находке Николаю Хелу, рядом с которым он жил в полной безопасности, после того как последние операции, проведенные им в Испании, сделали его дальнейшее пребывание в этой стране весьма небезопасным и неразумным.
Ни Хел, ни Ле Каго не позволили себе чрезмерно радоваться по поводу этого открытия. Они понимали, что у них очень мало шансов обнаружить на дне шахты разветвленную систему пещер — если они вообще доберутся до дна. Весьма вероятно, что землетрясение расчистило только верхнюю часть шахтного ствола. Или же, как это бывало, они обнаружат, что обломки камней, падавшие в пещеру в течение столетий, образовали на дне ее громадный каменный конус, который вырос уже настолько, что его верхушка в конце концов вошла в проем шахты, запечатав ее навсегда.
Несмотря на все сомнения, вызванные желанием защитить себя от возможного разочарования, они решили немедленно предпринять легкую предварительную разведку — просто расчистить спуск и убедиться, что внизу — ничего нет.
Осенью погода в горах плохая, и это было им на руку, так как в это время активность испанского пограничного патруля заметно снижалась. Однако Николай сомневался, что из-за дождей им удастся втащить наверх по размытым горным склонам лебедку, барабаны с намотанным на них фалом, телефоны на батарейках, опорную треногу и все то снаряжение и продукты, которые понадобятся в экспедиции.
Ле Каго презрительно фыркнул и развеял в прах все эти опасения, напомнив Хелу, что контрабанда через горы издавна была традиционным занятием всех коренных басков.
— Ты знаешь, что однажды мы даже вывезли из Испании рояль?
— Я что-то слышал об этом. Как вы это сделали?
— Ах-ха! Только люди в баскских беретах могли до такого додуматься! На самом деле все было предельно просто. Любые, казалось бы, непреодолимые препятствия вмиг рушатся перед лицом гениальной изобретательности басков.
Хел обреченно кивнул. Теперь уже не было никакой возможности уклониться от этой истории, поскольку разнообразные проявления расового превосходства басков составляли основную тему рассказов Ле Каго.
— Поскольку, Нико, ты, несмотря на твой нелепый акцент, являешься чем-то вроде почетного баска, я расскажу тебе, как мы справились с этим роялем. Но ты должен пообещать мне до самой смерти хранить эту тайну. Обещаешь?
— Что? — переспросил Николай, занятый своими мыслями.
— Я верю твоему слову. Так вот слушай, как это было. Мы разобрали рояль и перенесли его через горы, крышку за крышкой, струну за струной, клавишу за клавишей. Для этого потребовалось сделать восемьдесят восемь переходов. Парень, который тащил в зубах ноту “до” первой октавы, споткнулся и перекусил ее, так что и по сей день в клавиатуре этого рояля можно увидеть две, прижатые бочком друг к дружке, ноты “си”. Это чистейшая правда! Могу поклясться отчаявшимися яйцами Святого Иуды! С какой стати я буду врать?
Два с половиной дня ушло на то, чтобы перетащить наверх, к пещере, все необходимое оборудование, еще день потратили на то, чтобы установить и проверить его, и экспедиция началась. Хел и Ле Каго по очереди спускались в шахту, очищали узкие выступы от лишних камней, обкалывали острые напластования, там, где они выходили в колодец, грозя перетереть веревку, сбрасывали вниз угловатые, похожие на клинья, валуны, забивавшие проход. Любой из этих каменных клиньев мог неожиданно оказаться намертво приросшим к месту, так что никакими усилиями невозможно было бы столкнуть его вниз; любой из них мог обернуться вдвинутой в скважину и перекрывающей ее верхушкой каменного конуса; и все исследование на этом бесславно закончилось бы.
Ход в пещеру оказался не тупиком, а, скорее, повернутым вверх острием шурупа, в котором веревка так закручивалась, что каждый раз, когда спуск ненадолго превращался в свободное парение, главной задачей спелеологов было удержать свое тело в вертикальном положении и без сопротивления подчиниться тому головокружительному вращению сначала в одну, а затем в другую сторону, которое было необходимо, чтобы раскрутить веревку. Вдобавок к тому, что друзья расчищали путь, убирая валуны и сбрасывая камни с уступов, им зачастую приходилось откалывать куски и от самой скалы, особенно в узких, как горлышко кувшина, проходах, для того чтобы веревка могла падать отвесно и относительно прямо, не задевая за острые каменные края. От подобного трения на ней рано или поздно обязательно появились бы рубцы, а толщина веревки и так была минимальной: она без риска могла выдержать вес, который составляли восемьдесят два килограмма Ле Каго плюс масса контейнера с оборудованием. Проектируя педальное устройство лебедки, Хел остановил свой выбор на самой тонкой веревке по двум причинам: из-за ее легкости и гибкости, последнее было особенно важно при движении через спиралевидные проходы. Его даже не так беспокоил вес барабанов, как собственная тяжесть фала, отвесно уходящего вниз. Когда человек спускается по стволу шахты на три-четыре сотни метров, вес шнура, на котором он висит, заставляет людей, управляющих лебедкой, тяжко трудиться.
Поскольку в шахте всегда темно, Николай и Ле Каго вскоре потеряли чувство времени и часто, выходя на поверхность, удивлялись, что уже ночь. Каждый работал насколько хватало сил, чтобы сократить время, которое тратилось на подъем одного человека и спуск другого. Бывали минуты радостного возбуждения, восторга, когда удавалось преодолеть препятствие, сбросить мешавшие камни, и под ними открывалось десять метров свободного пространства; тогда душа пела и голос звенел от волнения — и у того, кто висел на конце веревки, и у того, кто сидел наверху, у телефона. Но иногда нагромождение камней, сдвинувшись с места, обрушивалось вниз, еще более увеличивая затор.
Молодые парни, стоявшие у лебедки, были еще новичками, и как-то раз они забыли вовремя установить предохранительные фрикционные зажимы. Николай работал внизу, долбя мешавшую проходу пирамиду, сложенную из четырех камней, кайлом с короткой рукояткой. Внезапно камни подались под его ногами. Веревка, державшая его, провисла, и он полетел вниз...
Пролетев метров тридцать, Николай упал на очередной каменный завал.
Какую-то долю секунды он думал, что это конец. Несколько мгновений он пролежал неподвижно, весь сжавшись, чувствуя, как внутри у него все дрожит от выброшенной почками в кровь струи адреналина. Затем, надев наушники, он своим тихим и четким голосом медленно, раздельно дал указания, объяснив, как следует обращаться с зажимами. И снова вернулся к работе.
Когда и Хел, и Ле Каго выматывались до предела, когда их колени и костяшки пальцев сочились кровью, а руки разжимались, не в силах удержать рукоятку кайла, они ложились спать, укрывшись в пастушеской хижине, которой пастухи пользовались только летом, когда пасли скот на склоне Пик д’Ори, самой высокой из баскских гор. Тело их не хотело расслабляться, нервы все еще были натянуты — сказывалось дневное перенапряжение, — и, не в силах быстро уснуть, они беседовали под протяжные стоны ветра, завывавшего на южном склоне Пик д’Ори. Именно тогда Хел впервые услышал поговорку, которую баски, где бы они ни оказались, в какой бы уголок мира ни забросила их судьба, всегда произносят с тоской, и голос их при этом дрожит от немного идиллического прилива ностальгии: “Орхико чориа Орхин лакет” — “Птицы из Орхи счастливы только в Орхи”.
Труднее всего Николаю и Ле Каго пришлось, когда они добрались до громадного, плотного завала на отметке триста шестьдесят пять метров; здесь они были вынуждены задержаться надолго; они отчаянно пробивались вперед, работая под непрекращающимся дождем из брызг ледяной воды. До них доносились рев и шипение подземного потока, который вливался в шахту как раз под ними. По звуку было ясно, что подземная река, попадая в ствол шахты, падает затем вниз с большой высоты, так что оставалась надежда, что вода расчистила оставшийся участок пути от каменных завалов.
Когда Хел поднялся на поверхность, три часа проворочавши под землей громадные камни, он был бледен и дрожал от холода, который, казалось, проник до самых костей; губы его приобрели лиловато-багровый оттенок, как это бывает на начальных стадиях гипотермии; кожа на лице и на руках стала бесцветной и сморщилась от многочасового пребывания в воде. Ле Каго ужасно насмешил его вид; он приказал другу стоять в сторонке и слушать, когда раздастся грохот рухнувших препятствий, покоренных могучей силой баска. Но он пробыл под землей совсем недолго, вскоре в наушниках раздался его прерывистый, задыхающийся голос, проклинавший завал, ледяной дождь, дурацкое хобби лазать по пещерам и вообще все, сотворенное парообразными яйцами Святого Духа! Затем внезапно наступила тишина. Потом послышался глухой, еле слышный шепот:
— Поддается, сейчас поедет. Проверь, на месте ли эти чертовы зажимы. Если я сверзнусь вниз и поцарапаю мое великолепное тело, тогда кое-кому несдобровать, не одна задница пострадает!
— Подожди! — крикнул Хел в микрофон. Шнур возле него еще болтался незакрепленным, давая Ле Каго возможность двигаться в рабочем пространстве.
В наушниках раздался хриплый, натужный стон — Ле Каго нанес последний удар по камню; веревка натянулась. Некоторое время все было тихо, затем снова послышался его металлический, звенящий от напряжения голос:
— Дело сделано, мои друзья и почитатели! Мы прорвались. Я нахожусь сейчас в омерзительном, чертовски холодном водопаде. — Он помолчал немного. — Кстати, у меня сломана рука.
Хел глубоко вдохнул в себя воздух и мысленно представил себе рельеф шахты. Затем проговорил в микрофон своим тихим, спокойным голосом:
— Ты сможешь подняться по этому штопору с одной рукой?
Ответа не последовало.
— Беньят! Ты сможешь подняться?
— Принимая во внимание отсутствие альтернативы, я предпочитаю попробовать.
— Мы будем тянуть потихоньку, не торопясь.
— Замечательно.
Под руководством Хела один из парней начал нажимать на педали. Система срабатывала так медленно, что было нетрудно поддерживать соответствующий темп, и первые двадцать метров все шлокак по маслу. Затем Ле Каго вошел в винтовой проход, который тянулся изгибаясь и закручиваясь на протяжении восьмидесяти метров. Тут его невозможно было тащить; те выбоины и разрезы, которые они проделали в скале, чтобы веревка проходила свободно, были всего лишь в несколько сантиметров шириной. Ле Каго придется карабкаться, время от времени цепляясь за какой-нибудь выступ, вклиниваясь между камнями и удерживаясь в таком положении, пока веревку, по его знаку, не ослабят настолько, чтобы он мог вытащить ее из узкой трещины или щели. И все это ему придется проделывать с одной рукой.
Поначалу Ле Каго постоянно давал о себе знать, голос его то и дело гудел в наушниках; он шутил, мурлыкал что-то себе под нос, не в силах удержать свое кипучее, неуемное бахвальство. У него была привычка, находясь под землей, постоянно говорить или напевать что-нибудь. При этом он заявлял, что, как поэт и эгоист, получает наслаждение от звука собственного голоса, многократно усиленного и громовым эхом, раскатывающимся под сводами. Николай прекрасно понимал, что у этой беспрерывной болтовни была и другая цель — заполнить тишину и отогнать от себя темноту и одиночество, но он никогда не говорил об этом. Однако вскоре шутки, пенке и проклятия, с помощью которых Ле Каго давал о себе знать и заглушал в себе ощущение опасности, сменились тяжелым, хриплым, натруженным дыханием. Когда от какого-нибудь неловкого движения боль пронизывала сломанную руку Ле Каго, в наушниках телефона слышались его едва сдерживаемые, прорывавшиеся сквозь зубы стоны.
Веревка двигалась рывками, то вверх, то вниз. Несколько метров вверх, затем — стоп, необходимо было немного ослабить натяжение, чтобы Ле Каго смог вытащить ее из какой-то щели, где она застряла. Будь у него обе руки в порядке, он мог бы, ухватившись одной рукой за шнур над своей головой, другой высвободить его и, не останавливаясь, продолжать неуклонный подъем.
Парень, работавший на лебедке, выдохся, тогда они закрепили просмоленную веревку двойными зажимами, и второй парень сменил уставшего приятеля, заняв его место. Теперь, когда фал наполовину был уже намотан на барабаны, вес его вдвое уменьшился, и крутить педали стало гораздо легче. Однако Ле Каго все еще поднимался наверх очень медленно, рывками. На два метра вверх — на три метра ослабить — нужно высвободить зацепившийся шнур; так, можно подтянуть; один метр вверх; два метра вниз; два с половиной метра вверх.
Хел не разговаривал с Ле Каго по телефону. Они были старые друзья, и Хел не мог оскорбить его достоинство, показав ему, будто считает, что он нуждается в психологической поддержке. Чувствуя себя беспомощным, ненужным, обессилев от напряжения, Хел стоял у вращающегося барабана, слыша в наушниках хриплое дыхание баска. Каждые десять метров веревки были отмечены красными полосками; таким образом, глядя, как канат медленно наматывается на барабан, Хел мог определить, где сейчас находится Ле Каго. Он мысленно представлял себе рельеф шахты в том месте — узкий выступ, на который можно было опереться только носком ноги; паршивый двойной угол, за который непременно зацепится веревка; суженный, точно бутылочное горлышко, лаз, где сломанной руке Ле Каго наверняка придется не сладко.
Снизу доходили отрывистые, натужные вздохи. Хел посмотрел на красную отметку на шнуре; Ле Каго почти добрался до самого трудного участка подъема — двойного угла на высоте сорока четырех метров. Прямо над ним находился узкий уступ, за который можно было ухватиться, перед тем как начать протискиваться мимо него, сложившись пополам наподобие перочинного ножа; даже человеку с двумя здоровыми руками нелегко было бы карабкаться по длинному, коленчатому, как дымоход, лазу, в некоторых местах сужавшемуся настолько, что пробираться по нему можно было только опираясь на колени и локти, а в других местах расширявшемуся, так что можно было спокойно выпрямиться во весь рост. И все это время человек, который поднимался на поверхность, должен был следить, чтобы провисшая веревка не запуталась в выступах, нависающих у него над головой.
— Стоп, — сказал Ле Каго бесцветным, глуховатым голосом. Вероятно, он висел сейчас, ухватившись за тот самый выступ, и, закинув голову, смотрел вверх, на нижний из двух двойных углов, видневшийся в луче, бьющем из лампочки на его шлеме, — Думаю, я немного отдохну здесь.
“Отдохнет? — спросил себя Хел. — На выступе в шесть сантиметров шириной?”
Без сомнения, это был конец. Силы Ле Каго иссякли. Боль и напряжение истощили его, а впереди оставался самый трудный отрезок подъема. Беньяту нужно всего лишь миновать двойной угол, а там уже его можно будет просто вытянуть наверх, как мешок проса. Но этот удвоенный, точно зеркальное отражение самого себя, угол он должен преодолеть самостоятельно.
Парень, крутивший педали, поднял голову и посмотрел на Хела; его черные баскские глаза округлились от страха. Папа Каго был для этих парней народным героем. Разве не он заставил весь мир оценить и полюбить поэзию басков, объехав все университеты Англии и Соединенных Штатов, где молодые люди аплодировали революционному духу его поэзии и, затаив дыхание, слушали стихи, ни слова из которых они не могли понять? Разве не Папа Каго побывал в Испании с этим чужестранцем, Хелом, чтобы освободить тринадцать басков, которых без всякого суда держали в тюрьме?
В наушниках снова послышался голос Ле Каго:
— Я, пожалуй, задержусь тут ненадолго. Этот голос больше не был прерывистым и хриплым, в нем звучало спокойствие смирения и покорность, так чуждая его деятельной, кипучей натуре.
— Это местечко мне подходит. Еще сам точно не зная, что он собирается делать, Николай начал говорить своим тихим, ровным голосом:
— Неандертальцы. Да, скорее всего, они неандертальцы.
— О чем это ты говоришь? — поинтересовался Ле Каго.
— О басках.
— Это само по себе хорошо. Но при чем тут неандертальцы?
— Я произвел некоторые исследования, касающиеся происхождения басков. Факты тебе известны не хуже, чем мне. Ваш язык — это единственный живой разговорный язык, сохранившийся с доарийских времен. К тому же совершенно очевидно, что ваша раса коренным образом отличается от всего остального населения Европы. Только у сорока процентов европейцев выявлен “0”-тип крови, в то время как среди басков обнаружено шестьдесят процентов таких людей. При этом тип крови “В” у них почти неизвестен. Все это подтверждает, что мы имеем дело с отличной от всех других расой, расой людей, происходящих от совершенно иных первобытных предков.
— Позволь мне сразу предупредить тебя, Нико. Мне не нравится тот оборот, который принимает наш разговор!
— ...кроме того, следует также обратить внимание на форму черепа. Круглый череп басков по форме ближе к черепу неандертальца, чем кроманьонца, находившегося на более высокой ступени развития, почему, собственно говоря, от него и произошли другие, высшие расы людей.
— Нико! Клянусь обоими яйцами Иоанна Крестителя, кончится тем, что ты выведешь меня из терпения!
— Я не говорю, что различие между басками и остальными людьми лежит в развитости их ума, В конце концов, они многое почерпнули у своих испанских хозяев... И, надо сказать, многому научились от них...
— Аргх!
— ...нет, это, скорее, различия физического порядка. Конечно, на какое-то короткое время они могут проявить свою силу, и у них бывают вспышки отчаянной храбрости, — все это хорошо для какой-нибудь быстрой атаки или бандитского налета; но когда дело Доходит до чего-то серьезного, когда требуется настощее мужество, терпение и выдержка, — тогда баски — пас, тут уж на них лучше не рассчитывать...
— Ослабь-ка веревку!
— Не то чтобы я упрекал их. Нельзя требовать от человека большего, чем он может дать. По прихоти природы, по какому-то необъяснимому провалу во времени, эта низшая раса сохранилась в своем первозданном виде в этом гористом уголке мира, умудрившись выжить и остаться в стороне от всеобщего хода развития; без сомнения, это объясняется тем, что — будем смотреть правде в глаза — кто же еще захотел бы жить на этой пустынной, заброшенной, богом забытой Эскуал-Хэрри?
— Я поднимаюсь, Нико! Порадуйся солнышку! Это твой последний день!
— Чепуха, Беньят! Даже мне пришлось бы немало повозиться с этим двойным углом. А ведь у меня две здоровые руки, и я, слава богу, не страдаю недостатком развития, я ведь не потомок неандертальцев!
Ле Каго ничего не ответил. Снизу доносилось только его тяжелое дыхание, время от времени прерываемое каким-то резким, коротким храпом, когда он задевал обо что-то своей сломанной рукой.
Вот уже на двадцать, нет, теперь уже на тридцать метров парень, дежуривший у лебедки, выбрал провисшую веревку; сосредоточенно, не отрывая глаз, он следил, как красные маркировочные отметки сменяют одна другую и фал проходит через треногу, наматываясь на барабан. Молодой баск то и дело сглатывал слюну, будто что-то мешало ему дышать, он не в силах был вынести нечеловеческих, задыхающихся хрипов, которые заполняли наушники, и страдал оттого, что ничем не может умерить чужую боль. Второй парень, вскинув руку, поддерживал туго натянутый конец веревки, словно стараясь помочь попавшему в беду земляку, хотя и сознавал, что такая помощь не имеет смысла.
Хел снял с головы наушники и сел на край уходящего вглубь колодца. Он ничего больше не мог сделать и не хотел слышать, как поднимается Беньят — если, конечно, тот поднимается. Прикрыв глаза, Николай погрузился в неглубокую медитацию, притупляющую все чувства. Он не выходил из нее до тех пор, пока не услышал крик парня, работающего у лебедки. Сорокаметровая отметка была уже на барабане. Теперь они могли вытащить его на веревке! Хел стоял над узкой расщелиной устья пещеры.
Он слышал, как поднимается снизу тело Ле Каго: обессилевшее, поникшее, оно задевало о стенки шахты. Виток за витком, отметка за отметкой, молодые баски вытягивали его наверх, действуя невероятно медленно, стараясь не поранить его, не причинить ему боль. Солнечный свет на метр или два проникал в темное отверстие шахты, и через несколько секунд после того, как на поверхности появились ремни снаряжения Ле Каго, показался и он сам; тело его, привязанное к веревке, свисало, бессильно покачиваясь; лицо казалось пепельно-серым; он был без сознания.
Придя в себя, Ле Каго обнаружил, что лежит на походной кровати в пастушеской “артзайн чола”, а рука его подвешена на импровизированной повязке. Пока молодые баски собирали хворост и разводили костер, Хел присел на край кровати, глядя сверху вниз на лицо друга — дубленое от ветров и непогоды, все еще серое после пережитого потрясения, обросшее густой, ржавой с сединой, бородой.
— Ты можешь сделать глоток вина? — спросил Хел.
— Может ли папа римский быть девственником? — голос Ле Каго был хриплым и слабым. — Сожми для меня мех, Нико. Есть только две вещи, которые человек не может делать одной рукой. И первая из них — пить из xahako.
Поскольку утоление жажды из xahako, сшитого из козлиной шкуры, предполагает координацию движений между руками и ртом, в который льется струя, Николай оказался неловок и немного вина пролилось мимо, брызнув на бороду Беньята.
Ле Каго закашлялся, подавившись неумело поднесенным ему вином.
— Ты самая худшая нянька в мире, Нико. Клянусь проглоченными яйцами Ионы!
Хел улыбнулся.
— А какая вторая вещь, которую не может делать человек одной рукой? — спокойно спросил он.
— Этого я не могу тебе сказать, Нико. Ты еще слишком юн.
На самом деле Николай Хел был старше Ле Каго, хотя и выглядел лет на пятнадцать моложе.
— Уже ночь, Беньят. Утром мы перенесем тебя вниз, в долину, Я найду для тебя ветеринара, и он займется твоей рукой. Доктора лечат только Homo sapiens.
И тут Ле Каго вспомнил:
— Надеюсь, я не слишком покалечил тебя, когда поднялся на поверхность. Но ты заслужил это.
— Я переживу побои, которые ты нанес мне.
— Правильно, — Ле Каго широко улыбнулся. — А ты и вправду простак, друг мой. Неужели ты думал, что я не смогу разгадать твою ребяческую хитрость? Ты хотел разозлить меня, чтобы дать мне силы подняться. Но твоя уловка не сработала, а?
— Да, не сработала. Ум баска слишком тонок и остер для меня.
— Он слишком тонок и остер для всех, кроме Святого Петра, который, кстати, сам был баском, хотя лишь немногие люди знают об этом. Ну так рассказывай! Что там с нашей пещерой, какая она внутри?
— Я не был внизу.
— Не был внизу? Ну да, ведь я не добрался до дна! Мы даже как следует не застолбили ее для себя. Что, если какой-нибудь осел из Испании наткнется на нее и заявит свои права?
— Ладно. Я спущусь туда завтра рано утром.
— Прекрасно. А теперь дай-ка мне еще немного вина. Да смотри, на этот раз держи крепко! Не так, как мальчишка, который писает на сугроб, пытаясь вывести на нем свое имя!
На следующее утро Хел спустился вниз. Путь на всем протяжении веревки был свободен. Он миновал водопад и спустился еще ниже, туда, где шахта выходила в громадную пещеру. Пока Николай висел, вращаясь на веревке, которую парни наверху закрепили зажимами, меняя барабаны, он понял, что они с Ле Каго совершили настоящее открытие. Пещера была так огромна, что свет лампочки на его шлеме не достигал стен, уходя во тьму.
Вскоре Николай был уже на верхушке каменного холма; там он привязал веревку и лямки своего снаряжения к большому валуну, так, чтобы потом легко можно было найти их. Осторожно пробравшись по склону холма между камнями, которые покачивались, сохраняя неустойчивое равновесие, он очутился наконец на дне пещеры, метров на двести ниже верхушки каменного конуса. Николай высек вспышку магния и отвел в сторону руку, так, чтобы свет не ослеплял его. Пещера была огромная — больше самого громадного собора, и мириады проходов, ответвлений и подземных, галерей шли от нее во всех направлениях. Однако подземная река текла по направлению к Франции; значит, ее берега и станут главным маршрутом их исследований, когда они снова вернутся сюда. Несмотря на переполнявшее его естественное любопытство старого спелеолога, Николай не мог позволить себе продолжать исследование без Ле Каго. Это было бы нечестно по отношению к товарищу. Он взобрался на вершину каменного конуса и нашел отвязанную веревку.
Через сорок минут он поднялся на поверхность навстречу пробивающимся сквозь утреннюю дымку солнечным лучам, согревавшим gouffre. Передохнув немного, он помог баскским парням разобрать и сложить треножник из алюминиевых трубок и снять тросы, крепившие лебедку. Они подкатили несколько тяжелых валунов и завалили ими отверстие колодца, отчасти ради того, чтобы скрыть его от посторонних глаз, но также и для того, чтобы закрыть дыру, в которую весной могли бы свалиться овцы, перегоняемые на горные пастбища.
Потом они разбросали вокруг камешки и гальку, стараясь уничтожить следы столбиков и опор, поддерживавших лебедку и барабаны, зная, что начатую ими маскировку довершит зима.
Вернувшись в “артзайн чола”, Хел подробно отчитался обо всем Ле Каго, который, несмотря на свою распухшую и пульсировавшую болью руку, весь так и кипел энергией и энтузиазмом.
— Отлично, Нико. Следующим летом мы вернемся сюда. Послушай-ка. Я обдумывал кое-что, пока ты там торчал в этой дыре. Мы должны дать нашей пещере имя, а? Как ты считаешь? И я хочу, чтобы все было по справедливости. В конце концов, ты был первым, кто спустился в нее, хотя, конечно, мы не должны забывать и о том, что именно благодаря моему мужеству и сноровке был пройден последний, самый трудный завал. Таким образом, принимая все это во внимание, я нашел наконец прекрасное название для пашей пещеры.
— Какое же?
— Пещера Ле Каго! Ну как, звучит?
Хел улыбнулся.
— Господь свидетель, это справедливо.
* * *
Все это было год назад. Когда снег сошел с гор, друзья не раз поднимались наверх, совершая в пещеру короткие экспедиции, исследуя ее недра и нанося их на карту. Теперь наконец они были готовы к главному — проникнуть в недра горы еще дальше, пройдя вдоль течения подземной реки.
Больше часа Хел спал, вытянувшись на плоской каменной плите, тогда как Ле Каго проводил время, беседуя сам с собой, то и дело потягивая “Изарру” и соблюдая при этом строгую очередность. Один глоток за себя. Следующий — за Нико.
Когда наконец Хел начал потягиваться, даже в своем усталом, сонном забытьи ощутив жесткость камня, на котором он лежал, Ле Каго прервал свой монолог, подтолкнув друга носком ботинка.
— Хэй! Нико! Ты что, собрался проспать всю свою жизнь? Проснись и посмотри, что ты наделал! Ты вылакал полбутылки “Изарры”, ненасытная твоя утроба!
Хел сел, расправляя затекшие, одеревеневшие члены. Пока он спал, влажный, сырой холод пещеры проник в него, пронизывая до костей. Он потянулся к бутылке с “Изаррой” и обнаружил, что она пуста.
— Я выпил и другую половину, — признался Ле Каго. — Но я сейчас приготовлю тебе чай.
Пока Беньят возился с переносной, работавшей на твердом топливе, плиткой, Хел расстегнул ремни и снял свой облегающий комбинезон из парашютной ткани, специально обшитый вокруг шеи и на запястьях эластичными резиновыми лентами, которые не пропускали воду. Он стянул с себя четыре тонких свитера, которые хорошо сохраняли тепло его тела, и надел вниз сухую фуфайку крупной вязки, затем снова натянул поверх нее влажную одежду. Свитера были из отличной баскской шерсти и, даже намокнув, хорошо согревали. Все это Николай проделал при свете им самим сконструированного устройства — простого соединения десятиваттной электрической лампочки с облепленной воском автомобильной батарейкой, — которое, несмотря на всю свою примитивность, служило великолепно, сдерживая волны тяжелой, разъедающей нервы тьмы, которая наваливалась со всех сторон. Свежая, только что заряженная батарейка могла поставлять электричество для маленькой лампочки непрерывно в течение четырех суток, а в случае необходимости ее можно было отослать наверх, — они расширили узкий, точно бутылочное горлышко, проход и двойной угол, — и перезарядить там от приводимой в движение педалями магнитно-электрической машины, которая заряжала батарейки их телефонов. Хел стащил с ног гетры и сапоги.
— Который час?
Ле Каго как раз протягивал ему оловянную кружку с чаем.
— Не могу тебе сказать.
— Почему?
— Потому что, если я поверну руку, чтобы посмотреть на часы, я пролью твой чай, осел! Возьми чашку!
Ле Каго потряс обожженными пальцами.
— Вот теперь можно взглянуть на часы. Время на дне пещеры Ле Каго — а возможно, и во всем остальном мире — ровно шесть часов тридцать семь минут, чуть больше или чуть меньше.
— Хорошо, — Хел содрогнулся, ощутив во рту вкус жиденького, слабого настоя, который Ле Каго называл чаем.
— В таком случае у нас есть еще пять или шесть часов, — медленно произнес он, — чтобы поспать и отдохнуть, перед тем как мы начнем спуск по течению, уходящему в этот большой наклонный туннель. Ты все подготовил?
— По вкусу ли дьяволу облатка?
— Ты проверил компас Брайтона?
— Какают ли желтым младенцы?
— Ты уверен, что в скале нет примесей железа?
— Видел ли Моисей Бога, который говорил с ним из пылающего куста?
— А флуоресцентный порошок ты положил?
— А как по-твоему, Франко не сукин ли сын?
— Ну что ж, прекрасно. Я собираюсь залезть в мешок и малость вздремнуть.
— Как? Ты можешь спать?! В этот великий день?! Четыре раза мы спускались в эту дыру, измеряли, делали заметки, чертили карты. И каждый раз мы отказывали себе в желании пройти дальше по течению реки, приберегая величайшее, самое захватывающее приключение напоследок. И вот теперь время пришло! Нет, это невозможно, ты не можешь спать! Нико? Нико! Будь я проклят! — Ле Каго пожал плечами и вздохнул. — Сам черт не разберет этих азиатов.
Они решили взять с собой, поделив на двоих, двадцать фунтов флуоресцентного красителя, чтобы сбросить его в подземную реку, если по каким-либо причинам невозможно будет двигаться дальше: не исключено, что путь им преградит обвал, а может быть, сама река исчезнет, уйдя еще глубже под землю. Они рассчитали, что устье реки должно находиться где-то в районе Торран Ольсартэ, и всю зиму, пока Ле Каго из чувства патриотизма наводил смуту в Испании, Хел делал вычисления, стараясь определить путь реки. Он нашел несколько мест, где подземные воды вырывались на поверхность земли, но только в одном из них скорость течения и положение выходившего из-под земли потока позволяли предположить, что это и есть та самая река, которую они открыли.
Через пару часов двое молодых басков, спелеологов-энтузиастов, разобьют лагерь неподалеку от ее устья и начнут свои наблюдения. Как только на воде появятся первые следы красящего вещества, они засекут время по своим часам, сверенным с часами Ле Каго. Благодаря этому хронометражу, а также расчетам, которые спелеологи будут вести на протяжении всего путешествия по сети подземных пещер, они смогут понять, есть ли у них возможность двигаться по течению реки в скубе — специально приспособленном для дыхания под водой аппарате — и довести до конца тщательно подготовленную экспедицию — выйти вместе с подземным потоком к его устью, то есть к воздуху и свету.
После пяти часов глубокого, крепкого сна Хел проснулся, как это обычно с ним бывало, сразу, полностью и окончательно, не шевельнувшись и не открывая глаз. Его высокоразвитая чувствительность тут же послала ему свои первые сигналы. Вблизи него, в радиусе расстояния, которое могла охватить его аура, находился только один человек, и исходящие от него невидимые волны вибрации были рассеянными, расплывчатыми, неясными, говоря о том, что человек этот сейчас совершенно беззащитен и уязвим. Он или дремлет, или медитирует, или спит. Затем Хел услышал низкий, басовитый храп Ле Каго.
Его друг лежал в своем спальном мешке, полностью одетый; только его длинные спутанные волосы да ржавая с сединой борода видны были в тусклом свете десятиваттной лампочки, Хел поднялся и зажег огонь в их переносной печурке; голубое пламя весело заплясало, потрескивая. Пока вода закипала, он пошарил в контейнерах с продуктами, отыскивая свой чай — крепкий, почти черный “джа”, который он заваривал так долго, что тот становился вдвое крепче любого кофе.
Ле Каго, человек, полностью отдававшийся любому виду деятельности, спал всегда глубоко, беспробудно, Он даже не шелохнулся, когда Хел вытащил из мешка его руку, чтобы посмотреть на часы. Им пора было двигаться в путь. Хел пнул ногой край спального мешка Беньята, но в ответ донеслось только неясное ворчание да какое-то нечленораздельное проклятие. Хел толкнул его снова; на этот раз Беньят перевернулся на другой бок и свернулся калачиком, надеясь, что его мучитель куда-нибудь исчезнет. Когда вода по краям кастрюли начала вскипать маленькими, быстрыми пузырьками, Хел наградил своего друга третьим и самым энергичным пинком. Волны чужой ауры стали длиннее. Ле Каго проснулся.
Не поворачиваясь на спину, он хрипло проворчал:
— В старинной баскской пословице говорится, что человек, который пинает ногами спящего, обязательно умрет.
— Все умрут.
— Вот видишь? Еще одно доказательство мудрости нашего народа.
— Ну же, вставай!
— Подожди минуточку! Дай мне, Христа ради, хоть немного времени, чтобы привести в порядок хаос, который царит у меня в голове!
— Я допью сейчас чай и отправлюсь один. Расскажу тебе о пещере, когда вернусь.
— Отлично! — Ле Каго яростно рванул застежки своего спального мешка и, выбравшись из него, уселся на каменной плите рядом с Хелом, угрюмо сгорбившись над своей кружкой.
— Ох, Иисус, Матерь его Мария, Иосиф и ты, о многострадальный ослик! Что это за чай?
— Горный “джа”.
— По вкусу напоминает конскую мочу.
— Ничего не поделаешь. Я не такой гурман, как ты.
Хел допил остатки своего чая, затем взял оба рюкзака и, взвесив их на руке, выбрал тот, что полегче. Он поднял с пола свой моток веревки и большой карабин, к которому на кольце были подвешены еще несколько маленьких. Затем быстро проверил боковой карман рюкзака, чтобы убедиться, что весь его стандартный набор крючьев для разного рода трещин и расщелин на месте. Последнее, что он сделал, прежде чем отправиться в путь, — это заменил батарейки у лампочки на своем шлеме, поставив свежие. Это было еще одно из придуманных им самим устройств; в основе его лежало использование экспериментальных батареек Жерара-Симона, маленьких и мощных цилиндров; восемь таких цилиндриков отлично умещалось в тканевой подкладке шлема. Конструирование и изготовление в собственной мастерской оборудования, необходимого для спуска в пещеры, было одним из увлечений Хела, Он никогда не пытался запатентовать свои изобретения или пустить их в широкое производство, но всегда охотно дарил их образцы своим старым товарищам по экспедициям.
Хел взглянул на Ле Каго, все еще сердито склонившегося над своей кружкой.
— Мы встретимся в конце пещерной сети. Узнать меня не составит труда: я буду единственным, чье лицо будет сиять победным торжеством!
И он стал спускаться по длинному желобу, пробитому в скалах подземным потоком.
— Клянусь каменными яйцами Святого Петра, у тебя душа жестокого, безжалостного надсмотрщика! Тебе известно об этом? — крикнул Ле Каго вслед Хелу, быстро собирая свои инструменты, а потом проворчал себе под нос: — Готов поклясться, в его венах есть примесь крови испанских фалангистов!<Фалангист — член испанской фашистской организации>
Пройдя немного по галерее, Хел остановился и стал поджидать, пока Ле Каго его нагонит. Весь этот спектакль с увещеваниями и призывами с одной стороны и недовольным ворчанием — с другой был частью давно установившегося ритуала и той роли, которую в нем играл каждый из них. Хел по природе своей принадлежал к лидерам; благодаря своей необычайной способности предчувствия он умел быстро и верно определять направление, по которому им следовало двигаться; тело его было гибким и ловким, а потому он всегда шел впереди. Бычья сила и выносливость Ле Каго делали его незаменимым помощником Николая в их подземных экспедициях. Они с самого начала так распределили свои обязанности, и это позволяло Ле Каго сохранять свое лицо и самоуважение. Болтливый баск рассказывал всякие истории, когда они, исследовав все пещеры, выходили на поверхность, он беспрестанно шумел, ругался и жаловался, как плохо воспитанный ребенок. Поэтическая натура Ле Каго требовала самовыражения, ион создал свой образ miles gloriosus, шута, весельчака Фальстафа, с одним только важным отличием: его бахвальство было основано на бесшабашной, смеющейся в лицо опасности отваге, которую он проявлял в бесчисленных партизанских вылазках против фашистов, угнетавших его народ в Испании.
Когда Ле Каго догнал Хела, они вместе двинулись вниз по наклонному, быстро сужающемуся проходу, стены и пол которого были выскоблены до блеска водами подземного потока, так что обнажилась внутренняя структура камня. Поверху шел известняк, но там, где катились волны реки, на поверхность пода выходил древний слой кристаллического сланца. Веками чуть кислая вода, растворяя пористый известняк, проникала вглубь, до этого твердого, почти непроницаемого слоя, и неслась по своему руслу, промывая его все глубже и устремляясь к устью. Она медленно разъедала края этого желоба, подмывая их изнутри до тех пор, пока не обнажались крепкие напластования бута, Тогда вода вновь принималась за дело, терпеливо подтачивая его, выскребая и подчищая. Булыжники также шлифовали дно; уносимые течением, они помогали вымывать русло, многократно увеличивая результаты гигантского труда воды, И так оно и шло, нарастая в геометрической прогрессии, следуя тайным, по могучим законам природы, сотни и тысячи лет создавая громадную, раскинувшуюся под землей во все стороны сеть пещер, галерей и переходов. Эта гигантская работа творилась тихо, незаметно, неустанно — мерным, непрерывным подтачиванием почвы; только иногда этот терпеливый труд прерывался вдруг страшной геологической катастрофой: причиной громадных обвалов, как правило, бывали землетрясения. При этом под землей возникала система трещин и расщелин, происходили сдвиги каменных пластов, которые на поверхности оставляли следы в виде резких, обрывистых выходов породы, круглых, похожих на воронки впадин и gouffres, благодаря которым эта местность пользовалась славой среди спелеологов и исследователей пещер.
Больше часа Николай и Ле Каго медленно продвигались по проходу, постепенно спускаясь все ниже, чувствуя, как теснее сжимаются вокруг них стены туннеля, пока наконец не оказались на узком уступе, тянувшемся вдоль стремительно несущегося потока, руслом которому служила глубокая вертикальная расщелина шириной не более двух метров, но глубиной метров в десять. Вскоре они уже пробирались с трудом, согнувшись почти пополам, ощущая, как трутся о камень их рюкзаки. Ле Каго проклинал все на свете, жалуясь, что у него болят колени; они двигались по узкому выступу, на полусогнутых ногах, и от этого мускулы их все время были в напряжении.
Проход продолжал сужаться, и в мозгу обоих пронеслась одна и та же невысказанная мысль. Не окажется ли все это дурацкой, бессмысленной насмешкой судьбы? Неужели после всей той работы, которую они проделали, расчищая себе спуск в пещеру и подготавливая экспедицию, их ждет тупик? Неужели эта полого уходящая вниз шахта заканчивается, исчезая под землей там же, где и река?
Туннель начал постепенно сворачивать влево. Затем внезапно узкий выступ, по которому они продвигались, оказался перегорожен глыбой камня, нависающей над стремительным, бурлящим потоком. Хел не мог заглянуть за камень и не мог обойти его вброд по руслу реки: узкая расщелина была слишком глубокой, Но даже если бы здесь и не было так глубоко, мысли о том, что там, впереди, во тьме, он может неожиданно провалиться в бездонную, скрытую под водой шахту, было достаточно, чтобы удержать его. В среде спелеологов ходило много историй об исследователях, исчезнувших в таких водоворотах. Говорили, что жертву тут же со страшной силой затягивает вниз ревущий, клокочущий столб воды высотой сто или двести метров, и она попадает в громадный бурлящий “котел великана”; ее носит там в кипении пены и швыряет на осколки камней, пока останки наконец не выбрасывает на поверхность. Спустя многие месяцы обломки снаряжения и обрывки одежды несчастного еще находят в ручьях и горных потоках, выходящих из недр земли. Эти легенды, конечно, были не более чем байки, которые рассказывают по вечерам у костра. По большей части выдуманы или сильно преувеличены. Но, как и у всех историй, передающихся из уст в уста, в их основе лежал реальный страх, и большинству исследователей пещер мысль о внезапном падении в разверзшуюся под водой бездну представлялась несравненно более ужасной, чем, например, возможность сорваться с отвесной скалы, попасть в лавину или даже оказаться под землей во время землетрясения. Человека не столько пугало то, что он утонет, сколько образ гигантского “котла великана”, в котором он будет кипеть, распадаясь на части.
— Ну? — спросил за спиной Ле Каго, и голос его гулко прокатился в узком туннеле. — Что ты там видишь?
— Ничего.
— Это вдохновляет. Ты собираешься стоять здесь вечно? Я не могу просидеть тут всю жизнь, скрючившись, точно беарнец, заморенный тяжким трудом! — Помоги мне снять рюкзак. Баску, согнутому в три погибели и почти не имеющему возможности шевельнуться, не так-то легко было стащить с Хела рюкзак, зато, избавившись наконец от ноши, Николай смог хоть немного распрямиться. Расщелина была такой узкой, что, повернувшись лицом к потоку, Хел покрепче расставил ноги и перебросил свое тело на другую сторону. Сделав это, он осторожно перевернулся на спину, так что плечи его упирались в один край провала, а ноги, обутые в специальные ботинки с шипами, — в другой. Выгнувшись дугой и изо всех сил упираясь в противоположные края расщелины плечами, ладонями и ступнями, Хел стал медленно, дюйм за дюймом продвигаться вперед под нависающей над ним глыбой, а всего лишь в каком-нибудь футе от его ягодиц ревел стремительно несущийся поток. Такое движение требовало невероятного, высасывающего все силы напряжения; Николай до крови ободрал себе ладони, но все же понемногу продвигался вперед.
Хохот Ле Каго оглушительным эхом отдавался под сводами туннеля.
— Ола! А что, если трещина вдруг станет шире, а, Нико? Может, ты лучше застрянешь здесь? Тогда я мог бы использовать тебя вместо моста. Так, по крайней мере, один из нас добрался бы до цели! И он опять принялся хохотать. К счастью, трещина не расширялась. Наоборот, по ту сторону глыбы она сужалась еще больше, а потолок поднимался, уходя вверх, так что его уже невозможно было разглядеть в слабом свете, который давала лампочка на шлеме Хела. Вновь перебравшись на узкий уступ, Хел потихоньку двинулся дальше, замечая, что продолжает поворачивать влево. У него упало сердце, когда он увидел, что каменная полка, по которой он до сих пор двигался, заканчивается крутым обрывом, а внизу, под валунами, бурлит река, исчезая где-то в темноте.
Спустившись к этой груде валунов, Хел увидел, что находится у основания узкого склона, шириной не более двух метров, который тянется вверх так далеко, что свет фонарика не освещает его вершины. Передохнув минутку, Николай стал подниматься по этому склону. Здесь было достаточно удобных выбоин и трещин, было куда поставить ногу и за что ухватиться руками, но потрескавшийся камень легко крошился, и перед тем как уцепиться за какой-нибудь выступ, следовало потянуть за него, проверяя, не останется ли он у тебя в руках. Медленно, терпеливо преодолев тридцать метров подъема, Николай протиснулся в дыру между двумя громадными валунами, которые стояли наклонно, опираясь один на другой. Он оказался на плоском выступе; ни впереди, ни по сторонам ничего не было видно. Он хлопнул в ладоши и прислушался. В ответ прокатилось долгое, гулкое эхо, многократно отозвавшись где-то в глубине горы. Он стоял у входа в огромную пещеру.
Обратный путь к нависшей над выступом скале, за которой остался Ле Каго, был быстрым; с груды валунов Николай спустился по двойной веревке, оставив ее на месте для последующего подъема. Остановившись около нависшей глыбы над водой, он окликнул Ле Каго, который отошел немного назад, в глубь туннеля, найдя там небольшое местечко, где можно было присесть, упираясь пятками в камень, и хоть чуть-чуть отдохнуть от неудобной, скрюченной позы, после которой дрожали колени и все тело немело от усталости.
Ле Каго вернулся к скале.
— Ну как? Есть там проход?
— Там громадная пещера.
— Потрясающе!
Рюкзаки переправили, опоясав скалу веревками, а затем Ле Каго повторил маневр Хела, не переставая при этом горько жаловаться и стенать, проклиная скалу и поминая при этом трубногласные яйца Иисуса Навина и каждое негостеприимное яйцо хозяина постоялого двора.
Благодаря тому, что Хел оставил веревку и расчистил дорогу, отбросив шаткие, осыпающиеся камни, новый подъем по каменистому склону оказался нетрудным. Когда стояли на плоском каменном уступе, протиснувшись сквозь щель между двумя поддерживающими друг Друга валунами, названную ими впоследствии “Замочной скважиной”, Ле Каго высек вспышку магния, и в глаза двум достойнейшим представителям человечества бросился стигийский хаос огромной пещеры впервые за бесчисленные тысячелетия ее существования.
— Клянусь пылающими яйцами Неопалимой Купины, — благоговейно прошептал Ле Каго. — “Вздымающаяся” пещера!
Зрелище было ужасное, но величественное. Громадной мастерской великого скульптора — природы — вот чем являлась эта “вздымающаяся” пещера, и вид ее ошеломил и заставил притихнуть двух крохотных гуманоидов, стоящих на маленьком выступе скалы, который находился в ста метрах над полом и на таком же расстоянии от ее растрескавшегося потолка.
Обычно в пещерах царит дух безмятежного, невозмутимого спокойствия и вечности, но “вздымающиеся” пещеры ужасны в своем первозданном хаосе. Все в них искромсано, все щетинится острыми выступами, зазубринами, зубцами, все точно находится в движении, в становлении, в ломке. Пол пещеры был скрыт под нагромождениями гигантских, величиной с дом, валунов и обломков скал; потолок покрыт свежими шрамами, оставшимися после недавних обвалов. Это была пещера, корчившаяся и содрогавшаяся в родовых муках творения, еще совсем юная, неуклюжая и изменчивая, все еще пребывавшая в процессе так называемого “вздымания”. Вполне возможно, что скоро (через двадцать или пятьдесят тысяч лет) она успокоится, застынет и станет обычной пещерой. А может быть, она будет продолжать вздыматься всеми своими трещинами и разломами, пока не вырвется наконец на поверхность, рухнув в последнем обвале и образовав в земле воронкообразную впадину классической “сухой” gouffre. Конечно, и юность, и изменчивое непостоянство пещеры были относительными; их следовало рассматривать в масштабах геологического времени. “Свежие” шрамы на потолке могли появиться всего лишь три года назад, но могли насчитывать и не одну сотню лет.
Пламя зашипело и погасло, и потребовалось некоторое время, прежде чем глаза Николая и Ле Каго привыкли к темноте пещеры настолько, чтобы различать ее очертания в тусклом свете лампочек, горевших на их шлемах. В колыхающемся, расплывающемся черными пятнами мраке Хел услышал голос Ле Каго:
— Я призван окрестить эту пещеру и наречь ее христианским именем. Отныне она будет зваться пещера Ле Каго!
По плещущему звуку ударяющейся о камни струйки Хел понял, что Ле Каго использует пропущенный сквозь себя чай на обряд крещения.
— А не получится путаницы? — спросил он.
— Что ты имеешь в виду?
— У первой пещеры точно такое же название.
— Хм-м-м. И правда. Ну ладно. Я нарекаю это место “Хаос Ле Каго”! Ну как? Звучит?
— Прекрасно.
— Но я не забыл и о твоем вкладе в это открытие, Нико. Я решил назвать эту отвратительную, неизвестно откуда вылезшую глыбу, под которой нам пришлось проползать, перекинувшись поперек реки наподобие моста, “Шишка Хела”. Ну, что ты об этом думаешь?
— О большем я не мог бы и мечтать.
— Ты прав. Мы собираемся идти дальше?
— Как только я сориентируюсь.
Хел опустился на колени, положив перед собой блокнот и компас, и при свете лампочки на шлеме быстро произвел расчеты расстояния и направления; он делал так приблизительно через каждые сто метров с того момента, как они вышли из своего лагеря у подножия каменного холма. Сделав необходимые записи, он снова убрал блокнот в непромокаемый пакет.
— Готово. Пошли.
Осторожно перебираясь с одного валуна на другой, протискиваясь сквозь трещины и расселины, прокладывая путь по склонам каменного массива, опрокидывая вниз куски камня величиной с небольшие деревенские хижины, они начали спускаться. Подземная река, служившая им до сих пор нитью Ариадны, терялась под бесчисленными нагромождениями валунов, извиваясь, разветвляясь и вновь сливаясь воедино, сплетая и расплетая тысячи своих нитей, струившихся по сланцевому полу пещеры далеко внизу. Недавние обвалы создали сумасшедший хаос ненадежных, покачивавшихся в неустойчивом равновесии булыжников и каменных плит, дикий, невероятный наклон которых, казалось, отрицал все законы земного притяжения, внося в окружающее дух безумного карнавального веселья, ярмарочного балагана. Ручеек здесь, например, струился вверх по склону сланцевой плиты, а то, что выглядело горизонтальной плоскостью, на самом деле оказывалось крутым, чуть ли не вертикальным откосом. Равновесие здесь можно было сохранять только ощупью, с помощью чувств и интуиции; зрение было бесполезно, оно ничем не могло помочь; им приходилось двигаться по компасу, так как их внутреннее чувство направления было искажено этой извилистой, петляющей дорогой сквозь головокружительное безумие хаоса. Проблема отыскать здесь путь была прямо противоположна той, что встает перед космонавтом, бредущим по ровному, невыразительному лунному ландшафту. Это беспорядочное изобилие разнообразных форм сбивало с толку, перегружая память. А темнота, уплывающая вверх, угнетающе действовала на сознание, потолок давил своим иссеченным невидимым куполом, грозящим обвалом гигантских глыб, одной десятитысячной части которых было достаточно, чтобы расплющить их, как муравьев.
Когда позади остался двухчасовой путь длиной в пять сотен метров, они смогли разглядеть дальний конец пещеры, где потолок полого спускался вниз, соединяясь с ощерившейся острыми, зазубренными осколками грудой недавно упавших камней. Последние полчаса вокруг них раздавался, постепенно нарастая, какой-то звук; он возникал так медленно, обтекая их со всех сторон, что они не замечали его до тех пор, пока не остановились, чтобы сделать передышку и нанести на карту пройденный отрезок пути. Тысячи нитей невидимого потока сплетались внизу все теснее и теснее, и музыка воды, наполнявшая пещеру, была богата самыми различными, дополнявшими друг друга звуковыми оттенками, от тоненького, высокого посвистывания цимбал до низкого, глухого уханья барабанов и тамбуринов. Где-то там, где потолок, сливаясь с грудой скальных обломков, преграждал выход из пещеры, — низвергался большой водопад.
Больше часу Николай и Ле Каго бродили взад и вперед вдоль этой каменной стены, пытаясь протиснуться и в расселины, и в треугольные проемы, образованные наклонными, прижавшимися друг к другу вершинами каменных плит, но так и не смогли пробраться сквозь этот завал. В этой сравнительно недавно образовавшейся части пещеры не было валунов, здесь громоздились только неровные куски камня, многие из которых были величиной с фронтон деревенского дома; некоторые дыбились, другие просто валялись; были и такие, что опирались друг на друга под самыми невероятными углами или, держась на другом обломке, как на кронштейне, на три четверти повисали над пустотой. И все это время густой, неумолчный грохот водопада манил их к себе, толкая на поиски прохода.
— Давай-ка отдохнем и соберемся с мыслями! — крикнул Ле Каго, стараясь перекричать шум. Усевшись на небольшой обломок каменной глыбы, он стянул с плеч рюкзак и стал шарить внутри него, доставая еду: галеты, сыр и xoritzo. — Ты что, не собираешься перекусить?
Хел покачал головой. Он что-то царапал в своем блокноте, занося в него короткие, четкие записи о направлении и гораздо менее точную информацию об углах наклона, сделанные на глазок, поскольку клинометр его брантоноаского компаса был абсолютно бесполезен в этом первозданном буйстве каменных форм.
— Может быть, там, за этой стеной, находится выход на поверхность, к устью? — спросил Ле Каго.
— Нет, не думаю, — ответил Хел. — Мы прошли еще только немногим более половины пути до Торран Ольсартэ; к тому же мы на пару сотен метров выше тех мест.
— И мыдаже не можем спуститься к воде и высыпать в нее порошок. Проклятая стена! И, что хуже всего, — у нас почти кончился сыр. Куда это ты собрался?
Хел, сбросив свой рюкзак, начал не спеша взбираться на стену.
— Хочу взглянуть, что там на вершине этого пригорка.
— Возьми немного левее!
— Почему? Ты что, видишь там что-нибудь?
— Нет. Но траектория твоего будущего полета проходит прямо через то место, где я сижу, а я слишком удобно устроился, чтобы куда-нибудь двигаться.
Они не возлагали слишком больших надежд на обследование верхней части завала, поскольку, даже если там и найдется щель, через которую можно протиснуться наружу, они в результате окажутся прямо над водопадом и вряд ли сумеют пройти сквозь его грохочущие, ревущие струи. Однако ни у основания, ни по бокам завала прохода найти не удалось, так что оставалось только попытать счастья на вершине.
Спустя полчаса Ле Каго услышал над своей головой какой-то звук. Он закинул голову, направляя наверх луч света своей лампочки, Хел, в полной темноте, спускался вниз. Добравшись до основания, он почти упал на каменную плиту, затем, откинувшись на спину, лег на свой рюкзак, прикрывая лицо рукой. Он был совершенно без сил и дышал часто, тяжело, с трудом приходя в себя; лампочка на его шлеме была разбита.
— Ты уверен, что не хочешь перекусить? — поинтересовался Ле Каго.
Глаза Николая были закрыты, грудь тяжело вздымалась каждый раз, как он глубоко втягивал воздух в легкие, пот струился по его лицу, несмотря на сырость и холод, царившие в пещере; не открывая глаз, он ответил на безжалостную шутку своего друга баскским вариантом жеста, который можно перевести на язык любого народа примерно как “Накося, выкуси!” — а именно: зажал большой палец в кулаке и сунул его под нос Ле Каго. Затем, снова уронив руку, он продолжал лежать, глубоко, с хрипом вдыхая в себя воздух. В горле у него так пересохло, что трудно было даже глотать. Ле Каго протянул ему свой xahako, и Хел жадно принялся пить. Поскольку света у него теперь не было, он нащупал горлышко меха зубами, а затем, отведя его назад, направил тонкую струйку вина себе в рот. Он крепко сжимал мех, чувствуя, как вино освежает ему горло, и все пил и пил, так долго, что Ле Каго начал беспокоиться.
— Ну? — ворчливо забормотал он. — Нашел ты проход?
Хел широко улыбнулся и кивнул.
— И куда же ты вышел?
— В тупик прямо над водопадом.
— Проклятье!
— Да нет, все нормально, я думаю, можно будет обойти его справа и спуститься там, куда долетают только брызги.
— А ты пробовал?
Хел пожал плечами и показал на свою разбитую лампочку.
— Одному мне было не справиться. Нужно, чтобы ты страховал меня. Там, наверху, есть для этого удобная площадка.
— Ты не должен был так рисковать, Нико. Когда-нибудь ты просто убьешься, а потом сам же пожалеешь об этом.
Протиснувшись сквозь безумную путаницу узких, извилистых проходов и остановившись рядом с Хелом на скалистом выступе прямо над грохочущим внизу водопадом, Ле Каго замер, пораженный, не в силах выразить переполнявших его чувств. Вода падала вниз с большой высоты, а вокруг, в тихом, недвижном воздухе, парил густой белый туман; он клубился вдоль всего этого громадного водяного столба, словно пар над прогретой до 40°, пышущей жаром ванной. Сквозь туман они различали только кипящую пену верхних струй воды под ногами да несколько метров склизкого каменистого спуска по сторонам выступа, на котором они стояли. Хел повел Ле Каго направо, туда, где выступ сужался до нескольких сантиметров, но не кончался, огибая проход, по которому они выбрались из пещеры. Это был старый, истертый и закругленный уступ, очевидно, раньше он являлся одним из порогов водопада. Оглушительный рев воды заглушал все слова, так что объясняться тут можно было только знаками. Хел указал Ле Каго на обнаруженную им еще прежде “хорошую” площадку — каменистую насыпь, на которой тот с трудом уместился. Баск обвязал страховочную веревку вокруг пояса Хела и стал ждать, пока тот проложит для них обоих путь вниз по скале рядом с ревущей водой. Спуск этот пролегал сквозь туман, через пену клубящихся брызг, однако находился в стороне от основной водной массы. Ле Каго не переставая ворчал по поводу этой “хорошей” площадки, примащиваясь кое-как на узком уступе и вбивая страховочный крюк в известняк у себя над головой. Впрочем, крюк, вбитый в мягкий камень, был, скорее, не реальной, а психологической поддержкой.
Хел начал спуск, останавливаясь каждый раз, когда он находил одновременно опору для обеих ног и подходящую щель в камне, в которую можно было вбить крюк и протянуть веревку через карабин. На счастье, здесь было за что уцепиться и куда поставить ногу; по-видимому, поток воды только недавно поменял траекторию своего падения, не успев за такое короткое время изгладить все выбоины и щербины на поверхности скалы. Наибольшая трудность возникла из-за веревки, привязанной наверху. К тому времени как Николай спустился на двадцать метров и пропустил шнур через восемь карабинов, тянуть провисшую и напитавшуюся водой веревку через такое количество зажимных колец, усиливая, таким образом, ее трение, стало опасным; не менее опасным было и висеть на ней, не имея почти никакой опоры под ногами. Страховка его, естественно, ничего не стоила: в тот момент, когда Ле Каго стравливал фал еще на несколько метров, баск почти наверняка не смог бы удержать друга в случае, если бы тот вдруг соскользнул вниз.
Николай медленно, дюйм за дюймом, продвигался вниз, окутанный плотной пеленой тумана, пока наконец маслянистая, серебристо-черная полоса воды не оказалась всего лишь в каком-нибудь футе от лампочки на его шлеме; тогда он остановился, готовя себя к самому решительному моменту спуска.
Первым делом ему нужно будет закрепить целую связку крючьев, чтобы не зависеть от Ле Каго, который, не видя его сверху, может задержать веревку как раз в тот момент, когда Хел будет находиться под водой, вслепую выискивая невидимую опору. Ему придется принять на свою спину и плечи всю тяжесть падающей воды. Нужно ослабить веревку настолько, чтобы свободно двигаться сквозь водяной столб, ведь он не сможет вздохнуть, пока не пройдет через него. С другой стороны, чем больше будет ослаблена веревка, тем ниже он упадет, если напор воды неожиданно собьет его с ног. Николай решил, что трех метров свободной веревки будет вполне достаточно. Он хотел было отпустить ее еще больше на тот случай, если запас слабины кончится, а он все еще будет находиться под водой, но по здравом размышлении понял, что три метра — это тот рациональный радиус, по траектории которого он в любом случае сможет откачнуться в сторону от падающих водяных струй, если нечаянно сорвется. Тогда он по крайней мере не захлебнется и не утонет, хотя и будет болтаться в центре водопада.
Хел медленно приближался к плотной, металлически поблескивающей ленте воды, и вскоре голова у него закружилась. Николая охватило ощущение, будто вода стоит неподвижно, а его собственное тело поднимается вверх сквозь этот грохот, рев и туман. Он протянул руку вперед; стена воды раздвинулась и тут же вновь сомкнулась вокруг его запястья тяжелым пульсирующим браслетом; он стал ощупывать камень в поисках глубокой трещины или расселины, которая могла бы стать хорошей опорой. Пальцы его наконец натолкнулись на узкую, неровную, скрытую водой щель. Она оказалась ниже, чем Николаю хотелось бы. Он понимал, что вода, обрушившись на его спину, будет толкать его вниз, так что лучше было бы, чтобы опора находилась повыше; тогда его пальцы под напором воды только крепче втискивались бы в расселину. Но это была единственная трещина, которую он смог найти, а плечо его уже стало уставать, и Николай опустил руку. Он сделал несколько глубоких вдохов, каждый раз полностью выдыхая воздух, так как знал, что человек обычно начинает задыхаться не от недостатка кислорода в легких, а, скорее, от чрезмерного скопления в них двуокиси углекислого газа. Последний раз он вздохнул особенно глубоко, во всю силу своих легких. Затем, выдохнув воздух примерно на треть, нырнул в водопад.
Это было смешно и в корне меняло все дело.
Пелена падающей воды оказалась менее двадцати сантиметров толщиной, и он, нырнув в нее, тут же вынырнул по другую ее сторону, обнаружив, что стоит на удобном, расположенном под прямым углом к скале уступе; уступы и дальше шли вниз, образуя лесенку, так что даже мальчишка мог бы спокойно спуститься по ним.
Все было настолько очевидно, что не стоило ничего проверять, а потому Хел, откачнувшись на веревке обратно через водяную завесу, стал карабкаться наверх, туда, где на своем крохотном каменном выступе, словно на насесте, сидел Ле Каго. Поднявшись, Николай объяснил другу, как им повезло и как удачно все складывается. Из-за дикого грохота водопада ему пришлось наклониться к самому уху Беньята, так что их каски столкнулись. Веревку они решили оставить на месте, чтобы легче было возвращаться, и, спускаясь друг за другом, очутились наконец у основания булыжной лесенки.
Как ни странно, теперь они смогли спокойно переговариваться, почти не повышая голоса; завеса воды, точно звуконепроницаемая стена, отгораживала их от только что покинутого мира, и тут, за нею, было гораздо тише, чем там. По мере того как они спускались, водопад постепенно словно иссякал; большая часть льющейся сверху воды разлеталась брызгами, обращаясь в туман, так что масса падающего потока на дне провала была значительно меньше, чем наверху. Масса воды рассеивалась в воздухе, и спелеологи теперь шли под проливным дождем. Николай и Ле Каго осторожно продвигались сквозь слепящий глаза водяной пар по скользким, гладким, до блеска выскобленным камням. Они шли, не останавливаясь, и туман постепенно рассеивался, а шум водопада удалялся, затихая позади. Наконец они оказались в каком-то чистом и темном пространстве и, остановившись, огляделись вокруг. Зрелище было восхитительное. Перед ними открылась граненая, ромбовидная пещера, еще более громадная и величественная, чем вызывающий в душе трепет “Хаос Ле Каго”, пещера, казалось, созданная для туристов, но не доступная ни одному из них.
Конечно, это было излишеством, но любопытство пересилило, и Ле Каго поджег еще одну порцию магниевого порошка.
У спелеологов захватило дух! Позади них вздымались облака пара; медленно, лениво они вскипали, кружась, пока их не засасывало обратно водоворотами ледяных струй. Все вокруг них было влажным, как после дождя; стены пещеры были инкрустированы кристаллами арагонита, поблескивающими в свете колеблющегося пламени. Поток камней, низвергавшийся когда-то вдоль северной стены, теперь застыл, разлившись внизу, словно озеро затвердевшего сахарного сиропа или растаявшей карамели. В восточном углу пещеры с потолка свисали перехлестывающие друг друга кулисы из известкового шпата, нежные и тонкие, как лезвие бритвы. Возникало впечатление, что они слегка колышутся, колеблясь от легкого ветерка, неощутимого в недвижном воздухе. В западной стороне переливающегося всеми цветами радуги пространства расположились целые заросли изящных, острых, прозрачных, как хрусталь, сталактитов, устремленных вниз, к неуклюжим, кряжистым, массивным сталагмитам; то тут, то там этот зачарованный лес вдруг рассекался могучей, монолитной колонной, возникшей от слияния этих антиподов, извечных стражей подобных пещер.
Николай и Ле Каго не произнесли ни слова, пока пламя, разбрызгивая оранжевые искры, не погасло и в глазах у них вместо сверкающих кристаллов арагонита не заплясали черные точки. Тогда они принялись не спеша прилаживать дополнительные лампочки к своим шлемам, чтобы те своими слабенькими лучиками осветили им путь. Когда Ле Каго заговорил, его голос прозвучал необычайно тихо:
— Мы назовем ее “Пещера Зазпиак Бат”.
Хел кивнул. Zazpiak bat — “Пусть семь станут одной” — девиз тех, кто боролся за объединение семи баскских провинций в единую Транспиренейскую Республику. Безумная, оторванная от реальности мечта; казалось маловероятным, что она когда-нибудь осуществится, да никто, по правде говоря, и не хотел этого; но это было настоящее дело для мужчин, которые предпочитают романтику борьбы надежной и спокойной безопасности скучного, бесцветного существования, мужчин, которые могли быть жестокими или ограниченными, но никогда не были мелкими подлецами или трусами. Так что сказочная, недоступная пещера по справедливости должна была стать символом чудесной, заветной и недосягаемой страны, о которой мечтали баски.
Хел присел на корточки и наскоро произвел измерения, с помощью клинометра определив высоту и угол наклона водопада, оставшегося позади; затем быстро, в уме подсчитал что-то.
— Мы спустились почти на уровень Торран Ольсартэ. Выход реки на поверхность должен быть где-то совсем рядом, у нас над головой.
— Хорошо, — сказал Ле Каго, — но где же река? Куда ты подевал ее?
Река и вправду исчезла. Разбитая водопадом на тысячи крохотных струек, она, вероятно, ушла в толщи камня сквозь многочисленные трещины и расселины и теперь катит свои воды где-то там, в недрах горы. Можно было предположить два варианта. Или она снова вынырнет внутри пещеры где-нибудь впереди них, или же окончательно провалилась под землю и теперь появится неведомо где. Последний вариант был для спелеологов большой неудачей, так как лишал их надежды достойно завершить экспедицию, проплыв по течению реки и вынырнув вместе с ней на воздух, к открытому небу. Тогда и добросовестное дежурство баскских парней у выхода реки на поверхность тоже становилось бессмысленным.
Исследователи двинулись через “Пещеру Зазпиак Бат”; Ле Каго теперь шел впереди, как и всегда, когда путь становился относительно легким. Оба они знали, что Николай незаменим, когда надо карабкаться по скалам; Ле Каго ни к чему было признавать это вслух, да и Хел никогда специально этого не подчеркивал. Они просто автоматически менялись местами, в зависимости от того, где пролегал их путь. Хел возглавлял их маленькую группу, когда нужно было пробираться сквозь длинные стволы шахт, спускаться по крутым, обрывистым склонам или огибать узкие, нависшие над пропастью карнизы; когда же они входили в пещеры, отличавшиеся необычным, эффектным, бросающимся в глаза рельефом, Ле Каго выходил вперед, “открывая” их и давая им названия.
Идя впереди, неутомимый баск проверял, как звучит его голос под сводами пещеры, напевая одну из тех бесконечных, заунывных, тянущихся на одной ноте баскских мелодий, которые ясно показывают, каким твердым и непоколебимым может оставаться народ, как стойко он может противостоять какому-либо искушению впасть в украшательство. Песня Ле Каго строилась на том типичном для басков, исключительно им свойственном звукоподражании, которое, выходя за пределы простого воспроизведения звуков, передает душевное, эмоциональное состояние человека, В припеве песни говорилось о том, как неряшливо (kimmarra) выполняет работу человек, который спешит и суетится.
Ле Каго перестал петь только когда дошел до конца граненой, ромбовидной пещеры и остановился перед широкой, с низко нависшим потолком галереей, распахнутой им навстречу, словно черный беззубый рот, осклабившийся в усмешке. Как оказалось, у нее и вправду был заготовлен для долгожданных гостей веселенький сюрприз.
Ле Каго направил луч своей лампочки в проход. Он шел слегка под уклон, но угол спуска был не более 15°, и потолок также оказался достаточно высоким, чтобы человек мог под ним спокойно выпрямиться в полный рост. Ну и ну, да это просто широкий, удобный проспект, настоящий бульвар для прогулок! И, что самое интересное, он был, вероятно, последним в этой сети подземных переходов. Ле Каго сделал шаг вперед... и упал, громыхая всем своим снаряжением.
Пол галереи был покрыт густым слоем раскисшей известковой глины, жирным и скользким, как колесная мазь, и, опрокинувшись на спину, Ле Каго заскользил вниз по наклонному проходу, не очень быстро поначалу, но совершенно беспомощно барахтаясь, не в силах остановить скольжение. Он ругался и проклинал все на свете, пытаясь за что-нибудь ухватиться, но все вокруг него было покрыто все той же склизкой грязью, и поблизости не было ни камней, ни каких-либо выступов, за которые можно было бы зацепиться. Все его отчаянные попытки привели только к тому, что он перевернулся и ехал теперь спиной вперед, полусидя, полулежа, разъяренный, беспомощный и невероятно смешной. Скольжение стало набирать скорость. Стоя у отверстия глинистой шахты, Хелу оставалось только наблюдать, как огонек на шлеме баска становится все меньше, потихоньку превращаясь в тоненький лучик далекого маяка. Он ничего не мог сделать. Все это выглядело очень смешно, но если этот туннель заканчивается обрывом...
Туннель не заканчивался обрывом. Хел никогда еще не встречал такой длинной глинистой трубы. Отъехав на весьма приличное расстояние, метрах в шестидесяти от входного отверстия огонек наконец замер. Из глубины прохода не доносилось ни звука. Хел испугался, что баска ударило обо что-нибудь головой при спуске и он потерял сознание.
Вдруг до него из глубины прохода долетело такое рычание, такой рев ярости и гнева, что слов в нем невозможно было разобрать — они раскатывались под сводами туннеля, множась, сливаясь в какой-то неясный гул, но в интонации нельзя было ошибиться — это был вопль раненого, оскорбленного достоинства. Одну фразу в этих раскатах гулкого эха Николай все-таки разобрал:
— ...клянусь изрешеченными яйцами Святого Себастьяна!
Так, значит, Ле Каго цел и невредим. Все это было бы даже забавным, но он уволок с собой вниз единственный оставшийся у них моток веревки, а даже этот могучий баскский буйвол не смог бы забросить его вверх по склону на шестьдесят метров.
Хел испустил глубокий вздох. Ему придется вновь пересечь “Пещеру Зазпиак Бат”, подняться по булыжной лесенке, вынырнуть из ледяных струй и потом в холодных парах и брызгах вскарабкаться по скале на тот уступ, где они оставили веревку, чтобы легче было возвращаться. От одной этой мысли он сразу почувствовал усталость.
Однако... Николай стянул с плеч рюкзак. Нет смысла тащить его с собой. Потом он крикнул в отверстие трубы, выкрикивая каждое слово отдельно, так, чтобы эхо не могло его заглушить:
— Я… иду... за... веревкой!
Пятнышко света внизу задвигалось. Ле Каго поднимался на ноги.
— Почему же... ты... все... еще... здесь?! — долетел до Хела ответный крик. Внезапно огонек исчез, и эхо раскатило по туннелю громкий всплеск, сопровождаемый целой мешаниной других звуков; Ле Каго яростно рычал, отплевывался и ругался. Затем огонек появился вновь.
Хохот Хела заполнил тоннель. Ле Каго, по всей вероятности, свалился в реку, которая там, внизу, должно быть, снова выходила в пещеру. Оплошность, простительная только новичку!
Эхо, прокатившееся по глинистой трубе, донесло до него вопль Ле Каго:
— Я... убью... тебя... когда... ты... спустишься... сюда!
Хел снова рассмеялся и отправился назад, к водопаду.
Три четверти часа спустя он вернулся к отверстию глинистой трубы и закрепил веревку, вбив крюк в здоровенную расселину.
Поначалу Хел пытался скользить на ногах, держась руками за веревку, но это оказалось невозможным. Размокшая глина была слишком скользкой. Почти сразу же он очутился на собственном заду и поехал ногами вперед, чувствуя, как клейкая, черная, густая глина, смешанная с галькой и осколками камней, холмиком вздымается у него между ног, стекает вдоль бедер. Это была отвратительная, липкая смесь, низкое, недостойное препятствие, достаточно трудное, но лишенное достоинства истинных преград, воздвигая которые пещера бросает вызов человеку. Это было дурацкое препятствие, досадное и раздражающее, как писк комара, и преодоление его не приносило славы. Покрытые изнутри склизкой глиной трубы ничего, кроме презрения, не вызывают у тех исследователей пещер, которые имеют несчастье в них вляпаться.
Когда Хел съехал вниз, он увидел Ле Каго: тот сидел на гладкой, ровной плите, дожевывая пресную галету и кусок xoritzo. Баск не обратил внимания на появление Хела; вид у него был мрачный, надутый — он все еще переживал свой бесславный спуск и был насквозь мокрый после недавнего купанья.
Хел огляделся. Сомнения не оставалось — это конец сети естественных подземелий. По объему эту каверну можно было бы сравнить с небольшим крестьянским домом или с одной из гостиных в его замке в Эшебаре. Очевидно, вода время от времени заливала ее — стены пещеры были гладкие, отшлифованные, а пол ровный и чистый. Плита, на которой закусывал Ле Каго, покрывала площадь пола пещеры на две трети, а в дальнем углу ее виднелось четкое углубление в виде куба. Это был правильной формы “винный погреб”, отстойник, представлявший собой самую нижнюю точку этой системы пещер. Хел подошел к Краю “винного погреба” и направил во мрак луч света.
Стенки куба были ровные, и, казалось, слезть вниз не составляло никакого труда. Николай с удивлением поинтересовался, почему это Ле Каго не спустился туда, чтобы стать первым человеком, достигшим конечной точки пещерного лабиринта.
— Я приберегал его для тебя, — объяснил Ле Каго.
— Благородный душевный порыв? Тебя внезапно охватило непреодолимое желание вести честную игру?
— Вот именно.
Это выглядело подозрительным. Баск до мозга костей, Ле Каго тем не менее воспитывался во Франции, а понятие честной игры совершенно чуждо мышлению французов, людей, которые произвели на свет целые поколения аристократов, но ни одного джентльмена. В их языке существует только одно слово, обозначающее честь, да и то оно позаимствовано у англичан.
И все же не имело смысла торчать здесь столбом, оставляя дно этого “винного погреба” девственным и нетронутым. Хел посмотрел вниз, выискивая подходящие точки опоры.
...Минуточку! А как же всплеск. Ле Каго упал в воду. Где же это было?
Очень осторожно Хел опустил носок своего ботинка в “винный погреб”. Почти тотчас же он вошел в воду, разрезая ее поверхность, столь прозрачную и чистую, что ее совсем не было видно; казалось, что куб абсолютно пуст. Каждая трещинка на дне его выделялась так отчетливо, что никому и в голову не пришло бы, что она находится под водой.
— Ах ты, негодяй! — прошептал Хел. Потом рассмеялся: — Так ты таки слезал вниз, а, признайся?
Как только Хел вытащил ногу из воды, рябь исчезла. Видно, где-то там, внутри, располагалась воронка с необычайно сильной тягой, потому что вода тут же снова сомкнулась, став совершенно ровной и гладкой. Опустившись на колени около отстойника, Хел стал с восхищением его разглядывать. При ближайшем рассмотрении поверхность его оказалась вовсе не такой уж спокойной; просто сильное течение, уходившее вниз, держало ее как бы в натянутом состоянии. Сунув палец в воду, Николай почувствовал, как его с силой потянуло вниз, а вокруг него все закружилось, будто в маленьком водовороте. На дне отстойника находилось треугольное отверстие, через которое, должно быть, река выходила к своему устью. Подобные озерца встречались Николаю в пещерах и раньше, вода в них была совершенно неподвижной, без каких-либо пузырьков или волн, которые указывали бы на течение, и казалась прозрачной, как стекло, из-за того, что ее очищали минералы и микроорганизмы.
Хел внимательно осмотрел стены маленького подземного зала, стараясь обнаружить на них следы, которые указывали бы, до какого уровня здесь поднималась вода. Очевидно, ее отток через треугольное отверстие внизу был относительно постоянным, в то время как объем воды и уровень подземной реки менялся в зависимости от числа выпадавших дождей и от количества влаги, просачивавшейся сверху. Вся эта пещера и та глинистая труба служили чем-то вроде резервуара, который вбирал в себя разницу между притоком и оттоком воды. Это объясняло наличие жидкой глины и ила так глубоко под землей. Без сомнения, не раз случалось так, что пещера, в которой они сейчас сидят, целиком заполнялась водой, которая затем вливалась в ту длинную трубу. Так что, когда шли сильные ливни, водопад, оставшийся позади них, стекал, очевидно, в неглубокое озеро, которым становился в такие дни пол “Пещеры Зазпиак”. Теперь понятно, почему они видели там такие мощные, кряжистые сталагмиты. Приди они сюда в другой раз, скажем, через неделю после проливных дождей, и их путешествие закончилось бы гораздо раньше. Николай и Ле Каго собирались в одну из следующих экспедиций спуститься в скубе по подземной реке к ее устью, если бы, конечно, расчет времени по тесту, проведенному с помощью красящего порошка, показал, что это осуществимо. Но если бы они наткнулись на озеро в той граненой пещере наверху, то маловероятно, что Хел отыскал бы эту, покрытую глиной и илом трубу под водой и этот “винный погреб”. Им повезло, что они спустились сюда после длительной засухи.
— Ну? — произнес Ле Каго, глядя на свои часы. — Будем мы бросать порошок или нет?
— А сколько сейчас времени?
— Скоро одиннадцать.
— Давай подождем, пока будет ровно. Так легче делать расчеты.
Хел посмотрел вниз, на прозрачный, как стекло, невидимый прямоугольник воды. Трудно было поверить, что там, на дне, среди отчетливых, видных до мельчайших подробностей выбоин и неровностей пола, течение с невероятной скоростью несется куда-то, засасывая и увлекая за собой все, что в него попадет.
— Хотелось бы мне знать две вещи, — сказал он.
— Только две?
— Мне хотелось бы знать, какова здесь скорость течения. И еще я хотел бы знать, чисто ли в той треугольной воронке.
— Предположим, результаты хронометража окажутся благоприятными, скажем — десять минут. Ты что, решишься тогда нырнуть в эту лоханку, когда мы в следующий раз спустимся сюда?
— Конечно. Даже если для этого потребуется пятнадцать минут.
Ле Каго покачал головой.
— Понадобится слишком много веревки, Нико. Пятнадцать минут через такую трубу, как эта, означают, что мне нужна будет длиннющая веревка, чтобы вытаскивать тебя против течения, если с тобой что-нибудь случится. Нет, не выйдет. Десять минут — это максимум. Если окажется дольше, придется бросить это дело. В конце концов, не так уж плохо оставить природе несколько ее тайн.
Ле Каго, без сомнения, был прав.
— У тебя есть в рюкзаке хлеб? — спросил Хел.
— А что ты собираешься с ним делать?
— Бросить в воду.
Ле Каго отрезал кусок от своего батона и кинул ему, Хел осторожно положил его на поверхность воды в отстойнике и стал наблюдать. Хлеб медленно погружался, подрагивая и кружась в невидимых водоворотах. Зрелище было жутковатое и какое-то нереальное; спелеологи следили за куском как зачарованные, не в силах оторвать от него глаз. Затем внезапно, как по волшебству, хлеб исчез. Течение подхватило его и увлекло в трубу так быстро, что человеческий глаз не смог бы за этим уследить.
Ле Каго тихонько присвистнул.
— Не знаю, Нико. Выглядит это жутко. Но Хел мысленно уже составлял предварительный план действий. В трубу нужно будет обязательно опустить сначала ноги; бросаться в нее головой вниз было бы самоубийством — никто ведь не знает — вдруг там окажется какой-нибудь выступ, не очень-то приятно было бы впилиться в него. Хотя, с другой стороны, ему хотелось бы двигаться головой вперед; тогда он смог бы отталкиваться ногами, помогая Ле Каго.
— Не нравится мне это, Нико. Эта маленькая дырочка может погубить твою задницу и, что хуже всего, уменьшить число моих почитателей на одного человека. К тому же ты не должен забывать: смерть — штука серьезная. Если человек умирает, имея на душе хотя бы один грех, он прямиком попадает в Испанию.
— У нас еще есть пара недель, чтобы все обдумать. Когда мы выберемся отсюда, мы все обсудим и посмотрим, стоит ли тащить вниз скубу со всем оборудованием, К тому же порошок может показать, что труба слишком длинная, так что, может быть, не о чем будет говорить. Который час?
— Почти одиннадцать.
— Тогда давай доставать наш порошок. Флуоресцентный краситель, который они принесли с собой, был упакован в двухкилограммовых мешках. Хел вытащил их из рюкзаков, а Ле Каго обрезал у пакетов уголки и поставил их рядышком на край “винного погреба”. Когда секундная стрелка подошла к цифре “двенадцать”, они столкнули мешки вниз. Точно ярко-зеленый дымок окрасил прозрачную воду, просачиваясь из разрезов, по мере того как пакеты опускались на дно. Два из них мгновенно исчезли в треугольном отверстии трубы, но другие два продолжали лежать на дне; цветные горизонтальные струйки, вырываясь из них, исчезали в трубе, пока наконец Мешки не опустели; тогда их тоже подхватило и унесло течением. Через три секунды вода снова была прозрачна и неподвижна, как стекло.
— Нико? Я решил окрестить это маленькое озерцо “Душа Ле Каго”.
— О?
— Да. Потому что оно такое же чистое, светлое и прозрачное.
— И коварное, и опасное?
— Знаешь, Нико, я начинаю подозревать, что ты неисправимый прозаик. Это твой большой недостаток.
— Не бывает людей совершенных.
— Говори только о себе.
Обратный путь к конусу из валунов они проделали сравнительно быстро. Новая, только что открытая ими сеть пещер была, невзирая ни на что, довольно чистой и не такой уж трудной для прохождения, без длинных и узких лазов, через которые нужно было пробираться ползком. Николаю и Ле Каго не приходилось огибать каменные завалы или думать о том, как перебраться через пропасть или какую-нибудь неизвестно откуда взявшуюся яму, — ничего подобного здесь не было, ибо подземная река несла свои воды по твердому, выложенному кристаллическим сланцем руслу.
Юноши-баски, клевавшие носом около лебедки, были немало удивлены, услышав их голоса в наушниках полевых телефонов на несколько часов раньше, чем ожидалось.
— У нас есть для вас сюрприз, — сообщил один из парней.
— Какой? — полюбопытствовал Ле Каго.
— Подождите, Вот подниметесь — сами увидите. Долгий подъем на веревке с верхушки каменного конуса до первого “штопора” — спиралевидной расселины — был невероятно тяжелым и изматывающим для обоих. Они висели в воздухе во всем своем парашютном снаряжении, перетянутые лямками и ремнями. Диафрагма и грудная клетка спелеолога в подобных ситуациях так сжималась, что известны были случаи, когда люди задыхались во время таких подъемов. Именно сжатие диафрагмы стало причиной смерти Иисуса Христа на кресте, — заметил, отдуваясь, Ле Каго и тут же подверг свое сообщение комментариям.
Сочувствуя своим старшим друзьям, борющимся за каждый глоток воздуха, парни, работавшие на тихоходной лебедке, героически крутили педали, пока наконец спелеологи не обрели опору под ногами, втиснувшись в спиралевидный проход, где можно было немного отдохнуть, вновь наполняя свои легкие кислородом.
Хел поднимался вторым; все основное оборудование и снаряжение он оставил внизу для будущих экспедиций. Ослабив веревку, он пробрался через двойной угол, откуда оставался уже только короткий подъем на веревке по прямой до самого выхода из gouffre. И вот он вынырнул из шахты, из ее слепящей тьмы... в слепящую белизну.
Пока Хел и Ле Каго находились под землей, в природе и в атмосфере все удивительно перевернулось, и чудо это, опустившись на горы, сотворило опаснейший из метеорологических феноменов — “уайтаут”<Состояние видимости, при котором земля, небо и горизонт неотличимы друг от друга>.
Вот уже несколько дней Хел и его товарищи по экспедиции знали, что все идет к этому и “уайтаут” неминуем; как и все баски из От Соул, они постоянно подсознательно отмечали малейшие изменения в природе, читая их, точно открытую книгу, следя за ярким, выразительным баскским небом, наблюдая, как господствующие в нем ветры сменяют друг друга в своем древнем и неизменном круговороте по всем румбам компаса. Первым появляется “Ипхарра” — северный ветер; он сметает с неба все облака и, расчищая его, придает баскскому небу холодный, зеленовато-голубой, сияющий цвет, чуть подкрашивая и окутывая нежной дымкой далекие горы. “Ипхарра” дует недолго; вскоре, перелетев на восток, он превращается в прохладный “Идузки-хайзэа” — “солнечный ветер”, который поднимается каждое утро и стихает на закате, создавая такой удивительный парадокс, как прохладные полдни и теплые вечера. Воздух делается влажным и чистым; очертания окрестностей в нем кажутся очень резкими и четкими, особенно в те минуты, когда солнце опускается уже низко, и его лучи, наискосок пронзая купы деревьев и кустов, отчетливо, словно тоненькими кисточками, прорисовывают на них каждую веточку, каждый листик; однако эта же влага расплывчатой голубизной заливает горы в отдалении, смягчая их очертания, делая неразличимой границу между землей и небом. Однажды утром вы выглядываете в окно и видите, что воздух — удивительно прозрачен, а горы на горизонте сбросили свою голубоватую дымку и четким кольцом замкнулись вокруг долины, точно приблизившись; их острые, как лезвия клинков, очертания словно выгравированы в жгучей, пылающей синеве неба. Наступает время “Хего-чуриа” — “белого юго-восточного ветра”. Осенью “Хего-чуриа” царит иногда в природе по целым неделям; это самый величественный и прекрасный сезон в Pays Basque<Страна Басков (франц.)>. С непререкаемостью извечно справедливой кармы вслед за сияющим торжеством славного “Хего-чуриа” идет яростный “Хайзэ-хегоа”, иссушающий южный ветер, который с ревом бушует на склонах гор, срывая ставни с окон, стаскивая с крыш черепицу, с треском переламывая тонкие, слабые деревца, поднимая на дорогах слепящие вихри песка и пыли, В истинно баскской манере, в которой парадокс является нормальным ходом вещей, грозный, опасный южный ветер оказывается при соприкосновении с ним теплым и мягким, как бархат. Даже тогда, когда он яростно ревет внизу, в долинах, и ночи напролет бьется о стены деревенских домов, сотрясая их до основания, звезды в небе остаются все такими же яркими, сверкая совсем низко над головой. Этот капризный, своенравный и необузданный ветер иногда внезапно стихает, и тишина тогда похожа на короткое затишье после артиллерийской пальбы, затем вновь начинает дуть со всей своей неистовой силой, разрушая то, что было создано человеком, и проверяя на прочность, а заодно и придавая новую форму тому, что создано Богом. Он горячит кровь и раздражает нервы непрерывным пронзительным завываньем по углам и стоном в печных трубах, Переменчивый и опасный, прекрасный и безжалостный, терзающий нервы и чувственно-сладострастный, “Хайээ-хегоа” часто используется в баскских поговорках как символ Женщины, Истощив в конце концов свои силы, южный ветер поворачивает к западу, неся дожди и тяжелые грозовые тучи, серыми волнами вздымающиеся к небесной бездне и сверкающие серебром по краям. Одна из старых баскских поговорок гласит: “Hegoak hegala urean du” — “Южный ветер летит, окуная в воду одно крыло”. Дождь, который приносит юго-западный ветер, обрушивается на землю внезапно, сплошной стеной, пропитывая ее насквозь и обещая плодородие. Но неожиданно на смену “Хайзэ-хегоа” приходит “Хайзэ-белза” — “черный ветер”, с его налетающими лавиной шквалами, несущими струи дождя горизонтально, так что зонтики оказываются совершенно бесполезными и даже до смешного предательскими. Затем, однажды вечером, нежданно-негаданно, небо проясняется, и ветер, бушевавший над землей, стихает, хотя там, в вышине, он еще мечется, гоня перед собой массивные валы облаков и яростно разрывая их в клочья. Когда солнце садится, чудные, фантастические, вздымающиеся мягкой белой пеной облачные архипелаги плавно несутся по небу, устремляясь на юго-запад, где они скапливаются, вырастая золотыми, оранжевыми и красновато-коричневыми дворцами и башнями на склонах и гребнях гор.
Все это великолепие длится только один вечер. Наступившее утро приносит зеленоватый свет “Ипхарры”. Северный ветер возвращается. И весь цикл начинается сначала.
Хотя ветры постоянно совершают этот вечный кругооборот в своем неповторимом своеобразии, нельзя сказать, чтобы погода в Стране Басков поддавалась предсказаниям; бывают периоды, когда за год проходят три или четыре подобных цикла, а бывает, и только один. К тому же каждый господствующий ветер тоже имеет свои причуды, неожиданно меняя силу и длительность. Случается, что ветер теряет свою силу всего за одну ночь, и на следующее утро вдруг оказывается, что один из основных сезонов года уже закончился. А бывает и так, что в природе устанавливается временное равновесие: это два ветра делят между собою власть, и ни один из них не обладает достаточной мощью, чтобы повелевать. В такие дни баски, живущие в горах, говорят: “Сегодня нет погоды”.
И вот тогда-то, когда нет погоды, когда в воздухе не слышно ни малейшего движения, тогда-то и приходит он, великолепный убийца, — “уайтаут”. Он раскидывает свои плотные, белые покрывала, которые ослепительно сияют, пронизанные яркими солнечными лучами. Обжигающий глаза, непроницаемый, такой густой и блестящий, что вытянутая вперед рука кажется призрачной, а ноги тонут, исчезая в молочном сиянии, могучий “уайтаут” несет опасности гораздо больше, чем просто слепота; он вызывает головокружение, обман всех чувств. Человек, изучивший тропинки в баскских горах, может идти по ним даже в кромешной ночи. Отсутствие зрения компенсируется тем, что все остальные органы чувств начинают работать еще более напряженно; ветерок, коснувшийся его щеки, предупреждает его о приближающейся преграде; еле слышный шелест скатывающейся из-под ног гальки говорит о характере местности и о высоте склона. К тому же тьма никогда не бывает полной; напряженно вглядываясь в ночь широко раскрытыми глазами, всегда можно уловить какое-то неясное воздушное свечение.
Но когда приходит “уайтаут”, чувственные реакции человека притупляются. Оглушенные едким, обжигающим светом, зрительные нервы глаз еще пытаются посылать какие-то сигналы центральной нервной системе, но слух и осязание уже отключились и дремлют в недвижном молчании. В воздухе не чувствуется ни дуновения ветерка, которое хоть в малейшей степени могло бы указывать на расстояние до предметов, поскольку ветер и “уайтаут” — несовместимы друг с другом. Все звуки обманчивы, предательски ненадежны; воздух, насыщенный влагой, ясно и звонко доносит их на далекие расстояния, но они будто бы слышатся со всех сторон одновременно, точно передаются под водой.
И в этот-то ослепляющий “уайтаут” вынырнул Хел из черного жерла пещеры. Он отстегивал ремни и лямки своего снаряжения, когда откуда-то сверху, с края gouffre, донесся до него голос Ле Каго:
— Это и есть тот сюрприз, о котором они нам говорили.
— Чудесно.
Выбравшись на край gouffre, Хел смутно различил пять неясных фигур, точно колеблющихся в тумане около лебедки. Только приблизившись к группе людей на расстояние вытянутой руки, он узнал в незнакомцах тех парней, что дежурили в ущелье Ольсартэ, дожидаясь, пока подземный поток, окрашенный флуоресцентным красителем, не выйдет на поверхность.
— Вы поднимались через эту муть? — спросил Николай.
— Она наплывала, пока мы шли. Мы только-только успели.
— А как там внизу?
Все они были горцами и понимали, о чем он говорит.
— Еще гуще.
— Намного?
— Намного.
Если внизу пелена тумана еще гуще, было бы безумием пытаться спуститься по этому дырявому, как швейцарский сыр, горному склону, усеянному вдобавок коварными трещинами и круто уходящими вниз воронками gouffres. Им придется подняться еще выше, уповая на то, что из тумана удастся вырваться раньше, чем кончится гора. Когда попадаешь в “уайтаут”, всегда разумнее подниматься, чем спускаться.
Будь он один, Хел, вероятно, сумел бы спуститься, несмотря на этот ослепительный туман со всеми его фокусами и ловушками. Он мог бы положиться на свою способность предчувствия в сочетании с доскональным знанием малейшей неровности и шероховатости горного склона и медленно, осторожно продвигаться по скрытой в ослепительной дымке земле. Но он боялся взять на себя ответственность за Ле Каго и четырех баскских парней.
Поскольку невозможно было что-либо ясно разглядеть дальше, чем на метр, а на три метра вперед вообще ничего не было видно, члены маленького отряда обвязались веревкой, и Хел медленно, осторожно повел их вверх по склону горы, выбирая длинный и нетрудный путь, огибая скалистые выступы, обходя ускользающие из-под ног осыпи, минуя воронки глубоких gouffres. Туман не сгущался, но, по мере того как они поднимались к солнцу, он становился все ярче, все ослепительнее. Прошло три четверти часа, и вдруг Хел неожиданно для себя вырвался из этого белого сияния к чистому солнечному свету и синим, упругим, высоким небесам; зрелище, открывшееся ему, было неизъяснимо прекрасно — и в то же время пугающе. Под ним, неподвижно застывшая, лежала пелена тумана, и тело его, прорываясь сквозь нее, создавало в ней вялые, неспешно кружащиеся водовороты и волны, которые медленно, лениво вскипали внизу, куда уходила веревка, привязанная к человеку, шедшему следом. Он находился всего лишь в десяти метрах от Николая, но был отторгнут от него плотной молочно-белой стеной. Гигантское плато густого тумана, плоское и непоколебимое, простиралось на сотни километров вокруг; казалось, в долинах внизу идет невиданный снегопад. Сквозь эту пелену отточенные вершины баскских Пиренеев вонзались в плавящееся от жара небо, словно камешки мозаики в мягкую, разогретую известковую массу. И над всей этой колдовской панорамой в солнечном мареве трепетало такое тугое, яркое, густо-синее небо, какое можно увидеть только в Стране Басков. От стоящей вокруг тишины у Хела звенело в ушах.
Затем он услышал еще один звук — доносившийся снизу. Это был голос Ле Каго:
— Мы что, собираемся стоять тут вечно? Клянусь безутешными яйцами Иеремии, тебе следовало облегчиться до того, как мы отправились в путь!
Вырвавшись, в свою очередь, из-за завесы тумана, он заметил:
— Ах вот оно что! Ты в одиночку наслаждаешься пейзажем, пока мы там внизу болтаемся, как наживка на крючке! Ты настоящий эгоист, Нико.
Солнце уже начинало садиться, поэтому путники прибавили шагу, чтобы успеть подняться до самой высокой из расположенных по склону пастушеских хижин artzain xola, прежде чем совсем стемнеет. Когда они наконец добрались до нее, то обнаружили, что возле хижины уже посиживали двое пожилых басков, пальма первенства принадлежит не им, которых “уайтаут” пригнал с другой стороны горы. Тяжелые мешки, стоящие рядом, выдавали истинный род их занятий — это были мелкие контрабандисты. По темпераменту баскам больше подходит заниматься контрабандой, чем торговать, браконьерствовать, а не охотиться. Деятельность, не запрещенная законом, кажется им пресной, лишенной острых приправ.
Последовал обмен приветствиями и взаимное угощение вином, а затем семь кулаков поднялись, как один, грозя самолету, посмевшему вторгнуться в их небо, и все наперебой заявили, что, будь их воля, самолет этот уже шлепнулся бы на землю, как подстреленная птица, засорив территорию Испании двумя сотнями трупов этих идиотских туристов, которые летят в Лиссабон, что избавило бы мир от излишков населения, поскольку любого, кто пролетает над твоей головой в такие чудесные минуты, можно без всякого сомнения считать лишним существом на этой земле.
Ле Каго, войдя в раж, перенес это проклятие и на головы всех чужаков, которые оскверняют баскские горы: туристов, искателей приключений с рюкзаками за плечами, охотников и особенно лыжников, которые приезжают в горы на своих отвратительных, гнусных машинах, потому что они, видите ли, слишком нежные и не могут подняться наверх пешком, а накатавшись, устраивают шумные вечеринки, развлекаясь до упаду. Мерзкие ублюдки! Это пообщавшись с развязными горластыми лыжниками и их хихикающими шлюшками, Господь, не выдержав, на восьмой день воскликнул: “Да будет пальба!” и сотворил огнестрельное оружие.
Один из старых пастухов с мудрым видом покачивал головой, соглашаясь, что чужаки всегда и везде несут с собой только зло: “Atzerri, otzerri”.
Следуя принятому среди случайно встретившихся, незнакомых людей ритуалу беседы, Николай ответил на эту старинную баскскую пословицу подходящим к случаю изречением:
— Однако, я полагаю, chori bakhoitzari eder bere ohantzea.
— Что верно, то верно, — сказал Ле Каго. — Zahar hitzak, zuhur hitzak.
Хел улыбнулся. Это были первые баскские слова, которые он выучил много лет назад в камере тюрьмы Сугамо.
— С одним только возможным исключением, — добавил он.
Старые контрабандисты с минуту обдумывали его ответ, затем оба громко расхохотались, хлопая себя по коленям.
Они сидели молча, пили и ели, не спеша, пока солнце садилось, унося с собой все золото и пурпур облаков. Один из парней вытянул ноги со стоном наслаждения и заявил, что вот это и есть жизнь! Хел улыбнулся про себя, понимая, что вряд ли это может стать жизнью для молодого человека, уже соприкоснувшегося с радио, телевидением и другими благами цивилизации. Как большинство баскских юношей, он, скорее всего, соблазнится в конце концов работой на заводе в каком-нибудь большом городе, где жена его купит себе холодильник, а сам он будет попивать кока-колу в каком-нибудь кафе с пластмассовыми столиками, — что и говорить, прекрасная жизнь — достойный образчик “французского экономического чуда”!
— Да, это хорошая жизнь, — лениво заговорил Ле Каго. — Я много путешествовал, я вертел наш маленький шарик у себя на ладони, словно круглый камушек с красивыми прожилками, и вот к чему я пришел: человек чувствует себя совершенно счастливым, только когда чаши весов, на которых лежат его потребности и то, чем он владеет, находятся в равновесии. Он может пытаться достичь счастья, увеличивая свое богатство, стараясь довести его до уровня своих аппетитов, но это весьма глупо. Ему придется тогда делать не свойственные ему вещи — торговаться, заключать сделки, копить деньги, отказывая себе во всем, работать. Следовательно? Следовательно, мудрый человек достигает такого равновесия, сокращая свои потребности до уровня своих возможностей. А это лучше всего сделать, научившись ценить те вещи, которые жизнь предоставляет тебе бесплатно: горы, веселый смех, поэзию, вино, которым угощает тебя друг, не самых молодых и не самых стройных женщин. Возьмем меня! Я абсолютно счастлив тем, что я имею. Проблема состоит только в том, чтобы всегда иметь этого достаточно!
— Ле Каго! — попросил один из старых контрабандистов, устраиваясь поудобнее в углу artzain xola. — Расскажи-ка нам что-нибудь на сон грядущий.
— Да-да, — подхватил его товарищ. — Пусть это будет какая-нибудь старинная легенда.
Как истинный народный поэт, который предпочитает рассказывать свои истории, а не записывать их, Ле Каго своим низким, богатым оттенками, голосом начал плести пеструю нить повествования, пока остальные путники слушали его или дремали. Все они давно знали эти истории, но удовольствие состояло в искусстве, с которым преподносил их рассказчик. А язык басков больше подходит для рассказывания сказок, чем для обмена научной информацией. Никто не может выучить баскский язык в совершенстве, научиться говорить на нем без ошибок; это — как цвет глаз или тип крови — нечто, получаемое человеком при рождении. Язык этот очень тонкий, неуловимый, со свободными, незакрепленными грамматическими правилами, с неопределенными склонениями и сдвоенными спряжениями, с древними “историческими” формами глаголов вперемешку с глаголами, образующимися по всем правилам грамматики. Баскский язык — это песня, и если даже иностранцы и смогут выучить ее слова, им никогда не постигнуть мелодии.
Ле Каго рассказал о Баса-андерэ — Дикой женщине, которая убивает мужчин удивительным, чудесным образом. Все знают, что эта Баса-андерэ необыкновенно красива и вся будто создана для любви и что мягкие, золотистые волосы, которые покрывают все ее тело, имеют странную силу притягивать мужчин. Стоит только какому-нибудь мужчине на свое горе нечаянно встретиться с ней в лесу (она обычно стоит, опустившись на колени у ручья и расчесывая волосы на животе золотым гребешком), как она поворачивается к нему и завораживает своей улыбкой, так что он с места не может двинуться; потом она ложится на спину и поднимает кверху колени, предлагая ему свое тело. Наслаждение, которое она дает, так сильно и продолжительно, что человек умирает в пароксизме страсти, не выдержав ее накала, и все же многие и многие по своей воле принимают такую смерть, выгнувшись дугой в агонии невообразимого наслаждения.
Один из старых контрабандистов сказал, что однажды он наткнулся в горах на человека, который умер именно так: в его затуманенных, невидящих глазах застыла чудовищная смесь ужаса и наслаждения.
А самый тихий из юношей попросил Господа даровать ему силу воспротивиться искушению, если он, на свою беду, встретит когда-нибудь эту самую Баса-андерэ с ее золотым гребешком.
— Так вы говорите, Ле Каго, она вся покрыта золотистыми волосами? Не могу себе представить женскую грудь, поросшую волосами. А как же тогда соски — их что, совсем не видно?
Ле Каго фыркнул и растянулся на земле.
— По правде говоря, я не могу утверждать это на основании собственного опыта, малыш. Мои глаза никогда не видели Баса-андерэ. И я очень рад этому, потому что если бы мы, не дай бог, встретились, эта бедная дама давно уже умерла бы от наслаждения.
Старый контрабандист расхохотался и, выдрав из земли пучок травы вместе с дерном, запустил им в поэта.
— Честное слово, Ле Каго, ты так же напичкан всякой дрянью и чепухой, как Господь Бог наш благодатью!
— Верно, — согласился Ле Каго. — Вот это верно, А рассказывал ли я вам когда-нибудь историю о...
* * *
С рассветом “уайтаут” исчез, будто его и не бывало; ночные ветры смыли его белую пену. Прежде чем расстаться с парнями, Хел заплатил им за помощь и попросил их разобрать лебедку и треногу и, снеся все это вниз, в Ларро, убрать на хранение в сарай для инструментов, так как они уже начали планировать следующую экспедицию в пещеру, на этот раз с водонепроницаемыми костюмами и дыхательными аппаратами. По наблюдениям ребят, дежуривших в ущелье Ольсартэ, там, где река выходила на поверхность, получалось, что красящий порошок вынесло потоком через восемь минут после отмеченного времени. Конечно, восемь минут — не такой уж большой срок, но он мог указывать на значительное расстояние, если принять во внимание скорость, с которой вода уходила в треугольную трубу на дне “винного погреба”. Однако, если труба внутри окажется чистой и не слишком узкой для человека, они смогут доставить себе удовольствие исследовать свою пещеру от начала до конца — от входа в шахту до выхода в устье реки, — прежде чем поведают о существовании этой пещеры всему братству спелеологов.
Хел и Ле Каго, скользя, сбежали по склону горы на узкую тропинку, где они оставили “вольво” Николая. Хел, по привычке, как следует двинул ботинком по его дверце, и, с удовлетворением осмотрев оставшуюся вмятину, приятели сели в машину и поехали к деревушке Ларро, где они остановились, чтобы позавтракать хлебом с сыром и выпить кофе, предварительно смыв с себя засохшую грязь, которой они были заляпаны с головы до ног.
Хозяйкой их была могучая вдова с крепким и пышным телом, обладавшая раскатистым смехом; две комнатки своего дома она приспособила под кафе, ресторан и табачную лавочку. Ее связь с Ле Каго продолжалась уже много лет, поэтому, когда его начинало припекать в Испании, он просто перебирался во Францию через лес, росший по берегам Иррати и вплотную подходивший к деревне. С незапамятных времен лес на Иррати служил одновременно прибежищем и дорогой для контрабандистов и разбойников, кочующих из баскских провинций, захваченных испанцами, в те, которые захвачены французами. Согласно старинной традиции, считалось не только невежливым, но и опасным показать на людях, что ты узнал кого-либо из тех, с кем встречался в лесу.
Когда они вошли в кафе, все еще мокрые после купания под насосом на заднем дворе, с полдюжины стариков, попивавших здесь свои утренние стаканчики вина, тут же засыпали их вопросами. Как там дела с этой gouffre? Нашли ли они под шахтой пещеру?
Ле Каго заказал завтрак, рука его покоилась на мощном бедре хозяйки, утверждая его права собственника на это богатство. Чтобы не разглашать тайну открытия новой пещеры, он бессознательно, ничего заранее не обдумывая, ответил в типично баскской манере, для которой характерно на прямо поставленный вопрос давать неясный, уклончивый, вводящий в заблуждение ответ, не являющийся, впрочем, абсолютной ложью.
— Не все отверстия ведут в пещеры, друзья мои.
Глаза хозяйки блеснули — ей показалось, что она уловила в этом ответе двойной смысл. Очень довольная, она кокетливо оттолкнула руку Ле Каго.
— А вы не столкнулись с испанским пограничным патрулем? — спросил один старик.
— Нет, мне не пришлось обременять геенну огненную лишними душами фашистов. Вас это радует, отец мой? — Последний вопрос Ле Каго был обращен к сухопарому, мрачному священнику-революционеру, сидевшему в самом темном углу кафе. При входе Ле Каго и Хела он сразу же отвернулся. Отец Ксавьер питал чувство удушливой, тихо тлеющей ненависти к Ле Каго и жгучей, пылающей — к Хелу. Хотя сам он никогда не встречался с опасностью лицом к лицу, он бродил по деревням вдоль границы, проповедуя революцию и пытаясь связать борьбу басков за независимость с целями церкви, — всеобщее стремление торговцев, состоящих на службе у Господа Бога, стричь купоны с общественно-политических предприятий, особенно теперь, когда уже невозможно получать доходы от запугивания паствы адскими муками и подманивания ее обещаниями спасения души.
Причиной ненависти священника (которую сам он называл “праведным гневом”) к Ле Каго служило то, что все восхваления и почести, которыми окружали героев и которые, разумеется, по праву должны были принадлежать посвященным в духовный сан лидерам революции, доставались почему-то на долю этого возмутительного, бесстыдного богохульника, проведшего к тому же половину своей жизни на Земле волков, за пределами Pays Basque. Но Ле Каго, по крайней мере, был сыном своей родины, коренным баском. Чего не скажешь о Хеле. Этот иностранец, чужак, никогда не ходил к мессе и жил в греховной связи с азиатской женщиной. И священнику просто саднило душу то, что молодые баскские парни, которые должны были бы выбирать себе образцы для подражания из среды духовенства, рассказывают всякие небылицы о подвигах этого Хела в пещерах и о том, как он вместе с Ле Каго перешел границу Испании, а потом, ворвавшись в военную тюрьму в Бильбао, освободил заключенных из ЕТА. Хел был из тех людей, которые могут погубить дело революции, направив ее энергию в другое русло, прочь от установления баскской теократии, последнего оплота фундаменталистского католицизма, ратующего за создание такого порядка, при котором обряды христианского богослужения будут очень простыми и глубоко прочувствованными, а ключи от райских врат станут по-настоящему серьезным и важным орудием управления.
Купив дом в Эшебаре, Хел вскоре начал получать яростные, полные ненависти записки. Дважды посреди ночи за стенами его замка затевались “стихийные” шабаши. Взбесившаяся толпа неистовствовала, к воротам замка подбрасывали живых, обвязанных горящей соломой кошек, и они дико визжали там, корчась в предсмертных судорогах. Хотя жизненный опыт приучил Хела безжалостно карать фанатичных священнослужителей третьего мира, которые подстрекают свою паству к самоубийству, ради того чтобы связать социальные реформы с делами церкви и таким образом спасти это учреждение от естественной атрофии перед лицом знания и просвещения, он тем не менее не стал бы обращать внимания на эти докучные комариные укусы. Но теперь, когда японская культура оказалась заражена западными ценностями, он намеревался сделать Страну Басков местом своего постоянного пребывания. А потому необходимо было положить конец этим оскорблениям, поскольку ум баска устроен так, что он смеется над тем, кто позволяет над собой смеяться. Анонимные письма и разнузданные “шабаши” были несомненными проявлениями трусости духа, а Хел не без причины опасался трусов, которые всегда гораздо опаснее храбрецов, особенно когда их много и они уверены в своем численном превосходстве, или когда у них появляется возможность нанести вам удар в спину. Они вынуждены идти до конца, чтобы избежать страшащего их неминуемого возмездия в том случае, если вы выживете.
Воспользовавшись связями Ле Каго, Хел узнал имя автора этих выходок и пару месяцев спустя столкнулся со священником в задней комнате кафе в Сен-Анграс. Тот молча поглощал свой бесплатный обед, изредка поглядывая на Николая, потягивавшего красное вино в обществе нескольких мужчин из деревни, которые до его появления сидели за столом священника, слушая его проповеди и нравоучения.
Когда крестьяне ушли работать, Хел подошел к столу, за которым сидел священник. Отец Ксавьер стал было подниматься, но Хел крепко сжал его руку и заставил снова опуститься на стул.
— Вы хороший человек, отец, — сказал он своим тихим голосом бывшего заключенного, — безгрешный, праведный человек. И в действительности в эту минуту вы гораздо ближе к раю, чем полагаете. Продолжайте есть и слушайте меня внимательно. Больше не будет никаких анонимных писем, никаких “шабашей” у моих ворот. Вы меня поняли?
— Боюсь, что я не совсем...
— Ешьте.
— Что?
— Ешьте!
Отец Ксавьер затолкал себе в рот еще одну вилку наперченного кушанья и стал угрюмо, неохотно жевать.
— Ешьте быстрее, отец. Набейте себе рот пищей, которую вы не заработали.
В глазах священника стояли слезы ярости и страха, но он послушно запихивал себе в рот еду и поспешно ее заглатывал.
— Если вы собираетесь остаться в этом уголке мира, отец, и еще не чувствуете в себе готовности воссоединиться с Богом, тогда в дальнейшем будете делать вот что. Отныне каждый раз, когда мы столкнемся с вами в деревне, вы будете немедленно уходить. Каждый раз, когда мы встретимся на узкой тропинке, вы сойдете с нее и будете стоять к ней спиной, пока я не пройду. Вы можете есть еще быстрее?
Священник поперхнулся, и Николай вышел, оставив его за столом, давящегося и задыхающегося. В тот же вечер он пересказал этот случай Ле Каго, дав ему указания непременно распространить эту историю по всей округе. Хел считал, что наказанием этому трусу должно стать публичное унижение.
— Эй, что же вы не отвечаете мне, отец Эстека?<“Эстека” по-баскски означает “сексуальная необходимость”, то есть обращение Ле Каго можно перевести на русский язык как “отец импотент”> — крикнул Ле Каго.
Священник поднялся и молча вышел из кафе, словно не слыша слов Ле Каго, который продолжал кричать ему вслед:
— Ола! Что же вы все бросили, разве вы не хотите доесть свой обед?
Старики в кафе все были католиками, а потому не могли засмеяться громко, но лица их расплылись в широких улыбках, так как они были баски.
Ле Каго похлопал хозяйку по заду и послал ее, за едой.
— Не думаю, чтобы мы приобрели здесь большого друга, Нико. А он человек, которого следует опасаться. — Ле Каго рассмеялся. — В конце концов, отец его был француз и принимал активное участие в Сопротивлении.
Хел улыбнулся:
— А ты встречал когда-нибудь француза, о котором нельзя было бы этого сказать?
— И то правда. Просто удивительно, как это немцам удалось захватить Францию и удерживать ее, имея в своем распоряжении всего лишь несколько дивизий, если вспомнить, что каждый из тех, кто не участвовал в хитроумном и коварном маневре массовой сдачи в плен, задуманном с целью истощения немецких ресурсов — ведь фашисты вынуждены были кормить пленных, — отважно и энергично сражался в рядах движения Сопротивления. Найдется ли во Франции хоть одна деревушка, в которой теперь нет площади Сопротивления? Однако следует отдать должное французам — нельзя забывать о том, какой смысл они вкладывают в понятие сопротивления. Любой владелец гостиницы, запросивший со своего немецкого постояльца непомерно высокую цену, считает себя активным участником Сопротивления. Любая потаскуха, наградившая немецкого солдата триппером, — мужественный борец за свободу. Все те, кто повиновался бошам, но при этом желчно воздерживался от приветливого утреннего “bonjour”, — все они герои!
Хел расхохотался.
— Ты слишком строг к французам.
— Это история строга к ним. Я имею в виду настоящую историю, а не ту “verite a la cinquieme Republicue”<Правда для пятой Республики (франц.)>, которой они учат наших детей в школах. По правде говоря, французы мне все-таки больше по душе, чем какие-либо другие иностранцы. Столетиями они жили рядом с басками и за это время успели перенять от них некоторые достоинства — смекалку, проницательность, умение глубоко, по-философски заглянуть в глубь вещей, чувство юмора. Все это в какой-то мере сделало их лучше “других”. И тем не менее я вынужден признать, что они до смешного нелепы, точно так же как невозможно не согласиться, что англичане — неуклюжие пачкуны, итальянцы — невежды, американцы — все, как один, неврастеники, немцы — романтически настроенные свирепые дикари, арабы — норовистые и порочные голодранцы, русские — грубые, неотесанные варвары, а голландцы делают сыр. Взять хотя бы такое яркое проявление нелепого и смехотворного поведения французов, как их попытки соединить свою недальновидную страсть к деньгам с погоней за призраком gloire<Слава (франц.)>. Те же самые люди, которые разбавляют свое прекрасное бургундское вино ради ничтожной прибыли, добровольно, с готовностью тратят миллионы франков на заражение Тихого океана ядерными отходами, надеясь, что их сочтут равными американцам по техническому развитию. Им самим кажется, что они подобны хрупкому Давиду, который обхватил Голиафа и вот-вот победит его. разжав железную хватку великана. К несчастью, истинная их репутация за границей отличается от этого образа, созданного их воображением; всему остальному миру их действия представляются смехотворным поведением влюбленного муравья, который, карабкаясь по ноге коровы, уверяет ее, что он будет с ней нежен и ни в коем случае ее не обидит.
Ле Каго опустил глаза, задумчиво разглядывая крышку стола.
— Не могу придумать, что бы еще такое сказать о французах; придется пока закончить на этом.
Подсев к ним за стол, вдова придвинулась поближе к Ле Каго и прижалась коленом к его ноге.
— Эй, а у вас посетитель там, внизу, в Эшехелиа, — обратилась она к Хелу, употребляя баскское название его замка. — Девушка. Нездешняя, приехала вчера вечером.
Хел нисколько не удивился, что новость эта уже докатилась до Ларро, деревушки, находившейся за три горных хребта и пятнадцать километров от его дома. Вне всякого сомнения, в окрестных деревнях узнали об этом событии уже через четыре часа после появления незнакомки.
— Что вам известно о ней? — спросил Хел. Вдова пожала плечами и опустила кончики губ, показывая, что сведения, которые она может сообщить, — весьма скудны.
— Она выпила чашку кофе у Жорегиберри, и у нее не было денег, чтобы заплатить. Она шла пешком всю дорогу от Тардэ до Эшебара; несколько раз ее видели с окрестных холмов. Она молода, но не настолько, чтобы не забрюхатеть. На ней штаны, обрезанные выше колен, так что все ноги ее на виду, и говорят, что у нее полная грудь. Ее приняла ваша женщина; она оплатила ее счет Жорегиберри. У нее английский акцент. Старые кумушки из вашей деревни болтают, будто она потаскушка из Байонны, которую турнули с фермы за то, что она спала с мужем своей сестры. Как видите, известно о ней совсем немного.
— Так ты говоришь, она молоденькая, и грудь налитая? — воскликнул Ле Каго. — Нет сомнений, она ищет меня, самого опытного из мужчин, чтобы испытать все до конца!
Вдова ущипнула его за ногу.
Хел встал из-за стола.
— Я, пожалуй, отправлюсь домой, приму ванну и посплю немного. Ты едешь со мной?
Ле Каго искоса взглянул на вдову:
— Что ты об этом думаешь? Ехать мне?
— Поступай как знаешь, старый распутник, мне-то какое дело?
Но стоило ему слегка приподняться, как она ухватила его за ремень и потянула вниз.
— Я, наверное, немного задержусь, Нико. Вечерком загляну к тебе — посмотрю на эту девчонку с голыми ногами и большими сиськами. Если она мне понравится, то я, возможно, осчастливлю тебя и останусь погостить подольше. Ух!
Хел уплатил по счету и пошел к своему “вольво”; основательно пнув его ногой в заднее крыло, он сел и покатил к дому.
ЗАМОК ЭШЕБАР
Поставив машину на площади Эшебара (Николай не позволял автомобилям въезжать на свою территорию) и на прощание как следует врезав кулаком ей по крыше, Хел пошел по дорожке к замку, как всегда при возвращении домой чувствуя отеческую нежность к этому великолепному строению семнадцатого столетия, в восстановление которого он вложил многие годы самозабвенного труда и миллионы швейцарских франков. Это было то, что он любил больше всего на свете: неприступная крепость, защищавшая его тело и дух от хаоса двадцатого века. Пройдя через массивные железные ворота, Николай остановился, чтобы пощупать влажную, еще рыхлую землю вокруг только что высаженного у дорожки куста, и в этот момент ощутил приближение смутной, точно раздробленной ауры, которая не могла принадлежать никому другому, кроме Пьера, его садовника.
— Bonjour, m’sieur, — приветствовал его Пьер, узнав наконец Хела сквозь легкую дымку, заволакивавшую ему глаза.
Хел кивнул ему в ответ.
— Я слышал, у нас гости, Пьер.
— Так оно и есть. Девушка. Она еще спит. Женщины мне сказали, что она потаскушка из...
— Знаю. Мадам проснулась?
— А как же? Ей уже двадцать минут назад сообщили, что вы едете. — Пьер посмотрел на небо и кивнул с философским видом. — Ах-ха-ха, — произнес он, покачивая головой.
Хел понял, что он собирается заняться предсказанием погоды, как это случалось каждый раз, когда они встречались в саду. Все баски в От Соул свято уверены в том, что от рождения награждены даром делать метеорологические прогнозы, основанные на впитанном с молоком матери знании ими гор и на многочисленных народных поговорках и изречениях, созданных специально для того, чтобы читать природные письмена. Собственные предсказания Пьера, изрекаемые им со спокойной уверенностью, которую ничуть не уменьшала неизменная ошибочность его прогнозов, составляли главную тему его разговоров с месье Хелом вот уже в течение пятнадцати лет, с тех самых пор, как деревенский пьянчужка получил повышение и стал личным садовником чужестранца, а также его официальным защитником от всяких сплетен.
— Ах, месье, быть дождю, обязательно быть, помяните мое слово, польет еще до вечера, — затянул свою песню Пьер, обреченно покачивая головой в подтверждение своих слов. — Так что нет никакого смысла сажать сегодня эти цветы.
— А ты уверен, Пьер?
В который уже раз — в сотый, в тысячный — вели они подобный разговор?
— Абсолютно уверен. Вчера вечером, на закате, маленькие облачка над горными вершинами были золотыми и красными. Это верный знак.
— О? Но разве не о противоположном говорится в старом изречении? Разве это не arrats gorriak eguaraldi?
— Так-то оно так, изречение-то, конечно, говорит именно об этом, месье. Однако... — глаза Пьера лукаво, заговорщически блеснули, и он слегка постучал себя пальцем по длинному носу. — ...Все зависит от фазы луны.
— О?
Пьер прикрыл глаза и медленно покачал головой, добродушно посмеиваясь над невежеством этих чужестранцев, даже таких, в общем-то, хороших людей, как месье Хел.
— Когда луна растет, тогда все верно, все так, как вы сказали; но когда убывает — тогда уж другое дело.
— Понятно. Так, значит, если луна убывает, то goiz gorriak dakarke uri?
Пьер нахмурился: требовалось сделать точный прогноз, и от этого ему стало немного не по себе.
Он на минутку задумался, прежде чем ответить:
— По-разному бывает, месье.
— Я и не сомневаюсь в этом.
— И... есть еще одно дополнительное осложнение.
— Надеюсь, ты расскажешь мне, в чем оно заключается?
Пьер неуверенно оглянулся вокруг и на всякий случай перешел на французский; не следовало рисковать зря и обижать духов земли, которые, конечно же, понимают только по-баскски.
— Vous voyez, m’sieur, de temps en temps, la lune se trompe!<Видите ли, месье, время от времени луна ошибается! (франц.)>
Хел глубоко вздохнул и покачал головой.
— Будь здоров, Пьер!
— И вам того же, месье!
И Пьер неверной походкой заспешил по дорожке — проверить, не нуждается ли какое-нибудь деревце или кустик в его особом внимании.
Николай прикрыл глаза, чувствуя, как сознание куда-то уплывает от него. Он сидел, погрузившись по шею в длинной японской деревянной ванне, наполненной такой горячей водой, что, опускаясь в нее, он испытывал странное ощущение на грани боли и наслаждения. Слуги разожгли огонь под большим котлом, как только услышали, что мистер Хел уже выехал из Ларро, и к тому времени, когда он вымылся с головы до ног и принял обжигающий и кожу, и нервы ледяной душ, его японская ванна уже до краев была наполнена горячей водой и вся маленькая ванная комнатка плавала в волнах густого пара.
Хана дремала напротив него, сидя на скамеечке чуть повыше, что позволяло ей тоже по шею погрузиться в воду. Как и обычно, когда они вместе принимали ванну, ноги их слегка переплелись.
— Хочешь узнать о нашей гостье, Николай?
Хел медленно покачал головой, не желая нарушать этого полного, затопившего его сознание и душу покоя.
— Позже, — пробормотал он.
Четверть часа спустя вода в ванне остыла настолько, что можно было пошевелиться, не испытывая при этом болезненных ощущений. Николай открыл глаза и сонно улыбнулся Хане:
— Человек стареет, друг мой. После пары дней, проведенных в горах, горячая ванна становится скорее лечебным средством, чем удовольствием.
Хана улыбнулась ему в ответ и сжала его ноги своими.
— Хорошая была пещера?
Он кивнул:
— В общем-то, довольно простая. Подземные коридоры без тех узких и длинных расщелин, через которые можно двигаться только ползком, никаких сифонов. Однако для моего тела там все-таки хватило работы, на большее оно уже, пожалуй, было бы и не способно.
Николай вышел из ванны и отодвинул деревянную панель, отгораживавшую комнатку от маленького японского садика, который он создавал, постоянно улучшая и совершенствуя, на протяжении пятнадцати лет и который, как он полагал, лет через пятнадцать приобретет уже некоторую форму. Пар волнами проплывал мимо него, уносимый прохладными потоками воздуха, который слегка стягивал его еще горячую кожу, напряженно подрагивавшую от недавнего жара. Он узнал на собственном опыте, что горячая ванна, двадцать минут легкой медитации, час любви и короткий душ восстанавливают телесные и духовные силы гораздо лучше, чем целая ночь беспробудного сна; и этот ритуал соблюдался им всякий раз, как он возвращался после тяжелой, изнурительной экспедиции, а пещеры или, как бывало в прежние дни, после своего очередного антитеррористического “трюка”.
Ханна вышла из ванны следом за Николаем и накинула кимоно на свое еще влажное тело. Она помогла Хелу облачиться в легкие одежды, и они пошли через сад, где он на минутку остановился, чтобы поправить звенящий камень в ручье, вытекающем из маленького озерца, так как уровень воды был слишком низок и звук, издаваемый камнем, получался слишком тонким и резким, раздражая его слух. Ванная комната, с обшитыми деревянными панелями стенами, была полураскрыта за бамбуковой изгородью, окружавшей сад с трех сторон. Прямо напротив нее располагалось низкое строение из темного дерева с раздвижными бумажными панелями; внутри него находилась Японская комната, где Николай работал и медитировал, и его Оружейная, где хранились орудия того ремесла, от занятий которым он недавно ушел на покой. С четвертой стороны сад защищала задняя стена замка, обе японские постройки стояли отдельно, в стороне, чтобы не нарушить великолепия его мраморного, украшенного мансардой фасада. Николай проработал целое лето, возводя эти японские постройки вместе с двумя мастерами, которых он специально для этого выписал с Кюсю; они были очень стары и еще помнили, как нужно строить без гвоздей, скрепляя деревянные части здания такими же деревянными клинышками.
Опустившись на колени перед низеньким лакированным столиком, лицом к японскому саду, Николай и Хана съели легкий завтрак, состоявший из круглых дынь (слегка согретых, чтобы острее ощущался их мускусный аромат), голубовато-сизых, запотевших от холода, необыкновенно сочных терпких слив и пресных рисовых лепешек.
Когда оба они закончили завтракать, Хана поднялась из-за стола.
— Закрыть окна?
— Оставь одно — пусть оно будет распахнуто настежь, чтобы мы могли видеть сад.
Хана улыбнулась. Николай и его сад... Словно любящий отец с нежным, но своенравным ребенком. Сад был его сокровищем, самой важной из всех принадлежавших ему вещей, и часто, возвращаясь из путешествия, он входил в дом незамеченным, переодевался и часами работал в саду, прежде чем кто-нибудь узнавал о его возвращении. Сад с его нежными, тонкими оттенками, изящными, изменчивыми формами, со всей его едва уловимой прелестью, был для Николая реальным воплощением шибуми, и существовала какая-то печальная закономерность в том, что он, вероятно, не увидит воплощения своей мечты в ее высшей, безупречной завершенности.
Хана сбросила кимоно к своим ногам.
— Будем держать пари?
Хел рассмеялся:
— Ладно. Победитель получает... Так, дай-ка подумать. Как насчет получасовой “Услады Лезвием”?
— Чудесно. Не сомневаюсь, это доставит мне огромное удовольствие.
— Ты так уверена в себе?
— Мой дорогой друг, ты был в горах три дня. Все это время тело твое вырабатывало любовь, но у нее не было выхода. Ты по сравнению со мной в весьма невыгодном положении.
— Посмотрим.
Любовная прелюдия Ханы и Николая была столь же духовной, сколь и физической. Оба они были любовниками четвертого уровня, она — благодаря своему превосходному обучению и воспитанию, он — в силу того внутреннего контроля, к которому он приучил себя с юности, и своего дара предчувствия, который позволял ему улавливать тончайшие оттенки ощущений партнерши и с абсолютной точностью предугадывать тот момент, когда тело ее вот-вот начнет содрогаться в пароксизме высшего наслаждения. Игра была рассчитана на то, чтобы заставить другого первым достигнуть этой наивысшей точки; при этом допускалось использование любых технических приемов, тут не было никаких запретов или преград. На долго победителя доставалась “Услада Лезвием” — предельно расслабляющий и в то же время возбуждающий массаж, во время которого кожу на руках, ногах, груди, спине, животе и на лобке легонько поглаживают остро отточенным бритвенным лезвием. Все тело горит, трепеща от наслаждения и глубокого, затаенного страха перед скользящим острием; при этом человек, получающий этот массаж, должен полностью расслабиться, иначе он не выдержат и секунды этого мучительного, невыносимо сладкого напряжения. Обычно “Услада Лезвием” начинается с конечностей; постепенно, по мере того как лезвие приближается к эрогенным зонам, волна упоительного возбуждения нарастает, и кожа начинает пылать от наслаждения, к которому примешивается тень страха. Существуют некоторые тонкости техники, особые приемы, которые используются, когда лезвие доходит до этих зон, однако описывать их здесь опасно, это могло бы привести к нежелательным последствиям.
“Усладу Лезвием” венчает быстрый, короткий оральный акт, и струя терпкого семени с силой изливается в рот партнерам.
Тот из них, кто выиграет пари, заставив другого кончить первым, получит в награду “Усладу Лезвием”. В том, как они играли в эту игру, была еще одна особенность; оба они настолько хорошо изучили друг друга, что каждый из них мог быстро довести другого до преддверия оргазма, так что игра почти на всем своем протяжении шла на этой тонкой грани наслаждения и самоконтроля.
Только после того, как Николай вышел из тюрьмы Сугамо и переехал на Запад, его сексуальный опыт приобрел некоторую выразительную и осмысленную форму. До этого все ограничивалось непритязательной любительской игрой. Его связь с Марико не была физической в полном смысле этого слова; между ними существовала нежная юношеская привязанность, и их первые, неловкие, неумелые попытки близости казались не более чем подстрочным примечанием, необязательной физической сноской к их робкому и нежному чувству.
С сестрами Танака Николай вышел на первый уровень любовных отношений, перейдя в ту здоровую и упрощенную стадию сексуального любопытства, на которой крепкие, сильные молодые животные, побуждаемые неясным, но могучим стремлением продолжения рода, играют друг с другом в несложные, но энергичные и требующие физического напряжения игры, испытывая выносливость своих тел. Первый уровень, несмотря на всю свою примитивность и однообразие, отличается в то же время чистотой и нравственной открытостью, благотворно действующими на человека, и Хел в полной мере насладился этим периодом, сожалея только, что на свете остается еще так много людей, нравственно искалеченных традиционными нормами морали и общепринятого мышления; людей, которые принимают эту светлую, крепкую, изматывающую до седьмого пота игру исключительно под маской влюбленности, любовного романа, привязанности или даже самовыражения. Они, в своем заблуждении, пытаются построить физические отношения на зыбком, утекающем сквозь пальцы песке пламенной и вечной любви. Хел всегда сожалел о том, что люди, в большинстве своем, слишком рано соприкасаются с романтической литературой; чтение подобных книг рождает в них невероятные, несбыточные ожидания и вносит в их супружеские отношения оттенок преступности и вины, свойственный сексуальным переживаниям подростков Запада.
Во время своего короткого пребывания на втором уровне — когда секс используется в качестве психологического аспирина, успокоительного средства, примиряющего человека с действительностью, когда он служит чем-то вроде кровопускания при лихорадке, призванного снизить давление и температуру, — Хел начал ощущать в себе проблески четвертого уровня сексуальных ощущений. К этому времени он уже понял, что секс будет составлять очень важную, значительную часть его жизни, а поскольку он терпеть не мог дилетантизма в любых формах, то предпринял все, что только возможно, чтобы приобрести необходимую подготовку в этой области. Он получил практическое обучение на Цейлоне и в закрытых первоклассных борделях Мадагаскара, где прожил четыре месяца, учась у женщин всех рас и национальностей.
Третий уровень, предназначенный для сексуальных лакомок и гурманов, — это высшая стадия, которой когда-либо достигала западная половина человечества, а в действительности и большая часть тех, кто живет на Востоке. Хел прошел через эту стадию легко, между делом, предаваясь наслаждениям с жадностью и восторгом юности; он был молод, тело его было мускулистым и упругим, а воображение — необычайно богатым и изобретательным. Ему не грозила опасность погрязнуть в трясине искусственных стимуляторов, этой панихиде по сексу, которой самые гнусные, отвратительные распутники, а также изнеженные интеллектуалы пытаются подменить свои омертвевшие чувства и отсутствие воображения, копошась в теплой и влажной, сочащейся кисловатой смазкой плоти друг друга.
Еще не выходя из-за длинного, уставленного разнообразными закусками стола третьего уровня, Хел уже начал понемногу экспериментировать с такими утонченными способами достижения оргазма, как подъем к этой высшей точке наслаждения без какого-либо соприкосновения с партнером или со своим собственным телом, посредством внутреннего нарастания напряжения или мысленного полового общения с кем-либо. Он находил довольно забавным сравнивать технику секса, его разнообразные приемы с различными ходами и положениями в игре го и с теми обозначениями, которые для них существуют. Такие термины, как “аджи кеси”, “ко”, “фурикауари” и “ханэ”, поддавались этому легко; они были словно емкие, иллюстрирующие действия и раскрывающие их смысл образы; в то время как другие, вроде “какетсуги”, “нодзоки” и “йосу-миру”, можно было применить к любовному акту только в широком смысле, как отдаленную и жестко ограниченную метафору.
К тридцати годам сексуальные интересы и способности Холла естественно вывели его на четвертый уровень — заключительную, финальную “фазу игры”, где возбуждение и оргазм являются всего лишь более или менее незначительными проявлениями окончания действий, требующих всей мощи ума, всех сил, энергии и опыта, накопленных за годы занятий го, тренированности и знаний, полученных у проституток Цейлона, а также ловкости и выносливости талантливого скалолаза четвертого класса. Любимой игрой Николая было собственное его изобретение, которое он назвал “кикаси секс”. Играть в нее можно было только с партнером четвертого уровня, и только когда они оба находились в хорошей форме. Помещением для игры служила маленькая комнатка размером около шести татами. Оба игрока надевали обычные кимоно, игравшие в данном случае роль спортивной одежды, и вставали на колени лицом друг к другу. Каждый из них, внутренне сосредоточившись, должен был довести себя до высшей точки, до состояния, предшествующего оргазму, и постараться задержаться в нем как можно дольше. Никаких прикосновений, никаких контактов друг с другом не допускалось, только внутренняя сосредоточенность и те жесты, которые можно производить одной рукой.
Цель игры состояла в том, чтобы партнер, стоявший напротив, достиг оргазма раньше, чем вы, и играть в нее лучше всего было, когда за окнами шел дождь.
Со временем Николай перестал заниматься “кикаси сексом”, сочтя его чересчур изощренным, а также из-за того, что он стимулировал только эгоистические ощущения, испытываемые в одиночку; им не хватало ласкающей нежности, минут, следовавших за любовной игрой, которые так украшали ее, придавал ей завершенность истинного произведения искусства.
* * *
Глаза Ханы были крепко зажмурены, губы чуть приоткрылись от напряжения, обнажая зубы. Она пыталась вывернуться, вырваться из той влекущей, невыносимо сладкой ловушки, в которую Николай загнал ее, но он, сжав ее тело так, чтобы ей некуда было деться от желания, держал ее, не собираясь отпускать.
— Я думала, мы договорились, что так нельзя, что ты не будешь этого делать! — взмолилась она.
— Я ни о чем не договаривался.
— О, Никко... Я не могу!.. Я больше не могу сдерживаться! Проклятье!
Спина ее выгнулась дугой, и она пронзительно закричала, последним усилием воли стараясь задержать судороги оргазма.
Наслаждение ее, как огонь, перекинулось к Хелу, и он позволил себе отдаться страсти, чтобы кончить сразу же вслед за ней. Внезапно в нем сработала способность предчувствия, внутри у него будто прозвучал тревожный сигнал. Она притворялась! Ее аура не была такой легкой и танцующей, как обычно во время оргазма. Он попытался расслабиться, очистить сознание и остановить неудержимо нараставшее наслаждение, но было поздно. Он уже вырвался за ту черту, где еще можно было себя контролировать.
— Ты, чертовка! — крикнул он в неистовстве последнего мига.
Она засмеялась, так как кончила на несколько секунд позже.
* * *
Хана лежала, перевернувшись на живот и сонно мурлыча от удовольствия, пока Николай медленно, чуть касаясь, водил лезвием по ее ягодицам, округлостям чудесной формы, соединившим в себе утонченное изящество японки с полнотой и подвижностью, свойственными негритянкам. Наклонившись, он нежно поцеловал их и продолжил “Усладу”.
— Через два месяца истекает срок договора и мои права на тебя кончаются, Хана.
— Хмм-хмм.
Ей не хотелось ничего говорить, не хотелось прерывать сладкую истому забытья.
— Ты обдумала мое предложение продлить его, остаться со мной?
— Хмм-хмм.
— Ну и?
— Унх-нх-кх-нх-нх.
Долгий звук, вылетевший из ее полуоткрытых губ, должен был означать: “Не заставляй меня говорить”.
Николай усмехнулся и перевернул ее на спину, продолжая нежный, восхитительный массаж, используя все возможные приемы, не упуская ни одной тонкости, ни одной детали. Хана находилась в прекрасной форме. Ей было сейчас между тридцатью и сорока, самый подходящий возраст для женщины, которая уже обладает знаниями и опытом великолепной любовницы. Благодаря ее неустанной заботе о своем теле, а также идеальному смешению в ней белой, желтой и черной рас, уничтожавшему разрушительные следы времени, она еще лет пятнадцать будет оставаться в полном расцвете своей молодости и очарования. Неизъяснимым блаженством было и смотреть на ее тело, и работать над ним. Ее самым большим достоинством была способность отдаваться наслаждению полностью, сохраняя в то же время грациозность и изящество.
Когда “Услада Лезвием” дошла до своей кульминации и Хана лежала раскинувшись, вся влажная, не в силах пошевелиться, он завершил наслаждение быстрым классическим финалом. Некоторое время они лежали в том чудесном любовном переплетении, когда руки сами находят путь к самым любимым уголкам тела, нежно лаская поникшие, но готовые вновь распрямиться цветы.
— Я думала о возможности остаться с тобой, Никко, — заговорила она, чуть касаясь губами его груди. — Есть много причин, которые могли бы побудить меня это сделать. Это изумительное, самое красивое место в мире. Я всегда буду благодарна тебе за то, что ты показал мне этот чудесный уголок Страны Басков. И ты, без сомнения, создал здесь жизнь наслаждения “шибуми”, очень приятную и привлекательную. Кроме того, здесь есть ты, такой спокойный и твердый в отношениях с внешним миром и такой ребячливый, живой и веселый в любви. В тебе есть какое-то обаяние.
— Благодарю.
— Должна тебе признаться, что гораздо реже можно встретить умелого, разбирающегося во всех тонкостях любви мужчину, чем обладающую теми же достоинствами женщину. Но... здесь так одиноко! Конечно, я совершенно свободна и могу в любой момент поехать куда только захочу — в Байонну или в Париж, я, кстати, прекрасно провожу время, когда бываю там. Однако несмотря на то, что ты так внимателен ко мне и наши беседы доставляют мне радость, а твой друг Ле Каго так мил благодаря своей кипучей энергии и веселым непристойностям, — все же такая женщина, как я, не может, живя здесь, не чувствовать себя одинокой. Пойми, мои интересы и наклонности так тщательно и искусно оттачивались, воспитывались так долго...
— Я понимаю.
— Для тебя это совсем по-другому, Никко. Ты замкнут по своей натуре. Ты презираешь окружающий мир, и онтебе не нужен. Во мне тоже большинство людей не вызывает ничего, кроме скуки или раздражения. Но у меня от природы открытый характер, во мне есть живое любопытство к людям, к любым людям, требующее общения, И кроме того... существует еще одна проблема.
— Какая же?
— Хм, как бы это объяснить? Личности вроде тебя или меня рождены, чтобы властвовать. Каждый из нас должен вращаться в большом обществе, быть стержнем, на котором держится вся эта аморфная масса, придавать ей вкус и аромат. Оба же мы, соединенные в одно целое, — все равно что двойная порция специй в одном блюде, которое, будь оно правильно приготовлено, имело бы нежный и приятный вкус. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Значит ли это, что ты решила уехать, когда закончится срок контракта?
Хана слегка подула на волоски, росшие у него на груди.
— Это значит, что я еще не приняла никакого решения.
Она немного помолчала, потом добавила:
— Думаю, я предпочла бы, если это только возможно, взять все лучшее из обоих миров, полгода проводя здесь, с тобой, занимаясь и отдыхая, а другую его половину — там, в этом бешеном мире, производя впечатление на публику, восхищая и ошеломляя ее.
— Ничего не имею против.
Хана засмеялась:
— В таком случае, каждые шесть месяцев тебе придется иметь дело с загорелыми, длинноногими и глупыми девицами из соседнего округа. Артистками, манекенщицами и тому подобное. Ты сможешь все это выдержать?
— Так же легко, как ты будешь выдерживать общество здоровенных парней, поигрывающих бицепсами, обладателей накачанной мускулатуры и честных, пустых глаз. Для нас обоих это будет все равно что питаться обедами, состоящими из одних закусок. Но почему бы и нет? Закуски тоже могут доставить некоторое удовольствие, хотя они быстро надоедают, если за ними не следует сытный обед.
— Мне надо подумать об этом, Никко. Это заманчивая идея.
Приподнявшись на локте, Хана посмотрела вниз, в его полуприкрытые смеющиеся глаза.
— Однако свобода тоже очень заманчива. Может быть, я вообще не стану принимать никаких решений.
— Что ж, это тоже решение.
Они накинули на себя одежду и прошли под душ.
Для этой цели еще первым просвещенным владельцем замка около трех столетий назад был приспособлен медный бочонок с просверленными в нем дырочками.
Только когда они уже сели пить чай в восточной гостиной, выдержанной в кремовых тонах и украшенной позолотой, Хел наконец спросил о гостье.
— Она еще спит. Вчера вечером, когда эта девушка появилась здесь, она была в отчаянии. Она прилетела в По из Рима, на попутных машинах добралась до Тардэ, а оттуда пришла к нам пешком. Хотя она и пыталась поддерживать разговор и вести себя вежливо и непринужденно, все же я с самого начала заметила, что она чем-то очень расстроена. За чаем она вдруг заплакала. Заплакала, сама не подозревая о том. что плачет. Я дала ей кое-что успокаивающее и уложила в постель. Но среди ночи она вдруг проснулась, ее мучили кошмары; тогда я села на край ее постели и стала гладить ее по волосам и тихонько напевать, пока она не успокоилась и снова не заснула.
— А что с ней случилось?
— Она рассказала мне об этом, пока я успокаивала ее. Это случилось в римском аэропорту, и это было ужасно. В ее друзей стреляли. Их было двое, и оба убиты.
— Кто стрелял?
— Она не сказала. Может быть, она сама не знает.
— Почему в них стреляли?
— Понятия не имею.
— А она не сказала тебе, почему приехала сюда, к нам?
— Очевидно, они все трое направлялись сюда. У нее не было денег, только билет на самолет.
— Она сказала тебе, как ее зовут?
— Да. Ханна Стерн. Она сказала, что ее дядя был твоим другом.
Поставив чашку на стол, Хел прикрыл глаза и с шумом выдохнул из себя воздух.
— Это правда. Аза Стерн был моим другом. Он умер. Я в долгу перед ним. Однажды в моей жизни возник такой момент, когда без его помощи мне было бы не выжить.
— А этот долг, он простирается также и на девушку?
— Посмотрим. Ты сказала, инцидент в Римском международном аэропорту произошел вчера днем?
— Или утром. Я не совсем уверена, когда именно.
— Тогда об этом должны передавать в дневных новостях. Когда девушка проснется, пожалуйста, пришли ее ко мне. Я буду в саду. Ах да, Ле Каго, вероятно, будет обедать с нами — если, конечно, вовремя закончит свои дела в Ларро.
Хел возился в саду около полутора часов, подрезая, подправляя, внося еле заметные изменения в очертания кустов и деревьев, чтобы усилить исходящее от них впечатление строгой сдержанности, утонченной изысканности и изящества. Он не был художником, но тонко чувствовал красоту; поэтому в саду хотя и недоставало саби, но несомненно присутствовали черты шибуми, отличающие японское искусство от механического динамизма искусства Запада и от вычурной, витиеватой напыщенности искусства Китая. Были в саду Хела нежная меланхолия и то печальное всепрощение, которое в японском миропонимании и есть красота. Были в нем также намеренное несовершенство и естественная, органичная простота, которые рождают в душе стремление к прекрасному, тут же насыщая его и рождая вновь, — то, что в искусстве Запада заменяется наличием в композиции равновесия.
Незадолго до полудня слуга принес Николаю радиоприемник на батарейках, и Хел, уединившись в Оружейной, прослушал последние известия, передававшиеся в двенадцать часов по Би-Би-Си. Женщина-диктор читала их тем особым, совершенно неподражаемым голосом, который в течение многих лет был источником непрестанных шуток для всего англо-говорящего мира. К специфическому, свойственному исключительно дикторам Би-Би-Си произношению она добавляла еще какой-то странный звук — словно что-то наскоро проглотила, поперхнулась, но почему-то боится откашляться. Оригинальные остроумцы всего мира долгое время считали этот звук просто неудобосказуемым эффектом от действия свечки, неудачно вставленной в задний проход, и, хотя в этом все были едины, мнения разделялись между теми, кто считал, что свечка эта сделана из наждачной бумаги, и теми, кто был привержен теории кубика льда.
Среди обычных, повторявшихся чуть ли не каждый день сообщений об отставке правительственных кабинетов, падении курса дол-пара и бомбардировках Белфаста прозвучало и краткое известие о событиях в Римском международном аэропорту, сухие, четкие факты о кровавой бойне, учиненной там террористами. Двое японских граждан, судя по найденным при них документам — членов “Красной Армии”, работавших на террористическую организацию “Черный Сентябрь”, открыли огонь из автоматов, убив двух молоденьких израильтян, о личностях которых умалчивалось. Наемные убийцы из “Красной Армии”, в свою очередь, были уничтожены в перестрелке с итальянской полицией и особыми агентами; при этом погибло также несколько мирных граждан, оказавшихся поблизости. А теперь перейдем к более приятным сообщениям...
— Мистер Хел?
Он выключил приемник и ободряюще кивнул молодой девушке, стоявшей в дверях Оружейной. На ней были свежевыглаженные шорты цвета “хаки” и рубашка с короткими рукавами, три верхние пуговки на которой были расстегнуты. В качестве hors d’ceuvres<Закуски (франц.)> это был весьма лакомый кусочек: крепкие длинные ноги, тонкая талия, пышная, так и рвущаяся из-под рубашки грудь, рыжеватые волосы, пушистыми завитками разлетевшиеся во все стороны после недавнего купанья. Скорее субретка, чем героиня, она в этот краткий, делавший ее столь желанной, миг своего расцвета была пока еще игривым жеребенком, но уже обещавшим в недалеком будущем превратиться в ухоженную, матерую кобылицу. Однако кожа на ее лице была мягкой и гладкой, без тех морщинок, которые накладывает опыт и которые людям ее национальности придают раздраженное, вечно недовольное выражение.
— Мистер Хел? — снова повторила она; голос ее звучал неуверенно.
— Входите и садитесь, мисс Стерн.
Она взяла стул, стоявший под стеллажом с различными металлическими устройствами и приспособлениями, не догадываясь о том, что все это были орудия убийства, и слегка улыбнулась:
— Не знаю, почему, но я вас представляла гораздо старше. Дядя Аза говорил о вас, как человеке примерно его возраста.
— Мы и были с ним одного возраста — мы жили в одну и ту же эпоху. Хотя это к делу не относится.
Николай посмотрел на девушку равнодушным, оценивающим взглядом и нашел ее привлекательной.
Чувствуя себя неловко под холодным, бесстрастным взглядом зеленых, точно старинное стекло, глаз, она попыталась укрыться за незначительной, ни к чему не обязывающей светской беседой.
— Ваша жена, то есть Хана, была очень добра ко мне. Она просидела со мной полночи и... Движением руки он прервал ее:
— Начинайте с рассказа о том, почему ваш дядя прислал вас сюда. Затем расскажите мне как можно подробнее, что произошло в Римском международном аэропорту. И, наконец, сообщите мне о ваших планах и о том, как они связаны со мной.
Удивленная этим холодным, деловым тоном, Ханна глубоко вздохнула, собралась с мыслями и начала свой рассказ именно так, как, в общем-то, и следовало от нее ожидать. Она сообщила Николаю, что родилась и выросла в Скоуки, что училась в Северо-Западном университете, что ее всегда интересовала политика и социальные вопросы и что, получив диплом, она решила навестить своего дядю в Израиле — отыскать свои корни, вновь обрести свою еврейскую душу.
При этих последних словах веки Хела дрогнули, и он коротко вздохнул. Затем жестом показал ей, чтобы она продолжала.
— Вы знаете, конечно, что дядя Аза поклялся покарать тех преступников, которые совершили убийство в Мюнхене.
— До меня доходили только слухи. Мы с ним никогда не упоминали о таких вещах в письмах. Когда я в первый раз услышал об этом, я подумал, что со стороны вашего дяди было весьма безрассудно бросить свое спокойное существование и попытаться предпринять нечто подобное, притом что его старые друзья уже либо умерли, либо погрязли в политике, и у него не осталось никаких связей. Я мог только предполагать, что на это его толкнуло отчаяние человека, который знает, что он неизлечимо болен.
— Но он организовал нашу группу еще в позапрошлом году, а заболел он только несколько месяцев тому назад.
— Это неправда. Ваш дядя был болен уже несколько лет. За это время у него были два коротких периода улучшения. К тому моменту, когда он организовал вашу группу, он уже заглушал боль с помощью сильнодействующих наркотиков. Это могло сказаться на его рассудке; в таком состоянии человек, разумеется, не может мыслить достаточно ясно и логично.
Ханна Стерн нахмурилась и отвела глаза в сторону.
— Что-то незаметно, чтобы вы испытывали к моему дяде особое уважение.
— Напротив, я очень любил его. Он был блестящим мыслителем и человеком широкой, щедрой души — человеком шибуми.
— Человеком... чего?
— Неважно. Ваш дядя никогда не участвовал в террористической деятельности, никак не соприкасался с ней. Он был нравственно не подготовлен к этому, что, разумеется, в немалой степени свидетельствует о его человеческих качествах. В более счастливые времена он прожил бы мирную, наполненную благородным трудом жизнь учителя или ученого. Но он страстно, всем своим существом, жаждал справедливости, и не только для своего народа. В той обстановке, которая сложилась двадцать пять лет тому назад там, где теперь находится Израиль, для благородных людей с пылкой душой и горячим сердцем, для тех, кто не был трусом, открывалось не слишком много путей, им не из чего было выбирать.
Ханна еще не успела привыкнуть к тихому, почти шепчущему голосу Хела, голосу бывшего заключенного, и ей приходилось наклоняться к нему поближе, чтобы расслышать, что он говорит.
— Вы не правы, думая, что я не уважал вашего дядю. Был такой момент — в Каире, шестнадцать лет тому назад, — когда он рисковал своим благополучием, а может быть, даже жизнью, чтобы помочь мне. И, что еще важнее, он рисковал успехом своего дела, которому посвятил все свои силы, всю жизнь. Меня ранили в бок. Некоторые обстоятельства мешали мне обратиться к врачу. Когда я встретил Азу, я уже два дня бродил по городу со скомканным, пропитанным кровью куском ткани, подложенным под рубашку, выбирая окраинные, отдаленные улочки, так как в гостиницу идти я не осмеливался. Я весь дрожал от лихорадки и был почти в бреду. Нет, я очень уважаю его. И я перед ним в долгу.
Хел проговорил все это ровным, тихим, невыразительным голосом, без каких-либо эффектных всплесков и театральных жестов, которые, по мнению Ханны, указывали бы на его искренность. Он рассказал ей об этом, потому что хотел быть честным до конца и считал, что по отношению к ее дяде будет справедливо, если Ханна узнает, до каких пределов простирается его долг.
— Мы, ваш дядя и я, никогда больше не виделись после той встречи в Каире. Дружба наша росла все эти годы, так как мы писали друг другу письма; для нас обоих это была возможность выразить свои мысли, проверить правильность своих новых идей, поделиться мнениями о книгах, которые мы читали, посетовать на судьбу и на жизнь. Мы наслаждались этой свободой, этим полным отсутствием смущения, стыда, такие отношения возникают, когда разговариваешь с незнакомым человеком, с которым вряд ли когда-нибудь еще доведется встретиться. Мы были очень близкими незнакомцами.
Хел спросил себя, сможет ли эта молодая женщина понять всю глубину таких отношений. Решив, что не сможет, он прервал себя и перевел разговор на сегодняшнюю, насущную проблему.
— Ну что ж, так, значит, после того как его сын был убит в Мюнхене, ваш дядя создал группу, которая должна была помочь ему в его карательной миссии. Сколько в нее входило человек, и где они теперь?
— Я единственная, кто остался в живых.
— Выбыли в этой группе?
— Да. А что? Вам кажется...
— Неважно.
Теперь Хел был абсолютно уверен, что Аза Стерн действовал, движимый отчаянием; рассудок его, несомненно, помутился, если он мог ввести в отряд эту мягкотелую либералочку, вчерашнюю выпускницу колледжа.
— Сколько всего человек было в группе?
— Пятеро. Мы называли себя “Мюнхенской Пятеркой”.
Его веки снова дрогнули; он опустил глаза.
— Пять человек. Ваш дядя, вы, те двое, которых убили в Риме. Кто же был пятым? Давид О. Селзник?
— Не понимаю, о чем вы говорите. Пятый член группы был убит в кафе, в Иерусалиме. В него бросили бомбу. Он и я... мы... мы были...
В глазах ее сверкнули слезы.
— Я и не сомневаюсь, что вы были. Банальный вариант летнего каникулярного романа: одному из увивающихся вокруг вас молодых людей достается особое внимание; у него есть несомненное преимущество перед другими, ведь он преданный делу молодой революционер, в нем столько человечности, так много прекрасных качеств по сравнению со всей этой никчемной толпой воздыхателей. Ладно, расскажите мне теперь, что вы успели сделать, до того как умер Аза Стерн.
Ханна была обижена и сбита с толку. Этот человек совсем не походил на того супермена, о котором ей говорил ее дядя: честного профессионала, не имеющего равных в своей области, и в то же время мягкого, доброго, образованного человека, человека высокой культуры, который никогда не оставался в долгу и отказывался работать на самые отвратительные и гнусные из государственных и коммерческих структур. Как мог ее дядя любить этого типа, даже в малой степени не способного на простое человеческое сочувствие? Эгоиста, совершенно не чувствующего, не понимающего и не пытающегося понять других?
Хелу, разумеется, был понятен ход ее рассуждений. Не раз уже ему приходилось расхлебывать кашу, которую заваривали эти самоотверженные, “посвятившие себя великому делу” дилетанты. Он прекрасно знал, что стоит только грому грянуть, как они или улепетывают без оглядки, или, потеряв голову от страха, начинают без разбора палить куда попало.
Ханна и сама удивлялась, обнаружив, что слезы ее так и не пролились. Холодность Хела, его неумолимое требование строго придерживаться фактов мгновенно осушили их. Всхлипнув напоследок, она продолжала:
— У дяди Азы были источники информации в Англии. Он узнал, что последние двое из тех мюнхенских убийц, что еще оставались в живых, входят в террористическую группировку “Черный Сентябрь” и собираются угнать из лондонского аэропорта “Хитроу” самолет.
— Сколько человек в этой группировке?
— Пять или шесть. Мы точно не знали.
— Вы установили, кто из них был замешан в мюнхенском деле?
— Нет.
— Так, значит, вы намеревались уничтожить всех пятерых?
Она кивнула.
— Ясно. А ваши контакты в Англии? Каков их характер, и как эти люди собирались помочь вам?
— Это городские партизаны; они борются за освобождение Северной Ирландии от английского господства.
— О боже!
— Вы же знаете, существует нечто вроде братства всех, кто борется за свободу и независимость. Методы нашей борьбы могут быть различными, но наши конечные цели едины. Все мы с нетерпением ждем того дня, когда...
— Прошу вас... — прервал ее Хел. — Итак, что же эти парни из IRA собирались сделать для вас?
— Н-ну... Они следили за сентябристами. Они должны были укрыть нас у себя, когда мы приедем в Лондон. И они должны были дать нам оружие.
— “Нам” — это вам и тем двоим, которых подстрелили в Риме?
— Да.
— Понимаю. Ну что ж, теперь расскажите мне о том, что произошло в Риме. Би-Би-Си утверждает, что эти трюкачи, те типы, которые открыли стрельбу, были из японской “Красной Армии” и действовали на стороне ООП. Это правда?
— Не знаю.
— Вы были там?
— Да! Я была там! — Ханна постаралась взять себя в руки. — Но в этом хаосе... В смятении... Умирающие люди... Выстрелы вокруг...
Испытывая невыносимую боль при одном воспоминании о недавнем событии, Ханна встала и отвернулась от человека, который — она чувствовала — намеренно мучает ее, стараясь причинить ей как можно больше страданий и испытывая ее терпение. Она говорила себе, что ни в коем случае не должна плакать, по слезы сами полились из ее глаз.
— Простите. Я была в ужасе. Меня оглушило, поэтому я не все помню.
Нервничая, не зная, куда девать свои руки, девушка потянулась, чтобы взять простую металлическую трубочку, лежавшую перед ней на полке.
— Не прикасайтесь к ней!
Она отдернула руку, пораженная тем, что Николай в первый раз за все это время повысил голос. Нараставшее в ней справедливое возмущение достигло наконец предела:
— Я не собиралась ломать ваши игрушки!
— Но они могут сломать вас.
Голос Хела снова звучал спокойно и ровно.
— Это трубка с нервно-паралитическим газом. Стоило вам чуть-чуть повернуть ее донышко, и вы уже были бы мертвы. И, что особенно важно, я тоже.
Скорчив гримаску, Ханна отошла от полки и, пройдя через комнату к открытой раздвижной двери, ведущей в сад, постаралась успокоиться и взять себя в руки.
— Девушка, я собираюсь помочь вам, если только это возможно. Должен вам сказать, это может оказаться невозможным. Ваша маленькая любительская организация совершила все мыслимые и немыслимые ошибки, не последней из которых было то, что вы связались с этими шутами из IRA. И все же, из уважения к вашему дяде, я должен выслушать вас до конца. Возможно, мне удастся защитить вас и отправить обратно, в ваше уютное буржуазное гнездышко, где вы сможете удовлетворить свою жажду общественной деятельности, борясь за чистоту в парках. Но если я вообще возьмусь за это дело и соберусь помочь вам, я должен знать расположение камней на доске. А потому приберегите ваши взрывы чувств и мелодраматические жесты для будущих мемуаров и отвечайте на мои вопросы так полно и сжато, как только сможете. Если вы не готовы к этому сейчас, мы можем побеседовать позднее. Однако весьма возможно, что действовать надо быстро. Обычно в подобных ситуациях, после упреждающего удара (а таковым, надо думать, и была вся эта стрельба в Римском международном аэропорту) время работает не на вас. Ну так что же, поговорим сейчас или пойдем завтракать?
Ханна соскользнула вниз, на покрытый татами пол, прислонившись спиной к порогу; силуэт ее четко выделялся на фоне залитого солнцем сада. Помолчав минутку, она сказала:
— Простите. Мне столько пришлось пережить. Все это немного выбило меня из колеи.
— Не сомневаюсь. А теперь расскажите мне о налете в Риме. Только факты и впечатления, никаких эмоций.
Опустив глаза, она ногтем водила по своей загорелой икре, чертя на ней маленькие светлые окружности; потом приподняла ноги, подтянув колени к самой груди.
— Хорошо. Аврим и Хаим прошли через паспортный контроль первыми. Меня задержал итальянский служащий; он уставился на мою грудь и попытался заигрывать. Вероятно, мне нужно было застегнуть рубашку на все пуговицы. В конце концов он все-таки поставил печать в моем паспорте, и я вышла в зал аэровокзала. И тут раздались выстрелы. Я увидела, как Аврим побежал... и упал... Его затылок весь... весь... Подождите минутку.
Она всхлипнула и несколько раз глубоко вдохнула в себя воздух, стараясь успокоиться.
— Я тоже побежала... Все вокруг бежали и кричали... Убили старика с белой бородой... Ребенка... Полную старую женщину. Потом послышались выстрелы с другой стороны зала и с балюстрады наверху, и азиаты, которые нападали, тоже упали мертвыми. Потом неожиданно стрельба прекратилась, слышались только крики, и везде вокруг были люди, раненные, истекающие кровью. Я увидела Хаима — он лежал около камеры хранения; ноги у него были перебиты и как-то неестественно скрючены. Одна из пуль попала ему в лицо. Тогда я... Я просто пошла прочь от всего этого. Просто шла куда-то, и все. Я не сознавала, что делаю, куда иду. Потом я услышала, как по радио объявляют посадку на самолет до По. Я продолжала идти вперед, ни о чем не думая, пока не дошла до выхода на посадку. И… и все.
— Прекрасно. Теперь скажите мне вот что. Вы были мишенью?
— Что?
— Кто-нибудь, стреляя, целился в вас?
— Я не знаю! Откуда я могу это знать?
— Какое оружие было у японцев? Автоматы?
— Что?
— Их выстрелы звучали “рат-а-тат” или “банг-банг-банг”?
Ханна взглянула на Хела сердито.
— Я знаю, что такое автомат! Мы обычно тренировались в горах, учились обращаться с ним и стрелять.
— Так “рат-а-тат” или “банг-банг-банг”?
— Это были автоматы.
— А кто-нибудь из тех, кто стоял рядом с вами, упал?
Она изо всех сил старалась припомнить и. напрягая свою память, еще выше задрала колени, прижав их к губам.
— Нет. Из тех, кто был рядом, никто.
— Если профессионалы, стреляя из автоматов, не ранили никого рядом с вами, значит, они в вас не целились. Возможно, они не поняли, что вы имеете отношение к двум вашим друзьям. Тем более что вы задержались на пограничном контроле и прошли после них. Ладно, теперь я попрошу вас сосредоточиться и вспомнить о выстрелах, которые были сделаны с балюстрады наверху, и которыми были убиты японские террористы. Что вы можете сказать мне о них?
Девушка покачала головой.
— Ничего. Я ничего не поняла. Стреляли, правда, не из автоматов.
Она искоса, лукаво взглянула на Хела:
— Они делали “банг-банг”.
Он улыбнулся:
— Вот так-то оно лучше. Юмор и злость сейчас гораздо более уместны, чем всякие слезливые эмоции. В сообщении по радио прозвучало что-то насчет “особых агентов”, которые участвовали в инциденте вместе с итальянской полицией. Можете вы мне что-нибудь сказать о них?
— Нет. Я вообще не видела тех, кто стрелял сверху.
Хел кивнул и наклонил голову; сложив вместе ладони, он легонько постукивал по губам кончиками пальцев.
— Подождите, я должен немного подумать. Нужно расставить все это по местам.
Он сосредоточил внимание на плетеном узоре татами; немного погодя взгляд его стал рассеянным — он заново пересматривал имеющуюся информацию.
Ханна сидела на полу; силуэт ее, точно в раме, вырисовывался в дверном проеме; она смотрела на японский сад, где солнечные лучи отражались от маленького ручейка, поблескивавшего сквозь листья бамбука. Как и у всех людей ее класса и воспитания, у нее совершенно отсутствовали какие-либо внутренние ресурсы, позволяющие спокойно наслаждаться тишиной, и вскоре она почувствовала себя неловко.
— А где же цветы? Почему их совсем нет в вашем?..
Не глядя на нее, Хел поднял руку, призывая девушку к молчанию.
Через четыре минуты он поднял голову.
— Что?
— Простите?
— Вы что-то спросили о цветах.
— О, ничего особенного. Я просто удивилась, почему это у вас в саду совсем нет цветов.
— Там есть три цветка.
— Три разновидности?
— Нет. Три цветка. По одному для каждого сезона цветения. Сейчас как раз межсезонье. Итак, давайте посмотрим, что нам известно или что мы можем предполагать. Совершенно очевидно, что налет в аэропорту был организован либо ООП, либо сентябристами и что они узнали о ваших намерениях — возможно, через ваших товарищей из IRA в Лондоне, которые готовы собственных матерей продать в гаремы туркан, если им хорошо за это заплатят (и если хоть один уважающий себя турок на них польстится). Появление фанатиков из японской “Красной армии” вроде бы указывает на то, что здесь замешаны сентябристы; они любят загребать жар чужими руками и, когда речь идет об опасной работе, предпочитают не рисковать, перекладывая ее на других. Однако вот тут-то и возникает некоторая загвоздка. Террористы были уничтожены через несколько секунд после нападения, причем теми, кто находился на балюстраде. Вероятно, это были не итальянские полицейские, потому что сработано чисто. Напрашивается мысль, что убрали тех, кого намечено было убрать. Почему? Единственное, что сразу же приходит в голову; значит, кто-то не хотел, чтобы эти террористы остались в живых. А почему? Возможно, потому, что они вовсе не были безмозглыми болванчиками из “Красной Армии”. А это уже прямиком выводит нас к ЦРУ или к Компании, которая держит под своим контролем ЦРУ, а заодно, если уж на то пошло, и все американское посольство.
— А что это за Компания? Я никогда не слышала о ней.
— Да и не многие американцы о ней знают. Эта организация контролирует основные международные нефтяные и энергетические компании. Они вечно якшаются с арабами, используя этих несчастных, богом обиженных простаков как пешки в своих планах создания дефицита топлива, на котором сами же потом и спекулируют. Компания — крепкий орешек; с таким противником невозможно справиться, используя давление со стороны государства, правительства. Хотя они и вкладывают в свои страны огромные средства, желая показать, что они верные американцы (или англичане, или голландцы, или немцы) и что они, как истинные патриоты, работают только на благо своей нации, на самом деле это интернациональные инфраструктуры, чьи патриотические чувства измеряются исключительно прибылью. Не исключено, что и ваш отец владеет акциями этой компании, как, впрочем, и добрая половина милых седовласых дам — ваших соотечественниц.
Ханна недоверчиво покачала головой:
— Не могу себе представить, чтобы ЦРУ было связано с “Черным Сентябрем”, Соединенные Штаты поддерживают Израиль; они же союзники.
— Вы недооцениваете ваших соотечественников и не принимаете во внимание такого, данного им от природы свойства, как необычайная гибкость совести, Со времен наложения эмбарго на нефть многое изменилось. Преданность американцев своему долгу, их стремление вести игру честно обратно пропорциональны их заботе о центральном отоплении и других благах цивилизации, которые дает нефть. Такова уж натура американца — он может быть храбрым и самоотверженным лишь мгновение, он вспыхивает и гаснет, как спичка, Вот почему они гораздо лучше проявляют себя на войне, чем во времена стабильного, прочного мира. Американцы могут противостоять опасности, но пасуют перед мелкими бытовыми неудобствами. Они отравляют ядовитыми веществами воздух, которым дышат, ради того, чтобы убить комара. Они истощают свои энергетические ресурсы, чтобы резать хлеб электрическим ножом. И не нужно забывать, что солдаты, воевавшие во Вьетнаме, всегда имели кока-колу в достаточном количестве.
Эти язвительные, колкие слова больно задели Ханну.
— Вы считаете справедливым делать такие обобщения, когда речь идет о целом народе?
— Да. Обобщения ошибочны, только когда они делаются по отношению к отдельным людям. В то же время это самый верный путь, если хочешь получить понятие о массе, о Толпе. А у вас — господствует буржуазная демократия, диктатура Толпы.
— Я отказываюсь верить, что американцы участвовали в этой кровавой бойне, во всем этом ужасе, который произошел в аэропорту. Невинные дети, старики...
— Вам говорит что-нибудь такая дата, как шестое августа?
— Шестое августа? Нет. А что?
Она еще ближе подтянула колени к груди.
— Ничего, неважно. Хел поднялся.
— Мне нужно все это хорошенько обдумать. Мы еще побеседуем с вами после завтрака.
— Вы собираетесь помочь мне?
— Возможно. Но совсем не так, как вы думаете. Кстати, вы в состоянии выслушать нечто вроде доброго совета?
— По поводу чего?
— Я, конечно, понимаю, что все дело в оплошности портного, и все же весьма нескромно и, я бы даже сказал, опрометчиво со стороны юной леди, столь щедро одаренной от природы растительностью на лоне, носить такие короткие шорты и при этом сидеть в такой откровенной, открывающей ее всем взорам, позе. В том случае, конечно, если это не было сделано преднамеренно, чтобы доказать, что эта рыжинка — натуральный цвет ваших волос. Ну так как же, идем мы завтракать?
Завтрак был накрыт на маленьком круглом столике в гостиной, из которой открывался вид на вздымающуюся и опадающую мягкими волнами зелень уже европейского сада и на аллею, ведущую к главным воротам. Высокие, от пола до потолка, окна были распахнуты, и длинные занавеси лениво колыхались под легким, напоенным ароматом кедров, дуновением ветерка. Хана переоделась в длинное платье цвета спелой сливы, и, когда Хел и Ханна вошли в комнату, она улыбнулась им, слегка касаясь чудесных, необыкновенно изящных цветов, стоявших посреди стола, чтобы придать букету окончательную завершенность.
— Какая удивительная точность! Завтрак только что подан.
На самом деле она ждала их уже десять минут, но один из секретов ее обаяния заключался в том, что она умела внушить людям уверенность в их необыкновенном такте и исключительном умении вести себя в обществе. Едва взглянув на лицо Ханны, она поняла, что разговор с Хелом расстроил девушку, а потому сразу же решила взять на себя заботу о поддержании непринужденной светской беседы.
Разворачивая накрахмаленную льняную салфетку, Ханна заметила, что поданные ей кушанья отличаются от тех, которые стояли перед Ханой и Хелом. У нее на тарелке лежали жареная баранина, охлажденный аспарагус в майонезе и плов, в то время как блюда хозяев состояли из горсток чуть прожаренных в масле овощей и темного, неочищенного риса.
Улыбнувшись, Хана объяснила:
— Наш возраст и прежняя невоздержанность требуют теперь от нас некоторой осторожности и умеренности в еде. Однако мы не распространяем этот спартанский режим на наших гостей. По правде говоря, когда я куда-нибудь выезжаю — в Париж, например, — я пускаюсь во все тяжкие и ем, ни в чем себя не ограничивая. Еда для меня то, что вы могли бы назвать “укрощенный грех”. Бороться с этой слабостью особенно трудно, когда живешь во Франции — стране, где, в зависимости от того, как вы на это смотрите, одна из лучших или, напротив, самая худшая кухня в мире.
— Что вы имеете в виду? — спросила Ханна.
— С точки зрения гурманов и сибаритов, французская кухня по своим качествам уступает только классической китайской. Однако с пищей в процессе ее приготовления столько всего проделывают — ее так поливают различными соусами и подливками, шпигуют, отбивают, прокручивают через мясорубку, фаршируют и приправляют всевозможными специями, доводя до совершенства, что для желудка это просто настоящее бедствие. Вот почему люди, живущие на Западе, то блаженствуют, вкушая блюда, приготовленные французскими поварами, то страдают, принимая таблетки от печени.
— А что вы думаете об американской кухне? — поинтересовалась Ханна, слегка приподняв уголки губ в многозначительной улыбке; она, как и многие американцы за границей, пыталась показать свою особую искушенность, остроту и утонченность своего ума, унижая все американское.
— Я не могу судить о ней по-настоящему; я ведь никогда не была в Америке, Но Николай жил там довольно долго, и он говорил мне, что есть некоторые области, в которых американская кухня превосходит все остальные.
— О? — произнесла Ханна, насмешливо поглядывая на Хела. — Просто не верится, что мистер Хел нашел все же какие-то хорошие слова для Америки и американцев.
— Меня раздражают не американцы; американизм — вот что выводит меня из себя. Американизм — это болезнь общества постиндустриального мира, которая неизбежно, одну за другой, заразит все торгашеские нации, и “американской” ее называют только потому, что в вашей стране эта болезнь зашла дальше, чем в других странах, и получила наибольшее распространение; точно так же, вы знаете, говорят об испанском гриппе — “испанке” или о японском энцефалите В-типа. Симптомы этой болезни — потеря нравственной трудовой этики, сокращение внутренних ресурсов при постоянном стремлении к внешней стимуляции, она сопровождается духовным разложением, упадком и нравственным оцепенением. Вы можете распознать жертву этого недуга по ее мучительной жажде беспрерывного самокопания и самолюбования, по тому, как она старается убедить самое себя и окружающих, что ее духовная немощь и ничтожество — в действительности сложный психологический надлом, по тому, как она пытается объяснить свое трусливое бегство от ответственности тем, что ее личность представляет собой небывалое, единственное в своем роде явление. На более поздних стадиях больной уже ничем больше не может заниматься и с головой погружается в самый ничтожный, банальный и пошлый из всех видов человеческой деятельности — поиски развлечений. Что же касается вашей кухни, то никто не отрицает: здесь американцы превосходят всех в одном, довольно узком, разделе кулинарии — закусках. И, я полагаю, в этом есть что-то символическое.
Хане не понравился резкий, граничащий с бестактностью, тон Николая, поэтому она, принимая от Ханны тарелку, чтобы положить ей еще немного спаржи, постаралась перевести разговор в другое русло.
— Мой английский далек от совершенства. Здесь явно больше, чем один аспарагус, но я не знаю, как можно образовать множественное число. “Аспарагусы” звучит ужасно, получается какое-то нелепое, нескладное слово. Может быть, это — одно из латинских исключений для окончаний множественного числа, а, Николай? Возможно, правильнее было бы сказать “аспераги” или еще как-нибудь вроде этого?
— Так мог бы сказать только один из тех сверх-информированных недоучек, которые посещают “кончерти” для “челли”, а потом заказывают себе чашечку “каппуччини”<Множественное число от “concerto” — концерт (итал.), “violoncello” — сокр. “cello” — виолончель (итал, ), “cappuccino” — кофе с молоком (итал.)>. Или, если это американец, порцию малинового “джелли”<Jell — амер. разг. “jelly” — желе; джем>.
— Arretes un peu et sois sage<Высшая мудрость в том, чтобы вовремя остановиться (франц.)>, — сказала Хана, слегка покачивая головой. Она улыбнулась Ханне: — На правда ли, Николай становится невыносимым, когда садится на своего конька и начинает говорить об американцах? Это его большой недостаток. Единственный, как он меня уверяет. Я все время хотела спросить у вас, Ханна, что вы слушали в университете?
— Что я слушала?
— В чем вы специализировались? — пояснил Хел.
— А! В социологии.
Он мог бы догадаться. Социология — это псевдонаука, утопающая в описаниях и прикрывающая свою неопределенность статистическим туманом; наука, которая существует и даже процветает только благодаря некоторому информационному разрыву между психологией и антропологией. Нечто вроде разрешения на продление несовершеннолетия, которое многие американцы используют для оправдания своих многолетних интеллектуальных каникул, позволяющих им пребывать в эйфории незрелости и безответственности.
— А что вы изучали в школе? — неосмотрительно спросила Ханна хозяйку.
Хана улыбнулась про себя.
— О... неформальную психологию, анатомию, эстетику... И тому подобное.
Ханна принялась за спаржу, небрежно, как бы вскользь, поинтересовавшись:
— Вы ведь не замужем, не правда ли? Я хочу сказать... Вчера вечером вы пошутили, что вы наложница мистера Хела.
Глаза Ханы расширились от изумления. Она не привыкла к такому назойливому, бестактному любопытству, которое люди, воспитывавшиеся в англосаксонских традициях, ошибочно принимают за восхитительную искренность и непосредственность.
Хел слегка поднял руку, повернув ее ладонью к Хане, словно приглашая ее ответить; взгляд его просто светился простодушием и невинностью, но в глубине глаз вспыхивали озорные огоньки.
— Да... — сказала Хана, — мы с мистером Хелом и в самом деле не женаты. И я на самом деле его наложница. Не хотите ли десерт? Мы только что получили первую партию великолепной черешни, которой баски по праву гордятся.
Но Хел понимал, что Хана так легко не отделается, и усмехнулся, услышав, как мисс Стерн продолжает развивать свою мысль:
— Мне кажется, вы не имели в виду термин “наложница”. Дело в том, что по-английски “наложница” означает женщину, которую нанимают для... ну, для сексуальных услуг. Вы, наверное, хотели сказать “любовница”. Но слово “любовница” тоже уже устарело. В наши дни люди просто говорят, что они живут вместе.
Хана беспомощно взглянула на Хела, точно моля о поддержке. Он засмеялся и пришел ей на помощь.
— Хана прекрасно говорит по-английски. Ее вопросы об аспарагусе были просто шуткой. Ей известна разница между любовницей, наложницей и женой. У любовницы нет гарантированной оплаты, у жены нет никакой; как та, так и другая — просто любительницы, дилетантки. А теперь прошу вас, попробуйте черешню.
* * *
Хел сидел на каменной скамье посреди еще не подстриженного, требующего внимания сада; глаза его были прикрыты, лицо обращено к небу, С гор задувал прохладный ветерок, но тонкие солнечные лучи ласкали кожу и навевали теплую, сладкую дрему. Он словно оторвался от земли, растворяясь в блаженной дымке полусна-полуяви, пока предчувствие не подсказало ему, что сюда приближается человек, охваченный напряжением и тревогой.
— Садитесь, мисс Стерн, — произнес он, не открывая глаз. — Я должен похвалить вас за то, как вы вели себя за завтраком. Вы ни разу не упомянули о своих проблемах, будто почувствовали, что в этом доме не принято вносить за стол суету и беспокойство окружающего мира. По правде говоря, я не ожидал от вас такого такта. Большинство людей вашего возраста и социального положения так заняты собой, так погружены в свой “внутренний мир”, что, к сожалению, не способны понять одной простой вещи: стиль и манера поведения — это все, а материальное, вещественное, то, что кажется сущностью жизни, — на самом деле не более чем миф, неуловимый и преходящий.
Он открыл глаза и улыбнулся, делая слабую попытку передразнить произношение американцев:
— Не-а-ажно, что вы делаете, главное — как вы это делаете.
Ханна примостилась на мраморном парапете, лицом к Хелу; когда она уселась, ляжки ее распластались под тяжестью надавившего на них торса. Она была босиком и, не обратив внимания на его совет, не стала переодеваться во что-либо более закрытое, не выставляющее ее прелести так откровенно напоказ.
— Вы сказали, что хотите еще о чем-то поговорить со мной?
— Хм-м-м. Да. Но сначала позвольте мне извиниться перед вами за мой резкий, нелюбезный тон как во время нашей короткой беседы, так и после, за завтраком. Я был сердит и раздосадован. Вот уже почти два года как я отошел от дел, мисс Стерн. Я больше не занимаюсь уничтожением террористов; теперь я полностью, безраздельно отдаюсь возделыванию сада и исследованию пещер; я слушаю, как растет трава, и пытаюсь вновь обрести тот глубокий душевный покой, который я утратил много лет тому назад — утратил в силу обстоятельств, наполнивших мою душу ненавистью и гневом. И тут появляетесь вы и с полным основанием требуете, чтобы я помог вам, выполняя свой долг перед вашим дядей, и угрожаете ввергнуть меня опять в атмосферу жестокости, насилия и страха, окружающую мою профессию. Именно страх был в немалой степени причиной моего раздражения, причиной того, что меня так раздосадовал ваш приезд. Специфика моей работы такова, что в ней всегда существует определенное количество шансов против того, что все кончится благополучно. Независимо от того, как человек натренирован и подготовлен, как он осторожен и хладнокровен, шансы эти с годами постепенно накапливаются, и приходит, наконец, такой момент, когда все они разом выступают против вас, и удача поворачивается к вам спиной. Не то чтобы мне особенно везло в моей работе — я вообще не верю в везение, — но у меня никогда не бывало провалов. Так что все эти скопившиеся где-то там, в закромах у Судьбы, неудачи, невезенья и промахи только и ждут своего часа, чтобы вырваться из заточения. Много раз я подбрасывал монетку, и мне всегда выпадал выигрыш. Уже более двадцати лет обратные стороны этих монет ждут своей очереди. Вот так! Я хотел только объяснить вам причину моего невежливого обращения с вами. В основном, это страх. И в какой-то мере досада. У меня было время подумать. Мне кажется, теперь я знаю, как должен поступить. По счастью, правильный путь в то же время и самый безопасный.
— Значит ли это, что вы не собираетесь помогать мне?
— Напротив. Я собираюсь помочь вам уехать домой. Мой долг перед вашим дядей простирается и на вас, поскольку это он послал вас ко мне; но он не распространяется на какие-то абстрактные понятия о мести или на какую-либо организацию, с которой вы были связаны.
Она нахмурилась и отвела глаза, глядя на далекие горы.
— Ваша точка зрения на долг перед моим дядей весьма удобна для вас.
— Да, так оно получается.
— Но... все последние годы своей жизни мой дядя посвятил выслеживанию этих убийц, и, если я не попробую что-нибудь сделать, все это окажется совершенно бессмысленным.
— Вы ничего не можете сделать. У вас нет ни подготовки, ни навыков, ни организации. У вас даже не было настоящего плана.
— Нет, был.
Хел улыбнулся:
— Ну, хорошо. Давайте разберемся, что это был за план. Вы говорили, что парни из “Черного Сентября” собираются захватить самолет в “Хитроу”. Надо полагать, ваша группа выбрала именно этот момент для нанесения своего удара. Теперь скажите мне, вы должны были напасть на них в самолете или до того, как они поднимутся на борт?
— Не знаю.
— Не знаете?
— После того как дядя Аза умер, руководство взял на себя Аврим. Он сообщил нам только то, что мы, по его мнению, должны были знать на случай, если одного из нас вдруг схватят, ну или вообще произойдет что-нибудь непредвиденное. Но я не думаю, чтобы мы напали на них на борту самолета; скорее всего, это случилось бы в аэропорту.
— И когда же все это должно было произойти?
— Семнадцатого числа, утром.
— То есть через шесть дней. Зачем же вы так рано отправились в Лондон? Зачем нужно было рисковать, на целых шесть дней выставляя себя напоказ?
— Мы направлялись не в Лондон. Мы ехали сюда. Дядя Аза понимал, что без него у нас не слишком много шансов на успех. Он надеялся, что у него хватит сил поехать с нами и возглавить нас в решительный момент. Он не ожидал, что конец наступит так быстро.
— Так значит: он послал вас сюда? Я не могу этому поверить.
— Ну, не то чтобы он прямо говорил, что мы должны сюда поехать. Но он несколько раз упоминал о вас в разговорах. И говорил, что в случае каких-либо затруднений мы всегда можем обратиться к вам, и вы поможете.
— Я уверен, что он имел в виду помощь после операции, то есть что я помогу вам скрыться и избежать последствий.
Ханна пожала плечами. Николай вздохнул:
— Итак, вы, трое молодых людей, намеревались добыть оружие посредством своих связей с IRA в Лондоне, потом слоняться по городу шесть дней, и на седьмой взять такси до “Хитроу”, прогуляться по залу ожидания, найти своих недругов и уничтожить их. Я правильно понял ваш план?
Подбородок ее напрягся, и она отвела глаза в сторону. В таком изложении все это звучало довольно глупо.
— Таким образом, мисс Стерн, невзирая на все ваше отвращение к тому, что произошло в Римском международном аэропорту, по вашему плану выходит, что вы намеревались совершить нечто не менее грязное, затеяв перестрелку в переполненном народом зале ожидания. Дети, пожилые женщины и все прочие, случайно оказавшиеся под прицелом, отлетают в рай, в то время как юные преданные своему делу революционеры с горящими глазами и развевающимися волосами прокладывают свой путь в историю. Вы это так себе представляла?
— Если вы пытаетесь доказать мне, что между теми бандитами, которые убили моих друзей в Мюнхене, и нами нет никакой разницы, то...
— Разница налицо! Те были хорошо организованы и действовали профессионально! — Он тут же прервал сам себя; — Простите. Скажите мне вот что: каковы ваши ресурсы?
— Ресурсы?
— Да. Забудем о ваших друзьях из IRA — я полагаю, мы можем сделать это без особого ущерба для себя. Какова была та база, на которую вы опирались? Эти мальчики, которых убили в Риме, были ли они достаточно подготовлены?
— Аврим был. Правда, Хаим вряд ли участвовал в чем-либо подобном прежде.
— А деньги?
— Деньги? Ну, мы надеялись занять их у вас. Нам не нужно было много. Мы рассчитывали остановиться здесь на несколько дней — поговорить с вами и получить совет и инструкции. Потом вылететь прямо в Лондон, так чтобы оказаться там накануне операции. Нам нужны были только деньги на дорожные расходы, ну и еще немного. Хел прикрыл глаза.
— Милая девочка, глупая маленькая самоубийца! Если бы я действительно что-либо предпринял, как вы надеялись, это обошлось бы примерно в сто — сто пятьдесят тысяч долларов. И я не говорю о собственном гонораре, нет, это только те деньги, которые ушли бы на организацию и осуществление плана. Нужна куча денег, чтобы проникнуть в эти сети, и еще больше, чтобы выпутаться из них. Ваш дядя знал об этом.
Он посмотрел куда-то вдаль, за линию горизонта, туда, где горы врезались в небо.
— Я прихожу к выводу, что та операция, которую он собирался провести, была не чем иным, как самоубийством.
— Нет, этого не может быть, я не верю! Он никогда не послал бы нас на верную смерть.
— Возможно, он не думал выдвигать вас на первый план. Весьма вероятно, что вы, трое ребятишек, мыслились как запасные игроки, вам были отведены подсобные роли. Может быть, он надеялся сделать все сам, чтобы вы трое без помех скрылись во всеобщей кутерьме и смятении. К тому же...
— К тому же что?
— Ну, мы не должны забывать, что он долгое время жил на наркотиках, помогавших ему переносить боль. Кто знает, о чем он думал или о чем он предпочитал не думать перед лицом надвигающейся смерти?
Ханна подтянула одно колено повыше, уткнув его в грудь и вновь открывая взору собеседника свою пышную огненную растительность во всем ее великолепии. Прижавшись к колену губами, она смотрела поверх Хела в простиравшийся перед ней сад. — Я не знаю, что теперь делать. Николай взглянул на нее из-под полуприкрытых век. Бедное, запутавшееся и одураченное существо, стремящееся найти в жизни великую цель и высокие чувства, в то время как по воспитанию и традициям своей среды она обречена делить ложе с лавочниками и давать жизнь новым поколениям служащих рекламных агентств. Она была в страхе и смятении, не в силах еще до конца смириться с мыслью о том, что ей придется отказаться от своего опасного и значительного дела и вернуться в мир расчетов и собственности.
— Нельзя сказать, чтобы у вас был большой выбор. Вам нужно вернуться домой. Я с удовольствием оплачу вашу дорогу.
— Я не могу этого сделать.
— Вы не можете сделать ничего другого.
С минуту Ханна задумчиво посасывала губами свое колено.
— Мистер Хел, можно я буду называть вас Николай?
— Разумеется, нет.
— Мистер Хел. Вы хотите сказать, что не собираетесь помогать мне?
— Я помогаю вам, уговаривая вас вернуться домой.
— А если я откажусь? Что, если я решу продолжать это дело самостоятельно?
— У вас ничего не выйдет, и почти наверняка вы погибнете.
— Я знаю это. Вопрос в том, можете ли вы позволить мне пойти на это, спокойно оставаясь в стороне? И как это будет согласовываться с вашим чувством долга перед дядей?
— Вы говорите несерьезно.
— А если серьезно?
Хел отвел глаза. Вполне возможно, что эта американская куколка глупа настолько, что пытается втянуть его в это дело или хочет определить, как далеко заходят его понятия о верности и чести. Он уже приготовился к тому, чтобы испытать и ее, но вдруг ощутил чье-то приближение и, догадавшись, что это Пьер, обернулся, глядя, как садовник, шаркая и волоча ноги, направляется к ним по дорожке.
— День добрый, м’сье, м’зель. Хорошо, когда у человека есть свободное время и он может спокойно погреться на солнышке.
Он вытащил из кармана своего синего рабочего комбинезона сложенный листок бумаги и с величайшей торжественностью протянул его Хелу, затем объяснил, что не может больше задерживаться, так как ему еще бог знает сколько всего надо переделать, и зашаркал в глубину сада к своей сторожке, поскольку подоспело время облегчить тяжесть дневных забот очередным стаканчиком вина.
Хел прочитал записку.
Снова сложив листок, он легонько прижал его к губам.
— Похоже, мисс Стерн, что у нас нет такой свободы выбора, как мы предполагали. Три иностранца приехали в Тардэ и расспрашивали обо мне и, что еще более важно, о вас. Их описывают как англичан или “амерлос” — крестьяне не разбираются в таких тонкостях. Сопровождают этих людей служащие из французской Полиции особого назначения, которые проявили большую готовность к сотрудничеству с ними.
— Но как они могли узнать, что я здесь?
— Есть тысяча разных способов. У ваших друзей — тех, которых убили в Риме, — были при себе авиабилеты?
— Думаю, да. Да, конечно. Каждый из нас взял свой билет. Но они были только до По.
— Это достаточно близко. И нельзя сказать, чтобы я был совсем никому не известен.
Хел покачал головой, обнаружив это дополнительное свидетельство дилетантизма этих детей. Профессионалы всегда берут билеты до пунктов, достаточно удаленных от того места, куда они на самом деле направляются, поскольку билеты заказываются через компьютеры, а значит, информация о них становится доступной правительственным организациям и Компании.
— Как вы думаете, кто эти люди? — спросила Ханна.
— Не знаю.
— И что же вы собираетесь делать?
Хел пожал плечами.
— Пригласить их на обед.
* * *
Расставшись с Ханной, Хел еще с полчаса просидел в саду, глядя, как громадные грозовые тучи, наползая на склоны гор, трутся о них своими тяжелыми, отвисшими животами, и обдумывая расположение камней на доске. Он пришел одновременно к двум заключениям, Этой ночью пройдет дождь, и наилучший путь действий для него сейчас — стремительно атаковать противника.
Из Оружейной он позвонил в отель “Дабади”, где остановились американцы. Потребовалось обсудить некоторые детали, причем обе стороны проявили в этих переговорах величайшую дипломатию. Да, в “Дабади” передадут троим “амерлос” приглашение отобедать в замке сегодня вечером; но возникает проблема, что делать с тем обедом, который уже приготовлен для гостей в отеле. В конце концов, основные доходы отель получает от обедов, а не от сдачи комнат, Хел заверил их, что единственно правильный и достойный выход в этом случае — включить стоимость несъеденных обедов в счет гостей. Ведь, Бог свидетель, хозяева отеля не виноваты, если иностранцы в последний момент решают вдруг обедать у мистера Хела! Бизнес есть бизнес. А принимая во внимание, что Господу не угодно, когда еда пропадает зря, то не лучше ли будет им самим съесть обеды, приготовленные для гостей, для компании пригласив еще и священника.
Николай нашел Хану в библиотеке. Она читала, надев маленькие очки в прямоугольной оправе, которыми пользовалась только когда нужно было рассмотреть что-нибудь вблизи. Когда он вошел, она подняла глаза, глядя на него поверх очков.
— Гости к обеду?
Он погладил ее по щеке.
— Да, трое. Американцы.
— Чудесно. Вместе с Ханной и Ле Каго получится целое общество.
— Да, так оно и будет.
Положив закладку, Хана закрыла книгу.
— Неприятности, Никко?
— Да.
— Это как-то связано с Ханной и с ее проблемами?
Он кивнул. Она тихонько рассмеялась.
— Не далее как сегодня утром ты приглашал меня проводить здесь каждые полгода, пытаясь соблазнить тем, что в этом доме можно наслаждаться необычайным покоем и одиночеством.
— Скоро здесь опять будет спокойно. Я ведь, в конце концов, удалился от дел.
— Верится с трудом. Можно ли полностью удалиться от таких дел, как твои? Ах да, если у нас будут гости, нужно послать кого-нибудь вниз, в деревню. Ханне необходимо какое-то платье, чтобы переодеться к приему. Не может же она появиться в обществе в своих шортах, тем более при ее привычке принимать довольно непринужденные позы.
— Да? Я не заметил.
Оглушительные возгласы, раскатившиеся по всему саду, хлопанье дверей, дребезжание стекол, шумные поиски и громогласный восторг, когда Хана, наконец, нашлась в библиотеке, мощное объятие и звонкий, смачный поцелуй в щеку, отчаянная мольба проявить хоть капельку гостеприимства в виде стаканчика вина сказали всему замку, что Ле Каго явился в Эшебар, закончив свои дела в Ларро.
— Ну, так где же эта юная красотка с пышной грудью, о которой говорит вся долина? Ведите же ее сюда! Дайте ей встретить свою судьбу!
Хана объяснила баску, что девушка отдыхает после обеда, но Николая он может увидеть — тот работает в японском садике.
— Я вовсе не желаю его видеть. Хватит с меня трех дней, проведенных в его обществе! Он рассказал вам о моей пещере? Мне пришлось тащить через нее вашего друга чуть ли не на себе! Грустно говорить о таких вещах, но надо признаться — он стареет, Хана. Пришло для вас время серьезно задуматься о вашем будущем и, оглядевшись вокруг, подыскать себе нового покровителя, быть может, могучего баскского поэта, для которого не существует возраста.
Хана рассмеялась и сказала, что ванна для Ле Каго будет готова через полчаса.
— А после этого вы можете выбрать себе какой-нибудь костюм, чтобы переодеться к обеду. Мы ждем гостей.
— Ах, общество, публика! Отлично! Замечательно! Я пойду пока на кухню, выпью стаканчик. У вас еще работает та молоденькая португальская девушка?
— Их даже несколько.
— Ну что ж, я отберу себе образчики на пробу. И подождите, пока я переоденусь, — вы увидите нечто потрясающее! Пару месяцев назад я купил себе фантастический, невероятно изысканный костюм, но у меня до сих пор не было случая в нем показаться. Один лишь взгляд на меня в моем новом костюме — и вы растаете, клянусь яйцами...
Хана искоса укоризненно взглянула на баска, и он тут же поправился:
— ...клянусь экстазом Святой Терезы. Ладно, я иду на кухню.
И Ле Каго двинулся через дом, хлопая дверьми и громко требуя вина.
Хана улыбнулась ему вслед. С первой же их встречи Ле Каго попал в плен ее обаяния, и его грубоватая манера выражать ей свою приязнь то и дело проявлялась в целом шквале цветистых комплиментов и в преувеличенно страстных ухаживаниях. Ей, в свою очередь, нравились его честность и простота, и она радовалась, что у Николая есть такой верный и такой веселый друг, как этот знаменитый баск. Он всегда представлялся ей легендарной фигурой, поэтом, который сам создал свой причудливый, романтический образ, а затем всю жизнь играет придуманную им для себя роль. Как-то раз она спросила у Николая, что произошло с этим человеком, что заставило его укрыться за маской бесшабашного опереточного весельчака и гуляки или героя плутовских романов? Хел не мог рассказать Хане об этом подробно; сделать это — значило бы предать доверие друга, потому что разговор их о прошлом шумного баска произошел случайно однажды ночью, когда тоска ненадолго овладела Ле Каго и он был очень пьян. Много лет тому назад чувствительный юный поэт, который впоследствии стал известен, как Ле Каго, занимался филологией и был прекрасным специалистом по баскской литературе. Ему предложили должность преподавателя университета в Бильбао. Он женился на очаровательной, изящной девушке из испанских басков, и у них родился ребенок. Однажды вечером он, сам не зная почему, присоединился к студенческой демонстрации, которая выступала против дискриминации басков. Жена его тоже была рядом с ним, хотя она вообще не интересовалась политикой. Федеральная полиция расстреляла демонстрацию. Жена его была убита. Ле Каго арестовали, и он три года провел в тюрьме. Когда ему, наконец, удалось бежать, он узнал, что, пока он был в тюрьме, его ребенок умер. Молодой поэт стал пить, он участвовал в бессмысленных, ужасных по своей жестокости антиправительственных акциях. Его снова арестовали. Когда он бежал из тюрьмы во второй раз, молодого поэта больше не существовало. Вместо него появился Ле Каго — сатирический тип, неподвластный ни бедам, ни времени, неистощимый на шутки весельчак, который стал народной легендой, благодаря своим патриотическим стихам, своему участию в баскском сепаратистском движении и своей щедро одаренной и необычайно разносторонней личности. Это принесло ему известность, а вместе с ней — и бесчисленные приглашения выступать с лекциями и чтением стихов по всему западному миру. Имя, которое он дал своему новому образу, было позаимствовано у Каго — Древнего отверженного рода неприкасаемых, которые исповедовали свой собственный вариант христианства, за что и навлекли на себя злобу и ненависть своих соседей. Каго, спасаясь от непрерывных гонений, в 1514 году пытались обратиться с прошением о защите к папе Льву X; просьба их формально была удовлетворена, но оскорбления и притеснения продолжались вплоть до конца девятнадцатого столетия, когда род их перестал существовать как нечто отдельное и самостоятельное. От всех членов этого рода требовалось носить на одежде отличительный знак Ле Каго в форме гусиной лапы. Им не разрешалось ходить босиком. Они не могли носить при себе оружия. Им нельзя было появляться в общественных местах, и, даже входя в церковь, они должны были пользоваться низенькой боковой дверцей, специально созданной для этой цели; эту дверцу еще и сейчас можно увидеть во многих деревенских церквушках. Они не имели права сидеть и слушать мессу рядом с другими прихожанами, и им нельзя было целовать крест. Они могли брать землю в аренду и выращивать на ней то, что они хотели, но не могли потом продавать продукты своего труда. Под страхом смертной казни им запрещено было вступать в брак или иметь любовную связь с членами других родов.
Роду Каго оставался единственный путь — стать ремесленниками. На протяжении многих столетий они были в этих землях единственными резчиками по дереву, столярами и плотниками. Позднее они работали также каменщиками и ткачами. Поскольку угодливая внешность Каго считалась забавной, они становились странствующими музыкантами и артистами, и большая часть того, что теперь называется баскским народным искусством и фольклором, была создана этими униженными, всеми презираемыми париями.
Хотя в течение долгого времени считалось, что Каго — это отдельная раса, проживавшая в Восточной Европе и под натиском полчищ вестготов вынужденная отступать все дальше на запад, пока она не осела на ненужной им и совершенно для них неподходящей земле Пиренеев, современные исследования свидетельствуют о том, что этим именем называли баскских прокаженных, проживающих в изолированных колониях и изгоняемых из общества, в первую очередь, из соображений профилактики. Задержки в росте уроженных Каго были, по-видимому, результатом их заболевания, а вынужденные внутрисемейные браки, приведя к различным деформациям фигуры и уродствам, придали их облику отталкивающие черты. Эта версия во многом объясняет многообразные запреты, которые были на них наложены с тем, чтобы отделить их от общества и ограничить свободу их перемещения.
По народному преданию, у всех Каго и их потомков не было мочек ушей. Еще и по сей день во многих баскских деревнях, там, где сохранились старинные традиции, девочкам пяти-шести лет прокалывают уши. Сами того не подозревая, матери следуют древнему обычаю показывать всем окружающим, что уши их дочерей имеют мочки и они могут носить сережки. В настоящее время род Каго больше не существует; то ли его представители постепенно вымерли, то ли слились с другими басками (хотя это последнее предположение довольно рискованно высказывать в баскских закусочных), и имя их окончательно исчезло из употребления, если не считать тех случаев, когда его используют как ругательство по отношению к какой-нибудь согбенной уродливой старухе.
Юный поэт, чья романтическая чувствительность волею горестных событий, ворвавшихся в его жизнь, была выжжена дотла, выбрал имя Ле Каго в качестве своего псевдонима, чтобы привлечь внимание людей к опасной, ситуации, сложившейся в современной баскской культуре, и показать, что она находится под угрозой такого же исчезновения, как исчезли всеми гонимые барды и менестрели прежних лет.
* * *
Незадолго до шести часов вечера Пьер собрался почтить своим присутствием Тардэ; благодаря всем стаканчикам красного вина, которые он успел поглотить за день, тело его до такой степени лишилось жесткой скованности земного притяжения, что он точно плыл к “вольво”, идя галсами и то и дело меняя курс. Ему было поручено забрать у портнихи два платья, которые Хана заказала по телефону, переведя предварительно размеры Ханны на европейские стандарты. Получив платья, Пьер должен был заехать за гостями в отель “Дабади”. Дважды промахнувшись и не найдя ручки дверцы, Пьер решительно надвинул берет и сосредоточил все внимание на довольно-таки непростой задаче — проникнуть в машину; однако, справившись наконец с этим нелегким делом, он тут же хлопнул себя по лбу, вспомнив о своем непростительном упущении. С трудом выбравшись наружу, он, по обычаю, заведенному мистером Хелом, нанес ногой неверный удар по заднему бамперу машины, после чего вновь забрался на переднее сиденье. С природным баскским недоверием к разным штучкам Пьер в своем выборе ограничился первой скоростью и, выжимая до упора педаль газа, пустился в путь. используя все полотно дороги вместе с обочинами. Если перед нимвнезапно появлялись овцы, коровы, пешеходы или мопеды, он резко крутил руль в разные стороны, избегая столкновения, а потом снова с помощью какого-то чутья выбирался на дорогу. Он наотрез отказывался пользоваться ножным тормозом и даже аварийный считал устройством, предназначенным исключительно для остановки машины. Поскольку останавливался он всегда не выключая сцепления, ему не приходилось думать и о таких досадных мелочах, Как выключение двигателя. К счастью для крестьян и для всех жителей окрестных деревень, располагавшихся между замком и Тардэ, дребезжанье расхлябанного корпуса машины и дикий рев ее двигателя, работающего на полных оборотах, еще за полкилометра возвещали о приближении Пьера, так что у людей оказывалось достаточно времени, чтобы отбежать и укрыться за деревьями или перепрыгнуть через невысокую каменную стену. Пьер по праву был горд своим искусством водить машину, так как он ни разу не попал в аварию. Это было особенно примечательно, если учесть, сколько вокруг него крутилось бешеных, беспечных лихачей; он частенько наблюдал, как их машины скатываются в придорожные канавы, или выезжают на тротуар, или с ревом несутся на красный свет и сталкиваются, нанося друг другу непоправимый урон. Пьера возмущало не столько даже безрассудное и неуклюжее удальство этих водителей, как их вопиющая грубость и невоспитанность, так как они нередко выкрикивали ему вслед разные неприличные ругательства, и он не мог бы сосчитать, сколько раз в его зеркальце заднего обзора вдруг показывался палец, кулак, или даже фига, которую высовывал из окна машины разъяренный шофер.
Вздрогнув и закашлявшись, “вольво” заглох, и Пьер, остановив машину на центральной площади Тардэ, с трудом выбрался наружу. Изо всех сил пнув ногой помятую дверцу и отбив себе при этом палец, он отправился по делам, первым и самым главным из которых было пропустить стаканчик со старыми друзьями за встречу.
То, что Пьер награждает пинками машину каждый раз, когда садится или вылезает из нее, никому не казалось странным, так как обычай бить и пинать “вольво” был широко распространен во всей юго-западной Франции, а иногда с этим можно было столкнуться даже в Париже. Со временем неугомонные туристы разнесли его по всем столицам мира, так что тычки и удары по “вольво” постепенно превратились в своеобразный обряд, стали традицией, охватившей весь мир, и это радовало Николая Хела, поскольку именно он был зачинателем этого дела.
Несколько лет назад ему понадобилась машина для разных хозяйственных нужд и поездок по делам, и он, послушавшись совета одного из друзей, приобрел “вольво”, полагая, что дорогая и к тому же некрасивая машина, которая не имеет никаких удобств, не может развивать достаточно высокую скорость и потребляет громадное количество горючего, должна, по-видимому, обладать какими-то другими, не заметными с первого взгляда достоинствами. И его заверили, что эти скрытые от глаз достоинства заключаются в ее невероятной живучести и надежности в эксплуатации. Бороться со ржавчиной Николай начал на третий день после покупки, а небольшие ошибки в проекте, конструкции и оснащении машины (плохая была центровка колес, приводившая к изнашиванию шин после каждых пяти тысяч километров пробега, стеклоочистители, которые весьма изящно и грациозно уклонялись от какого-либо соприкосновения со стеклом, багажник, сконструированный с таким расчетом, что закрыть его можно было только двумя руками, так что каждая погрузка и выгрузка багажа превращалась в комическую пантомиму), заставляли его регулярно, примерно после каждых 150 километров пробега, посылать рекламации ее продавцу. Торговец считал, что все эти проблемы возникали по вине производителя, в то время как производитель уверял, что вся ответственность за неполадки лежит на торговце. После нескольких месяцев не слишком оживленной переписки Хел решил проглотить горькую пилюлю и приспособить автомобиль для таких тяжелых работ, как перевозка овец и доставка различного оборудования по ужасным горным дорогам, в надежде, что эта адская машина скоро развалится и у него появится повод купить новый автомобиль, более удобный в эксплуатации. К сожалению, хотя автокомпания и обманула его, уверяя в безотказности машины, для заявлений о ее долговечности имелись определенные основания, автомобиль ездил плохо, но тем не менее никогда не ломался окончательно. При других обстоятельствах Хел счел бы живучесть большим достоинством машины, однако он находил мало утешения в том, что его проблема с автосервисом грозила затянуться на долгие годы.
Заметив и оценив шоферские способности Пьера, Хел решил сократить свои мучения, разрешив садовнику ездить на машине, куда он только пожелает. Но хитрость его не удалась, так как насмешница-судьба хранила Пьера от каких-либо аварий и столкновений. Тогда Хел понял, что ему придется смириться с “вольво” и принять его как одну из шуток, на которые так щедра жизнь, но он не мог отказать себе хотя бы в маленькой отдушине и давал выход своему разочарованию, пиная “вольво” ногой или с размаху ударяя кулаком по его крыше каждый раз, когда садился или выходил из нее.
Вскоре его товарищи по экспедициям тоже взяли себе за правило колотить “вольво”, когда бы они ни проходили мимо него; сначала они делали это в шутку, а потом это вошло у них в привычку. Прошло совсем немного времени, и молодые люди, с которыми он вместе путешествовал, начали лупить по каждому “вольво”, попадавшемуся им на глаза. Вопреки всякой логике или каким-либо разумным объяснениям, эта агрессия против “вольво” стала распространяться: где-то, как символ борьбы с вещизмом и отречения от материальных благ, где-то, как следование какой-то грубой, сверхсовременной моде, тайный смысл которой доступен лишь посвященным.
Владельцы компании — и те поддались этому массовому психозу, так как подобные действия стали считаться хорошим тоном и сделались своеобразной маркой того, что человек многое повидал и вращался в кругах международной элиты. Бывали случаи, когда хозяева автокомпаний колотили “вольво” своего собственного производства, чтобы приобрести репутацию космополитов. Ходили упорные, хотя, по всей видимости, и недостоверные слухи, что в скором будущем планируется выпуск новых моделей “вольво” — заранее разбитых, украшенных вмятинами, с тем чтобы привлечь покупателей и вызвать широкий интерес публики к машине, создатели которой жертвуют всем ради прихотей потребителей.
* * *
Приняв душ, Хел прошел в гардеробную, где для него уже был приготовлен простой черный английский костюм из тонкого шелковистого сукна, предназначенный специально для того, чтобы гости — не важно, оденутся ли они просто, по-деловому, или будут в смокингах — не почувствовали бы ни малейшей неловкости по поводу своих нарядов. Он встретился с Ханой на верхней площадке парадной лестницы и увидел на ней длинное платье в кантонском стиле, имеющее такое же двойственное назначение, как и его костюм.
— А где Ле Каго? — спросил Николай, когда они спускались в маленькую гостиную. — Несколько раз за сегодняшний день я ощущал его присутствие, но ни разу не слышал и не видел его.
— Он, наверное, переодевается в своей комнате, — Хана тихонько засмеялась: — Он сказал, что его новый костюм произведет на меня потрясающее впечатление, так что я потеряю голову и без чувств упаду в его объятия.
— О, боже!
В одежде, как, впрочем, и во всем остальном, выражался театрально-преувеличенный, буйный и неистовый темперамент Ле Каго.
— А мисс Стерн?
— Она почти весь день не выходила из своей комнаты. Беседа с тобой, должно быть, доставила ей не слишком много приятных минут.
— Хм-м-м.
— Она сойдет вниз, как только Пьер вернется и привезет платья для нее. Хочешь послушать, какое будет меню?
— Нет. Я уверен, что превосходное.
— Ну, не то чтобы уж так, но вполне сносное. Благодаря этим гостям у нас появилась возможность избавиться от той косули, которую подарил нам старый мистер Ибар. Она висит в коптильне почти неделю, так что должна быть готова. Есть что-нибудь важное, что мне нужно знать о наших гостях?
— Они мне не знакомы. Полагаю, они — наши враги.
— Как мне следует вести себя с ними?
— Так же, как и с любым гостем нашего дома. С тем особым, присущим только тебе очарованием, которое заставляет каждого мужчину почувствовать себя интересным и значительным. Я хочу вывести этих людей из равновесия, хочу, чтобы они потеряли уверенность в себе. Они американцы. Точно так же, как мы с тобой чувствовали бы себя неловко на пикнике, они будут мучиться, не зная, как себя вести, попав на нормальный, приличный обед. Культура их, даже тех, кого можно назвать сливками общества, чрезвычайно поверхностна, это такой же эрзац, как завтрак в самолете.
— А что, скажи на милость, означает это слово — “пикник”?
— Примитивный обычай, очень напоминающий поведение туземцев какого-нибудь первобытного племени; его отличительные черты — бумажные тарелочки и полулежачая поза. Люди едят, изогнувшись на земле как-нибудь боком и опираясь на локти. Добавь к этому несметное количество разных летающих насекомых, пережаренное, покрытое черной коркой мясо, тисканье молокососов и пиво.
— Я уже не осмеливаюсь спросить, что такое “тисканье молокососов”.
— Да, лучше не спрашивай.
Они сидели рядом в темнеющей гостиной; их пальцы чуть соприкасались. Солнце уже опустилось за горы, и сквозь высокие распахнутые окна им видно было серебристое сияние, словно поднимавшееся от земли в парке; эта смутная светящаяся дымка наполняла воздух, а над нею виднелись только черно-зеленые силуэты сосен; ощущение приближающейся грозы придавало всему пейзажу какое-то щемящее, томительное очарование.
— Сколько времени ты прожил в Америке, Никко?
— Около трех лет, сразу после того как уехал из Японии. Вообще-то у меня и сейчас еще есть квартира в Нью-Йорке.
— Мне всегда хотелось побывать в Нью-Йорке.
— Ты была бы разочарована. Это чудовищный город, где каждый занят исключительно погоней за деньгами, и все торопятся — отталкивая друг друга и ничего не видя вокруг себя. Банкиры, громилы, бизнесмены, проститутки — все спешат ухватить побольше. Если ты прогуляешься по улицам и заглянешь им в глаза, ты заметишь две вещи: страх и ярость. Эти людишки прячутся по своим норам за толстыми, запертыми на множество замков дверьми. Они ведут борьбу с мужчинами, к которым не испытывают ненависти, и спят с женщинами, к которым не чувствуют любви. Общество, вобравшее в себя бродяг и полукровок со всех концов света, они хватают что попадется, питаясь объедками и отбросами культур всего мира. Виски у этих несчастных — популярный напиток, который “всегда с тобой”; они без ума от “Перрье”, при том что у них под рукой имеется один из лучших в мире минеральных источников в маленькой деревушке Саратога. Их лучшие французские рестораны предлагают посетителям то, что мы сочли бы дешевеньким тридцатифранковым обедом, но при этом с клиента дерут десять шкур. Отличительная черта их обслуживания — нестерпимая наглость официантов; в большинстве своем — неотесанных грубиянов, которые в лучшем случае могут по складам прочитать меню. Но это даже неплохо, потому что американцы любят поиздеваться над официантами и с удовольствием поносят их последними словами. После хорошей перепалки у них возбуждается аппетит. С другой стороны, если уж человеку приходится жить в Америке — а мне кажется, ни один преступник не заслуживает такого жестокого и несправедливого наказания, — то лучше ему поселиться в неподдельно американском Нью-Йорке, чем в насквозь фальшивой, не дающей никакого понятия о стране глубинке. В этом городе есть кое-что хорошее. Гарлем, например, — в нем чувствуется истинное своеобразие. Кроме того, в Нью-Йорке вполне приличная муниципальная библиотека. Ну, и еще там есть человек по имени Джимми Фокс — лучший бармен во всей Северной Америке. И пару раз мне удалось даже побеседовать там о природе птибуи — не шибуми, естественно, ибо меркантильный ум более расположен обсуждать внешние черты того, что мы называем “красивым”, чем размышлять о природе Красоты.
Хана чиркнула длинной спичкой и зажгла лампу, стоявшую перед ними на столике.
— Однако, я помню, ты говорил как-то, что любишь свой дом в Америке и тебе нравится жить в кем.
— О, это не в Нью-Йорке. У меня есть пара тысяч гектаров земли в штате Вайоминг, в горах.
— Вай-йом-минг... Звучит романтически. Там красиво?
— Скорее, величественно. Все там слишком сурово и резко для того, чтобы быть красивым. По сравнению с Пиренеями это набросок пером рядом с законченной картиной. Вообще-то, дикие земли Америки прекрасны. К сожалению, они тоже населены американцами. Однако, в конце концов, то же самое можно сказать и об Ирландии, и о Греции.
— Да, я понимаю, о чем ты говоришь. Я была в Греции. Работала там год по контракту у судостроительного магната.
— О? Ты никогда не упоминала об этом.
— Там и не было ничего, о чем стоило бы упоминать. Этот грек очень богат и невероятно вульгарен, и при этом жаждет подняться в высшие слои общества и занять там соответствующее положение, чего пытается достичь, окружая себя яркими, эффектными женщинами. Что касается моей службы у него, то я создала для него все возможные удобства, дала ему спокойный, тихий комфорт. Большего он от меня и не требовал. К тому времени он уже и не мог предъявлять никаких других требований.
— Понятно. А, вот и Ле Каго.
Хана не слышала шагов, потому что Ле Каго спускался по лестнице на цыпочках, желая появиться перед ними неожиданно, во всем блеске своего великолепия. Хел про себя улыбнулся, ощущая, какая мальчишеская, озорная, сверхнасыщенная лукавым предвкушением торжества аура исходит от Ле Каго.
Баск появился в дверях, чуть ли не целиком заполнив собою дверной проем, и скрестил на груди руки, с неописуемой гордостью демонстрируя друзьям свой восхитительный новый костюм.
— Смотри! Любуйся, Нико, и лопайся от зависти!
Не было никакого сомнения в том, что этот вечерний костюм попал к Ле Каго прямо из костюмерной какого-нибудь театра. В нем соединились черты различных стилей и эпох, хотя преобладал все-таки fin-de-siuecle — характерный для конца девятнадцатого века. Белый шелковый шарф обвивал шею Ле Каго вместо галстука, а на переливающемся парчовом жилете сверкал двойной ряд пуговиц из горного хрусталя. Поверх всего этого великолепия красовался длинный черный фрак, с фалдами на манер ласточкиного хвоста и с отворотами рукавов, обшитыми серым шелком.
Своими все еще влажными, разделенными на прямой пробор волосами и густой, кустистой, закрывающей чуть ли не треть груди бородой он чем-то напоминал шулера, промышляющего на пароходиках, плавающих по Миссисипи. Громадная желтая роза, которую Ле Каго приколол к лацкану, странным образом подходила ко всему его облику, гармонируя с пестротой этой могучей, брызжущей энергией безвкусицы. Широкими шагами он прошелся перед ними взад и вперед, помахивая макилой, точно прогулочной тросточкой. Эта макила переходила в его семье от поколения к поколению; на ее отполированном, пепельно-сером ясеневом древке виднелись кое-где щербинки и вмятины, а от тяжелой мраморной рукояти был отколот кусочек — свидетельство того, что когда-то это оружие неплохо служило, защищая его дедов и прадедов. Рукоять макилы отвинчивалась, обнажая острое, длиною двадцать сантиметров, лезвие, которым можно было проткнуть человека насквозь, в то время как сама рукоять прекрасно служила для того, чтобы отбивать перекрестные удары. Теперь макила служила, скорее, традиционным дополнением баскского костюма, однако в прежние времена она была грозным оружием, без которого не мог бы обойтись ни один баск, отправлявшийся в путь в одиночку, с риском, что ночь застигнет его в дороге.
— Чудесный костюм! — с преувеличенным восторгом воскликнула Хана.
— Правда ведь? Правда?
— Где тебе удалось достать... это? — поинтересовался Хел.
— Мне его... дали.
— В счет проигрыша в каком-нибудь пари?
— Вовсе нет. Мне подарила его женщина в благодарность за... ах, нет, говорить о подробностях было бы не по-рыцарски! Ну так что же, садимся мы, наконец, за стол или нет? Где твои гости?
— Как раз сейчас они идут по аллее к дому, — сказал Хел, направляясь к дверям холла.
Ле Каго выглянул в окно, всматриваясь в глубину аллеи, но ничего не смог разглядеть; вечер и надвигающаяся буря вдавили в землю последние лучи сияющей серебристой дымки. Однако он привык уже к тому, что предчувствия Хела всегда оказываются верными, а потому решил, что там действительно кто-то идет.
В тот момент, когда Пьер протянул руку, чтобы дернуть за колокольчик, Хел распахнул дверь. Канделябры, освещавшие холл, располагались за его спиной, так что он мог хорошо рассмотреть лицо своих гостей, в то время как его собственное лицо оставалось в тени. Один из них явно был руководителем этой тройки, второй — типичным воякой из ЦРУ, выпуска 1953 года, ходячим приложением своего кольта; третий — араб — представлял собой нечто невразумительное. Все трое еще не оправились от пережитого потрясения во время поездки по крутым горным дорогам в автомобиле с выключенными фарами, за рулем которого сидел Пьер, с гордостью демонстрировавший гостям свое замечательное искусство вождения “вольво”.
— Входите, — сказал Хел, отступая в сторону и пропуская незнакомцев в гостиную.
Хана, улыбаясь, уже шла им навстречу.
— Как мило и любезно с вашей стороны принять наше приглашение, хотя мы послали его так поздно. Меня зовут Хана. Это Николай Хел. А это наш друг, месье Ле Каго.
Она протянула руку.
Руководитель тройки вновь обрел всю свою самоуверенность.
— Добрый вечер... мадам. Позвольте представиться. Это мистер Старр. Мистер... Хаман, А моя фамилия — Даймонд.
На последних словах удар грома взорвал тишину ночи.
Хел громко рассмеялся:
— Это наводит на размышления. Похоже, что природа настроена сегодня мелодраматически.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
СЭКИ
ШАТО Д’ЭШЕБАР
С той минуты, как трое гостей замка, усевшись в помятый “вольво”, совершили с Пьером головокружительную, вытряхивающую душу и вызывающую противное сосание под ложечкой поездку, они так и не смогли больше почувствовать твердую почву под ногами. Даймонд хотел сразу же заговорить с Хелом о деле, но ему совершенно недвусмысленно дали понять, что из этого ничего не выйдет. Когда Хана пригласила всю компанию в золотисто-голубую гостиную, чтобы выпить по стаканчику “Лилля” перед обедом, Даймонд, приотстав немного, обратился к Хелу:
— Полагаю, вы догадываетесь, почему мы прибыли к вам?..
— Поговорим после обеда, мистер Даймонд, если вы не имеете возражений.
Лицо Даймонда на секунду застыло, затем он улыбнулся и сделал нечто вроде галантного полупоклона, тут же пожалев о своем театральном жесте. О, этот проклятый удар грома!
Еще раз наполнив высокие стаканы и обнеся гостей блюдом с крохотными, изящно приготовленными бутербродиками, Хана вела нить беседы, направляя ее таким образом, что Даррил Старр вскоре стал называть ее “ма-ам” и был уверен, что вопросы о Техасе и обо всем техасском вызваны тайными интересом хозяйки к его персоне, а стажер из ООП, которого все называли мистер Хаман, широко улыбался и кивал при каждом новом проявлении внимания к нему. Даже Даймонд, незаметно для себя, поддался обаянию хозяйки и вскоре поймал себя на том, что рассказывает о своих впечатлениях от Страны Басков, чувствуя, что тут его понимают, как нигде, и при этом ощущая себя необыкновенно умным и проницательным собеседником. Все пятеро мужчин встали, когда Хана, извинившись, сказала, что на минутку отлучится — ей надо помочь одеться молодой леди, которая тоже будет обедать с ними.
Когда Хана вышла, воцарилась тишина, столь плотная, что она была почти ощутимой. Хел не нарушал молчания, заставляя гостей чувствовать легкую неловкость и наблюдая за ситуацией с некоторым удовольствием.
Наконец Даррилу Старру удалось найти подходящие слова, чтобы прервать затянувшееся молчание:
— Славное у вас тут местечко.
— Не хотите ли осмотреть дом? — предложил Хел.
— А... нет-нет, не стоит ради меня беспокоиться!
Хел что-то сказал Ле Каго по-баскски, тот сразу же подскочил к Старру и с грубоватым добродушием стащил его со стула, предложил показать сад и Оружейную. Старр пытался отнекиваться, но Ле Каго, широко улыбаясь, настойчиво и довольно-таки больно сжал его руку повыше локтя, и не думая отпускать американца.
— Простите мне эту маленькую прихоть, друг мой, — басил он.
Старр пожал плечами — ничего не поделаешь — и вышел вместе с баском.
Даймонд был в замешательстве, разрываясь между желанием держать ситуацию под контролем и внезапно вспыхнувшим в нем ребячливым, как он и сам прекрасно понимал, порывом показать Хелу, что и он обучен светским манерам и не хуже его умеет держать себя. Он возмущался, сознавая, что ситуацией управляет Хел, но всеми силами старался не высказать своих чувств. Чтобы как-то выправить положение, он заметил:
— Я вижу, вы ничего не пьете перед обедом, мистер Хел.
— Вы правы.
Хел вовсе не собирался позволить Даймонду успокоиться и перехватить инициативу в разговоре; он решил просто пресекать каждую подобную попытку, обрывая собеседника односложными ответами, Даймонд, кашлянув, заговорил снова:
— Должен сказать вам, что у вас довольно-таки странный шофер.
— Неужели?
— Да. Он остановил машину на деревенской площади, и весь оставшийся путь до вашего замка нам пришлось проделать пешком. Я был уверен, что мы попадем под дождь.
— Я не разрешаю машинам заезжать на мою территорию.
— Да, конечно, но, выйдя из машины, этот малый так ударил ногой по передней дверце, что там наверняка осталась вмятина.
Хел нахмурился:
— Странно. Надо будет поговорить с ним об этом.
В эту минуту Хана и мисс Стерн присоединились к мужчинам; молодая девушка выглядела весьма привлекательно в летнем платье чайного цвета, которое она выбрала из тех, что заказала для нее Хана. Хел внимательно наблюдал за Ханной, когда ее представляли обоим гостям, сдержанно восхищаясь ее самообладанием и непринужденностью в общении с людьми, которые были организаторами убийства ее друзей. Хана слегка кивнула девушке, приглашая ее сесть рядом с собой, и мгновенно сумела привлечь внимание всех присутствующих к ее юности и красоте, так тонко и искусно поддерживая и направляя Ханну, что только Хел мог уловить ее смятение. Глаза его на какое-то мгновение встретились с ее взглядом, и он легонько кивнул ей, подбадривая и укрепляя ее уверенность в себе. Все-таки, несмотря ни на что, был в этой девушке какой-то внутренний стержень. Имей она возможность провести годика три-четыре в обществе такой женщины, как Хана, и... кто знает?..
Из холла послышались громовые раскаты хохота. В гостиную вошел Ле Каго в обнимку со Старром, обхватив его своей ручищей за плечи. Вид у техасца был слегка оглушенный, волосы встрепаны, но миссия Ле Каго была выполнена: кобура, висевшая у Старра на левом боку, была пуста.
— Не знаю, как вы, друзья мои, — заявил Ле Каго, смачно раскатывая английское “р”, как и любой француз, кто наконец одолел этот звук, — но я голоден как волк! Bouffons!<Здесь: Толстяки! Обжоры! (франц.)> Я могу есть за четверых!
Обеденный стол освещали два канделябра со свечами и лампы, горевшие в стенных бра. Обед не был роскошным, но его можно было назвать изысканным: форель, выловленная в одной из ледяных горных речек, мясо косули с вишневой подливкой, овощи из собственного сада, приготовленные по-японски. Он завершился зеленым салатом, после которого подали десерт из фруктов и различных сортов сыра. Каждая перемена entree или releve<Закуска; основное блюдо (франц.)> — сопровождалась сочетающимся с ней по вкусу вином, а проблема, возникшая в связи с подбором напитка к блюду из дичи в вишневом соусе, была решена с помощью чудесного розового портвейна, который если и не повышал вкусовых качеств кушанья, то, во всяком случае, и не вступал с ними в противоречие. Даймонд с некоторым беспокойством заметил, что всю первую половину обеда Хелу и Хане подавали только рис и овощи, и только когда на столе появился салат, они присоединились к остальному обществу. Кроме того, хотя хозяйка дома и пила вино наравне с остальными, в стакан Хела едва ли попадало несколько капель из каждой подаваемой бутылки, так что в общей сложности он не выпил и одного стакана.
— Вы совсем не пьете и за обедом, мистер Хел, — заметил Даймонд.
— Пью, как видите. Просто я не нахожу, что два глотка вина доставляют больше удовольствия, чем один.
Большинство американцев увлекаются горячительными напитками, считая себя знатоками в этой области; Даймонд не составлял исключения из гвардии приверженных Бахусу соотечественников. Отпив немного розового вина, поданного к мясу косули, подержав его на языке и закатив глаза к потолку, он произнес:
— Да, бывает просто “Тавел” и бывает “Тавел” старый!
Хел чуть заметно нахмурился:
— Да... я полагаю, вы правы.
— Но ведь это настоящий “Тавел”, не так ли?
Когда Хел, пожав плечами, тактично переменил тему, у Даймонда по затылку поползли мурашки от замешательства и стыда. Он был точно уверен, что пьет “Тавел”!
В течение всего обеда Хел хранил молчание, замкнувшись в себе и почти не спуская глаз с Даймонда, хотя казалось, он смотрит в какую-то точку, находящуюся прямо за его спиной. Хане без труда удалось разговорить гостей, и они наперебой шутили, рассказывая разные забавные истории, а она слушала их с таким удовольствием и так весело смеялась, что каждый из них чувствовал себя в ударе и был уверен, что он превзошел самого себя в остроумии и обаянии. Даже Старр, который, побывав в медвежьих объятиях Ле Каго, сидел поначалу, угрюмо насупившись, вскоре уже с увлечением рассказывал Хане о своем детстве во Флатроке, в Техасе и о своих подвигах, когда он сражался с гуками в Корее.
Ле Каго всерьез занялся обедом, целиком отдавшись этому важному делу. Вскоре концы его белого шарфа распустились и обвисли, а длинный с раздвоенным ласточкиным хвостом фрак полетел в сторону, так что к тому времени, когда баск наконец счел возможным возглавить застолье, развлекая общество своим бесконечным грубоватым юмором, а иногда и вовсе неприличными историями, он оставался уже только в своем переливчатом, сверкающем пуговицами из горного хрусталя жилете. Ле Каго сидел рядом с Ханной, и его горячая рука, как бы случайно опустившись на бедро девушки, погладила эту очаровательную округлость.
— Поведайте мне со всей чистотой и искренностью вашего сердца, о юная прелестница! Вы еще продолжаете бороться со своим страстным желанием немедленно пасть в мои объятия или уже сдались, оставив эту бесплодную борьбу? Я спрашиваю вас об этом только для того, чтобы знать, как действовать дальше. А пока ешьте, ешьте! Вам понадобится много сил. Так, значит, вы, господа, из Америки, а? Что касается меня, то я был в Америке три раза. Вот почему я так прекрасно говорю по-английски. Я бы, пожалуй, мог сойти за американца, а, как вы думаете? Я хочу сказать, с точки зрения произношения.
— О, без сомнения, — ответил Даймонд. Он уже начал понимать, как важно для таких людей, как Хел и Ле Каго, соблюдение истинного высокого стиля, настоящих манер даже в общении с врагами, и хотел показать, что и он не хуже них умеет играть в те же игры.
— Однако, разумеется, как только люди увидят ясный и чистый блеск моих глаз, услышат музыку моего голоса, в которой сокрыта вся неисчерпаемая глубина моих мыслей, тут-то они моментально прозреют! Игра окончена! Они поймут, что я никак не могу быть американцем!
Хел прижал палец к губам, скрывая улыбку.
— Вы слишком суровы по отношению к американцам, — сказал Даймонд.
— Может быть, и так, — согласился Ле Каго. — Возможно, я несправедлив. Мы ведь здесь видим только худших из худших, отбросы, прямо скажем, всякое отребье: торговцев, приезжающих сюда отдохнуть со своими наглыми, бесстыдными женушками, вояк в униформе с потрепанными, белесыми, беспрерывно жующими резинку девицами, молодых людей, жаждущих “найти себя”, и, что хуже всего, — ученых ослов, которым удается убедить снабжающие их деньгами учреждения, что мир останется несовершенным, если только они не протащатся на кораблях вокруг Европы. Я иногда начинаю думать, что основной продукт экспорта в Соединенных Штатах — это безмозглые профессора в творческом отпуске. Скажите, это правда, что в Америке каждый, кому больше двадцати пяти лет, имеет звание доктора философии?
Ле Каго уже закусил удила и начал рассказывать одну из своих приключенческих историй, основанных на реальных событиях, но расцвеченных блестками фантазии, призванной возвысить и украсить блеклую, унылую правду; блестки эти он рассыпал темобильнее, чем дальше плел нить своего повествования. Зная по опыту, что пройдет еще немало минут, прежде чем Ле Каго закончит рассказ, Хел надел на лицо маску вежливого внимания, мысленно углубившись в рассмотрение возможных вариантов расстановки сил и тех тактических ходов, которые могут быть сделаны после обеда.
Ле Каго повернулся к Даймонду:
— Я хочу пролить хоть лучик света на эту историю, специально для вас, американского гостя моего друга. Всем известно, что баски и фашисты — злейшие враги с незапамятных времен. Но мало кто знает причину этой старинной неприязни. Это, по правде говоря, наша вина. И я наконец признаюсь в этом. Много лет тому назад у басков была привычка справлять большую нужду на обочине дороги; таким образом мы лишали фалангистов их основного источника питания. Это истинная правда, клянусь Мафусаилом и его морщинистыми яй...
— Беньят! — прервала его Хана, кивком головы указывая на девушку.
— ...клянусь Мафусаилом и его морщинистым лбом и ясным умом! Что с вами? — спросил баск Хану, и глаза его стали влажными от несправедливо нанесенной обиды. — Не думаете ли вы, что я забыл, как надо вести себя в обществе?
Хел отодвинул свой стул и поднялся.
— Нам с мистером Даймондом надо обсудить кое-какие вопросы. Предлагаю перейти пить коньяк на террасу. Вы, может быть, еще успеете подышать воздухом, пока не пойдет дождь.
Мужчины, миновав центральный холл, вышли в японский садик: Хел взял Даймонда под руку.
— Позвольте, я поддержу вас, здесь так темно.
— О? Мне известно о вашей мистической способности предчувствия, но я не знал, что вы можете также видеть в темноте.
— Я не вижу в темноте. Но мы на моей территории. И, пожалуй, совет не забывать об этом пришелся бы вам кстати.
Хел зажег две керосиновые лампы в Оружейной и указал Даймонду на низенький столик, где стояла бутылка коньяка и два стакана.
— Налейте себе сами. Через минуту я присоединюсь к вам.
Он взял одну из ламп и поднес ее к шкафу, сплошь заполненному выдвижными ящичками с рядами карточек — около двухсот тысяч карточек в общей сложности.
— Могу я предположить, что Даймонд — ваше настоящее имя?
— Да.
Хел перебирал карточки в поисках той, где содержались все основные данные о Даймонде.
— А ваши инициалы?
— Джек О.
Даймонд улыбнулся про себя, сравнивая примитивную карточную систему Хела с собственной, сложнейшей, усовершенствованной до предела информационной системой — “Толстяком”.
— Я решил, что нет никакого смысла называть себя вымышленным именем, поскольку вы могли бы заметить фамильное сходство между мною и моим братом.
— Вашим братом?
— Разве вы не помните моего брата?
— Так сразу не припомню, — пробормотал Хел, перебирая одну за другой карточки, стоявшие в ящичке. Поскольку в картотеке Хела содержалась информация на шести языках, заглавные буквы расположены были по фонетическому принципу: “D. D-A, D-AI дифтонг, D-AI-M...” — А, вот оно! Даймонд Джек О. Выпейте коньяку, мистер Даймонд. Моя система карточек несколько громоздка, и с тех пор. как я удалился от дел, мне ни разу не приходилось к ней обращаться.
Даймонд был удивлен, что Хел даже не помнит его брата. Желая скрыть минутное замешательство, он взял со стола бутылку и стал рассматривать этикетку.
— “Арманьяк”?
— Хм-м-м, — Хел, держа в уме перекрестные ссылки на указатели, доставал нужные карточки. — Мы тут живем совсем близко от провинции Арманьяк. Попробуйте — этот коньяк очень старый и очень хороший. Итак, вы являетесь служащим Компании? Из этого я могу сделать вывод, что, благодаря вашей компьютерной системе, вы уже в достаточной степени информированы обо мне. Дайте мне немного времени, чтобы я мог нагнать вас.
С бокалом в руке Даймонд прошелся по Оружейной, оглядывая необычное оружие, лежавшее в ящичках и на полках вдоль стен. Некоторое он узнавал: баллончики с нервно-паралитическим газом, пневматические, стреляющие осколками стекла установки, пистолеты с сухим льдом и тому подобное. Но другие предметы были ему совершенно незнакомы: простые металлические диски; устройства, по виду напоминавшие два прутика пекана, соединенные железным кольцом; небольшой конусообразный наконечник вроде наперстка, который, если его насадить на палец, впивался в него своим смертоносным острием. На столе, рядом с бутылкой “Арманьяка”, Даймонд обнаружил маленький автомат французской марки.
— На удивление банальный вид оружия среди всей этой вашей экзотики, — заметил он.
Хел оторвался от карточки, которую читал.
— О да, я заметил его, когда мы вошли. В действительности, это не мой. Он принадлежит вашему сотруднику, этому неотесанному простаку из Техаса. Я подумал, что без него он будет чувствовать себя свободнее.
— Вы заботливый хозяин.
— Благодарю вас, — Хел отложил в сторону прочитанную карточку и выдвинул другой ящичек, чтобы достать следующую.
— Этот автомат о многом может нам поведать. Само собой разумеется, что вы решили не брать с собою оружия, опасаясь неурядиц при посадке в самолет. Таким образом, ваш парень получил оружие уже здесь. Его марка говорит нам о том, что он был получен от французских полицейских властей. А это, в свою очередь, означает, что они у вас в кармане.
Даймонд пожал плечами:
— Франция, как и любая другая промышленно развитая страна, нуждается в нефти.
— Конечно. Ici on n’a pas d’huile, mats on a des idees<Здесь нет нефти, зато здесь есть идеи (франц.)>.
— Что это значит?
— Да так, ничего особенного. Просто один из лозунгов французской международной пропаганды. Так, я вижу, майор Даймонд из Токио был вашим братом. Это любопытно, во всяком случае, представляет определенный интерес.
Теперь, присмотревшись повнимательнее, Хел обнаружил некоторое сходство между братьями: узкое, заостренное книзу лицо, глубокие, слишком близко посаженные, черные глаза, загнутый крючковатый нос, тонкая верхняя губа и чрезмерно толстая бескровная нижняя, некоторая скованность, напряженность в движениях.
— Я думал, вы догадаетесь об этом сразу, как только услышите мое имя.
— На самом деле я уже почти что забыл о нем. В конце концов, мы ведь с ним в расчете. Итак, вы начали свою службу в Компании с работы над “Программой раннепенсионного возраста”. Это некоторым образом перекликается с карьерой вашего брата.
Несколько лет назад Компания обнаружила, что ее служащие, достигнувшие пятидесятилетнего возраста и перешедшие за этот рубеж, начинают работать гораздо менее продуктивно, и это как раз в то время, когда Компания выплачивает им наибольшее жалованье. Проблема была представлена “Толстяку”, который в качестве решения предложил создать Комиссию по раннепенсионному возрасту, которая займется организацией аварий и несчастных случаев, с целью устранения небольшого процента этих служащих. Предполагалось, что эти случаи будут происходить в отпускное время, а безвременный конец должен наступать в результате удара или сердечного приступа. Выполнение этой программы принесло Компании значительную экономию средств. Даймонда повысили в должности, назначив начальником этого подразделения, после чего он продвинулся еще на одну ступень, получив полномочия осуществить от имени Компании контроль над ЦРУ и Агентством Национальной Безопасности.
— ...Похоже на то, что вы с вашим братом нашли способ соединить свои природные садистские наклонности с получением немалой прибыли от большого бизнеса: он — служа в армии и ЦРУ, вы — работая на нефтяные концерны. Оба вы — замечательные образчики Американской Мечты, неотделимой от торгашеской деятельности, сделок и всего, что с этим связано, двое блестящих молодых людей, старавшихся подняться повыше по служебной лестнице.
— По крайней мере, ни один из нас не стал наемным убийцей.
— Чушь! Убийцы все, кто работает на Компанию, истощающую земли и заражающую воздух и воду. То, что вы и ваш никем не оплаканный брат убивали под прикрытием высоких слов о патриотизме и служении государству, совсем не означает, что вы не являетесь убийцами; это свидетельствует только о том, что вы — трусы.
— Вы считаете, что трус сунулся бы добровольно в ваше логово, как это сделал я?
— Определенная разновидность трусов — да, трус, который боится собственной трусости.
Даймонд слегка растянул губы в усмешке:
— Вы и в самом деле ненавидите меня, а?
— Ничего подобного. Вы не являетесь личностью, индивидуумом, вы — частичка организации. Вас нельзя ненавидеть как отдельного человека; вас можно ненавидеть только как одну из клеток структуры, как ее элемент. И уж, во всяком случае, вы не из тех, кто вызывает такие сильные чувства, как ненависть. Отвращение — вот это, пожалуй, более точное определение.
— И все же, несмотря на все то презрение, с которым вы смотрите с высоты вашего происхождения и воспитания на таких, как я, — людей, которых вы уничижительно называете классом лавочников и торговцев, — именно они нанимают вас и платят вам деньги за то, чтобы вы выполняли за них грязную работу.
Хел пожал плечами:
— Так было всегда. На протяжении всей истории лавочники, трусливо съежившись, укрывались за городскими стенами, в то время как рыцари сражались, защищая их; в благодарность за это лавочники лебезили перед ними, выслуживались и угодливо сгибались в поклонах. Но их нельзя по-настоящему осуждать. Они не рождены для отваги и славных дел. И, что еще важнее, храбрость ведь нельзя положить на счет в банке.
Хел быстро просмотрел записи на последней карточке и отложил ее на полку, чтобы позднее поставить на место.
— Ну что ж, Даймонд. Теперь я знаю, кто вы и что вы из себя представляете. По крайней мере, мне известно столько, сколько мне необходимо или сколько я хочу знать.
— Полагаю, вы получили эту информацию от Гнома?
— Большая часть ее получена от человека, которого вы называете Гномом.
— Мы бы многое отдали за то, чтобы узнать, как этот человек ее добывает.
— Не сомневаюсь. Разумеется, я не сказал бы вам это, даже если бы знал. Однако я на самом деле не имею об этом ни малейшего представления.
— Но вам известно, кто этот Гном и где он скрывается.
Хел рассмеялся:
— Об этом мне, само собою, известно. Однако этот джентльмен и я — старые друзья.
— Он не кто иной, как шантажист, и ничего более.
— Чепуха. Он художник, непревзойденный мастер в ремесле добывания информации. Он никогда не требует денег с человека за то, чтобы сохранить в тайне сведения, которые он собирает по всему миру.
— Да, но он снабжает людей вроде вас информацией, которая защищает вас от карательных мер правительства, и делает на этом немалые деньги.
— Прикрытие дорого стоит. Но, если вам станет от этого легче, могу сказать, что человек, которого вы называете Гномом, тяжело болен. Вряд ли он доживет до конца года.
— Так что скоро вы останетесь без прикрытия?
— Мне будет недоставать его как умного и обаятельного соратника. Но отсутствие прикрытия не имеет для меня теперь особого значения. Я ведь — как “Толстяк”, должно быть, проинформировал вас, — полностью отошел от дел. А теперь, как вы смотрите на то, чтобы мы покончили с нашим маленьким дельцем?
— Прежде чем мы этим займемся, мне хотелось бы задать вам один вопрос.
— У меня тоже есть к вам вопрос, но давайте оставим это напоследок. Итак, чтобы нам не тратить лишнего времени на объяснения, позвольте я в нескольких словах обрисую ситуацию, а вы, если я собьюсь, можете меня поправить.
Хел прислонился к стене; лицо его было в тени, тихий голос заключенного из одиночной камеры звучал ровно, без всякого выражения.
— Эта история начинается с того, что члены террористической группировки “Черный Сентябрь” убивают в Мюнхене израильских атлетов. В число убитых попадает сын некоего Азы Стерна. Аза Стерн клянется отомстить. С этой целью он организует маленькую, жалкую группку дилетантов; не надо слишком строго судить мистера Стерна за эту слабую и неудачную попытку; он был хорошим человеком, но он был болен и действовал под влиянием сильнодействующих обезболивающих средств. Арабская разведка дознается о его планах. Арабы, по всей вероятности, через своего представителя в ОПЕК, обращаются к Компании с просьбой избавить их от этого ненужного раздражителя. Компания возлагает эту задачу на вас, с тем чтобы вы подключили к делу ваших волкодавов из ЦРУ. Вы узнаете, что группа мщения — если не ошибаюсь, они называли себя “Мюнхенской Пятеркой”, — направляется в Лондон, чтобы расправиться с оставшимися в живых участниками убийства в Мюнхене. ЦРУ наносит упреждающий удар в Римском международном аэропорту. Кстати говоря, я полагаю, два недоумка, сидящие сейчас в этом доме, тоже принимали участие в операции?
— Да.
— И вы решили наказать их, заставив убирать свои собственные нечистоты?
— Что-то вроде того.
— Вы рискуете, мистер Даймонд. Глупый союзник гораздо опаснее умного противника.
— Это моя забота.
— Без сомнения. Прекрасно, итак, ваши люди основательно нагадили в Риме, так ничего и не закончив. Хотя на самом деле вы должны радоваться и тому, что они вообще что-то сделали. При таком содружестве, как Арабские разведывательные службы и ЦРУ с его всем известной компетентностью и способностями сотрудников, вам повезло, что они не перепутали аэропорт. Но это, как вы уже сказали, ваша забота. Каким-то образом, очевидно, когда операцию анализировали в Вашингтоне, вы обнаружили, что эти израильские пареньки направлялись вовсе не в Лондон. При них нашли билеты на самолет до По. Вы также открыли, что один из членов группы, та самая мисс Стерн, с которой вы только что обедали, ускользнула от внимания ваших убийц. Информация, заложенная в вашем компьютере, позволила связать мое имя с Азой Стерном, а авиабилеты до По довершили общую картину. Я не ошибаюсь, так оно и было?
— В основном так.
— Прекрасно. Тогда мы можем продолжать. Мне кажется, мяч на вашем поле.
Даймонд до сих пор еще не решил, каким образом ему представить это дело, какая комбинация угроз и обещаний будет наилучшей, чтобы нейтрализовать Николая Хела. Желая выиграть время, он указал на пару странных на вид пистолетов с изогнутыми рукоятями, как у старинных дуэльных пистолетов, и сдвоенными девятидюймовыми дулами, слегка расширяющимися на концах.
— Что это?
— По сути дела, дробовики.
— Дробовики?
— Да. Один голландский фабрикант сделал их для меня, В дар за довольно незначительную операцию, в которую входило и освобождение его сына — он был захвачен в плен молуккскими террористами. Каждый пистолет, как видите, снабжен двумя бойками, которые при нажатии на курок срабатывают одновременно, опускаясь на капсюли особых гильз, набитых мощными зарядами; те, в свою очередь, рассеивают множество пуль, каждая по полсантиметра в диаметре. Каждый вид оружия в этой комнате предназначен для использования в определенной ситуации. Это, в частности, незаменимо при стрельбе с близкого расстояния, в темноте или для того, чтобы, ворвавшись в комнату, полную сильных, вооруженных мужчин, в одно мгновение уложить их всех на месте. На расстоянии двух метров от прицела пули ложатся, поражая окружность диаметром в один метр.
Зеленые, точно старинное стекло, глаза Хела остановились на Даймонде:
— Вы намереваетесь провести вечер, беседуя со мной о достоинствах оружия?
— Нет. Я полагаю, мисс Стерн обратилась к вам с просьбой помочь ей уничтожить сентябристов в Лондоне?
Хел кивнул.
— И она, конечно, была уверена, что ваша помощь ей гарантирована, поскольку вы были дружны с ее дядей?
— У нее были такие надежды.
— Ну и каковы же ваши намерения?
— Я собираюсь выслушать ваши предложения.
— Мои предложения?
— Разве не так ведут себя обычно торговцы? Ведь они предлагают свою цену?
— Я бы, пожалуй, не назвал это предложением.
— А как бы вы это назвали?
— Я назвал бы это демонстрацией ответных акций, частично уже запущенных в действие, частично готовых к запуску в том случае, если вы окажетесь настолько неразумны, чтобы вмешиваться.
Глаза Хела чуть сощурились в улыбке, которая, однако, не затронула губ. Он мягко повел рукой, как бы приглашая Даймонда продолжать.
— Признаюсь вам, при других обстоятельствах ни Компания, ни интересы арабов, с которыми мы связаны, не были бы ни в малейшей степени обеспокоены судьбой этих, одержимых манией убийства, маньяков из ООП. Но сейчас наступили другие времена; ситуация в арабском мире изменилась, и ООП теперь стала чем-то вроде знамени, под которым объединились все проарабские силы; в наши дни это скорее вопрос общественных отношений, чем личного вкуса. Именно по этой причине Компании и поручено защищать их. А это значит, что вам не позволят вмешиваться и вставать на пути тех, кто собирается угнать самолет из Лондона.
— Как же мне помешают?
— Надеюсь, вы не забыли, что у вас имелось несколько тысяч акров земли в Вайоминге?
— Я полагаю, употребленное вами время не является результатом грамматической небрежности?
— Совершенно верно. Часть этой земли находилась в округе Бойл, остальная — в Кастере. Если вы свяжетесь с чиновниками из контор в этих округах, вы обнаружите, что не осталось никаких записей о том, что вы когда-либо приобретали эту землю. В действительности все документы указывают на то, что территория в течение уже многих и многих лет принадлежит одному из филиалов Компании. В недрах ее нашли уголь, и теперь там планируется начать горнодобывающие работы.
— Должен ли я понимать это так, что в том случае, если я соглашусь с вами сотрудничать, земля будет возвращена мне?
— Вы не совсем правы. Земля, представляющая, по сути дела, большую часть того, что вы приберегли себе на старость, отобрана у вас в наказание за то, что вы осмеливались вмешиваться в дела Компании и вставать на ее пути.
— При этом идея наказания исходила именно от вас. Моя догадка верна?
Даймонд чуть-чуть склонил голову набок:
— Не стану скрывать, я имел это удовольствие.
— А вы порядочный стервец, а? Вы хотите сказать, что, если я откажусь от этого дела, земля останется нетронутой и никто не станет ее ковырять?
Даймонд оттопырил нижнюю губу.
— О, боюсь, я не смогу дать вам и таких заверений. Америка нуждается в своих натуральных ресурсах; это сделает ее независимой от иностранных источников.
Он улыбнулся, повторяя эту истасканную фразу правящей партии.
— К тому же вы ведь не положите красоты природы в банк.
Даймонд явно любовался сам собою.
— Я не могу вас понять, Даймонд. Если вы намереваетесь забрать землю и испоганить ее, независимо от того, как поведу себя я, тогда какой же рычаг остается у вас, чтобы как-то влиять на мои действия?
— Как я уже объяснил вам, конфискация земли — это нечто вроде предупредительного выстрела в воздух. И наказание.
— А, понимаю. Личное наказание. С вашей стороны, За брата?
— Совершенно верно.
— Он заслужил свою смерть, это вы знаете. Меня пытали три дня. Даже теперь лицо мое еще недостаточно подвижно, и это после всех операций.
— Он был моим братом! А теперь давайте перейдем к тем санкциям и взысканиям, которым вы подвергнетесь в случае отказа от сотрудничества. Под ключевой группой К-443, кодовый номер 45-389-75 у вас имелось приблизительно полтора миллиона долларов в золоте в Федеральном банке в Цюрихе. Это составляло почти все денежные сбережения, отложенные вами на старость. Попрошу вас снова обратить внимание на употребление мною прошедшего времени.
Хел немного помолчал.
— Швейцарцам тоже нужна нефть?
— Швейцарцам, как и всем остальным, нужна нефть, — словно эхо, откликнулся Даймонд. — Эти деньги вновь появятся на вашем счету в банке через семь дней после того, как сентябристы успешно справятся с угоном самолета и дочиста ограбят его пассажиров. Так что, как видите, в ваших интересах держаться подальше от Лондона и не строить никаких планов насчет того, чтобы убрать их; гораздо полезнее для вас будет сделать все, что в ваших силах, чтобы их операция прошла благополучно.
— И мои деньги, по всей вероятности, придержат ради вашей личной безопасности?
— Вы угадали. Случись что-нибудь со мной или с моими друзьями у вас в гостях, и эти деньги исчезнут, в результате бухгалтерской ошибки, досадной небрежности банковских служащих.
Хел внимательно всматривался в раздвижные двери, выходящие в японский садик. Дождь наконец пошел, шурша в гравии дорожек, легкой, чуть заметной тенью пробегая по серебристо-черным купам деревьев.
— Это все?
— Не совсем. Нам известно, что у вас, по всей видимости, имеется пара сотен тысяч, разбросанных там и сям на всякий пожарный случай. Психологическая характеристика, выданная на вас “Толстяком”, дает нам основания предполагать, что вы вполне способны поставить такие вещи, как преданность умершему другу и его племяннице, выше любых расчетов и личной выгоды. Мы подготовились и к такому возможному безрассудству с вашей стороны. Во-первых, британские MI-5 и MI-6 уже предупреждены; они будут наблюдать за вами и арестуют вас в ту минуту, когда вы ступите на землю Англии. Для того чтобы помочь им в выполнении этой задачи, Французским международным силам безопасности поручено неусыпно следить за тем, чтобы вы не покинули пределы вашего непосредственного местонахождения. Описания вашей внешности розданы всем сотрудникам. Если вас заметят в какой-либо деревне, за исключением вашей собственной, вас пристрелят на месте. Теперь вот что. Я ознакомился с перечнем операций, проведенных вами в совершенно невероятных условиях, когда у вас, казалось бы, не было ни малейших шансов на успех, и, конечно, понимаю, что все предпринятые нами действия могут показаться вам скорее досадными неприятностями, чем серьезными помехами. И все же мы не можем сидеть сложа руки. Компания должна показать всем, что она делает все от нее зависящее, для того чтобы защитить от вас лондонских сентябристов. Если же это ей не удастся — а я почти надеюсь, что так оно и будет, — Компания — опять же на глазах у всех — должна определить вам меру наказания — причем наказания настолько сурового, чтобы оно могло удовлетворить наших арабских друзей. А вы знаете, каковы вкусы этих людей. Для того чтобы утолить их жажду мести, нам придется придумать что-нибудь особенное, требующее богатого воображения и выдумки.
Хел помолчал с минуту.
— В начале нашей беседы я сказал вам, что у меня есть к вам вопрос. Вот он. Почему вы здесь?
— Это должно быть очевидно.
— Возможно, я не совсем точно расставил ударения в вопросе. Почему вы лично приехали сюда? Почему не послали посредника? Для чего было самому показываться мне на глаза, рискуя, что я могу вас запомнить?
Мгновение Даймонд пристально смотрел на Хела.
— Я буду честен с вами...
— О, бога ради, не отказывайтесь ради меня от своих привычек!
— Я хотел лично сообщить вам о том, что вы потеряли свою землю в Вайоминге. Я хотел лично продемонстрировать вам все те карательные меры, которые я определил для вас на тот случай, если вы окажетесь настолько безрассудны, чтобы ослушаться Компанию. Я сделал это в память о моем брате.
Равнодушный, непроницаемый взгляд Хела остановился на Даймонде, который стоял перед ним набычившись, изо всех сил стараясь показать свое пренебрежение к опасности; на глазах его от напряжения выступили слезы, выдававшие глубоко затаившийся в нем страх. Он нырнул на опасную глубину, этот купец. Он вышел из-под защиты законов и структур, за которыми привыкли находить себе укрытие подобные винтики общественной системы и из которых они обычно черпают свою силу, и он пошел на риск, решившись оказаться лицом к лицу с Николаем Александровичем Хелом. Даймонд подсознательно ощущал свою безликую зависимость, бесцветную анонимность, свою жалкую, незавидную роль общественного насекомого, отчаянно карабкающегося наверх, в надежде ухватить побольше денег и успеха. Как и другие люди подобной породы, он находил утешение в мифах о бесстрашных героях-одиночках.
В этот момент Даймонд, без сомнения, воображал себя мужественным ковбоем, который, нащупывая в кобуре кольт, широким, размашистым шагом шагает по пыльной улочке, воссозданной на голливудской площадке для съемок. Для американской культуры весьма характерно, можно даже сказать, что это обнажает ее сущность, что ее главный герой — ковбой — грубый, неотесанный фермер, переселенец Викторианской эпохи, в действительности же роль Даймонда в этот момент была довольно смешна и нелепа: этакий Том Микс большого бизнеса лицом к лицу с “йоджимбо” и его садом. В распоряжении Даймонда была самая широкая компьютерная сеть в мире; у Хела — допотопная картотека. Даймонд мог считать, что правительства всех индустриально развитых стран Запада у него в кармане; у Хела было всего лишь несколько друзей-басков. Даймонд олицетворял собой атомную энергетику, мировые поставки нефти, военно-промышленный комплекс, коррумпированные и коррумпирующие правительства, избранные Толпою, Посредственностью, освобождающей себя. таким образом, от какой-либо ответственности за свою собственную судьбу; Хел олицетворял шибуми — смутное, исчезающее понятие не поддающейся определению красоты. И все же не оставалось сомнения, что у Хела значительные преимущества в любом поединке, который может возникнуть между ними.
Хел отвернулся от Даймонда и слегка покачал головой:
— Как это, должно быть, неприятно — быть вами.
Даймонд молчал; ногти его глубоко впились в ладони. Он кашлянул.
— Что бы вы там ни думали обо мне, но я не могу поверить, что вы пожертвуете оставшимися вам годами жизни ради одного жеста, поступка, который не оценит никто, кроме этой жалкой, невзрачной клецки, пышногрудой дурочки, абсолютно ни на что не годной дочки зажиточных родителей, которую я видел сегодня за обедом. Думаю, вы и сами знаете, чем рискуете, мистер Хел. Поразмыслите над этим дельцем на досуге, и вы придете к выводу, что горстка арабских садистов не стоит этого замка и той жизни, которую вы создали для себя здесь; вы поймете, что никакой долг чести не связывает вас с безумными надеждами тяжелобольного, одурманенного наркотиками человека; и в конце концов вы примете решение отступиться. Одной из причин, которая побудит вас совершить это, будет то, что вы сочтете для себя унизительным делать пустой, никому не нужный жест мужества и отваги только чтобы произвести впечатление на меня — человека, которого вы презираете. Так вот, я не жду, что вы объявите мне о своем отступлении прямо сейчас. Это, конечно, было бы для вас слишком унизительно, чересчур глубоко затрагивало бы ваше драгоценное чувство собственного достоинства. И все-таки в конце концов вы это сделаете. По правде говоря, я почти желал бы, чтобы вы продолжали настаивать на своем. Мне жаль будет, если та чаша, которая вам назначена, минет вас. Однако, на ваше счастье, Председатель Компании непреклонен — он требует, чтобы сентябристы остались целы и невредимы. Мы собираемся провернуть одно мероприятие, которое будет называться Кэмп-Дэвидскими мирными переговорами, в результате чего Израиль, подчиняясь нажиму, будет вынужден оголить свои южные и восточные границы. В качестве побочного результата этих переговоров Организация Освобождения Палестины будет выведена из ближневосточной игры. Они уже сыграли свою роль катализатора и раздражителя. Однако Председатель хочет, чтобы палестинцы сидели смирно, пока этот ход не будет сделан. Так что, как видите, мистер Хел, вы плаваете в глубоких водах, и вам придется иметь дело не только с пистолетами типа дробовиков или с очаровательными, оригинальными садиками, в стиле... гуков.
С, минуту Хел молча смотрел на Даймонда. Потом отвернулся, глядя в сад.
— Наш разговор окончен, — произнес он спокойно.
— Понятно, — Даймонд достал из кармана свою визитную карточку. — Со мной можно связаться по этому телефону. Через десять часов я буду на месте, в своем офисе. Как только вы сообщите мне, что решили не вмешиваться в это дело, я приступлю к размораживанию ваших швейцарских вкладов.
Поскольку Хел, казалось, не замечал больше его присутствия, Даймонд положил карточку на стол.
— На данный момент нам больше нечего обсуждать, а потому я удалюсь.
— Что? Ах, да. Надеюсь, вы найдете дорогу обратно, Даймонд. Хана подаст вам кофе, прежде чем отправить вас и ваших лакеев назад, в деревню. Пьер за последние несколько часов наверняка успел подкрепиться несколькими стаканчиками вина, так что он, должно быть, сейчас в хорошей форме и сделает вашу поездку незабываемой.
— Хорошо. Но сначала... Я так и не задал вам один вопрос.
— Да?
— То розовое вино за обедом, Что это все-таки было?
— “Тавел”, разумеется.
— Я так и знал!
— Нет, вы не знали. Вы полагали, что знали.
* * *
Тот изгиб сада, который протянулся к японскому домику, был создан для того, чтобы слушать дождь. Каждый дождливый сезон Хел босиком, в одних лишь промокших шортах, подолгу работал здесь, настраивая свой сад словно тонкий музыкальный инструмент. Канавки и водостоки бесконечно прочищались, и им придавалась определенная форма, растения высаживались в землю и вновь пересаживались, песок и гравий распределялись с определенной толщиной слоя, поющие камни перекатывались в ручье, пока, наконец, певучая гармония дождя, ведущего партию сопрано, басы капель, стекающих на широкие листья растений, тонкий резонанс трепещущих листьев бамбука, контрапункт журчащего и льющегося потока не сливались в стройную, звучную мелодию, в которой — если сесть точно посреди комнаты, покрытой татами, и слушать, — ни единый звук не преобладал над другими. Сосредоточившись, слушатель мог, по своему желанию, извлечь какой-либо тембр из этого слитного многоголосья или позволить ему вновь раствориться в этой чуть колышущейся глади — ему стоило только чуть-чуть иначе сфокусировать свое внимание, как если бы он — то извне, то проникая внутрь механизма — слушал бессонное тиканье часов. Усилий, которые требовались для того, чтобы постоянно поддерживать правильный настрой этого сложного, многоголосого инструмента, было вполне достаточно, чтобы успокоить душу, очистить ее от повседневных забот и тревог, однако наслаждаться этим, присущим саду, свойством утешать и успокаивать отнюдь не являлось главной Целью садовника, который всего себя должен посвятить созданию сада и самозабвенно творить его, а не пользоваться им.
Хел сидел в Оружейной, но лишенный того внутреннего покоя, который необходим, чтобы слышать музыку дождя. Было во всем этом деле плохое “аджи”, и это волновало его. Оно не вытекало из самого дела, и оно было предательски... личным. Хел обладал своим методом игры: он всегда играл против той ситуации, которая складывалась на доске, а не против противников, живых, из плоти и крови, зачастую непоследовательных, руководствующихся не логикой, а чувствами. Сделанные сейчас ходы не будут вытекать из логических предпосылок; между причиной и ее следствием будут стоять фильтры из человеческих эмоций. От всего этого за милю несло страстью и потом. Хел медленно, сквозь зубы, выдохнул. — Ну? — произнес он. — И что же вы из всего этого вынесли?
Ответа не последовало. Хел ощутил, как аура находящейся где-то рядом женщины отчаянно пульсирует и трепещет, точно разрываясь между желанием сейчас же убежать и страхом шевельнуться. Он отодвинул дверную панель, закрывавшую вход в чайную комнату, и поманил девушку пальцем.
Ханна Стерн стояла в дверях; волосы ее были влажными от дождя, промокшее насквозь платье липло к ногам и торсу. Ей было стыдно, что ее поймали за столь неприглядным занятием, как подслушивание, но держалась она вызывающе, даже и не думая извиняться. По ее мнению, важность того, что сейчас происходило, значительно перевешивала какие-либо соображения о приличиях или правилах хорошего тона. Хел мог бы объяснить ей, конечно, что в конечном счете именно эти “маленькие”, “незначительные” достоинства и добродетели и являются единственно важными в жизни личности. Вежливость куда надежнее и внушает куда большее доверие, чем такие расплывчатые, слезливые добродетели, как сочувствие, отзывчивость и сострадание; точно так же, как честная игра несравненно важнее такого абстрактного понятия, как справедливость. Большие добродетели имеют способность распадаться, мельчая под влиянием соответствующих, как правило, весьма выгодных их обладателю размышлений. Но хорошие манеры остаются хорошими манерами, и никакие житейские бури и штормы не в силах ничего с ними сделать.
Хел мог бы сказать все это Ханне, но он вовсе не собирался заниматься ее духовным воспитанием, и у него не было ни малейшего желания украшать то, что нельзя улучшить. В любом случае, она, вероятно, поймет только слова, их внешнюю оболочку, а если бы ей даже и удалось проникнуть в их смысл, какую пользу могли бы принести заставы и крепости хороших манер женщине, чья жизнь пройдет в каком-нибудь Скарсдэйле или другом подобном местечке?
— Так что же? — спросил он опять. — Какие выводы вы сделали из всего этого?
Она покачала головой.
— Я даже представить себе не могла, что они так... хорошо организованы, так... жестоки и хладнокровны. Теперь у вас большие неприятности из-за меня, да?
— По-моему, вы не несете никакой ответственности за то, что произошло. Я всегда знал, что рано или поздно закон кармы, закон воздаяния за содеянное должен вступить в действие. Не надо забывать, что моя работа шла вразрез со всеми принятыми в обществе нормами, а значит, нельзя было исключить из нее вероятности некоторого количества неудач. Но неудачи обходили меня стороной, а долг кармы, соответственно, рос, увеличивалась тяжесть возмездия, ждущего своего часа. Вы — не более чем орудие кармы, средство для восстановления нарушенного равновесия, но я не могу считать вас причиной. Вы поняли что-нибудь из того, что я сказал?
Ханна пожала плечами:
— Что же вы теперь будете делать?
Дождь прошел, оставив после себя влажный, порывистый ветер; налетев из сада, он заставил Ханну вздрогнуть и поежиться в своем мокром платье.
— В этом сундуке есть теплые кимоно. Снимите с себя все это.
— Да нет, все нормально.
— Делайте, как я сказал. Трагическая героиня, страдающая насморком, — что может быть смешнее и нелепее?
То, с какой легкостью Ханна расстегнула молнию и спокойно перешагнула через упавшее к ногам платье, прежде чем удосужилась поискать себе сухое кимоно, вполне сочеталось с ее чрезмерно короткими шортами и полурасстегнутой рубашкой. У Ханны всегда вызывало удивление (по всей видимости, искреннее), как недвусмысленно мужчины реагировали на нее. Она никогда не признавалась самой себе в том, что пользуется определенными общественными преимуществами благодаря своему телу — столь желанному и казавшемуся таким доступным. Но если бы даже молодая американка и дала себе труд подумать об этом, она, вероятно, просто назвала бы свои бессознательный, непреднамеренный стриптиз чем-нибудь вроде здорового восприятия собственного тела или же отсутствием “устаревших предрассудков”.
— Так что же вы собираетесь делать? — снова спросила она, заворачиваясь в просторное кимоно.
— Правильнее было бы спросить, что вы собираетесь делать. Вы все еще настаиваете на том, чтобы продолжать? Хотите спрыгнуть с волнолома в бурное море в надежде, что я прыгну вслед за вами?
— А вы согласны? Прыгнуть вслед за мной?
— Не знаю.
Ханна, не отрываясь, смотрела в темноту сада, кутаясь в уютное, теплое кимоно.
— Не знаете... Я и сама ничего не знаю. Еще вчера все казалось так ясно и просто. Я знала точно, что должна сделать, знала единственно верный путь.
— А теперь?
Пожав плечами, она покачала головой:
— Вы бы, конечно, хотели, чтобы я уехала домой и забыла бы обо всем этом, правда?
— Да. И это может оказаться не так просто, как вы думаете. Даймонду о вас известно. Потребуются некоторые усилия для того, чтобы доставить вас домой в целости и сохранности.
— А что будет с сентябристами, которые убили наших спортсменов в Мюнхене?
— О, они умрут. С каждым в конце концов это случается.
— Но... Если я просто уеду домой, ведь тогда гибель Аврима и Хаима окажется бессмысленной!
— Это верно. Это была бессмысленная гибель, и тут вы ничего не можете изменить.
Ханна шагнула к Хелу и подняла на него глаза; на лице ее были написаны сомнения и растерянность. Она хотела ощутить поддержку, хотела, чтобы ее успокоили, утешили, сказали бы ей, что все в конце концов будет хорошо.
— Вы должны принять решение достаточно быстро. Пойдемте в дом. До утра еще можно подумать.
* * *
Они нашли Хану и Ле Каго на террасе, где было прохладно и сыро. Гроза оставила после себя порывистый ветер; воздух был свежий, омытый дождем и все еще пропитанный влагой. Хана поднялась им навстречу и ласково, с присущей ей чуткостью, взяла Ханну за руку.
Ле Каго раскинулся на каменной скамье; глаза его были закрыты, стакан с остатками коньяка выпал из беспомощно свесившейся руки; его тяжелое дыхание время от времени прерывалось легким храпом.
— Он заснул на полуслове, рассказывая очередную свою историю, — объяснила Хана.
— Хана, — сказал Хел. — Мисс Стерн уедет завтра, еще до наступления вечера. Не могла бы ты проследить, чтобы ее вещи к утру были уложены? Я хочу отвезти ее в домик в горах.
Он повернулся к Ханне:
— У меня есть хорошее место в горах, где можно укрыться. Вы можете пожить там, вдали от всех опасностей, пока я не найду способ доставить вас к вашим родителям в целости и сохранности.
— Я еще не решила, хочу лия ехать домой.
Вместо ответа Хел поддал ногой подошву ботинка Ле Каго. Грузный баск вздрогнул, открыл глаза и несколько раз причмокнул губами.
— Где я остановился? А…Я рассказывал вам об этих трех монахинях из Байонны. Ну так вот, я встретился с ними...
— Нет, ты решил не рассказывать об этом, принимая во внимание присутствие дам.
— О? Ну что ж, ладно! Видите ли, моя маленькая девочка, история вроде этой могла бы разжечь вашу страсть. А я хотел бы, чтобы вы, когда придете ко мне, сделали это по собственной воле, не ослепленная вожделением. Что случилось с нашими гостями?
— Они уехали. Вероятно, назад, в Соединенные Штаты.
— Я хочу сказать тебе кое-что с полной откровенностью, Нико. Мне не понравились эти люди. В их глазах видна трусость; и это делает их опасными. Тебе следует собирать у себя более приятное общество, иначе ты рискуешь лишиться моего покровительства. Хана, чудная, очаровательная женщина, не хотите ли вы отправиться в постель вместе со мной?
Она улыбнулась:
— Нет, благодарю вас, Беньят.
— Я восхищен вашим самообладанием. А как насчет вас, малышка?
— Она устала, — сказала Хана.
— А, ну ладно, возможно, это и к лучшему. И все же в моей постели будет теперь, пожалуй, слишком тесно. Она очень пухленькая — эта португалочка из кухни. Итак! Я скорблю о том. что вынужден оставить вас без того блеска и обаяния, которые только мое присутствие может внести в общество, однако великолепный механизм, каковым является мое тело, требует немедленного облегчения и сна. Доброй ночи. друзья мои!
Он с кряхтеньем поднялся на ноги и сделал уже несколько шагов по направлению к дому, как вдруг заметил кимоно, надетое на Ханне.
— Что это? Что случилось с вашей одеждой? О, Нико, Нико! Ненасытность — большой порок! Ну ладно... Спокойной ночи.
* * *
Нежно, легонько, кончиками пальцев постукивая по спине и по плечам лежавшего на животе Николая, Хана сняла с него напряжение, накопившееся за день; теперь она массировала ему затылок, тихонько потягивая его за волосы, пока он не расслабился, покачиваясь на волнах наплывающей дремы. Она вытянулась на нем, прижав колени к его ягодицам, положив свои ноги на его ноги, и руки — на его руки, теплой тяжестью своего тела защищая его от всего на свете, успокаивая, утешая, вбирая в себя его усталость.
— Неприятности, да? — прошептала она. Он пробормотал нечто невнятное, но утвердительное.
— Что ты собираешься делать?
— Не знаю, — выдохнул он. — В первую очередь, увезти отсюда девушку. Они могут решить, что с ее смертью исчезнет и мой долг перед ее дядей.
— Ты уверен, что они не найдут ее? В этих долинах невозможно что-то сохранить в тайне.
— Только горцы будут знать, где она. Они мои друзья и не станут связываться с полицейскими, нарушая свои обычаи и традиции.
— А что потом?
— Я еще не знаю. Мне надо подумать.
— Хочешь я доставлю тебе удовольствие?
— Нет. У меня слишком натянуты нервы. Позволь мне побыть эгоистом. Позволь мне доставить тебе удовольствие.
ЛЯРЕН
Хел проснулся на рассвете и два часа до завтрака проработал в саду; он завтракал вместе с Ханой в комнате, устланной татами, глядя, как морской гравий, который он только что разровнял, серебристой струйкой сбегает к кромке воды.
— Со временем, Хана, это будет очень неплохой сад. И я надеюсь, тогда ты приедешь сюда, чтобы насладиться им вместе со мной.
— Я обдумала все это, Никко. Эта мысль не лишена привлекательности. Прошлой ночью ты был самим совершенством.
— Просто я хотел избавиться от стресса. В этом все дело.
— Если бы я была более себялюбива, я бы пожелала, чтобы ты всегда испытывал такие стрессы. Николай хмыкнул.
— Будь, пожалуйста, так добра, позвони вниз, в деревню, и закажи билет на следующий рейс до Соединенных Штатов для мисс Стерн. Это будет По — Париж, Париж — Нью-Йорк, Нью-Йорк — Чикаго.
— Так, значит, она уезжает?
— Пока нет. Я не хочу подставлять ее под удар. Но заказ будет передан в компьютерный банк воздушных сообщений, а оттуда он немедленно поступит в распоряжение “Толстяка”. Это собьет их со следа.
— А кто такой “Толстяк”?
— Компьютер. Главный враг. Он вооружает разных тупиц полезной информацией.
— Ты говоришь сегодня с такой горечью!
— Да. И даже с жалостью к самому себе.
— Я не хотела обращать внимание, но это слишком заметно. Таким людям, как ты, не подобает отчаиваться.
— Я знаю. — Хел улыбнулся. — Ни один человек в мире не осмелился бы сделать мне подобное замечание, Хана. Ты — чудо.
— Это моя роль — быть чудом.
— Верно. Кстати, а где Ле Каго? Что-то не слышно его громыханья.
— Он ушел около часа назад вместе с мисс Стерн. Он собирается показать ей покинутые деревни. Надо сказать, она была в прекрасном настроении.
— На мелководье и волны не велики. Невозможно ушибить подушку. Когда они вернутся?
— К ленчу, я думаю. Я пообещала Беньяту зажарить баранью ногу. Ты сказал, что увезешь Ханну в домик в горах. Когда ты хочешь ехать?
— Когда стемнеет. За мной следят.
— Ты останешься с ней там на ночь?
— Хм-м. Думаю, да. Мне не хотелось бы возвращаться по этим дорогам в темноте.
— Я знаю, тебе не нравится Ханна, но...
— Мне не нравится ее тип — этакая мелкобуржуазная кошечка, ищущая острых ощущений и щекочущая себе нервы играми в террористов и революцию. Ее существование и так уже дорого мне обошлось.
— Ты собираешься наказать ее там, наверху?
— Я не думал об этом.
— Не будь таким жестоким. Она славный ребенок.
— Ей двадцать четыре года. Она не имеет права быть ребенком в таком возрасте. И ее нельзя назвать славной. В лучшем случае, она “пикантна”.
Хел понимал, что имела в виду Хана, говоря о “наказании” девушки. Иногда он вымещал свою досаду на молодых женщинах, которые раздражали его, вынуждая себя любить их, и использовал всю свою изощренную технику, все необычные, экзотические приемы, которыми он владел, для того чтобы дать такое наслаждение, которого женщина никогда уже не сможет достигнуть вновь и будет тщетно искать его, меняя мужей и любовников, до конца своей жизни.
Хана не чувствовала ни малейшей ревности по отношению к Ханне; это было бы просто смешно. За те два года, что они с Хелом прожили вместе, оба — и она и Николай — были совершенно свободны и могли при желании пускаться на небольшие авантюры в поисках сексуальных развлечений, удовлетворявших их физическое любопытство и разжигавших их вкус к любви, так как, сравнивая, они начинали еще больше дорожить тем, что имели. Хана как-то раз пожурила Николая, шутливо пеняя ему на то, что он находится в лучшем положении, поскольку опытный, хорошо обученный мужчина может достигнуть блаженства, даже имея дело со старательной, полной желания дилетанткой; в то время как самая одаренная и искушенная женщина испытывает трудности, пытаясь хоть что-то извлечь из такого грубого и неуклюжего инструмента, каким является ничего не смыслящий в любви мужчина, и только напрасно дразнит себя, мучаясь с ним. Тем не менее она время от времени получала удовольствие, встречаясь с мускулистыми, спортивного вида молодыми людьми из Парижа или с Лазурного Берега, воспринимая их, главным образом, как красивые, радующие глаз игрушки; так, что-то вроде куклы или плюшевого мишки, с которым хорошо спать.
* * *
Они ехали по петляющей меж горными склонами дороге, уже темной в наступающих сумерках. По левую сторону долины горы резко взмывали вверх, громоздясь бесцветными и плоскими геометрическими формами, в то время как справа они точно клубились теплыми розовыми и золотисто-янтарными глыбами в горизонтальных лучах заходящего солнца. Когда они выехали из Эшебара, Ханна, переполненная впечатлениями, без умолку болтала о том, как интересно она провела сегодня день с Ле Каго, бродя по заброшенным деревням в нагорьях. Она обратила внимание на то, что часы на каждой деревенской церкви были без стрелок, их предусмотрительно сняли уехавшие крестьяне. Ле Каго объяснил ей, что снимать стрелки с часов считалось совершенно необходимым, поскольку в церкви не оставалось никого, кто мог бы вовремя подтягивать гири, а люди не могли допустить, чтобы Божьи часы шли неточно. Суровый, несколько даже мрачный тон примитивного баскского католицизма был выражен в надписи, высеченной на колокольне одной из покинутых церквей: “Каждый час ранит, последний — убивает”.
Сейчас девушка молчала, потрясенная печальной красотой гор, круто вздымавшихся по краям узкой долины и, казалось, угрожающе нависавших над нею. Дважды Хел, нахмурившись, бросал на нее короткий взгляд, встречая в ответ тихое сиянье ее глаз и мягкую улыбку, чуть касающуюся ее губ. Его привлекала и удивляла яркая, необыкновенно чистая и светлая насыщенность ее ауры, довольно странная и неожиданная в этой смазливенькой, дешевой пустышке, от которой он с пренебрежением отмахивался. Он отчетливо различал глубокие, теплые тона ее спокойствия и внутреннего мира. Хел уже собирался спросить Ханну, что она решила в отношении сентябристов. когда внимание его привлекла приближающаяся сзади машина, у которой были включены только боковые фары. В голове у него мелькнула мысль, что Даймонд или его лакеи из французской полиции могли узнать о том, что он решил увезти девушку в более безопасное место. Руки его крепче сжали руль, и он стал быстро перебирать в уме все повороты и изгибы дороги, прикидывая, где лучше приотстать, заставив машину обойти его, а затем столкнуть ее в ущелье. В подобных случаях он всегда атаковал первым, а потому предпочитал водить тяжелые, громоздкие автомобили, вроде этого трижды проклятого “вольво”, незаменимого в таких вот экстренных ситуациях.
Дорога нигде не шла прямо, то и дело поворачивая и изгибаясь, так как следовала вдоль русла реки, протекавшей по дну ущелья.
Тут не было ни одного отрезка, где можно было бы свободно произвести обгон, но это соображение, конечно, не остановит шофера-француза, чья безрассудная страсть к игре в догонялки уже вошла в легенду. Машина, шедшая сзади, неуклонно приближалась, пока, наконец, между нею и задним бампером “вольво” не осталось и метра. Сверкнули фары, и машина, посигналив, рванулась вперед на узком слепом повороте.
Хел облегченно вздохнул и снизил скорость, пропуская машину. Гудок и вспыхнувшие фары говорили о том, что их не пытаются преследовать. Ни один профессиональный убийца не станет подавать подобные сигналы, предупреждая о своем приближении. Это просто один из ребячливых, жизнерадостных французских шоферов.
Хел по-отечески добродушно и снисходительно покачал головой, глядя, как слабосильный “пежо”, натужно урча мотором, пытается обойти его; водитель отчаянно сжимал руль; костяшки его пальцев побелели от напряжения, глаза вылезали из орбит — он мучительно старался вырваться вперед.
Хел по опыту знал, что только пожилые американские водители, путешествующие обычно на дальние расстояния, по прекрасным дорогам и на отличных, надежных автомобилях, привыкли смотреть на свою машину как на игрушку и как на признак респектабельности. Инфантильное безрассудство французских шоферов всегда раздражало его, но еще хуже, по его мнению, был типичный для итальянского водителя взгляд на автомобиль как на продолжение собственного пениса и привычка британцев использовать машину в качестве своего заместителя.
Выехав из ущелья, “вольво” еще с полчаса взбирался наверх, к Лярену, по разбитой, корчившейся, точно змея в предсмертной агонии, дороге. Некоторые участки ее были настолько узкими, что автомобиль не мог на них развернуться; чтобы одолеть такой поворот, ему приходилось подавать то назад, то вперед, так что гравий летел из-под колес, когда “вольво” буксовал на самом краю ненадежного, осыпавшегося обрыва. Они ехали очень медленно; дорога так круто уходила вверх, что, поднимаясь, они оставляли внизу ночь, уже затопившую долину, и въезжали в перемежающиеся, то вспыхивавшие последним светом, то гаснувшие сумерки горных вершин: блеск ветрового стекла, слепивший глаза, когда они поворачивали на запад, сменялся глухим мраком, когда скалистые уступы закрывали от них заходящее солнце.
Однако даже и эта примитивная дорога в конце концов пропала, и они продолжали подниматься по слабой, еле заметной тропе, исчезавшей в поросших травою альпийских лугах. Закатное солнце превратилось теперь в громадный багровый шар, нижний край его сплющивался, плавясь и растекаясь по мерцающей линии горизонта. Снежные вершины пиков над головой словно раскалились, сияя сначала розовым, затем лиловым и, наконец, пурпурно-фиолетовым светом в черной вышине неба. На востоке, где было уже совсем темно, мерцали первые звезды, тогда как на западе мглистая голубоватая дымка все еще обвивала кроваво-красные края погружающегося во мрак солнца.
Хел, развернувшись, остановил машину у гранитного выступа, поставив ее на ручной тормоз.
— Отсюда нам придется идти пешком. Это еще два с половиной километра.
— Вверх? — спросила Ханна.
— В основном вверх.
— О боже, этот ваш домик и в самом деле в стороне от всех дорог.
— Для этого он и предназначается.
Они вышли из машины, и Хел, повозившись, достал из багажника рюкзак Ханны, ощутив, как обычно, свою беспомощность перед дьявольским коварством запора. Они прошли метров двадцать, прежде чем он вспомнил, что не совершил свой обычный обряд морального удовлетворения. Не желая возвращаться, он просто поднял с земли острый обломок камня и запустил им в машину, да так метко, что попал прямо в заднее окно; пуленепробиваемое стекло тут же расползлось паутиной трещин.
— Что бы это значило? — поинтересовалась Ханна.
— Так, просто символический жест. Человек против системы. Пойдемте. Держитесь ближе ко мне. Я чутьем нахожу тропинку.
— Сколько времени я пробуду здесь, наверху, совершенно одна?
— Пока я не решу, что с вами делать дальше.
— Вы останетесь на ночь?
— Да.
Они еще с минуту шли молча, прежде чем она сказала:
— Я рада.
Он старался шагать как можно быстрее, так как мгла неумолимо сгущалась. Девушка, молодая и крепкая, не отставала от него; она шла молча, захваченная прелестью тончайших оттенков сумеречного света, опускающегося на горы. Хел снова, как и прежде в долине, уловил удивительно яркий и чистый тон в ее ауре — тот быстрый, негромкий сигнал, который ассоциировался у него с состоянием медитации и душевного покоя, но уж никак не с резкими, бесцеремонными нотами западной молодежи.
Внезапно она остановилась; они шли в это время через последний альпийский луг, раскинувшийся перед узкой лощиной, ведущей к коттеджу.
— Что случилось?
— Посмотрите! Цветы! Я никогда не видела таких раньше.
Она наклонилась поближе, рассматривая нежные, золотистые, как пыльца, колокольчики, покачивавшиеся на гибких, но крепких стебельках и еле видные в бледном, исходящем от земли, сиянии.
Хел кивнул:
— Они растут только на этом лугу и еще на одном, чуть подальше.
Он указал рукой на запад, в сторону “Стола Трех Королей”, уже неразличимого во мраке.
— Мы сейчас на высоте тысячи двухсот метров над уровнем моря. Эти цветы растут только на такой высоте. Местные жители называют их “Глаза Осени”; большинство людей никогда их не видели, потому что они цветут очень мало — всего лишь три или четыре дня.
— Чудесно! Но ведь уже почти темно, а они все еще открыты.
— Они никогда не закрываются. Про них говорят, что век их так короток, что они не осмеливаются закрыться, боясь пропустить хотя бы миг.
— Это грустно.
Хел пожал плечами.
* * *
Они сидели за маленьким столиком, напротив друг друга, заканчивая ужинать и глядя через прозрачную, вырезанную из цельного стекла стену на круто уходящую вниз, узкую лощину, служившую единственным подходом к дому. При обычных обстоятельствах Хел чувствовал бы себя весьма неуютно, сидя перед стеклянной стеной так, что силуэт его, освещенный пламенем керосиновой лампы, четко выделялся на фоне темноты. Но он знал, что эта прочная, изготовленная из двух стеклянных пластин стена пуленепроницаема.
Коттедж был построен из местного камня; все в нем было очень просто: одна большая, просторная комната внизу, и наверху в мезонине — спальня. Как только они вошли в домик, Хел первым делом показал Ханне, что и как в нем устроено. Ручей, бравший начало в вечных снегах на вершинах, протекал прямо под полом, так что воду можно было доставать через люк, не выходя наружу. Громадный резервуар, вмещавший четыреста литров горючего, необходимого, чтобы топить плиту и обогревать помещение, был облицован тем же камнем, что и дом, так что ни одна пуля не смогла бы пробить его. Единственную дверь можно было закрыть ставнем, сделанным из толстого листа железа. Кладовая была вырублена в гранитной плите, служившей одновременно одной из стен коттеджа, и в ней хранился запас продуктов на месяц, В стеклянной стене из пуленепробиваемого стекла виднелась маленькая пластинка, которую в нужный момент можно было выбить, чтобы через образовавшееся отверстие стрелять вниз, в узкую лощину, по которой пришлось бы пройти каждому, кто хотел приблизиться к дому. Обрывавшиеся вниз стены ущелья были совершенно ровные и гладкие, все выступавшие из них когда-то булыжники убрали и скатили вниз.
— Боже милостивый, да здесь можно целую вечность сдерживать наступление целой армии! — воскликнула Ханна.
— Ну, положим, не армии и не вечность; но это действительно весьма выгодная позиция.
Хел взял с полки полуавтоматическую винтовку с оптическим прицелом и протянул девушке.
— Вы умеете обращаться с таким оружием?
— Ну... Я думаю, да.
— Ясно. Ладно, самое главное — вы должны выстрелить, если увидите, что кто-то идет по ущелью к дому и у него нет xahako. Неважно, попадете вы в него или нет. Звук выстрела разнесется по горам, и через полчаса к вам прибудет помощь.
— А что такое... кса... ха?..
— Xahako — это мех для вина, наподобие вот этого. Все пастухи и контрабандисты в этих горах знают, что вы здесь. Они мои друзья. И у них обязательно будет xahako. А посторонним xahako не нужен.
— Мне действительно угрожает такая опасность?
— Не знаю.
— Но зачем им убивать меня?
— Я не уверен, что они собираются это сделать. Но нельзя совсем исключить такую возможность. Они могут решить, что, если вас не станет, мое участие в этом деле закончится, так как я уже ничего не сумею сделать, чтобы выполнить свой долг перед вашим дядей. Глупо, конечно, на это рассчитывать, поскольку, если они убьют вас, пока вы здесь, под моим покровительством, я просто вынужден буду нанести ответный удар. Но мы имеем дело с купцами и с дубовым менталитетом армейских чинов, а тупость — их единственная форма мышления. Теперь давайте посмотрим, как вы будете со всем этим управляться.
Он научил Ханну зажигать плиту и обогреватель. Проверил, сумеет ли она достать воду через люк, ведущий к ручью, и вставить обойму в винтовку.
— Да, кстати, не забывайте, пожалуйста, принимать каждый день вот эти минеральные таблетки. Вода в ручье образуется от таяния снегов; в ней нет никаких минеральных солей, и со временем вы почувствуете их недостаток в вашем организме.
— О, боже, сколько же я здесь пробуду?
— Не могу вам сказать точно. Неделю. Может быть, две. Как только эти сентябристы угонят самолет, вы будете вне опасности.
Пока Николай готовил ужин из консервированных продуктов, хранившихся в кладовой, Ханна бродила по всему дому, дотрагиваясь до вещей и думая о чем-то своем.
И вот теперь они сидели за маленьким круглым столиком напротив друг друга, отделенные от ночи только стеклянной стеной, и пламя свечей отбрасывало тени на нежное юное лицо девушки, еще не тронутое следами житейского опыта. Во время ужина она молчала и пила больше вина, чем привыкла это делать обычно, и теперь глаза ее были влажными и затуманенными.
— Я хотела бы сказать, что вам не стоит беспокоиться обо мне. Теперь я знаю, как мне поступить, Сегодня рано утром я решила, что уеду домой и постараюсь навсегда забыть обо всей этой злобе и... мерзости. Все это не для меня. Больше того, теперь я поняла, что все это — не знаю, как бы это сказать, — все это не имеет никакого значения.
Ханна рассеянно играла с огоньком свечи, проводя над ним пальцем так быстро, что он не успевал обжечь ее.
— Прошлой ночью со мной произошло нечто странное. Сверхъестественное. Но удивительно прекрасное. Сегодня я весь день хожу под впечатлением этого чуда.
Хел вспомнил о неожиданно ярких и чистых тонах ее ауры.
— Я не могла заснуть. Тогда я встала и вышла погулять в темноте возле вашего дома. Потом я прошла в сад. Воздух был прохладным, а ветра совсем не было. Я села у ручья и стала смотреть, как темная вода в нем серебристо поблескивает. Я сидела и просто смотрела вот так, ни о чем не думая, и вдруг, внезапно я... это было такое чувство, которое я почти что помню, оно приходило ко мне, когда я была еще маленькой. Совершенно неожиданно, в одно мгновение, вся тяжесть, и смятение, и страх словно улетучились. Они растворились в пространстве, и я ощутила необыкновенную легкость. Мне показалось, будто я перенеслась куда-то, где я никогда не была раньше, но это место я тем не менее очень хорошо знаю. Там было солнечно и тихо, и вокруг меня колосились травы, и я чувствовала себя так, словно все понимаю. Почти так, как если бы я была... Не знаю, как это можно выразить... Ой!
Она отдернула руку и пососала обожженный палец.
Хел рассмеялся и покачал головой; Ханна тоже засмеялась.
— Глупо было это делать, — сказала она.
— Конечно. Я думаю, вы хотели сказать, что чувствовали себя почти так, как если бы и вы, и трава, и солнце были одним, нераздельным существом, его неразрывно связанными частями.
Она пристально, удивленно смотрела на него, все еще прижимая палец к губам.
— Как вы догадались?
— С другими тоже происходит нечто подобное. Вы говорите, что помните подобные ощущения, что это случалось с вами в детстве?
— Ну, не то чтобы ясно помню. Нет, вообще не помню. Просто, когда я была там, я не чувствовала, будто все это совсем новое или незнакомое. Словно все это уже происходило со мной когда-то, но на самом деле я не помню, чтобы это и правда со мной бывало. Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Думаю, да. В вас, должно быть, открылись атавистические...
— Я знаю, как это было! Ой, простите, я не хотела перебивать вас. Но я на самом деле могу сказать, что это напоминало. Так бывает, когда накуришься “травки” или чего-нибудь такого и блаженствуешь — настроение прекрасное, и кажется, что все замечательно и все идет именно так, как нужно. Это, конечно, не совсем так, потому что невозможно же перенестись в то место под кайфом, но все-таки вам кажется, что вы вот-вот туда попадете. Вы понимаете?
— Нет.
— Вы никогда не курили марихуану или что-нибудь вроде этого?
— Нет. Мне это было не нужно. У меня есть внутренние ресурсы, и они остались нетронутыми.
— Понятно. Ну, в общем, это нечто похожее.
— Я понимаю. Как ваш палец?
— О, прекрасно. Так вот, прошлой ночью, когда это ощущение прошло, я обнаружила, что сижу в вашем саду, отдохнувшая и словно бы очистившаяся. Не было больше ни смятения, ни путаницы. Я поняла, что не имеет никакого смысла пытаться покарать сентябристов. Насилие — это тот путь, который никуда не ведет. Оно бессмысленно. Теперь я, пожалуй, хочу просто вернуться домой. Подумать, разобраться в себе. Затем, может быть... Не знаю. Оглядеться вокруг, посмотреть, что происходит. И что можно с этим сделать, как жить с этим.
Она налила себе еще вина и выпила его залпом, потом дотронулась до руки Хела:
— Я, наверное, доставила вам массу хлопот и неприятностей.
— Мне кажется, у американцев есть для этого свое выражение: “воткнуть иголку в зад”.
— Мне бы хотелось что-нибудь для вас сделать, как-нибудь загладить свою вину.
Хел улыбнулся — интересно было наблюдать, как она косвенно, окольными путями продвигается к своей цели.
Ханна налила себе еще вина.
— Как вы думаете, Хана ничего не имеет против того, что вы здесь?
— С какой стати?
— Ну, я имею в виду... вам не приходило в голову, что ей может быть неприятно, если мы проведем эту ночь вместе?
— Какой смысл вы вкладываете в эти слова?
— Какой? Ну... Что мы будем спать вместе.
— Спать вместе?
— В одном и том же месте, я хотела сказать. Вы же понимаете.
Он смотрел на нее, не произнося ни слова. Испытанное ею ощущение транса, мистического перенесения, даже если оно и было вызвано нервным перенапряжением и отчаянием, а не душевным равновесием и миром, придавало ей значительность и ценность в его глазах. Но в его новом отношении к ней проглядывал и оттенок зависти; ведь эта дешевенькая пустышка смогла достичь того состояния, путь к которому он потерял уже много лет тому назад и, возможно, навсегда. Николай понимал, что это мелкое, ребячливое и недостойное чувство, но ничего не мог с собой поделать.
Ханна нахмурилась, глядя на огонек свечи и пытаясь разобраться в своих переживаниях.
— Я должна вам кое-что сказать.
— Вот как?
— Я хочу быть с вами совершенно откровенной.
— О, не утруждайте себя.
— Нет, я буду говорить искренне. Еще до того, как я увидела вас, я часто думала о вас... мечтала, грезила. Все эти истории, которые мой дядя так часто о вас рассказывал... Я в самом деле очень удивилась, когда увидела, как вы молоды... То есть, как молодо вы выглядите. И теперь, когда я анализирую свои чувства, я думаю, что в них есть что-то от восхищения дочери, когда она смотрит на своего сильного и доброго отца. И вот вы здесь, передо мной, величайшая легенда во плоти. Я была испугана, я запуталась, и вы защитили меня. По-моему, можно ясно увидеть все те психологические побуждения, которые толкают меня к вам, как по-вашему?
— А вам не приходила в голову такая возможность, что вы — просто молодая, не обремененная комплексами женщина, испытывающая вполне здоровое и несложное желание достигнуть оргазма? Или, с вашей точки зрения, этой мысли не хватает психологической тонкости?
Она взглянула на него и кивнула.
— Вы отлично умеете развенчать человека в его собственных глазах. Вы срываете с него все покровы, оставляя голым и беззащитным.
— Вы правы. Может быть, это было не слишком вежливо с моей стороны. Прощу прощения. Вот что я думаю о том, что сейчас происходит с вами. Вы чувствуете себя одинокой, всеми покинутой, вам тоскливо, и вы не знаете, как выйти из этого положения. Вам хочется, чтобы кто-нибудь пожалел вас, приласкал, утешил. Вы не знаете, как попросить об этом, потому что воспитаны в западных правилах и традициях; поэтому вы начинаете торговаться, предлагая свое тело в обмен на утешение и ласку. Этот торг вполне обычен для женщины Запада, В конце концов, ей ведь приходится иметь дело с западным мужчиной, чье понятие о социальном обмене довольно-таки ограничено, и поэтому ему требуется задаток в форме секса, так как только такой вид сделки может его удовлетворить. Мисс Стерн, вы можете, если хотите, спать сегодня ночью со мной. Я поддержу вас и успокою, если вы в этом нуждаетесь.
Глаза ее увлажнились от благодарности и слишком большого количества выпитого вина.
— Да, с удовольствием.
* * *
Однако животное, таящееся внутри каждого человека, редко удается укротить хорошими намерениями. Когда, откликаясь на ласки Ханны, Николай ощутил исходящие от нее яркие и светлые пульсирующие волны, свойственные сексуальному возбуждению, ответ его не был продиктован одним лишь желанием защитить девушку от одиночества и страха.
Вся она была необыкновенно чуткой и чувствительной — живой комок нервов, отзывающийся на каждое прикосновение. Она была еще очень юной, а потому ему стоило некоторых усилий увлажнить ее лоно, сделать его скользким и гладким, но, несмотря на это маленькое, чисто техническое неудобство, ему без особого труда удалось довести ее до оргазма.
Глаза ее опять закатились, она умоляюще простонала:
— Нет... пожалуйста... Я не могу больше! Я умру, если это повторится еще раз!
Но она уже не могла сдерживаться; судороги, все убыстряясь и усиливаясь, сотрясли ее тело; она задыхалась и билась в четвертом оргазме, а Хел все длил и длил его до тех пор, пока ее ногти не впились в ворс пледа, яростно разрывая его.
Николай вспомнил предупреждение Ханы, ее просьбу не отравлять жизнь девушки, заставив ее потом вечно сравнивать и мучиться от этого сравнения; сам он не ощущал настойчивой необходимости достигнуть кульминации, а потому бережно опустил ее, на подушки, ласково поглаживая, успокаивая, чувствуя, как каждая мышца на: ее ягодицах, на животе и на бедрах дрожит от напряжения после многократных, следовавших один за другим оргазмов; она лежала неподвижно, в невыразимо сладком забытьи, чувствуя, как тает и плавится ее тело.
Вымывшись ледяной талой водой, Хел поднялся в мезонин, в свою спальню.
Через некоторое время он ощутил ее тихое, молчаливое приближение. Он подвинулся, давая ей поудобнее устроиться в своих объятиях, сжав ее ноги между своими ногами. Уже засыпая, она сонно пробормотала:
— Николай!
— Пожалуйста, не называйте меня по имени, — прошептал он.
На мгновение она умолкла.
— Мистер Хел! Вы только не пугайтесь, потому что это скоро пройдет. Но сейчас, в эту минуту, я влюблена в вас.
— Не будьте дурочкой.
— Знаете, чего я хотела бы?
Он не ответил.
— Я хотела бы, чтобы скорее наступило утро, и я могла бы выйти и собрать для вас букет цветов… Этих “Глаз Осени”, которые мы сегодня видели.
Он хмыкнул и еще крепче обнял ее.
— Спокойной ночи, мисс Стерн.
ЭШЕБАР
Было уже позднее утро, когда Хана услышала всплеск камня, упавшего а ручей. Выйдя из дома, она увидела Николая, передвигающего поющие камни; штаны его были закатаны до колен, с рук стекала вода.
— Получится ли у меня когда-нибудь что-нибудь из этого, Хана?
Она покачала головой:
— Только ты сможешь узнать об этом, Никко. Как Ханна? Все в порядке? Ты хорошо устроил ее там, наверху?
— Да. Я думаю, девушки уже нагрели воду. У тебя нет желания принять ванну вместе со мной?
— С удовольствием.
Они сидели лицом друг к другу, по обыкновению ласково переплетя ноги; глаза их были закрыты, тела стали словно бы невесомыми.
— Надеюсь, ты был добр к ней, — пробормотала Хана сонно.
— Да.
— А ты? Как это было для тебя?
— Для меня? — Он открыл глаза. — Мадам, есть ли у вас сейчас какие-нибудь срочные дела по расписанию?
— Мне нужно заглянуть в мой camet de bal<Бальный блокнотик (франц.) — книжечка, в которую девушки записывали кавалеров, заранее пригласивших их на танец>, но есть вероятность, что я найду минутку и для вас.
Вскоре после полудня, когда возникла хоть какая-то надежда, что местная телефонная связь заработает, Хел заказал разговор с Соединенными Штатами по тому номеру, который оставил ему Даймонд. Он решил сообщить Компании о том, что Ханна Стерн приняла решение вернуться домой, не трогая сентябристов. Он предвидел, какое удовлетворение доставит Даймонду мысль, что он напугал Николая Хела и вывел его из игры, но, так же как похвала этого человека не могла быть Хелу приятной, так и его насмешка не могла смутить его.
Хел знал, что пройдет больше часа, прежде чем медлительная и старчески неповоротливая телефонная сеть соединит его с нужным номером, и решил провести это время, осматривая свои владения. Он чувствовал себя беспечным, как мальчишка, ощущал необыкновенную доброжелательность ко всем и ко всему, наслаждаясь тем блаженным чувством легкой, беспричинной радости, какое охватывает человека, когда он только что столкнулся лицом к лицу с опасностью и счастливо избежал ее. Было множество неясных, но от этого не менее важных причин, по которым он очень боялся браться за дело, таившее в себе столько личностных напластований.
Он пробирался сквозь заросли бирючины на лужайках в восточной части сада, когда наткнулся на Пьера, как обычно пребывавшего в самом благостном настроении, созданном винными парами, смягчавшими резкость окружающего мира. Садовник поднял голову и, посмотрев на небо, изрек:
— Ах, месье. Скоро начнется гроза. Все приметы говорят об этом.
— О?
— О да, без всякого сомнения. Маленькие утренние облачка сбились в кучу на склоне ahunemendi. В полдень первый ursoa пролетел вверх по долине. Sagarra развернула свои листья по ветру. Это верные признаки. Гроза будет непременно.
— Это уж слишком, Нам хватило бы и маленького дождика.
— Что правда, то правда, месье. Но взгляните! Сюда идет месье Ле Каго. Как красиво он одет!
Ле Каго шел к ним через лужайку; он был все в том же помятом театральном костюме, что и позапрошлым вечером. Как только он подошел поближе, Пьер засеменил прочь, бормоча, что есть тысяча вещей, которыми ему немедленно надо заняться.
Хел поздоровался с Ле Каго.
— Что-то тебя давно не было видно, Беньят. Где тебя носило?
— Уф-ф! Я был в Ларро; проводил время с вдовушкой — помогал ей тушить пожар внизу живота.
Николай сразу заметил, что Ле Каго сам не свой, его шутка прозвучала без всякого выражения, точно он сострил по обязанности.
— Когда-нибудь, Беньят, эта вдовушка поймает тебя в ловушку, и тебе придется... В чем дело? Что случилось?
Ле Каго положил руки на плечи Хела.
— Плохие новости, мой друг. Случилась ужасная вещь. Эта девушка с пышной грудью... Твоя гостья...
Хел закрыл глаза и отвернулся. Помолчав немного, он тихо спросил:
— Убита?
— Боюсь, что так. Один из контрабандистов услышал выстрелы. К тому времени, когда он добежал до твоего коттеджа, она уже умерла. Они стреляли в нее... много, много раз.
Хел сделал медленный, глубокий вдох и задержал воздух в груди, некоторое время не выдыхая; затем он выдохнул его до конца, осознавая случившееся и оправляясь от первого удара, не разрешая себе поддаться мгновенному, ослепляющему и затуманивающему рассудок гневу. Стараясь ни о чем пока не думать, он направился обратно к замку; Ле Каго шел за ним, уважая молчание, которым, словно броней, окружил себя друг, и не пытаясь его разрушить.
Минуть десять Хел молча сидел на пороге комнатки, покрытой татами, глядя на сад; Ле Каго тяжело опустился рядом с ним. Наконец взгляд Хела снова стал собранным и твердым; он спросил ровным, без всякого выражения голосом:
— Ладно. Скажи мне: как они проникли в коттедж?
— Им и не нужно было этого делать. Они нашли ее на лугу, ниже ущелья. Она, по всей видимости, собирала цветы. Когда пришли контрабандисты, они увидели, что в руке у нее большой букет полевых цветов.
— Глупышка, — сказал Хел, и в голосе его прозвучало что-то, похожее на нежность, — Известно, кто это сделал?
— Да. Сегодня рано утром внизу, в деревне Лескюн, видели двух иностранцев. Их описания совпадают с внешностью того amerlo из Техаса, которого я встретил у тебя здесь, и этого жалкого арабского недоноска.
— Но как они могли узнать, где она? Только наши люди знали об этом.
— Здесь есть только один ответ. Кто-то сообщил им.
— Один из наших людей?
— Я узнаю это. Узнаю! — проговорил Ле Каго сквозь стиснутые зубы. — Я уже расспрашивал по округе. Рано или поздно я найду того, кто это сделал. А когда найду, то — клянусь пророческими яйцами Иосифа в Египте, — острый клинок моей макилы вонзится в его черное сердце!
Ле Каго был вне себя от стыда и гнева, что один из горцев, один из басков, так запятнал и унизил весь их народ.
— Что скажешь, Нико? Не следует ли нам заняться этим amerlo и арабом? Хел покачал головой:
— В этот момент они уже летят в Соединенные Штаты. Но их время еще придет.
Ле Каго с такой силой стукнул кулаками один о другой, что ободрал кожу на костяшках пальцев.
— Но почему, Нико?! Зачем убивать такую пышечку? Что плохого она могла сделать, эта бедная невинная дурочка?
— Они хотели помешать мне сделать кое-что. Они думали, что избавят меня от долга перед дядей, убив племянницу.
— Они, конечно, просчитались?
— Конечно.
Хел выпрямился; мозг его заработал в другом направлении.
— Ты поможешь мне, Беньят?
— Помогу ли я тебе? Воняет ли твоя моча, когда ты поешь спаржи?
— Все Французские международные силы безопасности в этой части страны поставлены на ноги. У них есть приказ уничтожить меня, если только я попытаюсь выйти за пределы этой области.
— Уф-ф! Единственная прелесть Сил безопасности состоит в их полнейшем, вошедшем в легенду идиотизме.
— И все же они попытаются помешать мне. И им это может удаться. Нам нужно нейтрализовать их. Ты помнишь Мориса де Ландэ?
— Человека, которого они называют Гном? Да, конечно.
— Мне надо связаться с ним. Мне понадобится его помощь, чтобы спокойно проникнуть в Англию. Сегодня ночью мы перейдем через горы в Испанию, в Сан-Себастьян. Потом мне будет нужна рыбацкая лодка, чтобы проплыть вдоль побережья до Сен-Жан-де-Лу. Ты сможешь это устроить?
— Станет ли корова лизать соляной столб, в который превратилась жена Лота?
— Послезавтра я вылетаю из Биаррица в Лондон. Эти ублюдки будут наблюдать за аэропортами. Но их сеть слишком редкая, ее ячейки слишком велики, и это нам на руку. Я хотел бы, чтобы начиная с этого дня к местным властям поступали сведения, будто меня видели в Олороне, в По, в Байонне, в Сен-Ан-грасе и в До — везде в одно и то же время. Нужно создать невообразимую путаницу сообщений из разных концов, так, чтобы сообщение, которое поступит из Биаррица, прозвучало незаметно в этом потоке информации. Можно это устроить?
— Можно ли это устроить? А может ли... Я не могу припомнить никакой старинной поговорки для этого случая. Да, это можно устроить. Снова вернулись старые времена, а?
— Боюсь, что ты прав.
— Ты, разумеется, возьмешь меня с собой?
— Нет. Такие вещи не для тебя.
— Ола! Надеюсь, что седина в моей бороде не может обмануть тебя. В этом теле живет юноша, мальчик! Самый что ни на есть юнец, в полном смысле этого слова!
— Не в этом дело. Если бы нужно было ворваться в тюрьму или убрать сторожевые посты, никто не смог бы помочь мне лучше, чем ты. Но здесь речь идет не о мужестве, не об отваге. Это дело тонкое, тут нужна только ловкость — и ничего больше.
Как Ле Каго обычно делал, находясь вне дома, на открытом воздухе, он отвернулся и расстегнул брюки, чтобы облегчиться, не переставая в то же время повторять:
— Ты считаешь, что я не способен на хитрости, на уловки? Да я — сама хитрость, само коварство! Я, как хамелеон, могу слиться с окружающей обстановкой!
Хел не мог сдержать улыбки. Этот, сам сотворивший свой образ, народный герой, ослепительный в своем помятом вечернем костюме конца девятнадцатого века, с хрустальными пуговицами, сверкавшими в солнечных лучах на переливающемся всеми цветами радуги парчовом жилете, с беретом, низко надвинутым на темные очки, со своей ярко-рыжей, со стальными проблесками, бородой, закрывавшей чуть ли не весь его шелковый шарф, — этот человек с гордостью заявлял, что он необычайно хитер и ловок и обладает абсолютно неприметной внешностью, не привлекающей к себе внимания окружающих. При этом он стоял в комичной позе, зажав под мышкой старую, побывавшую в боях макилу, и водил рукой, разбрызгивая струйки, точно школьник.
— Нет, я не хочу, чтобы ты ехал со мной, Беньят. Ты больше поможешь мне, если устроишь все то, о чем я тебя просил.
— А после этого? Что я буду тут делать, пока ты там будешь развлекаться в свое удовольствие? Молиться и бить баклуши?
— Я скажу тебе, что ты будешь делать. Пока меня не будет, ты можешь заняться приготовлениями к исследованию пещеры. Переправь вниз все остальное необходимое нам оборудование. Водонепроницаемые костюмы. Баллоны с воздушной смесью. Когда я вернусь, мы попытаемся пройти пещеру от начала до конца. Ну как?
— Это, конечно, лучше, чем ничего. Но все же не слишком много.
Из дома вышла служанка и сообщила Хелу, что его хотят видеть в замке.
Он нашел Хану в буфетной; она стояла, держа в руке телефонную трубку и прикрывая ее ладонью.
— Это мистер Даймонд: тебя соединили по твоему заказу.
Хел посмотрел на трубку, затем опустил глаза, глядя в пол.
— Скажи ему, что я скоро увижусь с ним.
* * *
Они закончили свой ужин в комнате, устланной татами, и теперь молча глядели, как вечерние тени, наплывая, сгущаясь, то и дело изменяясь, окутывают сад. Николай сказал Хане, что должен уехать приблизительно на неделю.
— Это связано с Ханной?
— Да.
Не было смысла говорить ей о том, что девушка умерла.
Помолчав немного, она сказала:
— Когда ты вернешься, срок моего пребывания здесь будет почти на исходе.
— Знаю. К тому времени ты должна будешь решить, хочешь ли ты и дальше жить вместе со мной.
— Да.
Она опустила глаза, и впервые, с тех пор как он ее знал, на щеках ее вспыхнул легкий румянец.
— Никко? Это было бы очень глупо, если бы мы решили пожениться?
— Пожениться?
— Нет, ничего, не обращай внимания. Сама не знаю, что это мне вдруг взбрело в голову. Не думаю, чтобы мне действительно этого когда-нибудь захотелось.
Чуть коснувшись подобной возможности, она тотчас отпрянула, робко ускользая от его ответа, не дожидаясь, пока он произнесет первое слово.
Несколько минут Хел сидел, глубоко задумавшись.
— Нет, это совсем не глупо. Если ты решишь посвятить мне целые годы своей жизни, то мы, без сомнения, должны сделать что-то, чтобы твое будущее было обеспечено материально. Поговорим об этом, когда я вернусь.
— Я больше никогда не скажу об этом ни слова.
— Я понимаю, Хана. Но я напомню тебе.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
УТТЭГАЭ
СЕН-ЖАН-ДЕ-ЛУ — БИАРРИЦ
Открытая рыбацкая лодка взрезала серебрящуюся ртутным блеском, чуть колышущуюся на воде лунную дорожку; луна стояла еще совсем низко над морем, и весь пейзаж напоминал акварель, не отличающуюся высоким художественным вкусом. Дизельный мотор астматически задохнулся — лодка остановилась. Нос ее накренился, а дно с хрустом проехалось по морской гальке, когда суденышко подтащили ближе к берегу. Хел соскользнул за борт, стоя по колено в волнах вздымавшегося прилива, закинул за плечо рюкзак. Он помахал рукой, в ответ последовало какое-то неясное ответное движение в лодке, тогда он повернулся и побрел к пустынному берегу; его холщовые штаны намокли и отяжелели от воды, матерчатые туфли на веревочной подошве увязали в песке. Мотор кашлянул и начал ритмично постукивать; лодка, удаляясь в открытое море, двигалась вдоль мглистых, матово-черных очертаний побережья по направлению к Испании.
С кромки дюны ему видны были огни кафе и баров, полукругом огибавших маленькую гавань Сен-Жан-де-Лу, где рыбацкие лодки сонно покачивались на темной маслянистой воде. Перекинув рюкзак на другое плечо, Хел направился к “Кафе Кита”, чтобы подтвердить свой, сделанный по телеграфу, заказ на обед. Владелец кафе раньше был шеф-поваром в Париже; выйдя на пенсию, он вернулся к себе домой, в деревню. Ему доставляло несказанное удовольствие демонстрировать время от времени свое искусство, особенно когда месье Хел давал ему carte blanche<Полную свободу действий (франц.)> с точки зрения выбора блюд и расходов на их приготовление. Обед следовало приготовить и сервировать у месье де Ландэ, “чудесного маленького джентльмена”, который жил в большом старом доме ниже по побережью и которого никогда не видели на улицах Сен-Жан-де-Лу, так как его облик мог бы вызвать нежелательные замечания, а возможно, даже и насмешки плохо воспитанных мальчишек. Месье де Ландэ был чуть побольше метра ростом, хотя ему уже и перевалило за шестьдесят.
* * *
Когда Хел негромко постучал в заднюю дверь, мадемуазель Пинар осторожно выглянула в щелку между занавесками; лицо ее тут же расплылось в широкой улыбке.
— Ах, месье Хел! Заходите же! Прошло уже столько времени с тех. пор, как вы в последний раз, заглядывали к нам! Входите же, входите! Ах, вы совсем промокли! Месье де Ландэ с нетерпением ожидает обеда.
— Мне не хотелось бы оставлять лужи у вас на полу, мадемуазель Пинар. Может быть, вы разрешите мне снять брюки?
Мадемуазель Пинар вспыхнула и легонько, с явным удовольствием хлопнула его по плечу.
— О, месье Хел! Ну разве можно такое говорить? О, мужчины, мужчины!
В соответствии с правилами издавна установившегося между ними невинного, вполне целомудренного флирта, она отзывалась на его ухаживанья с волнением и плохо скрываемым удовольствием. Мадемуазель Пинар было слегка за пятьдесят — ей всегда, насколько Хел помнил, было слегка за пятьдесят. Высокая и сухощавая, с сухими, нервными руками и резкой, порывистой походкой, с лицом слишком длинным для ее маленьких глазок и тонкой линии рта, ибо большую его часть занимали лоб и подбородок, она выглядела бы, пожалуй, даже уродливой, если бы не доброта и мягкость, пронизывающие ее облик. Мадемуазель. Пинар была сделана из того же теста, что и все старые девы, и ее незапятнанную, внушающую искреннее уважение добродетель ни в коей мере не мог бы умалить тот факт, что на протяжении тридцати лет она была компаньонкой, нянькой и любовницей Бернара де Ландэ. Она была из тех женщин, которые восклицают “Zut!”<Возмутительно! Букв. “Дьявол! Черт!” (франц.)> или “Ма foi!”<Как можно! Букв. “Клянусь честью!” (франц.)>, когда кто-нибудь не на шутку рассердит их, выйдя за рамки приличий.
Провожая Хела до комнаты, которая всегда отводилась ему, когда он гостил в этом доме, она тихо, вполголоса заметила:
— Месье де Ландэ нездоров, вы знаете. Я рада, что он проведет сегодняшний вечер в вашем обществе, но вы должны быть очень осторожны. Он уже близок к Богу. Остались какие-то недели, в лучшем случае, месяцы — так сказал мне врач.
— Я буду осторожен, дорогая. Ну вот мы и пришли. Не хотите ли зайти ко мне, пока я буду переодеваться?
— О, месье!
Хел пожал плечами:
— Ну что ж, как хотите. Но придет день, и крепость падет, мадемуазель Пинар. И тогда... Ах, тогда...
— Чудовище! Ведь месье де Ландэ ваш добрый друг! О мужчины!
— Все мы жертвы наших страстей, мадемуазель. Беспомощные жертвы. Скажите, обед готов?
— Старший повар и его помощники целый день возились на кухне — просто ужас, что они там устроили! Так что все в полном порядке, все готово.
— Тогда увидимся за обедом. Там мы сможем втроем удовлетворить нашу страсть.
— О, месье!
* * *
Они обедали в самой большой комнате в доме, по стенам которой тянулись полки с книгами. Книги на них громоздились горами и были свалены в кучи в полнейшем беспорядке, свидетельствовавшем о страсти де Ландэ к наукам. Хотя есть и читать в одно и то же время де Ландэ считал вопиющим нарушением всяческих приличий, смешивающим к тому же одну его страсть с другой, лишая оба этих занятия немалой доли наслаждения, — но ему пришла в голову прекрасная идея соединить библиотеку и столовую, чтобы без промедления переходить от одного вида удовольствия к другому, так что длинный и узкий трапезный стол служил одновременно обеим этим целям. Сотрапезники расположились на одном конце стола — Бернар де Ландэ во главе, Хел по правую руку, а мадемуазель Пинар — по левую. Как и у всей мебели в доме, ножки у стола и у стульев были немного подрезаны, так что они были слегка высоковаты для де Ландэ и чуть-чуть низковаты для его нечастых гостей. Такова — как сказал однажды де Ландэ Хелу — природа всякого компромисса: условия, которые не удовлетворяют ни одну из сторон, но дают каждой весьма приятное и успокаивающее ощущение, что и другому не лучше.
Обед подходил к концу, и они предавались отдыху, ведя легкую и непринужденную беседу в перерывах между блюдами. Им подали икру с берегов Невы с горячими блинами на специальных салфетках; за нею последовало жаркое из барашка “по-королевски” (де Ландэ нашел, что подливка к нему слишком отдает мятой); было тут и филе морского языка “а ля шато-икем”, и куропатки, запеченные в золе (де Ландэ заметил, что для настоящего аромата лучше было бы взять древесину грецкого ореха, однако он счел и угли, оставшиеся от сожжения дубовых поленьев, вполне достойными и придающими кушанью приятный вкус и аромат); за этим последовало блюдо из молодого ягненка “а-ля Эдуард VII” (де Ландэ выразил сожаление, что оно недостаточно охлаждено, но он понимал, в какой спешке готовился обед для месье Хела), рис по-гречески (многовато красного перца, что де Ландэ отнес на счет места рождения повара), сморчки (маловато лимонного сока, в чем де Ландэ усмотрел проявление скверного характера кулинара), корешки флорентийских артишоков (резкое несоответствие между швейцарским сыром и пармезаном в соусе, причиной которого, по мнению де Ландэ, служили упрямство и извращенный вкус этого кашевара) и, наконец, салат по-датски (который де Ландэ, хотя и не без легкого сожаления, нашел превосходным).
От каждого из этих блюд де Ландэ пробовал совсем понемножку, что позволяло ему одновременно сохранять ощущение вкуса и аромата всех подаваемых кушаний. Его сердце, печень и пищеварительная система были в таком плачевном состоянии, что врач прописал ему строгую диету из самой пресной пищи. Хел вообще привык ограничивать себя в еде, а потому тоже ел очень мало. Мадемуазель Пинар, правда, не страдала отсутствием аппетита, однако ее понятия об изысканных манерах и безупречном поведении за столом предполагали отщипывание крохотных кусочков пищи и медленное, тщательное их пережевывание, причем жевала она в основном передними зубами, как-то по-заячьи вытянув вперед губы и то и дело грациозным движением поднося к ним салфетку. Одной из причин, почему хозяин “Кафе Кита” так любил готовить для Хела эти, случавшиеся время от времени, скромные трапезы, были пиры, которые он задавал своим друзьям и многочисленному семейству по вечерам в такие деньки.
— Это просто ужасно, как мало мы с тобой едим, Николай, — произнес де Ландэ своим удивительно глубоким и низким голосом. — Ты, с этим твоим монашеским аскетизмом в еде, и я, с моим урезанным Господом телосложением! Когда я вот так, по капельке, клюю с тарелки, я чувствую себя, как богатый десятилетний мальчишка в роскошном борделе!
Мадемуазель Пинар укрылась на мгновение за своей салфеткой.
— А эти наперстки с вином! — горестно сетовал де Ландэ. — Ах, подумать только, до чего же низко я пал! И это человек, который, благодаря своим познаниям и деньгам, превратил обжорство в высочайшее искусство! Судьба, вероятно, смеется надо мной, или уж я и не знаю, что тут еще сказать! Ты только взгляни на меня! Я ем так, словно анемичная монахиня, исполняющая епитимью в наказание за свои грешные мечты о юном священнике!
Салфетка вновь прикрыла стыдливый румянец мадемуазель Пинар.
— Ты так серьезно болен, мой старый, дорогой друг? — спросил Хел. Они привыкли говорить между собой обо всем открыто и прямо.
— Я болен смертельно. Мое несчастное сердце больше похоже на губку, чем на насос. Я отошел от дел уже — сколько там? Пять лет тому назад? И в течение четырех из них от меня не было никакого толку милой мадемуазель Пинар — ну разве что в качестве наблюдателя.
Слева от него опять взметнулась салфетка.
В конце обеда подали мороженое, фрукты, различные засахаренные сладости — но никаких коньяков или аперитивов, — после чего мадемуазель Пинар удалилась, предоставляя мужчинам возможность поговорить о своих делах.
Де Ландэ слез со стула и направился к камину; два раза по пути он останавливался, чтобы передохнуть; наконец он уселся поближе к огню на низеньком кресле; ноги его тем не менее не доставали до пола, и ему пришлось вытянуть их перед собой.
— Для меня все стулья — chaises longues<Шезлонги; буквально — “длинные стулья” (франц.)>, друг мой, — засмеялся он, усевшись. — Ладно, так что же я могу для тебя сделать?
— Мне нужна помощь.
— Ну еще бы! Какими бы хорошими друзьями мы ни были, думаю, ты никогда не приплыл бы ко мне на лодке глухой ночью только ради того, чтобы вкусить от ужина, далеко не отдав ему должного. Ты знаешь, что я уже несколько лет не занимаюсь сбором информации, но у меня кое-что осталось от старых времен, так что я помогу тебе, если только это окажется в моих силах.
— Должен сказать тебе, что они забрали мои деньги. Я не смогу заплатить тебе тотчас же. Де Ландэ пренебрежительно отмахнулся:
— Я пришлю тебе счет из преисподней. Ты узнаешь его по обожженным краям. Это один человек или правительство?
— Правительство, Мне нужно попасть в Англию. Меня уже будут поджидать там. Дело это очень трудное, так что мои аргументы против них должны быть чрезвычайно серьезными.
Де Ландэ вздохнул.
— Ах, боже мой! Если бы только это была Америка! У меня есть против них кое-что такое, что заставило бы даже Статую Свободы лечь на спину и раздвинуть ноги! Но Англия? Ничего особенного. Так, отдельные обрывки. Некоторые, правда, довольно-таки грязные, но ничего по-настоящему значительного.
— А что у тебя там?
— О, как обычно. Гомосексуализм на иностранной службе...
— Это не новость.
— На этом уровне материал представляет интерес. К тому же у меня есть фотографии. Трудно найти что-либо более смешное и нелепое, чем те позы, которые принимает мужчина, занимающийся любовью. В особенности, если он уже не молод. Так, что же у меня там еще имеется? А... Парочка скандалов в королевском семействе. Обычные политические грешки. Убийство неугодных политиков. Прекращение расследования по делу об аварии с самолетом, которая стоила жизни... ну, ты помнишь.
Де Ландэ поднял глаза к потолку, припоминая, какие еще компрометирующие сведения есть у него в запасе.
— О, еще документы, свидетельствующие о том, что связь между арабами, с их нефтью и той выгодой, которую они получают от нее, и лондонским Сити гораздо более тесная, чем принято думать. Есть также целая куча всякой дряни на отдельных членов правительства — касающейся, в основном, финансовых и сексуальных извращений. Ты абсолютно уверен, что тебе не нужно ничего на Соединенные Штаты? У меня тут такое, что, если бы пустить это в ход, поднялся бы страшный трезвон. Это и продать-то почти невозможно. Слишком сильный заряд, чтобы его можно было как-нибудь использовать. Все равно что бить по яйцу кувалдой.
— Нет, это должно быть об англичанах. У меня нет времени действовать окольными путями, вызывая косвенное давление Вашингтона на Лондон.
— Хм-м-м. Знаешь что? А почему бы тебе не взять все сразу? Договоримся о целой серии публикаций, чтобы залпы следовали один за другим, скандал за скандалом, подрывая все те основы, на которых строится доверие общественности, — знаешь, как это бывает? Одного прутика, конечно, недостаточно, чтобы пройти через болото, но, если их много, можно настелить гать и тогда... Кто знает? Это лучшее, что я могу тебе предложить.
— Да, пожалуй, твой план верен. Все, как обычно? Я беру с собой фотокопии, Мы запускаем в действие систему “отпущенной кнопки”. Первые публикации — в немецких журналах?
— До сих пор это срабатывало. Так ты уверен, что не хочешь заняться бронзовой плевой Статуи Свободы?
— Мне просто в голову не приходит, что бы я мог с ней сделать?
— Ну, немного пальпировать, в худшем случае. Ладно... Ты останешься с нами до утра?
— Если мне будет позволено. Завтра в полдень я вылетаю из Биаррица, а до этого мне лучше не высовываться. Местные власти готовят мне сюрприз.
— Печально. Им следовало бы беречь и охранять тебя как последнего оставшегося в живых представителя редкого вида существ. Знаете, я думал о вас в последнее время, Николай Александрович. Не часто, по правде говоря, но достаточно глубоко и напряженно. Не часто, потому что, когда человек слышит, как Судьба стучится в его дверь, и он поскуливает, жалея самого себя в преддверии близкого конца, он не тратит особенно много времени на то, чтобы размышлять об актерах, игравших второстепенные роли в фарсе его жизни. Человек — существо эгоцентрическое, и для него почти невыносимо сознавать, что он представляет собой фигуру незначительную, второстепенную в любом жизнеописании, кроме своего собственного. У меня всего лишь эпизодическая роль в вашей жизни, у вас — в моей. Мы с вами знаем друг друга уже более двадцати лет, но, если исключить дела (а человеку всегда следует исключать дела), мы в общей сложности не более двенадцати часов беседовали по-настоящему, пытаясь заглянуть в умы и сердца друг друга, открывая друг другу свои истинные мысли и чувства. Таким образом, я знаю вас, Николай, всего лишь половину суток, И это, на самом деле, не так уж плохо. В большинстве своем добрые друзья и женатые пары (что редко совпадает) не могут похвастаться двенадцатью часами искреннего интереса друг к другу и задушевного разговора, и это после целой жизни, проведенной под одной крышей, во взаимных придирках и ссорах, размолвках и бесконечных притязаниях. Так вот... Я знал вас всего-навсего полсуток, мой друг, и за это время я полюбил вас, Я очень высоко ценю себя за то, что сумел совершить такой подвиг, поскольку вы далеко не тот человек, которого легко полюбить. Восхищаться? Да, без сомнения. Уважать? Если страх является частью уважения, тогда, конечно. Но любить? О, это совсем другое дело. Потому что в любви всегда есть желание прощать, а вы — не тот человек, который легко поддается прощению. Наполовину — праведник, подвижник, аскет, наполовину — хищник, разрушитель, варвар, в одном своем обличье вы стоите выше прощения, в другом — ниже его. И всегда — яростно его отвергая. У тех, кто вас знает, возникает такое чувство, что человеку, прощающему вас, не будет от вас прощения. (Возможно, в этом не заложено особенно глубокого смысла, зато звучит красиво, а у песни должны быть не только слова, но и мелодия.) И вот после этих двенадцати часов нашего знакомства я могу сжато обрисовать вашу сущность, дать вам краткое и четкое определение; я назвал бы вас средневековым антигероем.
Хел улыбнулся:
— Средневековый антигерой? Ради всего святого, что это значит?
— Кто из нас говорит, вы или я? Дайте же мне высказать свою мысль, помолчите хоть немного! Надо же иметь хоть капельку уважения к умирающему! Это связано с вашей японской сущностью — японской, я имею в виду, в отношении воспитания и культуры. Только в Японии развитие классической культуры совпало со средневековьем. На Западе философия, искусство, политические и общественные идеалы — все это развивалось до или после средневекового периода; единственным исключением тут является великолепный каменный мост, соединяющий человека с Богом, — собор. Только в Японии феодализм был одновременно и временем расцвета философии. Мы, люди Запада, прекрасно можем представить себе воина-священника, воина-ученого, далее воина-промышленника. Но воин-философ? Нет, этот образ, в нашем представлении, противоречит всем понятиям здравого смысла. Мы говорим о “смерти и насилии” так, словно это два проявления одного и того же начала, словно они рождены одним и тем же источником. На самом же деле смерть — полная противоположность насилию, которое всегда теснейшим образом связано с борьбой за жизнь. Наша философская мысль сосредоточена на том, как управлять жизнью; ваша — на том, как управлять смертью. Мы ищем понимания; вы — достоинства. Мы учимся захватывать; вы — отпускать. Даже обозначение “философ” неточно и вводит нас в заблуждение, так как наши философы одержимы вечным желанием разделить с другими (а в действительности — навязать другим) свои взгляды; в то время как ваши стремятся (быть может, эгоистически) к достижению своего собственного, огражденного от всего остального мира, душевного покоя. Для человека, воспитанного на Западе, есть что-то раздражающе женственное (в смысле “янь” — энергичности, если такое словообразование не оскорбляет ваш слух) в вашем взгляде на мужественность. Вернувшись с поля битвы, вы тотчас же облачаетесь в легкие, изящные одежды и прогуливаетесь по саду, с восхитительной кротостью и сочувствием глядя на опадающие лепестки вишен; мужественность для вас — это сочетание нежности и отваги; нам это кажется по меньшей мере странным, если не сказать лицемерным. Да, кстати, как поживает ваш сад?
— Потихоньку обретает свой облик.
— То есть?
— С каждым годом он все более стремится к простоте.
— Вот! Вы видите? Эта проклятая японская склонность к парадоксам, которые оборачиваются силлогизмами! Посмотрите на себя. Воин-садовник! Вы и в самом деле японец времен средневековья, как я и сказал. И вы в то же время антигерой — но не в том смысле, в каком критики и ученые, с жадностью набрасываясь на летописи, исторические документы и романы, употребляют (следовало бы добавить — ошибочно) этот термин. Те, кого они называют антигероями, — на самом деле или непривлекательные герои или же обаятельные злодеи — вроде тупого толстяка-полицейского или Ричарда III. Истинный антигерой — это тот же герой, только обернувшийся к нам другой своей стороной, а вовсе не клоун в главной роли и не один из зрителей, вырвавшийся на сцену, чтобы осуществить свои безумные фантазии. Как и классический герой, антигерой ведет массы к спасению. Существовало такое время в комедии человеческого развития, когда спасение, казалось, было заключено в упорядоченности и организации, и все величайшие герои Запада, сплачивая своих сторонников и последователей, вели их на битву против своего вечного и главного врага — хаоса. Теперь мы знаем, что наш главный враг не хаос, а организованность; не различие, а подобие; не примитивизм, а прогресс. И новый герой — антигерой — это тот, кто наделен способностью и мужеством брать штурмом крепость организации, разрушать застывшие системы. Мы сознаем теперь, что спасение народов в этом всеобщем освободительном отрицании, но мы все еще не знаем, как далеко оно простирается.
Де Ландэ остановился на минутку, чтобы перевести дыхание, и уже открыл было рот, чтобы продолжать. Но тут взгляд его случайно встретился со взглядом Хела и он рассмеялся.
— О, довольно! Пожалуй, мне следует на этом закончить. Если вдуматься, я говорил все это совсем не для вас.
— Я уже давно это заметил.
— По условиям классической западной трагедии, герою перед смертью предоставляется возможность произнести длинный монолог. С той минуты, как он попал в безжалостные жернова Судьбы, которые неминуемо доведут его до окончательной развязки, ничто из того, что он скажет или сделает, не может изменить его участи. Однако ему позволяют высказаться, в долгих и горестных сетованиях излить свою обиду на несправедливость богов и их приговора; он может сделать это в какой угодно форме, даже ямбическим пентаметром.
— Даже если этот его монолог прервет общее развитие сюжета?
— К чертовой матери все это! За два часа блаженного ухода от действительности, за возможность без всякого риска для себя пережить разнообразные опасности, гибель, хоть ненадолго почувствовать себя героем, зритель вполне может пожертвовать парой минут философских раздумий и глубокомысленных высказываний. Не валено, уместны ли они тут по ходу пьесы или нет. Впрочем, ты можешь смотреть на это и по-другому. Ну что ж. Скажи мне, помнят ли еще правительства человека по имени “Гном”? По-прежнему ли они переворачивают все вверх дном, пытаясь отыскать его логово, и скрежещут зубами от бессильной ярости?
— Да, Морис, они не оставляют своих попыток. Как раз накануне ко мне пожаловал один такой подонок, amerlo, — он интересовался тобой. Он бы отдал свой член вместе с яйцами, чтобы только выведать, каким образом ты добываешь свою информацию.
— Думаешь, отдал бы? Хотя, будучи amerlo, он, вероятно, не слишком рисковал. Ну, и что же ты сказал ему?
— Разумеется, все, что мне известно.
— Значит, ничего. Прекрасно. Искренность — величайшая из добродетелей. Знаешь, на самом деле у меня нет для этого каких-либо особенно сложных или изощренных способов, В действительности и Компания, и я питаемся от одного и того же источника. Я получаю доступ к “Толстяку” благодаря одному из высших компьютерных рабов, человеку по имени Луэллин, который за определенную плату оказывает мне соответствующие услуги. Мое искусство заключается только в том, что я лучше других умею к двум прибавить два. Вернее, если уж быть совсем точным, я могу сложить полтора и еще один и две трети так, чтобы в результате получить десять. Я ничуть не лучше информирован, чем они; я просто-напросто проворнее и умнее их.
Хел засмеялся.
— Чего бы только они не дали, чтобы обнаружить, где ты скрываешься, и заставить тебя замолчать.
— Х-ха! Мысль об этом озаряет мои последние дни, Николай. Быть вечной помехой, раздражать этих лизоблюдов, этих лакеев на побегушках у правительств — ради этого стоило жить. И жить, постоянно рискуя, никогда не имея уверенности в завтрашнем дне. Когда твой бизнес связан с информацией, ты не можешь долго хранить свои запасы на полке. В отличие от коньяка, информация с возрастом становится все дешевле. Нет ничего скучнее вчерашних грехов. Случалось иногда так, что я платил за какие-либо факты большие деньги, и все это оказывалось впустую, так как эта же информация каким-то образом просачивалась в прессу. Помню, как я купил в Соединенных Штатах горяченькую — просто пальцы обожжешь — новость; со временем она получила название “Уотергейтского дела”. И вот, пока этот товар томился себе преспокойненько у меня на полке в ожидании тебя или еще кого-нибудь из международников, кому он мог бы понадобиться в качестве средства нажима на американское правительство, парочка пронырливых репортеров, пронюхав про это дельце, усмотрела в нем отличную возможность составить себе кругленький капиталец — и вуаля! Материал этот мгновенно потерял для меня и для кого бы то ни было всяческую ценность. Со временем каждый из преступников пишет книгу или делает телевизионную программу, с гордостью выставляя напоказ свое участие в нарушении американского законодательства, и каждый из них получает за это щедрый куш от безмозглой американской публики, которая, как видно, имеет особую склонность к тому, чтобы ее тыкали носом в ее собственное дерьмо. Не кажется ли тебе несправедливым, что я теряю несколько сотен тысяч, оставляя отличный материал гнить на полках, в то время как какой-нибудь заправский негодяй сколачивает себе состояние, стряпая телевизионные шоу с этой английской пиявкой, которая хочет всем продемонстрировать, что за деньги она вынюхает что угодно и у кого угодно, Айди Амин? Да, таковы вот особенности моего ремесла.
— Ты всю жизнь занимался исключительно информацией, Морис?
— Ну, если не считать того короткого периода, когда я был профессиональным игроком в баскетбольной команде.
— Ах ты старый осел!
— Послушай, давай немного поговорим серьезно. Ты сказал, что дело, которое тебе предстоит, обещает быть трудным. Я не беру на себя смелость давать тебе какие-либо советы, но подумал ли ты о том. что прошло уже некоторое время, с тех пор как ты не занимался подобными делами? Ты уверен, что ты сейчас в достаточно хорошей форме, что ум твой все так же гибок, что ты по-прежнему можешь работать напряженно, мгновенно реагируя на ситуацию?
— Более или менее. Эти годы я без конца лазил по пещерам, так что страху не удалось во мне особенно угнездиться. К тому же, на счастье, я буду действовать против англичан.
— Да, это действительно большая удача для тебя. Парни из MI-5 и MI-6 имеют обыкновение пускаться на такие тонкие уловки, что их совершенно невозможно заметить, И все же... Что-то здесь не так, Николай Александрович. Что-то в вашем тоне смущает меня. Не то чтобы это было сомнение, но, мне кажется, в нем звучит нотка какого-то опасного фатализма. Вы что, заранее решили, что проиграете?
Хел помолчал минутку.
— Вы очень проницательны, Морис.
— C’est mon metier<Это моя профессия (франц.)>.
— Знаю. Да, во всем этом деле и правда чего-то не хватает, а чего-то даже чересчур много. В этом деле нет логики, все оно какое-то сумбурное, нечистое. Я прекрасно сознаю, что, возвращаясь к своей профессии, уже после того как я отошел от нее, я бросаю вызов закону кармы, закону воздаяния и возмездия. Думаю, это дело в конце концов уничтожит меня. Не та конкретная задача, которая мне сейчас предстоит. Полагаю, мне не потребуется чрезмерных усилий, чтобы освободить этих сентябристов от тяжкого бремени их собственного существования. Все это будет ничуть не сложнее и не опаснее, чем бывало прежде. Но вот после того, как я это сделаю, ситуация, по всей вероятности, станет довольно-таки липкой и грязной. Вне всякого сомнения, будет предпринята попытка наказать меня. Я могу принять это наказание как должное, но могу и воспротивиться. В том случае, если я не приму его, мне придется вновь заняться моей прежней деятельностью. Я чувствую некоторую... — он пожал плечами, — ...некоторую душевную усталость. Не то чтобы это было смирение и полная покорность судьбе, нет, я бы, скорее, назвал это опасным безразличием. Возможно, если поступки, оскорбляющие мое достоинство, станут накапливаться, у меня не будет особенных причин цепляться за жизнь.
Де Ландэ кивнул. Это было именно то, что он почувствовал в Хеле.
— Понимаю. Позволь мне предложить тебе кое-что, мой старый и добрый друг. Ты говоришь, что правительства все еще оказывают мне честь, горя желанием увидеть меня мертвым. Они бы многое дали за то, чтобы узнать, кто я и где меня искать. Если тебе придется туго, ты можешь, с моего разрешения, пожертвовать этой информацией.
— Морис!
— Нет, нет! Это вовсе не внезапный приступ донкихотства, не отчаянный прилив мужества. Я слишком стар для того, чтобы заразиться этой детской болезнью. Это будет наша последняя шутка, последняя, которую мы сыграем с ними. Понимаешь, ты заключишь с ними сделку, но ларчик-то окажется пуст! К тому времени, когда они прибудут сюда, меня уже здесь не будет.
— Благодарю тебя, но я не могу этого сделать. Не из-за тебя, а из-за себя самого. — Хел поднялся. — Ну что ж, мне надо немного поспать. Следующие двадцать четыре часа будут для меня напряженными. Потребуется, в основном, работа ума, изворотливость и сильная физическая нагрузка — так что ни отдохнуть, ни освежиться. Я уйду незадолго до рассвета.
— Прекрасно. Что касается меня, думаю, я просижу еще несколько часов, вспоминая о наслаждениях этой грешной жизни.
— Ну что ж. До свидания, мой старый друг.
— Нет, не до свидания, Николай.
— Это так скоро?
Де Ландэ кивнул.
Хел наклонился и поцеловал его в обе щеки.
— Прощай, Морис.
— Прощай, Николай.
Хел был уже у двери, когда голос друга заставил его остановиться.
— Николай, не мог бы ты сделать мне маленькое одолжение?
— Все, что угодно.
— Эстель была очень добра ко мне все эти годы. Ты знаешь, что ее зовут Эстель?
— Нет, я не знал этого.
— Так вот, мне хотелось бы сделать для нее что-нибудь особенное — вроде прощального подарка. Не мог бы ты заглянуть к ней? Ее комната вторая от лестницы. А после скажи ей, что это был подарок от меня.
Хел кивнул:
— Это будет удовольствием для меня, Морис.
Де Ландэ смотрел на угасающий огонь.
— Будем надеяться, для нее тоже, — пробормотал он.
* * *
Хел так рассчитал свое время, чтобы прибыть в аэропорт Биаррица в последнюю минуту и как можно меньше быть на виду. Он всегда не любил Биарриц — баскский только по своему географическому местоположению; немцы, англичане и весь этот интернациональный сброд испакостили его, превратив в нечто вроде Брайтона на побережье Бискайского залива.
Он не пробыл еще и пяти минут в зале ожидания, как уловил своим внутренним чувством направленное на него напряженное наблюдение; он ожидал этого, зная, что его будут искать во всех аэропортах. Облокотившись о стойку бара и потягивая ананасовый сок, Хел быстро взглянул на толпу. Он тут же выхватил из нее взглядом молодого офицера Французской службы специального назначения, переодетого в штатское. Оторвавшись от стойки, Хел не спеша направился прямо к нему, чувствуя, как растет напряжение и замешательство молодого человека в темных солнечных очках по мере его приближения.
— Простите, месье, — произнес Хел по-французски с сильным немецким акцентом. — Я только что приехал и не знаю, как мне отсюда попасть в Лурд. Вы не подскажете мне, какой будет ближайший рейс?
Молодой агент неуверенно всматривался в лицо Хела. В общих чертах внешность этого человека отвечала имевшемуся у него описанию, за исключением глаз, которые были темно-карими, (Хел поставил коричневые некорректирующие контактные линзы.) Однако в описании ничего не было сказано о том, что Хел немец. Кроме того, он, по всей видимости, выезжал из страны, а не въезжал в нее. Агент отослал Хела в справочное бюро.
Отходя, Хел чувствовал на себе взгляд агента, но сосредоточенность того была теперь приглушена смущением и растерянностью. Он, конечно, сообщит о своих подозрениях, однако без особой уверенности. А центральные службы в эти же минуты получат донесения о появлении Хела в полудюжине различных городов. Ле Каго позаботится об этом.
Хел шел через зал ожидания, как вдруг светловолосый мальчик с разбегу налетел на него. Он наклонился и подхватил ребенка, чтобы тот не упал.
— Родни! О, простите, месье!
Симпатичная женщина лет тридцати выросла как из-под земли, извиняясь перед Хелом и тут же обращаясь к мальчику и выговаривая ему за непослушание. Это была англичанка, одетая в легкое летнее платье, призванное открыватьвзору не только ее загар, но и те участки ее тела, куда солнечным лучам не удалось проникнуть. На ужасающем французском языке, который является следствием из предпосылки каждого истинного британца, что единственно достойный и предназначенный для сообщения чего-либо важного язык — это английский, молодая женщина, умудрилась за считанные секунды объяснить Хелу, что мальчик — ее племянник, что она возвращается с ним после недолгого отпуска, проведенного за границей, что у нее билет на самолет, вылетающий в Англию следующим рейсом, что сама она не замужем и что ее зовут Элисон Браун (B-r-o-w-n-e с немым “е” на конце).
— Меня зовут Николай Хелм.
— Очень приятно познакомиться с вами, мистер Хел.
Так и есть. Она не услышала “м”, так как заранее была настроена на другое. Все ясно: эта женщина — британский агент, подстраховывающий действия французских служб.
Хел выразил надежду, что их места в самолете окажутся рядом; она улыбнулась ему своей обольстительной улыбкой и сказала, что с удовольствием поговорила бы об этом с агентом по продаже авиабилетов. Он предложил купить по стакану фруктового сока ей и маленькому Родни, и она согласилась, не забыв упомянуть при этом, что обычно не принимает таких предложений от незнакомых мужчин, но на этот раз сделает исключение. Они ведь, в конце концов, буквально налетели друг на друга. И при этом последовал смешок.
Воспользовавшись тем, что женщина занялась мальчиком, старательно подтыкая ему свой носовой платочек под воротничок, испачканный соком, и наклонившись при этом так, чтобы продемонстрировать полное отсутствие лифчика под платьем, Хел извинился, сказав, что отойдет на несколько минут.
В киоске, где продавались разные мелочи, он купил дешевенький сувенир на память о Биаррице, коробочку для него, ножницы и оберточную бумагу — лист тонкой белой бумаги, покрытой красивым тиснением, и еще один — из дорогой металлической фольги. Со всем этим он прошел в комнату для мужчин, быстро завернул подарок, затем, вернувшись в бар, вручил его Родни, который капризничал, хныкая и вырываясь из рук мисс Браун.
— Так, маленький пустячок на память о Биаррице. Надеюсь, вы ничего не имеете против?
— О, я ни за что его не взяла бы. Ну разве что для ребенка. Уже два раза объявляли о посадке на наш рейс. Не пора ли нам поторопиться?
Хел успокоил ее, сказав, что эти французы, с их идиотской тягой к порядку, вечно начинают передавать свои объявления бог знает за сколько времени до вылета, так что спешить им абсолютно некуда. Он перевел разговор на другое, заговорив о том, где бы они могли встретиться в Лондоне. Может быть, они пообедают вместе, иди еще что-нибудь в этом роде?
Они прошли к выходу на посадку в последний момент, Хел — впереди, мисс Браун и маленький Родни — за ним. Маленький рюкзачок Хела прошел через просвечивание без всяких осложнений. Быстрым шагом направляясь к самолету, уже готовому к взлету, он услышал за собой протестующие крики англичанки и требовательные, сердитые голоса чиновников службы безопасности. Когда самолет оторвался от земли, Хел не имел удовольствия насладиться обществом очаровательной мисс Браун и маленького Родни.
АЭРОПОРТ “ХИТРОУ”
Пассажиры, проходя через таможню, в соответствии со своим гражданским статусом становились каждый в свою очередь: “Граждане Великобритании”, “Граждане Британского Содружества”, “Граждане стран Общего Рынка” и “Другие”. Поскольку Хел путешествовал со своим костариканским паспортом, ему, без сомнения, следовало бы присоединиться к “Другим”, Однако Николаю так и не удалось встать в указанную очередь, так как, не успел он еще сделать и шагу в означенном направлении, как к нему подошли два улыбающихся молодых человека в слишком модных, пожалуй, костюмах с Карнаби-стрит, под которыми, топорща дорогую ткань, так и выпирали их могучие, натренированные мускулы; оба с мясистыми, ничего не выражающими лицами, с усами и в черных очках. Как и обычно при встречах с подобными ультрасовременными молодыми людьми, Хел мысленно сбрил с них усы и коротко остриг, чтобы понять, с кем он в действительности имеет дело.
— Вам придется пройти с нами, мистер Хел, — сказал один из них, в то время как другой предупредительно взял у него рюкзачок. Придвинувшись к нему вплотную с обеих сторон, они повели его к двери без ручки, находившейся в самом конце зала.
Два осторожных стука — и дверь перед ними открылась; офицер, стоявший за нею, отступил в сторону, пропуская их внутрь. Они молча дошли до конца длинного, без окон, коридора, стены которого были выкрашены в типичный для любого учреждения унылый зеленый цвет, и снова постучали. Дверь открыл молодой человек, явно из той же породы людей, что и охранники; изнутри донесся знакомый голос:
— Входите же, Николай. У нас как раз остается немного времени, чтобы выпить чего-нибудь и поболтать, прежде Чем вы улетите обратно во Францию. Оставьте багаж здесь. А вы трое можете подождать за дверью.
Хел придвинул к себе стул, стоявший у низенького кофейного столика, жестом отказавшись от предложенной рюмки.
— А я-то думал, вас окончательно разжаловали, Фред.
Сэр Уилфред Пайлз плеснул себе в бренди содовой.
— Примерно то же самое я думал и о вас. Но вот мы здесь, два славных матерых волка, пираты прежних времен, сидим друг против друга, совсем как в старые добрые дни. Вы правда ничего не хотите выпить? Нет? Ну что ж, думаю, где-нибудь на нашем шарике солнце уже зашло за нок-рею, так что — будьте здоровы!
— Как себя чувствует ваша жена?
— Лучше, чем когда бы то ни было.
— Передавайте ей привет от меня, когда в следующий раз ее увидите.
— Надеюсь, это случится не слишком скоро. Она умерла в прошлом году.
— Весьма прискорбно об этом слышать.
— Ничего, не расстраивайтесь. Ну как, этого достаточно для вступления?
— Думаю, да.
— Ладно. Так вот, они вытащили меня из нафталина, чтобы я разобрался с вами, когда получили сообщение от своих нефтяных хозяев о том, что вы, по всей вероятности, уже направляетесь сюда. Наверное, они решили, что я лучше, чем кто-либо другой, сумею с вами справиться, учитывая, сколько раз мы с вами уже играли в эту игру. Мне дали указания перехватить вас здесь, выведать все, что только возможно, о том, зачем вы прибыли на наш туманный остров, после чего проследить, чтобы вы спокойно отбыли обратно, туда же, откуда приехали.
— Они думали, что все это пройдет просто и гладко, не так ли?
Сэр Уилфред покачал в воздухе рюмкой.
— Сам знаешь, какая теперь пошла молодежь. Все как по-писаному, и никаких осложнений.
— А что ты думаешь по этому поводу, Фред?
— О, я полагаю, что трудностей будет предостаточно. Я уверен, что ты привез с собой целую кучу всяких пакостей, которые ты добыл у своего друга Гнома. Не сомневаюсь, что фотокопии всего этого у тебя в багаже.
— Прямо в точку. Не хочешь ли взглянуть?
— С удовольствием, если ты ничего не имеешь против, — сказал сэр Уилфред, расстегивая на рюкзаке молнию и вынимая оттуда кожаную папку.
— Думаю, в твоем багаже больше нет ничего, о чем мне следовало бы знать? Наркотики? Революционная литература? Порнография?
Хел улыбнулся.
— Нет? Так я и думал.
Открыв папку, Пайлз начал бегло, лист за листом, просматривать информацию, быстро водя глазами по строчкам; брови его то и дело поднимались, а матово-бледные веки вздрагивали всякий раз, как он натыкался на очередное не слишком приятное известие.
— Да, кстати, — поинтересовался он, не отрываясь от страницы, — что, скажи на милость, ты сделал с несчастной мисс Браун?
— Мисс Браун? Не думаю, чтобы я был знаком с…
— Ах, оставь! Какая тут может быть скромность, — мы ведь старые враги! Мы получили сообщение, что в данный момент она сидит во Франции, ее задержали, а эти славные джентльмены — любители лягушек — в который уже раз перетряхивают ее багаж. Полученный нами доклад можно назвать весьма обстоятельным — он содержит массу любопытных подробностей, вплоть до того, что малыш, служивший ей прикрытием, вскоре после задержания наделал в штанишки, а консульство отказывается оплачивать расходы на новый костюмчик.
Хел не мог удержаться от смеха.
— Ну же! Между нами. Что же ты такое с ней сделал?
— Видишь ли, она полезла напролом, пустив в ход весь арсенал своих женских уловок, так что мне пришлось обезвредить ее. Ты не тренируешь их так, как бывало раньше. Глупышка получила подарок.
— Что за подарок?
— О, всего лишь дешевенький сувенир из Биаррица. Он завернут в тонкую тисненую бумагу. Но все дело в том, что я вырезал из металлической фольги контур револьвера и сунул его между двумя слоями обертки.
Сэр Уилфред громко расхохотался.
— Так, значит, каждый раз, когда этот пакетик проходит через просвечивание, на экране появляются очертания револьвера, а бедняги полицейские ничего не могут найти! Потрясающе! По-моему, за это надо выпить.
Он налил себе еще полрюмки, затем снова принялся просматривать содержимое папки, время от времени прерывая это занятие отрывистыми восклицаниями:
— Неужели? Вот уж никогда бы не подумал, что он на такое способен!
— Н-да... мы уже знаем об этом. И все же не хотелось бы, чтобы об этом начали трепать языками.
— О, боже! Ну и пакость! И как ему только удалось до этого докопаться?
Закончив чтение, сэр Уилфред аккуратно сложил все листки и подровнял края стопки, затем убрал их обратно в папку.
— Здесь нет ни одного факта, который заставил бы нас дергаться.
— Я знаю, Фред. Но они будут звучать все вместе? По одному сообщению каждый день в немецких газетах?
— Хм-м-м. Пожалуй. Это станет катастрофой; доверие к правительству будет подорвано в корне, особенно учитывая приближающиеся выборы. И, надо думать, вся эта информация заложена в устройство “отпущенной кнопки”?
— Естественно.
— Тем хуже.
Держать информацию в устройстве “отпущенной кнопки” означало, что она поступит в распоряжение прессы немедленно, если только определенное послание не будет получено соответствующим человеком к полудню назначенного дня. Хел привез с собой список с тринадцатью адресами, по которым он каждое утро должен был отправлять телеграммы. Двенадцать из них были фальшивыми; тринадцатый был адресом компаньона Мориса де Ландэ, который, получив телеграмму, должен был позвонить другому посреднику, а тот уже, в свою очередь, позвонит самому де Ландэ. Код, посредством которого Хел и де Ландэ передавали друг другу сообщения, был очень прост; в основе его лежало туманное и загадочное стихотворение Барро, но мальчикам из разведки понадобилось бы гораздо более двадцати четырех часов, для того чтобы определить ту единственную букву в том единственном слове послания, которая служила сигналом к действию или бездействию. Термин “отпущенная кнопка” пошел от таких, появившихся во время войны жутких явлений, как человек-торпеда или самолет с летчиком-смертником, когда весь механизм действия устройства основан на том, что оно не работает, пока человек давит на кнопку. Но любая попытка борьбы с этим человеком или уничтожения его неминуемо приводит к тому, что он отпускает кнопку и устройство срабатывает. С минуту сэр Уилфред обдумывал положение.
— Действительно, ваша информация может сильно повредить нам. Однако у нас имеется строжайший приказ Компании охранять этих паразитов из “Черного Сентября”, а мы ведь не больше, чем любая другая промышленно развитая страна, испытываем желание навлечь на свои головы гнев Компании. Похоже на то, что нам придется выбирать между Сциллой и Харибдой.
— Да, похоже на то.
Сэр Уилфред оттопырил нижнюю губу и прищурился, задумчиво и словно бы оценивающе разглядывая Хела.
— Вы поступаете весьма неосторожно, Николай, и подставляете себя под удар, так вот прямо и открыто отдавая себя в наши руки. Должно быть, вам заплатили уйму денег, раз вы бросили ваше тихое, спокойное существование.
— По правде говоря, я делаю это бесплатно.
— Хм-м-м, — это, само собой, было моим вторым предположением.
Он глубоко вздохнул.
— Чувства — наши убийцы, Николай. Но вы, разумеется, и сами это знаете. Ладно, значит, вот что я скажу вам. Я передам ваши требования вместе с материалами моим хозяевам. Посмотрим, что они скажут. На это время, думаю, мне придется спрятать вас в каком-нибудь укромном местечке. Что вы скажете насчет того, чтобы денек-другой провести за городом? Сейчас я только позвоню в пару мест, чтобы этим парням из правительства было над чем поломать себе головы, а потом увезу вас отсюда на моей таратайке.
МИДЛБАМЛИ
Колеса чистенького, новенького, как игрушка, “роллс-ройса-1931” сэра Уилфреда захрустели по гравию длинной подъездной аллеи, и машина остановилась, подъехав к воротам, за которыми виднелся дом, весь точно составленный из отдельных, никак не связанных друг с другом частей. Главное его очарование состояло именно в этой беспорядочности и хаотическом смешении стилей, — казалось, будто архитектор возводил здание без всякого плана, поддаваясь лишь минутному порыву вдохновения или полету фантазии.
Навстречу им через лужайку уже шла сухощавая, жилистая женщина неопределенного возраста и с ней две девушки лет двадцати пяти.
— Думаю, вы не будете скучать здесь, Николай, — заметил сэр Уилфред. — Хозяин, правда, изрядный осел, но он вряд ли тут появится. У жены его с головой малость не в порядке, зато дочери чрезвычайно милы и услужливы. Последнее качество принесло им уже, по правде говоря, некоторую известность. Как вам нравится дом?
— Учитывая вашу чисто британскую склонность к бахвальству наоборот — к примеру то, что вы называете ваш “роллс” таратайкой, — я бы не удивился, если бы вы описали мне его как пастушескую хижину.
— Добрый день, леди Джессика! — обратился сэр Уилфред к старшей из женщин; на ней было легкое летнее платье, все в рюшечках и оборочках, какого-то неопределенного цвета, который сама она называла “пепел роз”. — Вот гость, о котором я предупреждал вас по телефону. Николай Хел.
Она вложила свою влажную ладонь в его руку.
— Мне очень приятно принимать вас у себя. То есть, я хотела сказать, познакомиться с вами. Это моя дочь, Бродерик.
Хел пожал руку невероятно худой девушке; глаза ее казались огромными на истощенном, почти прозрачном лице.
— Я знаю, это довольно необычное имя для девушки, — продолжала леди Джессика, — но мой муж очень хотел мальчика — я имею в виду, он хотел мальчика в том смысле, чтобы у него появился сын, только в смысле отцовства, и ни в каком другом, — о, боже милосердный, что вы могли бы о нем подумать? Но вместо этого у него — вернее, у нас — появилась Бродерик.
— В том смысле, что вы стали ее родителями? — Хел пытался отлипнуть от руки изможденной девицы.
— Бродерик — манекенщица, — объяснила мать. Хел и так об этом догадался. Пустой и бессмысленный взгляд девушки, вялая, расслабленная поза, особый изгиб спины — все выдавало в ней тот тип манекенщицы, какой был моден в настоящий момент.
— В общем-то это так, пустяки, — отмахнулась Бродерик, пытаясь вспыхнуть под густо наложенным слоем макияжа. — Просто случайная работенка для нерегулярно выходящего международного иллюстрированного журнала.
Мать кокетливо ударила ее по руке кончиками пальцев.
— Ах, не говори, что ты занимаешься “случайной работенкой”! Что может подумать о тебе мистер Хел?
Легкое покашливание, донесшееся с той стороны, где стояла ее вторая дочь, заставило леди Джессику вспомнить наконец и о ней.
— Ах, да! А это Мельпомена. Вполне вероятно, что в один прекрасный день она выйдет на сцену.
Мельпомена оказалась плотной, крепко сбитой девушкой с большой пышной грудью, толстыми руками и лодыжками. Розовощекая, с чистыми, ясными глазами, она смотрела жестко — казалось, ей недостает только хоккейной клюшки. Ее пожатие было твердым и резким.
— Зовите меня просто Пом. Меня все так зовут.
— А... Не позволите ли вы нам немного освежиться и привести себя в порядок? — обратился сэр Уилфред к хозяйке дома.
— Ну конечно же! Разумеется! Девочки сейчас все вам покажут — я, естественно, имею в виду, они покажут вам, где ваши комнаты и все такое. Надеюсь, вы не подумали ничего дурного?
Хел как раз выкладывал из рюкзака свои вещи, когда сэр Уилфред постучал к нему в дверь и вошел.
— Ну, как вам нравится это местечко? Мы очень мило проведем тут пару деньков, пока хозяева будут раздумывать над единственно возможным выходом из создавшегося положения, а? Я связался с ними по телефону, и они мне сказали, что решение будет принято к завтрашнему утру.
— Скажите, Фред, ваши парни следили за сентябристами?
— За вашей мишенью? Разумеется.
— На тот случай, если ваше правительство согласится с моими предложениями, мне хотелось бы получить весь материал, касающийся этого дела, все, что у вас на этот счет имеется.
— Я в этом и не сомневался. Кстати говоря, я заверил своих хозяев, что вы можете чисто провернуть это дельце — в том случае, конечно, если они примут соответствующее решение, — так что никому и в голову не придет подозревать нас в сговоре или сваливать на нас хоть какую-то долю ответственности. Это ведь так, не правда ли?
— Не совсем. Я могу выполнить работу так, что, каковы бы ни были подозрения Компании, она не сможет доказать факт сговора.
— Я полагаю, это почти то же самое.
— К счастью, вы захватили меня прежде, чем я успел пройти через паспортный контроль, так что сообщение о моем прибытии не поступило в ваши компьютеры, а соответственно — и в их тоже.
— Ну, на это как раз не стоит особенно рассчитывать. У Компании миллионы глаз и ушей — они везде.
— Вы правы. Кстати, вы действительно уверены, что это надежное место?
— О, да! Конечно, дамы не обладают тем, что можно было бы назвать изысканностью или утонченностью, зато у них есть другое, не менее прекрасное качество — они абсолютно невежественны. Они не имеют ни малейшего представления о том, что мы здесь делаем. Не знают даже, чем я зарабатываю себе на жизнь. А хозяин этого дома, если, конечно, его можно так назвать, — просто пустое место, ничего больше. Мы, видите ли, редко позволяем ему заглядывать сюда, да и вообще пересекать границу страны.
Сэр Уилфред стал объяснять, что лорд Биффен живет в Дордонье, где предводительствует группой престарелых налогонеплательщиков, буквально наводнивших эту часть Франции, к величайшему неудовольствию и раздражению местных крестьян. Биффены являются представителями совершенно определенной породы людей; это выходцы из ирландской аристократии, каждое следующее поколение которых укрепляет свое пошатнувшееся финансовое положение, подыскивая себе какого-нибудь жирного американского борова, и его кровь вливается в жилы их худосочных потомков, а капиталы — в их изрядно отощавшие кошельки. Наш джентльмен превзошел самого себя в своем неуемном стремлении избежать уплаты налогов и пару раз оказался замешанным в каких-то темных махинациях в открытых портах Багамских островов. Таким образом правительство получило власть над ним и над его капиталами, вложенными в английские банки, что сделало его более покладистым; он выполняет все указания и не выедет из Франции до тех пор, пока не получит на это разрешения; там он разыгрывает из себя ловкого дельца, обманывая местных женщин и по дешевке скупая различный антиквариат, старинную мебель или автомобили; при этом он всегда настороже и вовремя успевает просматривать корреспонденцию своей жены, следя за тем, чтобы она, не дай бог, не проведала о его маленьких шалостях.
— В общем, обыкновенный напыщенный старый тюфяк. Вызнаете этот тип — экзотические заморские галстуки, шорты и грубые ботинки, из которых высовываются длинные — до самых лодыжек — носки. Однако жена и дочки вместе со всей здешней обстановкой время от времени бывают нам весьма полезны. Как вам понравилась старшая?
— Немножко чокнутая.
— Хм-м. Я понимаю, что вы имеете в виду. Но если бы вы прожили четверть века, получая от старика только жалкие подачки, думаю, вам бы тоже моча ударила в голову. Ну что, пойдем к ним?
* * *
На следующее утро после завтрака сэр Уилфред отослал дам и развалился на стуле, допивая последнюю чашку кофе.
— Сегодня утром я разговаривал по телефону со своими шефами. Они решили пойти с вами на соглашение — само собой разумеется, с некоторыми условиями.
— Лучше бы они вели себя поскромнее.
— Во-первых, они хотят, чтобы им дали гарантии, что эта информация никогда больше не будет использована против них.
— Вы и так могли бы заверить их в этом. Вы ведь знаете, что человек, которого вы называете Гномом, всегда уничтожает оригиналы сразу же после проведения операции. На этом основывается его репутация.
— Да, вы правы. На этот счет я могу дать, им полные гарантии. Теперь второе условие. Они потребовали, чтобы я подробно ознакомился с вашим планом и доложил им свое мнение: считаю ли я его абсолютно “герметическим” с точки зрения просачивания информации и уверен ли я, что ваши действия ни в коем случае не потребует прямого вмешательства правительства.
— В этом деле ничто не герметично.
— Прекрасно. В таком случае, оно почти герметично. Боюсь все-таки, что вам придется довериться мне и ознакомить меня с важнейшими деталями ваших каверзных замыслов.
— Некоторые детали я не могу уточнить до тех пор, пока не просмотрю материалы ваших наблюдений за сентябристами. Но в общих чертах я могу обрисовать вам весь план довольно четко.
В течение часа “старые враги” обсудили все предложения Хела и пришли к взаимному соглашению, хотя у сэра Уилфреда остались кое-какие сомнения по поводу потери самолета, поскольку это должен быть “Конкорд”.
— ...не так-то легко будет впихнуть куда-нибудь этот чертов драндулет.
— Не моя вина, что самолет оказался именно этим неэкономичным, заражающим атмосферу чудовищем.
— Что верно — то верно.
— Вот так все это будет обстоять, Фред. Если ваши люди хорошо выполнят свою часть работы, трюк должен пройти на высоте, так что у Компании не окажется никаких доказательств того, что вы в этом замешаны. Это наилучший план, который мне удалось выработать, учитывая то, что у меня была всего пара дней на размышление. Ну, что вы на это скажете?
— Я не рискну сообщать моим шефам какие-либо подробности. Они ведь как-никак политики — а значит, на них совершенно невозможно полагаться. Но я доложу, что считаю ваш план вполне достойным сотрудничества.
— Хорошо, Когда я получу данные о наблюдениях за сентябристами?
— Их пришлют сюда сегодня днем с курьером. А знаете, вот что мне пришло в голову, Николай, Принимая во внимание характер вашего плана, я подумал, что вам вообще не обязательно во всем этом участвовать. Мы и сами можем разделаться с этими арабами, а вы могли бы прямо сейчас преспокойно вернуться во Францию.
Хел поднял глаза на сэра Уилфреда и смотрел на него прямо, не отрываясь, безжизненным, ничего не выражающим взглядом. Так прошло не менее десяти секунд. Потом оба они разом рассмеялись.
— Ладно, ладно, — сэр Уилфред помахал рукой, — я ведь только попробовал — вы не можете винить меня за это. Давайте-ка слегка перекусим. Может быть, нам еще удастся немного вздремнуть, до того как прибудут сведения.
— Мне что-то не очень хочется возвращаться в мою комнату.
— О? Неужели девочки уже успели нанести вам визит прошлой ночью?
— О, да, и мне пришлось избавиться от них... поочередно.
— Я всегда говорил — не расходуй сил и не будешь знать желаний.
* * *
Сэр Уилфред дремал на своем стуле, пригревшись в последних лучах заходящего солнца. По другую сторону белого металлического столика Хел просматривал информацию о наблюдениях за террористами из ООП.
— Вот оно, — произнес он наконец.
— Что? Хм-м? Оно — это что?
— Я искал что-нибудь подходящее в списке связей и знакомств сентябристов, которые они завели с тех пор, как приехали.
— И что же?
— Два раза они встречались с человеком, который обозначен здесь как “Пилигрим V”. Он работает в службе питания на авиалиниях.
— Неужели? Я совсем не знаком с этим делом. Меня втянули в него насильно, против моей воли — я уже говорил об этом, — когда оказалось, что ты принимаешь в нем непосредственное участие. Ну и что же все это значит насчет службы питания?
— Сентябристы, по всей вероятности, не будут пытаться пронести свое оружие через ваши проверочные устройства. Они ведь не знают, что ваше правительство их покрывает. Таким образом, мне надо была выяснить, как они собираются доставить оружие на борт самолета. Они прибегли к старому, хорошо испытанному методу. Оружие попадет на борт вместе с приготовленными обедами для пассажиров. Тележки с едой никогда не осматривают особенно тщательно. В них можно провезти что угодно.
— Итак, теперь ты знаешь, где они спрячут оружие. Что же дальше?
— Я знаю, куда они придут, чтобы забрать его. Там-то я и буду их поджидать.
— А как же ты сам? Как ты собираешься пронести оружие в самолет, не впутывая во все это нас?
— Я пронесу все, что мне нужно, прямо через контрольный пункт.
— Ах, да! Как это я мог забыть? “Обнаженным — убивать” и все такое. Пронзить человека соломинкой для коктейля. Сколько лет мы мучились, сколько потратили сил и нервов!
Хел закрыл отчет.
— До отправления самолета остается еще два дня. Как мы проведем это время?
— Думаю, мы будем посиживать здесь, сложа руки и поплевывая в потолок. Постараемся держать вас подальше от посторонних глаз.
— Вы подниметесь к себе, чтобы переодеться к обеду?
— Нет, кажется, я вообще не буду сегодня обедать. Мне нужно было последовать вашему примеру и отказаться от отдыха после завтрака. Наверное, весь остаток жизни я так и буду ходить, еле волоча ноги.
АЭРОПОРТ “ХИТРОУ”
Почти все пассажиры уже заняли свои места в самолете; салон был переполнен взрослыми респектабельными людьми, в большинстве своем теми, кто может позволить себе роскошь летать “Конкордом”. Парочки оживленно переговаривались; стюарды и стюардессы склонялись над сидевшими пассажирами, воркуя, точно заботливые нянюшки над своими питомцами; деловые люди интересовались друг у друга, кто чем торгует; молодежь знакомилась, заводя незначительные разговоры ни о чем и обо всем сразу, надеясь таким. образом сойтись поближе, чтобы вновь встретиться в Монреале; чрезвычайно занятые бизнесмены демонстративно утыкали нос в деловые бумаги и документы или, не обращая ни на кого внимания, нажимали на кнопки своих диктофонов; наиболее нервные особи бормотали что-то о том, как они любят летать, и, стараясь держаться как можно независимее и небрежнее, украдкой поглядывали на табличку с информацией о действиях пассажиров в случае аварии.
Атлетически сложенный молодой араб и хорошо одетая арабская девушка уселись рядом почти в самом конце салона, перед занавеской, которая отделяла их от служебного помещения, где хранились еда и напитки. Стюард, стоявший у занавески, любезно улыбался арабской парочке, глядя сквозь них ничего не выражающими, холодными зелеными, точно старинное стекло, глазами.
Два молодых араба, внешне напоминающие богатых студентов, поднялись на борт и сели вместе, чуть дальше по проходу. В последнюю секунду, когда уже готовились убрать трап, пятый араб, одетый как бизнесмен, выскочив из вагончика, подвозившего пассажиров к самолету, ворвался в салон, на ходу бормоча что-то о неотложных делах, из-за которых он чуть не опоздал. Он прошел в самый конец салона и сел напротив арабской парочки, дружески кивнув молодому человеку и его девушке.
Моторы оглушительно взревели, и вскоре этот громадный, с загнутым, крючковатым клювом птеродактиль повис в воздухе.
Как только погасла надпись, предупреждающая пассажиров о том, что необходимо пристегнуть ремни, симпатичная арабская девушка, щелкнув пряжками, поднялась с кресла.
— Простите, в дамскую комнату — сюда? — застенчиво улыбаясь, спросила она у зеленоглазого стюарда.
Одна его рука была за занавеской. Улыбнувшись ей в ответ, он нажал на кнопку, находившуюся у него под пальцем, и в пассажирском салоне раздались два нежных, мелодичных звоночка. При этом звуке все 136 пассажиров, за исключением арабов из ООП, наклонили головы, уткнувшись в спинки сидения перед собой.
— Пожалуйста, мадам, заходите в любую, — ответил Хел, придерживая занавеску, чтобы пропустить красотку.
В эту минуту арабский бизнесмен что-то пробормотал, обращаясь к Хелу и стараясь отвлечь его внимание, пока девушка не достанет оружие из контейнера с продуктами.
— Сию секунду, сэр, — отозвался Хел, делая вид, что он не понял вопроса. — Сейчас принесу.
Вынув из кармана расческу, он повернулся и последовал за девушкой, задернув за собой занавеску.
— Постойте! Подождите же! — попытался окликнуть его арабский бизнесмен, но Хел уже исчез.
Не прошло и нескольких секунд, как он вернулся с журналом в руках.
— Прошу прощения, сэр, у нас не нашлось ни одного экземпляра “Пари матч”. Может быть, этот подойдет?
— Чертов болван! — пробормотал бизнесмен сквозь зубы, в замешательстве глядя на задернутую занавеску. Видел ли этот ухмыляющийся идиот девушку? Успела ли она зайти в пищевой отсек? И куда, в таком случае, подевалась?
Прошла минута. Четверо арабов были так заняты мыслями о том, почему девушка все еще не появляется из-за занавески с автоматом в руках, что даже не заметили того, что все остальные пассажиры в салоне сидят, нагнув головы.
Не в силах больше сдерживать себя, двое арабских студентов, сидевших впереди, поднялись со своих мест и направились в хвостовую часть лайнера. Дойдя до улыбающегося стюарда с зелеными глазами, который будто дремал, глядя куда-то в пространство, они обменялись обеспокоенным взглядом с пожилым бизнесменом и мускулистым арабским парнем — спутником девушки. Пожилой араб кивком головы приказал обоим пройти за занавеску.
— Могу я быть вам чем-нибудь полезен? — спросил Хел, скручивая журнал в тугую трубочку.
— Ванная, — пробормотал один из них.
— Глоток воды, — сказал другой.
— Сию минуту принесу вам, сэр, — улыбнулся Хел. — Не ванную, разумеется, — пошутил он, чуть повысив голос.
Арабы прошли за занавеску, Хел двинулся за ними. Он почти тотчас же появился в салоне с озабоченным выражением на лице.
— Сэр, — тихо, доверительным тоном обратился он к пожилому бизнесмену, — вы, случайно, не доктор?
— Доктор? Нет. А почему вы спрашиваете?
— О, ничего особенного. Не беспокойтесь. Просто маленький несчастный случай с одним из этих джентльменов.
— Несчастный случай?
— Ничего страшного, не волнуйтесь. Я позову на помощь кого-нибудь из экипажа. Уверяю вас, ничего серьезного не произошло.
Хел держал в руках пластмассовую чашечку, смяв ее так, что края загнулись внутрь.
Бизнесмен поднялся и вышел в проход.
— Если бы вы только немного побыли с ним, сэр, пока я не позову кого-нибудь, — быстро говорил Хел, проходя вслед за бизнесменом в служебное помещение за занавеской.
Через пару секунд он уже снова стоял на своем месте, оглядывая пассажиров с выражением некоторого сочувственного снисхождения, свойственного всем стюардам. Взгляд его, наконец, остановился на спортивном арабском парне, выглядевшем довольно встревоженно. Ободряюще подмигнув ему, Хел заметил:
— Не волнуйтесь, все в порядке. Легкое головокружение — только и всего. Наверное, он первый раз летит в сверхзвуковом самолете. Второй джентльмен помогает ему. К сожалению, я не говорю по-арабски.
Прошла минута. Затем другая. Напряжение молодого человека росло, в то время как этот тупица-стюард стоял перед ним, мурлыча себе под нос популярную песенку и равнодушно оглядывая салон; при этом он вертел в руках маленькую пластмассовую табличку со своим именем, которую обычно прикрепляют к лацкану пиджака.
Прошла еще минута.
Спортивного вида парень не мог больше сдерживаться. Он вскочил на ноги и одним рывком отдернул занавеску. На полу, застыв в неуклюжих, кукольно-нелепых позах мертвецов, лежали его сообщники. Он так и не почувствовал прикосновения края пластиковой таблички; паралич нервной системы наступил раньше, чем тело его опустилось на пол.
В самолете, если не считать свиста и гудения моторов, царила полная тишина. Все пассажиры сидели не шелохнувшись, глядя прямо перед собой. Члены обслуживающего персонала стояли в проходе, повернувшись лицом к носовой части “Конкорда”, не отрывая глаз от разноцветной пластиковой панели.
Хел снял трубку внутреннего переговорного устройства. Его тихий, ровный голос, пройдя через динамики, зазвенел, как металл:
— Расслабьтесь. Не смотрите назад. Мы приземлимся через пятнадцать минут.
Положив трубку, он соединился с кабиной пилота:
— Передайте текст донесения в точности согласно инструкции. Когда сделаете это, откройте конверт, который у вас в кармане, и приземляйтесь, следуя данным в нем указаниям.
Нос птеродактиля пригнулся к земле, и “Конкорд”, взревев моторами, приземлился на временно освобожденном для его посадки поле военного аэродрома в северной Шотландии. Когда машина окончательно остановилась и двигатели, подвывая все тише и тише, умолкли, открылась дверца запасного выхода, и Хел спустился по лесенке, которую подкатили к борту. Он сел в старомодный “роллс-ройс-193 I”, и тот, шурша шинами, двинулся по посадочной полосе.
Перед тем как автомобиль свернул к контрольно-пропускному пункту, Хел обернулся и увидел, как пассажиры, выйдя из самолета, строятся в четыре ряда под руководством человека, который играл роль старшего стюарда. Пять военных автобусов уже подъезжали к ним через летную полосу, чтобы увезти их с аэродрома.
* * *
Сэр Уилфред сидел в здании контрольно-пропускного пункта за выщербленным деревянным столом, потягивая виски и ожидая, пока Хел снимет с себя форму стюарда и переоденется в свой собственный костюм.
— Что с информацией? — спросил Хел.
— Необыкновенно драматично. Весьма впечатляюще. Пилот стал передавать радиограмму, что воздушные бандиты захватили самолет, и тут посреди текста, буквально на полуслове, звук вдруг оборвался и остался только совершенно пустой эфир да свист и шорохи радиопомех.
— Его кто-нибудь еще слышал?
— Его должны были услышать не менее полудюжины радистов по всей Северной Атлантике.
— Прекрасно. Значит, завтра ваши самолеты-искатели вернутся с докладом о том, что найдены следы авиакатастрофы, верно?
— Как дважды два.
— Будет доложено, что найдены обломки потерпевшего аварию самолета, и радиостанции Би-Би-Си в своих передачах новостей раструбят по всему миру о том, что, по всей вероятности, на борту произошел взрыв и что, согласно мнениям специалистов, это случайно сработало взрывное устройство, принадлежавшее арабским воздушным бандитам, послужив причиной падения самолета.
— Именно так.
— А что вы будете делать с самолетом, Фред? Страховые компании наверняка начнут проявлять излишнее любопытство.
— Предоставьте это нам. Если даже от империи ничего уже больше не осталось, у нас, по крайней мере, сохранилась еще та самая склонность к лицемерию, которая завоевала нам славу “Коварного Альбиона”.
Хел рассмеялся:
— Ладно. Нелегко вам, наверное, было собрать столько оперативников со всей Европы и распределить для них роли пассажиров.
— Что верно, то верно. А пилотами и членами экипажа были парни из Военно-Воздушных сил; у них почти не оставалось времени, чтобы ознакомиться с системой управления “Конкордом”.
— Ну еще бы!
— Мы на уши вставали, чтобы угодить тебе, старина!
— Мне жаль, что я доставил вам столько хлопот, особенно с этими пассажирами. Полторы сотни людей, посвященных в тайну всего этого предприятия, — придется вам теперь поломать голову над тем, что с ними делать. Но это был единственный способ, который я мог придумать, чтобы выполнить операцию и при этом уберечь ваше правительство от возмездия со стороны Компании. Что ж, в конце концов, они ведь все ваши люди.
— В какой-то степени ты прав, конечно. Однако это отнюдь не является гарантией того, что на них можно целиком положиться. Тем не менее мне удалось уладить эту проблему.
— О? И как же вы это сделали?
— Как ты думаешь, куда их повезли эти автобусы? Хел поправил узел галстука и до упора застегнул молнию на рюкзаке.
— Все сто пятьдесят человек?
— Это единственный надежный способ не допустить утечки информации, старина. В течение двух дней нам придется заняться также и командой уничтожения. Однако в каждом деле есть и своя светлая сторона, надо только как следует присмотреться. Как раз сейчас в стране обострилась проблема безработицы, а после чистки сразу же откроется масса вакансий для одаренных молодых людей и девушек — они смогут получить хорошее место в наших секретных службах.
Хел покачал головой:
— А ты и вправду крепкий орешек, Фред, вроде какого-нибудь окаменевшего доисторического ящера, а?
— Со временем даже душа покрывается коркой. Ты, конечно, не захочешь выпить со мной на прощанье?
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
СИТЁ
ШАТО Д’ЭШЕБАР
Мускулы его точно плавились в обжигающе горячей воде, тело словно лишилось веса; Хел погрузился в дремотное состояние, чуть сжимая своими ногами ноги Ханы. День для этого времени года стоял прохладный, и густой пар клубился, наполняя маленький банный домик.
— У тебя был очень усталый вид, когда ты вернулся вчера вечером, — проговорила Хана, нарушив сонное молчание.
— Это упрек? — пробормотал он, не разжимая губ.
Она тихонько рассмеялась.
— Совсем наоборот. Усталость дает мне некоторое преимущество в наших играх.
— Ты права.
— Твоя поездка была... удачной?
Он кивнул.
Хана никогда ничего не выпытывала у него о его делах; ее воспитание не позволяло ей проявлять излишнее любопытство, но оно же научило ее вести себя так, чтобы он мог говорить о своей работе, когда только пожелает.
— Это было твое дело? То самое, которым ты занимался в Китае, когда мы встретились?
— Из той же области, только раздел другой.
— А те неприятные люди, которые приходили к нам, они тоже в этом замешаны?
— Они не участвовали в этом прямо, но они — враги.
Тон Николая изменился:
— Послушай, Хана. Я хочу, чтобы ты немного отдохнула. Поезжай в Париж или на Средиземное море на несколько недель.
— Ты вернулся всего лишь десять часов назад и уже пытаешься от меня избавиться?
— Могут возникнуть кое-какие проблемы с этими “неприятными людьми”. И мне хотелось бы, чтобы ты была в полной безопасности. Как бы то ни было, — он улыбнулся, — у тебя, по крайней мере, появится возможность провести время с парочкой здоровых молодых парней.
— А как же ты?
— О, я буду вне пределов их досягаемости. Я отправляюсь в горы; буду разрабатывать пещеру, которую мы с Беньятом открыли. Там им меня ни за что не найти.
— Когда ты хочешь, чтобы я уехала, Никко?
— Сегодня. Как можно скорее.
— А ты не думаешь, что здесь, в горах, под защитой наших друзей, я могла бы быть в большей безопасности?
— Цепь порвалась. С мисс Стерн произошло несчастье. Кто-то донес.
— Понятно.
Она легонько сжала его ногу своими ногами.
— Будь осторожен, Никко.
Вода остыла настолько, что можно было уже слегка пошевелиться. Хел пощелкал пальцами, посылая потоки воды потеплее к своему животу.
— Хана! Я обещал тебе напомнить кое о чем. И вот я делаю это.
Она улыбнулась и покачала головой:
— Я думала об этом в последние дни, Никко. Нет, нам не стоит говорить о будущем. Это было бы слишком глупо для таких людей, как ты или я.
— Ты хочешь уехать отсюда?
— Нет.
— Тогда что же?
— Давай не будем строить планов. Будем жить вместе по месяцу в год — не больше. Может быть, так будет всегда, всю жизнь, но каждый год только один месяц. Ну как, ты согласен?
Он улыбнулся, поудобнее устраивая свои ноги между ее ног.
— Я очень люблю тебя, Хана.
— Я очень люблю тебя, Николай.
— Клянусь неверующими яйцами Фомы! Что это здесь происходит?
Рывком распахнув дверь банного домика, Ле Каго ворвался внутрь, внося с собой непрошеную струю холодного воздуха.
— Вы что, сотворили тут свой маленький “уайтаут”? Рад снова видеть тебя, Нико! Тебе, должно быть, было ужасно одиноко без меня?
Он наклонился над длинной деревянной ванной, уткнувшись подбородком в ее край.
— Тебя я тоже очень рад видеть, Хана! Знаешь, одежда тебя только портит! Скажу тебе правду — ты восхитительная женщина. И похвала эта звучит из уст самого замечательного мужчины в мире, так что ты можешь ею гордиться.
— Убирайся отсюда! — прорычал Хел; не то чтобы его смущала нагота, но Ле Каго, если только он не собирался пойти перекусить, мог разглагольствовать так до бесконечности.
— Он кричит, чтобы скрыть свою радость от встречи со мной, Хана. Это старый трюк. Матерь Божья, да у тебя чудесные соски! Ты уверена, что среди твоих предков не было басков? Эй, Нико, когда мы проверим, есть ли воздух и свет на другом конце пещеры Ле Каго? Все в полном порядке. Баллоны с воздушной смесью уже внизу, гидрокостюмы тоже. Все готово.
— Я готов отправиться прямо сегодня.
— Когда сегодня?
— Через пару часов. Уйди же, наконец.
— Ладно. Значит, у меня есть время навестить твою португальскую служаночку. Ну что ж, меня уже тут нет. Вам обоим придется примириться с неизбежностью — на ближайшее время вы лишаетесь моего общества.
Он захлопнул за собой дверь, и струйки тонкого, почти рассеявшегося пара закружились в воздухе, образуя маленькие водовороты.
После короткой постели и легкого завтрака Хана принялась упаковывать свои вещи. Она решила поехать в Париж, ибо в конце августа этот город относительно пуст — все зажиточные добропорядочные парижане отправляются на отдых.
Хел немного поработал в своем садике, который лишился некоторой своей утонченности за время его отсутствия. Там-то и набрел на него Пьер.
— О, месье, все приметы, предвещающие погоду, перемешались.
— Неужели?
— Да, да, именно так. Два дня лил дождь, а теперь и северный и восточный ветер дуют с одинаковой силой, а вы... вы знаете, что это означает?
— Я полагаюсь на тебя. Надеюсь, ты все разъяснишь мне.
— В горах будет опасно, месье. Настало время “уайтаута”.
— Ты уверен в этом?
Пьер постучал пальцем по кончику своего предательски багрового носа, желая показать, что есть вещи, о которых только коренные баски могут судить наверняка, и предсказание погоды как раз и является одной из них. Уверенность Пьера немного успокоила Хела. Значит, по крайней мере, “уайтаут” им не грозит.
* * *
“Вольво” въехал на центральную площадь деревушки Ларро, где они должны были захватить баскских парней, работавших на лебедке. Они остановились у кафе вдовы; один из мальчишек, игравших в мяч, отбивая его от стены церкви, тут же подбежал и, желая оказать Хелу услугу, изо всей силы треснул палкой по капоту автомобиля, точно так же, как это множество раз на его глазах проделывали взрослые. Хел поблагодарил его и вслед за Ле Каго вошел в бар.
— Для чего ты взял свою макилу, Беньят? Хел никогда раньше не замечал, чтобы Ле Каго брал с собой в горы свою шпагу-трость.
— Я поклялся себе, что не расстанусь с ней до тех пор, пока не узнаю, кто из моих людей предал эту девчушку. Клянусь детоубийственными яйцами царя Ирода, я продырявлю ему грудь этой штукой. Заходи, пропустим по стаканчику с вдовушкой. Я порадую ее — согрею ей зад моей широкой ладонью.
Молодые баски, уже с утра поджидавшие их, уселись теперь с ними за стол, с жаром обсуждая все шансы “за” и “против” того, что месье Хелу удастся проплыть по подземной реке и выбраться на поверхность. Как только пещеру целиком исследуют, она будет считаться официально открытой, и они смогут сами спуститься в нее и, что еще важнее, рассказывать потом об этом всем и каждому.
Вдова дважды отталкивала руку Ле Каго; продемонстрировав таким образом свою добродетель, чтобы уже никто не мог в ней усомниться, она позволила его ладони остаться на своем необъятном заду, стоя у стола, до краев наполнила вином стаканы сидящих.
Дверь туалета в глубине зала отворилась, и отец Ксавьер появился в баре, глаза его сверкали от крепленого вина и фанатического возбуждения.
— Ах вот как! — возопил он, обращаясь к молодым баскам. — Вы смеете сидеть за одним столом с этим чужестранцем и его распутным дружком? Пьете их вино и слушаете их лживые россказни?
— Вы, должно быть, с утра уже присосались к сосуду с кровью Господа нашего, отец Эстека, и упились ею до безумия! — заметил Ле Каго. — Видимо, вместе с нею к вам внутрь попало и немного храбрости.
Отец Ксавьер проворчал себе под нос нечто нечленораздельное и повалился на стул в самом дальнем конце зала.
— Ола, — не отставал Ле Каго. — Если уж вы так расхрабрились, почему бы вам не пойти с нами в горы, а? Мы собираемся спуститься в зияющую бездну, из которой нет выхода. Для вас это было бы репетицией адского пекла — воспользуйтесь случаем, попробуйте!
— Оставь его, — брезгливо произнес Хел. — Пойдем, пусть этот господин захлебнется в собственной ненависти.
— Глаза Господа всевидящи! — взревел священник, яростно глядя на Хела. — Вам не уйти от его кары!
— Заткни свой рот, монашка, — сказал Ле Каго, — или я воткну эту макилу туда, где она причинила бы некоторое беспокойство епископу!
Хел сжал руку Ле Каго, призывая друга к спокойствию; они допили вино и вышли.
ПЕЩЕРА ПОРТ-ДЕ-ЛАРРО
Хел сидел на корточках на плоской каменной плите, обтекавшей их подземный лагерь у подножия булыжного конуса; выключив лампочку на шлеме и надев наушники переносного телефона, он слушал, как Ле Каго беспрерывно что-то бормочет, ругается и поет, — спускаясь вниз на веревке, баск то и дело задирал парней, трудившихся наверху у педальной лебедки, и подтрунивал над ними. Он сделал короткую передышку, прижавшись к выступу возле выхода из основания спирального лаза, ввинчивающегося в скалу, прежде чем шагнуть в пустоту Пещеры Ле Каго, вниз, в холодные струи водопада, где ему придется висеть, покачиваясь на уходящей вверх веревке, пока парни, закрепив ее зажимами, не сменят барабан.
Приказав недотепам разворачиваться поживее, чтобы он не болтал там слишком долго, покачиваясь, как Христос на кресте, баск наконец сказал:
— Порядок, Нико, я спускаюсь!
— Насколько мне известно, сила тяжести может быть направлена только вниз, — заметил Хел. подняв глаза и высматривая, когда огонек лампочки на шлеме Ле Каго мелькнет в дымной пелене водопада.
Ле Каго находился уже на добрый десяток метров ниже отверстия, ведущего в главную пещеру, когда спуск прекратился и в наушниках послышался голос молодого баска, который сообщил, что они меняют барабань!.
— Действуйте побыстрее! — потребовал Ле Каго. — Этот ледяной душ оскорбляет мое мужское достоинство!
Хел раздумывал над тем, как им лучше всего протащить тяжеленный баллон с воздушной смесью через всю систему пещер до самого “винного погреба”, радуясь, что можно спокойно положиться на бычью силу Ле Каго. Внезапно в наушниках раздался приглушенный, невнятный крик. Затем последовал резкий звук, будто бы что-то лопнуло или взорвалось. Первой мыслью Николая было, что их подвело оборудование. Веревка? Тренога? Тело его инстинктивно напряглось, будто этим он мог хоть как-то помочь Ле Каго. Снова послышался какой-то странный треск, наверху что-то дважды не то хрустнуло, не то щелкнуло. Выстрелы!
Затем наступила тишина.
Хел видел, как пятно света от лампочки Ле Каго мерцает, расплываясь в водяных брызгах, то вспыхивая, то исчезая в унисон медленному вращению веревки.
— Что за чертовщина? Что там случилось? — прозвучал в трубке удивленный голос Ле Каго.
— Не знаю.
В наушниках послышался другой голос, слабый и отдаленный:
— Я предупреждал, чтобы вы ни во что не вмешивались, мистер Хел.
— Даймонд? — спросил Хел, хотя вопрос этот был совершенно излишним.
— Вот именно. Лавочник. Тот, кто не осмелился бы встретиться с вами лицом к лицу.
— И это вы называете лицом к лицу?
— Во всяком случае, достаточно близко.
Голос Ле Каго звучал сдавленно, лямки снаряжения натягивались под тяжестью его тела, мешая дышать.
— Что происходит?
— Даймонд? — Хел заставлял себя сохранять спокойствие. — Что с теми парнями, которые крутили лебедку?
— Мы пристрелили их.
— Ясно. Послушайте. Вам нужен я, а я нахожусь на дне этой шахты. Это ведь не я привязан к веревке. Это мой друг. Я могу объяснить вам, как можно спустить его вниз.
— На черта мне это нужно?
Хел услышал голос Даррила Старра, он, видимо, стоял рядом:
— Это тот сукин сын, который забрал мою пушку. Пусть повисит там, повертится взад-вперед на веревке, как свиная туша в мясной лавке!
Послышалось угодливое глупое хихиканье — это, конечно, тот недоносок из ООП, которого они зовут Хаман.
— Почему вы считаете, что я замешан в этом деле? — спросил Хел так спокойно и рассудительно, точно они беседовали где-нибудь за круглым столом; он отчаянно пытался выиграть время, чтобы обдумать ситуацию.
— У Компании есть свои источники информации прямо под боком у наших английских друзей — просто чтобы убедиться в их лояльности. Думаю, вы знакомы с мисс Биффен, очаровательной юной манекенщицей?
— Если только я выйду отсюда, Даймонд...
— Поберегите нервы, Хел. Мне посчастливилось узнать, что это “зияющая бездна, из которой нет выхода”.
Хел медленно перевел дыхание. Это были те самые слова, которые Ле Каго произнес сегодня днем в кафе вдовы.
— Я предупреждал вас, — продолжал Даймонд, — что мы вынуждены будем принять ответные меры, чтобы удовлетворить кровожадные запросы наших арабских друзей. Вы будете умирать здесь медленно, постепенно, и это должно им понравиться. Кроме того, я постарался оставить весьма наглядное доказательство мощи Компании. Ваш замок, Хел! Вот уже полтора часа, как он прекратил свое существование!
— Даймонд...
Хелу нечего было больше сказать, он просто старался задержать Даймонда на другом конце провода.
— Ле Каго для вас ничего не значит. Зачем же вам оставлять его так висеть?
— Эта маленькая подробность наверняка позабавит наших арабских друзей.
— Послушайте, Даймонд, есть люди, которые должны прийти сменить этих парней. Они найдут нас и вызволят отсюда.
— Это неправда. Можно даже сказать, это удручающе жалкая ложь. Однако, чтобы кто-нибудь и впрямь случайно не наткнулся на это славное местечко, я собираюсь послать сюда людей, которые закопают поглубже ваших баскских приятелей, размонтируют всю эту дребедень и набросают побольше булыжников в эту дыру, чтобы не осталось ни малейшего намека на то, что здесь когда-то был вход в пещеру. Все это я говорю вам исключительно по доброте душевной, с тем чтобы вы не питали понапрасну бесплодных надежд.
Хел ничего не ответил.
— Вы помните моего брата, Хел?
— Смутно.
— Ну что ж. Не забывайте о нем.
В наушниках послышался треск; ясно было, что их сорвали и отбросили в сторону.
— Даймонд? Даймонд?
Хел изо всех сил сжимал в руках телефонный провод. Единственным звуком, который доносился до него теперь, было натужное дыхание Ле Каго.
Хел включил лампочку на своем шлеме и еще одну, десятиваттную, подсоединенную к батарейке, так чтобы Ле Каго мог видеть хоть что-нибудь внизу, под собой, и не чувствовал бы себя покинутым.
— Ну, что ты скажешь об этом, мой старый, добрый друг? — донесся до него сдавленный голос Ле Каго. — По правде говоря, это не совсем подходящий конец для моего героя, для того чудесного, живописного образа, который я создал для себя.
Какое-то мгновение, поддавшись отчаянию, Хел раздумывал, не попытаться ли ему взобраться наверх по стенам пещеры; может быть, ему удастся подняться выше того места, где висит Ле Каго, и спустить ему сверху веревку.
Нет, невозможно. Потребовались бы целые часы напряженной работы; пришлось бы просверливать дырки в скале и вставлять в них бесчисленные стержни, для того чтобы вскарабкаться по этому гладкому, нависающему над головой склону; задолго до того, как он сумеет что-либо сделать, Ле Каго уже будет мертв; он просто задохнется в тугой паутине лямок и ремней, которые уже и сейчас сдавливают ему грудь, выжимая из нее остатки воздуха.
А что, если Ле Каго попытаться снять с себя ремни снаряжения и подняться по веревке к устью каменного штопора? Оттуда ему, возможно, — хотя, конечно, это и маловероятно, — удалось бы выбраться на поверхность, просто карабкаясь по стене шахты.
Он высказал это предположение Беньяту по телефону.
Голос Ле Каго был слабым и хриплым:
— Не могу… ребра... вода... давит...
— Беньят!
— Что, во имя всего святого?
У Хела мелькнула спасительная мысль. Последний шанс. Почти безнадежный. И все же стоило попробовать. Телефонный провод. Кабель не слишком крепок, но ведь он запросто мог зацепиться за что-нибудь там, наверху, может быть, даже переплестись со свисающей веревкой.
— Беньят? Ты можешь достать до телефонного кабеля? Можешь перерезать лямки?
У Ле Каго уже не хватало воздуха, чтобы ответить, но по тому, как задрожал провод, Хел понял, что баск пытается выполнить его указания. Прошла минута. Две. Размытый огонек лампочки танцевал, подрагивая, под самым потолком пещеры, Ле Каго цеплялся за кабель, напрягая последние силы, стараясь успеть перепилить ножом все лямки, прежде чем потеряет сознание от удушья.
Он изо всех сил сжал в кулаке влажный телефонный провод и рассек последний ремень. Под тяжестью его тела кабель дернулся... и оборвался.
— О, боже! — раздался крик баска.
Огонек его лампочки стремительно полетел вниз, прямо на Хела. Через долю секунды свернутый кольцами кабель плюхнулся на землю. Тело Ле Каго мягко ударилось о вершину каменного конуса, отскочило, скатилось в груду скалистых обломков и осталось лежать менее чем в десяти метрах от Хела. — Беньят!
Хел бросился к баску. Он был еще жив. Грудь его была раздроблена; она с трудом, судорожно вздымалась при каждом вздохе; всякий раз, как он выдыхал из себя воздух, на губах его вскипала кровавая пена. Шлем, принявший на себя первый удар, слетел, когда тело катилось по булыжному конусу, подскакивая на уступах. Кровь шла из носа и из ушей Ле Каго. Голова его находилась ниже туловища, и он захлебывался собственной кровью. Бережно, со всей возможной осторожностью, Хел поднял Ле Каго на руки и уложил его поудобнее. Он не боялся, что от передвижения ему может стать хуже; его друг умирал. Хел поражался нечеловеческой силе этого могучего баскского организма, которая не позволила ему мгновенно кануть в небытие.
Ле Каго дышал быстро и неглубоко; глаза его были открыты, зрачки постепенно расширялись. Он закашлялся, и от этого сотрясения волна мучительной, жгучей боли прокатилась по его телу.
Хел ласково погладил поросшую бородой щеку, скользкую от крови.
— Как?.. — Ле Каго задохнулся на полуслове.
— Отдохни, Беньят. Не разговаривай.
— Как... я выгляжу?
— Ты выглядишь замечательно.
— Лицо не пострадало?
— Ты красив, как бог.
— Отлично.
Ле Каго стиснул зубы, преодолевая новый приступ боли. Нижние были выбиты при падении.
— Священник...
— Отдохни, дружище. Не напрягайся, не пытайся с этим бороться. Пусть оно возьмет тебя.
— Священник!
Кровавая пена в уголке его рта, засыхая, стягивала губы, мешая говорить.
— Я знаю.
Даймонд в точности повторил слова Ле Каго о пещере как о зияющей бездне. Единственным человеком, от которого он мог их услышать, был этот фанатик, отец Ксавьер. Он же, без сомнения, выдал им место, где скрывалась Ханна. Исповедальня была его источником информации, его “Толстяком”.
В течение трех нескончаемых минут булькающие хрипы в груди Ле Каго были единственным звуком, нарушавшим тишину. Кровь, толчками вытекавшая у него из ушей, начинала густеть.
— Нико?
— Отдыхай. Спи.
— Какой у меня вид?
— Просто великолепный, Беньят.
Внезапно тело Ле Каго напряглось и застыло, откуда-то из глубины гортани вырвался слабый, еле слышный стон.
— Боже!
— Больно? — тупо спросил Хел, не зная, что сказать.
Судорога прошла, и тело Ле Каго постепенно расслабилось. Он сглотнул кровь.
— Ты что-то сказал?
— Больно? — повторил Хел.
— Нет... Я переживаю незабываемые минуты.
— Дурачина, — ласково сказал Хел.
— Во всяком случае, это не самый плохой вариант ухода.
— Да, неплохой.
— Могу поспорить, в подобную минуту тебе не удастся проделать ничего подобного.
Хел крепко зажмурился, стараясь смахнуть слезы; он, не переставая, нежно поглаживал щеку своего друга.
Дыхание Ле Каго прервалось и замерло. Ноги его начали судорожно подергиваться. Затем он снова задышал, коротко, часто, с глубокими гортанными хрипами. Его разбитое тело выгнулось в агонии, и он успел еще крикнуть:
— Аргх! Клянусь крестными яйцами Иисуса, Марии и Иосифа...
Кровь потоком хлынула у него изо рта. Он был мертв.
* * *
Стон мучительного облегчения вырвался из груди Хела; он скинул с себя лямки баллона с воздушной смесью и сунул его в угол между двумя неровными каменными плитами, упавшими, по всей видимости, с потолка “вздымающейся” пещеры. Николай тяжело опустился на камень, уткнувшись в грудь подбородком, и глубоко, с жадностью, задышал, судорожно, до отказа наполняя воздухом легкие, пока не закашлялся. Пот струйками стекал по его лицу, несмотря на холод и сырость пещеры. Скрестив на груди руки, он осторожно провел пальцами по свежим шрамам на плечах, там, где ремни баллона с воздухом врезались ему в тело, сдирая кожу даже через три шерстяных свитера и комбинезон из парашютного шелка. Баллон был невероятно громоздким и неуклюжим грузом, совершенно неприспособленным для протаскивания через узкие, неровные расщелины или для подъема по крутым скалистым уступам. Если закрепить его плотнее, он затруднял движения, так что немели руки и пальцы; если же ослабить ремни, он до крови натирал кожу и опасно раскачивался, угрожая опрокинуть человека.
Когда дыхание Хела успокоилось и стало ровнее, он сделал большой глоток вина, смешанного с водой, из xahako и растянулся на каменной плите, не позаботившись даже снять с себя каску. Он ограничил свой груз до минимума: баллон с воздухом, вся имевшаяся у него веревка, с которой он мог самостоятельно управиться, небольшой запас еды и снаряжения, две магниевых вспышки, мех для вина xahako, маска для подводного плавания в прорезиненной сумке, где лежал также водонепроницаемый фонарик, и полный карман кубиков глюкозы для быстрого восстановления энергии. Даже если учесть то, что Николай не взял с собой ничего лишнего, для него этот груз был слишком тяжелым. Он привык двигаться налегке, прокладывая путь, в то время как могучий Ле Каго тащил на себе всю основную тяжесть их оборудования. Ему теперь очень недоставало мощи друга; недоставало его душевной поддержки, его неиссякаемого потока острот, замысловатых ругательств и песен.
Николай остался один. Руки его были изранены и совсем не гнулись. Ему мучительно хотелось спать; мысль о сне, о чудесном, глубоком сне завораживала, манила, влекла его к гибели. Он знал, стоит ему заснуть, холод проникнет в его тело, чудесный, притупляющий все чувства, успокаивающий боль холод. “Не спи. Ты не должен спать. Сон — это смерть. Отдохни, но не закрывай глаза. Закрой глаза, но не спи. Нет. Ты не должен закрывать глаз!” Брови его с усилием приподнялись, стараясь удержать веки, не дать им опуститься. “Не надо спать. Просто отдохни немножко. Не спи. Просто на минутку прикрой глаза. Только прикрой... глаза...”
* * *
Он оставил Ле Каго у подножия каменного конуса, там, где тот умер. Похоронить баска было невозможно, но теперь, когда вход в пещеру завален валунами, вся она стала громадным мавзолеем Ле Каго. Баскский поэт будет вечно покоиться в сердце своих родных баскских гор.
Когда кровь перестала наконец струиться изо рта погибшего баска, Хел бережно отер ему лицо и накрыл тело спальным мешком.
После этого Хел опустился рядом с телом друга на корточки и погрузился в неглубокую медитацию, пытаясь вновь обрести ясность ума и успокоить смятенные чувства. Ему удалось достичь лишь относительного, весьма непрочного спокойствия, но и этого было достаточно, чтобы он, вернувшись к действительности, смог обдумать создавшееся положение. Принять решение было нетрудно — выбора не оставалось. Его шансы на то, что он сумеет один, с почти непосильным грузом, проделать путь по длинному и узкому стволу шахты, обогнуть “Шишку Хела”, пробраться через немыслимый, первозданный хаос “вздымающейся” пещеры, спуститься сквозь водопад в граненую пещеру, а из нее — вниз, по склизкому глинистому стоку в отстойник “винного погреба”, — его шансы на то, что он сумеет преодолеть все эти препятствия без помощи Ле Каго и его страховки были ничтожны. Но ставкой в этой игре была жизнь. Не стоит пока что задумываться о том, как проплыть через трубу, начинающуюся на дне “винного погреба”, трубу, в отверстие которой вода устремляется с такой страшной силой, что на поверхности она натягивается, выгибаясь, как увеличительное стекло. Он подумает об этом, когда придет время.
Преодоление “Шишки Хела” чуть не положило конец всем его проблемам. Привязав веревку к баллону с воздухом, он уложил его в неустойчивом равновесии на узком выступе над мчащимся по расселине потоком и обогнул камень, лежа поперек провала, упираясь в один его край плечами и в противоположный — пятками, колени его дрожали от напряжения и от чрезмерной тяжести веревки, крест-накрест перепоясывавшей его грудь. Оказавшись по ту сторону “Шишки”, он стал обдумывать, как лучше перетащить баллон. Теперь с ним не было Ле Каго, который мог бы перебросить ему веревку. Ничего другого не оставалось, как только опустить баллон в воду и тянуть его, стараясь побыстрее приподнимать всякий раз, как он будет ударяться о дно. Николаю не удалось достаточно быстро выбрать веревку; баллон проплыл под тем местом, где он находился, и течение понесло его дальше; веревка дергалась и раскачивалась во все стороны. У него не было страховки; когда баллон отплывет подальше и веревка натянется, она увлечет его за собой, и он слетит с этого узкого уступа. Он не мог допустить, чтобы поток унес его баллон с воздушной смесью. Потерять его — значило потерять все. Николай широко расставил ноги над узкой расселиной, одной ногой упираясь в край уступа, другой — в гладкий камень противоположной стены, где не было никакой опоры, так что он держался только благодаря тому, что резиновая, с шипами, подошва его ботинка буквально впаялась в отвесную скалу. Он собрал все свои силы, чтобы удержаться в таком положении; жилы у него на ногах набухли и натянулись, казалось, они вот-вот лопнут. Веревка скользила в его руках. Стиснув зубы, он покрепче сжал кулаки, удерживая ее. Мокрая веревка вонзилась в ладони, сдирая с них кожу и причиняя жгучую боль. В пенящийся поток вливались кровавые ручейки, сбегавшие с ободранных рук. Чтобы заглушить боль, он стал кричать — громко, неистово, до хрипоты — и крик его, теряясь в реве потока, неслышным эхом отдавался в узком ущелье.
Баллон остановился.
Осторожно, пядь за пядью, Николай стал подтягивать его к себе против течения; веревка, точно раскаленное железо, жгла его окровавленные ладони, связки расставленных ног натянулись до предела, жилы на лбу набухли и пульсировали. Ухватившись наконец за лямку баллона, он рванул ее вверх и закинул себе на шею. Теперь, когда тяжелый баллон висел, покачиваясь, у него на груди, нужна была поистине цирковая ловкость, для того чтобы перебраться обратно на выступ. Дважды он пытался оттолкнуться от гладкой стены и оба раза, покачнувшись, откидывался обратно, удерживая равновесие и заново упираясь в скалу подошвой ботинка, чувствуя, как связки у него в паху просто разрываются от напряжения. Третья попытка удалась, и он, тяжело дыша, прижался к стене, опираясь обеими ногами о карниз, который был настолько узок, что только каблуки умещались на нем, а для носков уже не было опоры и они нависали над ревущим внизу потоком.
Преодолев последний короткий отрезок пути, остававшийся до каменистой насыпи, ведущей во “вздымающуюся” пещеру, Николай тяжело опустился на камень, привалившись спиной к вертикальной стене, измученный, совершенно без сил, с тяжелым баллоном на груди.
Нельзя было оставаться здесь надолго. Руки его онемеют, станут неуклюжими, и тогда он уже ничего не сможет сделать.
Перекинув баллон на спину, Николай проверил зажимы и переднее стекло на маске. Бели зажимы пострадали, то и стекло вряд ли могло уцелеть. Маска каким-то образом перенесла всю эту тряску и удары о баллон. Он начал медленно подниматься по крутому склону, отходящему почти под прямым углом от направления, в котором исчезала река. Тут по-прежнему оставалось множество выступов и углублений, было куда поставить ногу и за что ухватиться руками, но хрупкий сланец при первом же прикосновении к ним обламывался и крошился, так что большие куски породы оставались у него в руках, а мелкие крошки и камешки вонзались в ободранные ладони. Сердце судорожно колотилось у Николая в груди, кровь отчаянно пульсировала в висках. Выбравшись наконец на плоский уступ между двумя опиравшимися друг о друга обломками, образовывавшими нечто вроде замочной скважины, за которой открывалась “вздымающаяся” пещера, он лег плашмя на живот и лежал без движения, прижавшись щекой к шероховатому камню, чувствуя, как слюна потихоньку сочится из уголка его рта.
Он выругал себя за то, что отдыхал слишком долго. Ладони его стали липкими от засохшей крови и висели распухшие, неуклюжие, словно клешни омара. Он поднялся на ноги и постоял немного, сжимая и разжимая кулаки, не обращая внимания на боль, пока руки снова не стали ему повиноваться.
Николай и сам не знал, сколько времени он брел, спотыкаясь, через “вздымающуюся” пещеру, ощупью находя свой путь, огибая громадные, величиной с дом, валуны, рядом с которыми он казался себе ничтожной пылинкой, протискиваясь между привалившимися одна к другой каменными плитами, не так давно упавшими сверху. Иссеченный шрамами бесчисленных обвалов потолок пещеры уходил далеко ввысь, в непроглядную тьму, куда не достигал лучик света от лампочки на шлеме Николая. Он осторожно пробирался вдоль громоздящихся друг над другом, опасно нависших над головой скал, которые, будь они наверху, на воздухе, давно уже обрушились бы под воздействием солнца и ветра, холодов и дождей. Река уже не служила ему путеводной нитью, теряясь под грудами обвалившихся камней, растекаясь на тысячи ручейков, струящихся в разных направлениях по сланцевому, кристаллическому полу пещеры. Три раза, изнемогая от усталости и невыносимого напряжения, Хел терял дорогу; каждый раз его охватывал ужас оттого, что ему придется растрачивать драгоценную энергию, блуждая вслепую в поисках выхода. Но всякий раз он заставлял себя остановиться и успокоиться, дожидаясь, пока предчувствие не подскажет ему верный путь.
В конце концов, он услышал звук, ставший для него надежным путеводителем на оставшийся отрезок пути. По мере того как он приближался к противоположному концу “вздымающейся” пещеры, струйки воды где-то глубоко под его ногами сплетались воедино, и журчание их постепенно перешло в оглушительный рев и грохот гигантского водопада, низвергающегося в граненую пещеру. Впереди него потолок пещеры полого спускался, образуя непроходимую стену из острых, зазубренных обломков камней. Взобраться по этой стене, пробираясь через безумную, невероятно запутанную сеть бесчисленных трещин и расщелин, затем спуститься с другой стороны сквозь ревущий, грохочущий водопад, не имея возможности принять какие-либо меры предосторожности, не надеясь на страховку Ле Каго, будет наиболее опасной и трудной задачей. Прежде чем приступать к ней, нужно было хоть немного отдохнуть.
Тогда-то Хел и сбросил с себя ремни, на которых был подвешен баллон с воздушной смесью, и тяжело опустился на обломок скалы, уткнувшись подбородком в грудь и жадно хватая ртом воздух, чувствуя, как пот, стекая по волосам, заливает ему глаза.
Сделав большой глоток из xahako, он лег навзничь на плоскую каменную плиту, даже не позаботившись снять с себя каску.
Все его тело, казалось, взывало к нему, умоляя об отдыхе. Но он не должен спать. Заснуть — значит погибнуть. Нужно только отдохнуть немного. Но не спать. Ни в коем случае не спать. Просто закрыть глаза на минутку. Просто закрыть... глаза...
* * *
— Ах-х!
Николай проснулся внезапно, буквально вырванный из своего неглубокого, мучительного сна; он снова видел, как огонек на каске Ле Каго стремительно несется вниз, с потолка пещеры, прямо на него! Он сел рывком, дрожа и обливаясь потом. Поверхностный, полный кошмаров сон не освежил его; накопившаяся в нем усталость словно сгустилась, тяжелыми волнами разлившись по всему телу; руки страшно распухли, стали неловкими, точно ласты какого-нибудь морского животного; ссадины на плечах набухли; к горлу от постоянного перенапряжения подкатывала тошнота.
Так он сидел, бессильно поникнув, не думая о том, чтобы идти дальше, ощущая лишь абсолютное безразличие и пустоту. Затем внезапно ошеломляющее значение слов Даймонда ворвалось в его сознание. Его замка больше не существует? Что они сделали с ним? Успела ли Хана уехать до того, как все это началось?
Тревога за нее и жажда отомстить за Ле Каго сделали то, что в обычных обстоятельствах могли бы сделать пища и отдых, Николай выгреб из кармана оставшиеся там кубики глюкозы и положил их в рот, запив остатками вина, смешанного с водой. Потребуется несколько минут для того, чтобы сахар успел проникнуть в кровь, циркулирующую в организме, заряжая его новой энергией. А пока что Хел сжал зубы покрепче и принялся разрабатывать свои руки, обдирая свежую, недавно образовавшуюся корку засохшей крови, терпеливо перенося жгучую, саднящую боль в ладонях.
Когда руки его вновь обрели гибкость, он закинул на спину баллон с воздушной смесью и начал с трудом взбираться по нагромождению обвалившихся кусков скал, преграждавших вход в граненую пещеру. Ему вспомнилось, как Ле Каго просил его взять немного левее, поскольку баск расположился как раз на траектории возможного падения Хела и слишком удобно устроился, чтобы двигаться с места.
Дважды ему пришлось снимать с себя ремни, удерживавшие баллон, ощупывая камень в поисках опоры, так как расщелина, по которой ему предстояло пробираться чуть ли не ползком, была слишком узка для того, чтобы можно было протиснуться сквозь нее с баллоном на спине, не рискуя при этом повредить висевшую на груди маску. Каждый раз при этом он тщательно привязывал баллон, так как при падении крепления могли сорваться и цилиндр взорвался бы, оставив его без воздуха, необходимого для того, чтобы выбраться из пещеры по подземной реке; тогда все его труды и мучения пропали бы даром.
Достигнув наконец узкого выступа, нависавшего прямо над грохочущим водопадом, Николай направил луч света вниз, туда, где над падающей с высоты водой поднимался, клубясь в неподвижном воздухе, влажный туман. Он помедлил, ровно столько, чтобы отдышаться и утишить сердцебиение. С этого момента ему не придется больше отдыхать, его тело и руки будут постоянно заняты, и разыгравшееся воображение никак не сможет подорвать его решимость.
Оглушительный рев низвергающегося с высоты потока и клубящийся туман не позволяли Николаю думать ни о чем другом, кроме той непосредственной задачи, которую ему сейчас предстояло выполнить. Он шел по краю скользкого, осыпающегося уступа, являвшегося когда-то одним из порогов водопада, пока не нашел скалистый выступ, с которого Ле Каго страховал его в тот раз, когда он впервые спускался вдоль блестящего шлейфа падающей воды. На этот раз у него не будет никакого прикрытия, никакой страховки. Медленно, осторожно продвигаясь вниз, Николай добрался до первого крюка, который он вбил здесь раньше, и, пропустив через него в два ряда веревку, накрепко привязал ее; продолжая спускаться, он вдевал и привязывал ее к каждому из крючьев, укорачивая отрезок возможного падения на тот случай, если он потеряет опору. Снова, как и прежде, трение, которое испытывала веревка, проходя через целый ряд крепежных колец, привело к тому, что протягивать ее через них стало весьма трудным и опасным делом, тем более что при этом Николаю приходилось отрываться от поверхности скалы, теряя найденную опору под ногами и те удобные трещины или выступы, за которые можно было ухватиться руками.
Вода и веревка терзали его ладони, и он, цепляясь за какой-нибудь выдававшийся из скалы камень, сжимал их все сильнее и сильнее, точно желая показать боли, что теперь ему уже все равно: чем хуже — тем лучше. Добравшись до того места, где ему нужно было, прорвавшись через пелену воды, оказаться по ту сторону водопада, он понял, что не в силах больше тащить вниз эту провисшую мокрую веревку. Тяжесть обрушивавшихся на нее струй, количество крюков, через которые она была пропущена, и, наконец, нараставшая в нем самом слабость делали это невозможным. Ему придется оставить веревку и спускаться дальше без нее. Как и раньше, Николай протянул руку через гладкую, серебристо-черную поверхность воды, и она, на мгновение разойдясь, тут же сомкнулась вокруг его запястья тяжелым пульсирующим браслетом, Он стал ощупывать камень, пока не обнаружил маленькую, невидимую за стеною падающей воды расселину, за которую он в прошлый раз уцепился пальцами. Теперь нырнуть под водопад будет труднее, баллон у него на спине вызовет дополнительное сопротивление воды. Его ободранные пальцы распухли и онемели, а силы были на исходе. Только одно движение — резкое, стремительное. Нужно всего лишь оттолкнуться и качнуться вперед. Там, по другую сторону водопада, есть прекрасный, удобный выступ, там булыжники, лесенкой выступающие из скалы, сделают спуск достаточно легким и безопасным. Он трижды глубоко вдохнул в себя воздух и метнулся вперед, в низвергающийся сверху поток. После недавних дождей стена падающей воды стала в два раза плотнее, тяжесть ее тоже удвоилась. Тяжелые струи ударили его по шлему, по плечам, пытаясь сорвать баллон у него со спины. Онемевшие пальцы выскользнули из узкой расселины. И он упал.
* * *
Первое, что Николай осознал, когда пришел в себя, была относительная тишина. Второе — вода. Он находился за водопадом, у подножия насыпи и сидел чуть ли не по пояс в воде. Возможно, он на какое-то время лишился сознания, но не помнил этого. Все случившееся мгновенно пронеслось у него в голове: удары водяных струй по спине и по баллону; боль, которая обожгла его ободранные пальцы, когда напором воды их вырвало из расселины; грохот, шум, сотрясение, когда он упал на груду булыжников и покатился по ней вниз; потом относительная тишина и вода по пояс там, где раньше были просто влажные камни. С тишиной все было ясно, она не удивила его. Еще в прошлый раз он заметил, что рев водопада становится значительно глуше, когда находишься по ту его сторону. Но вода? Означало ли это, что недавно прошедшие дожди просочились внутрь, превратив в озеро пол граненой пещеры?
Не ранен ли он, нет ли каких-либо серьезных повреждений? Николай пошевелил ногами; все в порядке. Руки тоже вроде были целы. Правое плечо оказалось немного задето. Он мог поднять руку, но где-то в верхней части ключицы ощущалась тупая боль. Возможно, просто ушиб. Болезненно, но не опасно, Он уже решил было, что умудрился каким-то чудом, свалившись с такой высоты, остаться целым и невредимым, когда почувствовал, что у него что-то не в порядке с нижней частью лица. Зубы у него как-то странно сдвинулись, своими кончиками касаясь друг друга. Стоило ему попытаться хоть чуть-чуть приоткрыть рот, как страшная боль пронзила его насквозь, и он снова едва не потерял сознание. У него была сломана челюсть.
Маска для плавания. Не пострадала ли она при падении? Он вытащил ее из сумки и осмотрел при блеклом, желтоватом свете лампочки (батарейки уже садились). Стекло в ее передней части треснуло.
Трещина была совсем тоненькая, еле заметная. Стекло могло бы выдержать, если только не будет никакого давления на резиновые зажимы, если вода не станет срывать или выкручивать их. Можно ли надеяться на это, зная, какое мощное течение там, внизу, на дне “винного погреба”? Не особенно.
Когда Николай встал, вода доходила ему только до середины голени. Он побрел по этому превратившемуся в озеро водопаду, и вода, покрывавшая пол граненой пещеры, становилась все глубже, по мере того как туман, поднимавшийся от падающих сверху холодных струй, постепенно рассеивался.
Одна из двух магниевых вспышек разбилась при падении; маслянистый порошок высыпался из нее, жирным слоем покрыв уцелевшую вспышку; нужно было тщательно вытереть ее, прежде чем зажигать, чтобы огонь, перекинувшись на наружные стенки, не обжег руку. Сорвав колпачок, Николай, поджег вспышку; она затрещала, разбрызгивая искры, расцвела сверкающим белым пламенем, мгновенно осветившим уходящие в темноту стены пещеры, покрытые мерцающими россыпями кристаллов; в ее отблесках засияли во всей своей прелести складки кальцита, окруженные стройными шпилями сталактитов. Но их острые, устремленные вниз иглы не вонзались теперь в массивные постаменты сталагмитов, как это было раньше. Пол пещеры стал ровным, не очень глубоким озером, воды которого скрыли этот удивительный подземный рельеф. Его первые опасения подтвердились: недавние дожди залили нижнюю часть системы подземных переходов; весь длинный глинистый сток в дальнем конце пещеры оказался под водой.
Хела охватил внезапный порыв отчаяния. Бросить всю эту затею, добраться по воде до края пещеры, найти там какой-нибудь выступ, сесть на него и забыть обо всем, погрузившись в медитацию. Задача, стоявшая перед ним, казалась теперь слишком сложной, почти невыполнимой; вероятность того, что ему удастся отсюда выбраться, была слишком мала. Поначалу он думал, что проделать этот последний, нечеловечески трудный путь под водой, проплыв через отверстие “винного погреба” к солнцу и свету, с психологической точки зрения, будет гораздо легче всего того, через что ему пришлось уже пройти. С этого момента он окончательно лишался какого-либо выбора; позади оставалась тяжесть нависших каменных сводов, нелегкие подъемы и спуски, бесконечные переходы. Ему нужно было сделать только один, последний, отчаянный рывок, и именно отчаяние могло придать ему мужества. Теперь, без всякой страховки, он должен был напрячь все свои силы, действовать на пределе возможностей, для того чтобы проплыть под водой к устью реки. Будь с ним Ле Каго, ему, наоборот, пришлось бы поостеречься, не растрачивать зря энергию, чтобы хватило сил вернуться обратно в случае, если на пути возникнет какая-нибудь преграда или он окажется слишком длинным. Но в нынешней ситуации обратный путь был закрыт, когда шансы на успех, как он надеялся, должны были почти удвоиться.
И вот теперь... граненая пещера затоплена, и ему предстоит проплыть вдвое большее расстояние. Отчаяние уже не могло бы подхлестнуть его.
Так не лучше ли принять смерть с достоинством, вместо того чтобы метаться, пытаясь бороться с предназначенной тебе участью, точно охваченное паникой животное? Какие у него шансы выйти победителем в этой игре? Малейшее движение челюсти причиняло Хелу нестерпимую боль; плечо онемело, он не мог даже пошевелить рукой, без того чтобы тут же не ощутить, как ломит ключицу; ладони были страшно ободраны; да еще и это проклятое стекло на маске, которое вряд ли выдержит напор воды в подземном туннеле. Это нельзя было даже назвать азартной игрой. Это было все равно что бросать монетки, вызвав на состязание саму госпожу Судьбу, при том что этой своенравной даме годились и “орлы” и “решки”. Хел мог выиграть только в случае, если монетка встанет на ребро.
Понурившись, тяжело ступая, он побрел к той стене пещеры, где поток камней стекал вниз, поблескивая кристаллами, точно застывший сахарный сироп для леденцов. Он сядет там и будет ждать, пока жизнь не уйдет из него.
Магниевая вспышка зашипела и погасла, и вечный пещерный мрак навалился на Хела всей своей тяжестью, гася сознание. При каждом движении его век пятна света, будто крохотные кристаллики под микроскопом, описывали дугу в воздухе, прорезая темноту. Наконец плотная, непроницаемая тьма сомкнулась вокруг него.
Ничего на свете не могло сейчас быть легче, чем принять смерть с достоинством, с шибуми.
А Хана? А этот фанатичный священник из Третьего Мира, из-за которого погибли Ле Каго и Ханна Стерн? А Даймонд?
Ну что ж. Ничего не поделаешь, надо плыть, будь оно все проклято! Николай пристроил обтянутый резиновой пленкой фонарик между двумя выступами арагонита и в его свете приладил маску к баллону с воздушной смесью, со стоном затягивая крепления израненными пальцами. Осторожно перетянув ремнями свое ушибленное плечо, он открыл вентиль для притока воздуха и, так как стекло уже успело затуманиться от дыхания, побрызгал на него водой, чтобы протереть. Маска больно давила на его сломанную челюсть, но боль эту все же можно было терпеть.
Главное, что ноги его были целы, так что он мог плыть, отталкиваясь только ногами и держа фонарик в здоровой руке. Дойдя до того места, где было уже довольно глубоко, он лег на воду и поплыл — плыть оказалось легче, чем идти по воде.
Вода в пещере была кристально чистой и прозрачной, никакие живые организмы не нарушали этой чистоты, и луч фонарика просвечивал ее насквозь, до самого дна; в свете его весь подводный рельеф просматривался так отчетливо, словно над ним не было ничего, кроме воздуха. Хел совсем не чувствовал течения, пока не попал в глинистый сток; не то чтобы его что-нибудь толкало сзади, нет, его словно засасывало, увлекая вниз.
От давления у него заложило уши, и собственное дыхание гулко отдавалось в голове.
По мере того как Николай приближался к концу глинистого стока, тяга становилась сильнее; вода с силой крутила и влекла его тело к затопленному отстойнику “винного погреба”. Дальше ему уже не придется плыть; течение само понесет его, потащит за собой; ему же нужно будет направить все свои усилия на то, чтобы тормозить движение своего тела, стараться по возможности управлять им. Мощное течение было совершенно невидимо: в воде не заметно было ни пузырьков, ни каких-либо микроорганизмов; казалось, он неожиданно оказался во власти могучих, но тайных сил.
Только тогда, когда Николай попытался ухватиться за выступ, остановиться хоть на минутку, чтобы собраться, сосредоточиться, перед тем как его вынесет в отстойник, он в полной мере ощутил силу течения. Выступ вырвался у него из рук, его перевернуло на спину и потянуло вниз. Он изо всех сил старался вывернуться, повернуть назад, поджать ноги и сгруппироваться; ему необходимо было пройти в выходное отверстие ногами, а не головой, если он хотел иметь хоть какой-то шанс уцелеть и выплыть на поверхность. Если он войдет головой вперед и его ударит о какое-нибудь препятствие, все будет кончено.
Но стоило ему оказаться в отстойнике, как совершенно необъяснимо тяга вдруг ослабла и он стал медленно опускаться на дно, повернувшись ногами к треугольному отверстию трубы. Николай сделал глубокий вдох, собираясь с духом; ему вспомнилось, как течение подхватило пакеты с красящим порошком, и они исчезли в мгновение ока.
Тело его, неторопливо покачиваясь, спокойно опускалось на дно водоема. Это было последнее, что он помнил ясно.
Течение захватило его и швырнуло в трубу. Ноги его натолкнулись на что-то; одна нога подогнулась, колено ударилось о грудь; его завертело, точно в водовороте; фонарик куда-то исчез; он почувствовал сильный удар в спину, потом в бедро.
Внезапно Николай зацепился за какой-то камень, не в силах двинуться дальше, а потоки воды с грохотом проносились мимо него, вода билась об него, точно пытаясь разорвать его на части. Маска задергалась, и стекло разлетелось на кусочки; осколки, стремительно проносясь мимо, поранили ему ногу. От ужаса он на несколько секунд перестал дышать, и от удушья кровь гулко забилась у него в висках. Вода захлестнула ему лицо, ворвалась в ноздри. Проклятый баллон! Он застрял, не давая Хелу сдвинуться с места; тут было слишком узко для того, чтобы проплыть с этим приспособлением на спине. Правой рукой Николай схватил нож, сжимая его изо всех сил, в то время как вода набрасывалась, пытаясь вырвать его, разжать руку. Нужно перерезать ремни баллона? Течение с силой давило на цилиндр, прижимая его к плечам. Подсунуть нож под ремни было совершенно невозможно. Нужно перерезать их сверху, полоснув прямо по груди.
Николай ощутил тупую боль. Кровь билась у него в висках, удары ее отдавались в голове. Горло судорожно сжималось, требуя воздуха. Режь сильнее! Режь же, черт побери!
Баллон отлетел, с силой ударившись о его ноги. Его снова завертело и понесло. Нож: вырвался у него из рук и пропал. С ужасным хрустом что-то ударило его по затылку. Его грудная клетка ходила ходуном, тяжело вздымаясь в поисках хотя бы глотка воздуха. Сердце глухо, отчаянно колотилось, отдаваясь ударами в голове, в ушах, во всем теле, а его все несло, вертя и швыряя из стороны в сторону в безумном водовороте пузырей и пены.
Пузырьки... Пена! Он видит! Плыви же наверх! Плыви!
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
ЦУРУ-НО СУГОМОРИ
ЭШЕБАР
Хел остановил свой “вольво” на пустынной площади Эшебара, тяжело вылез из него, забыв закрыть за собой дверцу, и, нарушив ритуал, не угостил его, как обычно, хорошим пинком. Он глубоко втянул в себя воздух, затем медленно выдохнул и пошел по извилистой дорожке к замку.
Из-за полуприкрытых ставен женщины деревни наблюдали за ним, предупреждая своих детей, чтобы те не вздумали играть на площади, пока месье Хел не уйдет. Прошло восемь дней с тех пор, как месье Хел ушел в горы вместе с Ле Каго и как эти страшные люди в форме спустились в деревню и сделали с замком что-то ужасное. Никто не видел месье Хела с того дня; ходили слухи, что его уже нет в живых. И вот теперь он вернулся в свой разрушенный дом, но ни один человек не осмелился выйти ему навстречу, чтобы поприветствовать его. В этой старинной, затерявшейся высоко в горах деревушке господствовали древние, примитивные инстинкты; каждый здесь знал, что нет ничего более неразумного, чем иметь дело с неудачником, так как несчастье заразительно и может перекинуться на тебя самого. В конце концов, разве не Божья воля, что все эти ужасы с ним случились? Без сомнения, этот чужестранец наказан за то, что жил с восточной женщиной и, возможно, даже без благословения церкви. И, кто знает, за какие еще нечестивые поступки покарал его Господь? О да, конечно, его можно пожалеть — церковь велит нам жалеть своих близких, если они попали в беду, — но было бы чистым безумием общаться с теми, на кого пал гнев Господень. Человек может сочувствовать другим, но сочувствие это не должно простираться слишком далеко, не следует при этом подвергать себя риску.
Пока Хел шел по длинной аллее, ему не видно было, что они сделали с домом; широкие ветви кедров скрывали замок от глаз. Но, подойдя к террасе, он смог увидеть все, что осталось от его жилища, и оценить масштаб разрушений. Центральное здание и восточный флигель были уничтожены, стены взорваны, и разлетевшиеся при взрыве камни валялись повсюду; некоторые куски гранита и мрамора откатились далеко в сторону и лежали, зарывшись в истерзанную землю, метрах в пятидесяти от здания. Низкая зазубренная стена окружала зияющие дыры погребов; глубокие тени залегли в этих темных провалах; сквозь камни из подземных ручейков просачивалась вода, и оттуда веяло промозглой сыростью и холодом. Большая часть западного флигеля уцелела, и там, где стены обвалились, комнаты стояли открытые всем ветрам и непогоде. Здание, видимо, еще и подожгли; полы провалились, осели; обугленные, покореженные балки свисали, покачиваясь, готовые вот-вот упасть. Стекла во всех окнах вылетели, и над ними, там, где гудели, взмывая вверх, языки пламени, остались широкие черные мазки сажи и копоти. Запах горелого дуба доносился до Хела вместе с легким ветерком, который трепал обрывки занавесей.
Когда Николай пробирался через груды булыжников, чтобы осмотреть уцелевшие стены западного флигеля, вокруг не было слышно ни звука, кроме посвиста ветра в соснах. В трех местах он обнаружил дыры, просверленные в гранитных блоках. Заряды, которые были туда заложены, не сработали, и налетчики удовлетворились тем, что сожгли все, что было возможно.
Сердце его сжалось от боли, когда он увидел японский садик; это было самое горестное для него зрелище. Очевидно, бандитам были даны указания обратить на сад особое внимание, приложив все старания, чтобы от него ничего не осталось. Они пустили в ход огнеметы. Вся трава вокруг излучин поющего потока была сожжена, земля обуглилась; даже и теперь, спустя неделю, на воде его видны были маслянистые разводы. Они уничтожили банный домик и окружавшую его бамбуковую рощу, но несколько свежих ростков бамбука, — этой цепкой, необыкновенно живучей травы, уже пробивались сквозь почерневшую землю.
Комнатка, устланная татами, и примыкающая к ней Оружейная сохранились, только двери из рисовой бумаги лопнули от сотрясения. Эти хрупкие постройки согнулись под налетевшим шквалом и вот — выжили.
Пока Николай шел по развороченному, загубленному саду, из-под ботинок его вылетали облачка тонкого черного пепла. Он тяжело сел на невысокий подоконник в комнате с татами, спустив ноги наружу. Странно и как-то трогательно было видеть чайные принадлежности, по-прежнему расставленные на низеньком лаковом столике.
Он сидел так, устало сгорбившись, с низко опущенной головой, когда ощутил приближение Пьера.
В голосе старика слышались слезы горечи и сожаления.
— О, месье! Of Месье! Вы только посмотрите, что они наделали! Бедная мадам. Вы видели ее? Как она? Все в порядке?
Последние четыре дня Хел провел в больнице в Олороне, отходя от кровати Ханы только по приказу докторов.
Пьер сочувственно наклонил голову и зажмурил свои слезящиеся глаза, увидев, в каком состоянии находится хозяин.
— О, месье! Как ужасно вы выглядите. Голова Николая была перевязана, и повязка проходила под подбородком, так чтобы сломанная челюсть, не двигаясь, заживала быстрее; лицо его все еще покрывали лиловые синяки и кровоподтеки; рука под рубашкой была туго прибинтована к груди, так чтобы плечо оставалось неподвижным, а кисти обеих рук — залеплены пластырем от запястий до костяшек пальцев.
— Ты тоже не очень-то хорошо выглядишь, Пьер, — глухо, едва разжимая губы, проговорил Николай.
Пьер пожал плечами:
— О, я скоро буду как огурчик. Гляньте-ка, наши руки совсем одинаковые!
Он поднял свои руки, показывая Хелу марлевые повязки, прикрывавшие обожженные ладони. Над бровью у него тоже виднелся синяк.
Николай заметил темный подтек на расстегнутой рубашке Пьера. По-видимому, стакан с вином выскользнул из неуклюжих культяпок, в которые превратились кисти рук старика.
— Что у тебя с головой?
— Это все бандиты, месье. Один из них ударил меня прикладом винтовки, когда я пытался остановить их.
— Расскажи мне, что здесь произошло.
— О, месье! Это было слишком ужасно!
— И все-таки расскажи мне обо всем. Успокойся и расскажи все по порядку.
— Может быть, мы лучше пойдем в мою сторожку? Я угощу вас стаканчиком вина, да и сам выпью с вами за компанию. Там я вам все и расскажу.
— Хорошо.
По пути в сторожку старый садовник предложил Николаю остановиться пока что у него, так как бандиты, по счастью, не тронули его домик.
Хел сел в глубокое кресло с продавленными пружинами, с которого Пьер смахнул груду вещей, расчищая место для гостя. Старик отпил прямо из бутылки, так как ее легче было удержать в забинтованных руках, и теперь смотрел куда-то вдаль, на долину, которая была видна из маленького окошка его скромного жилища.
— Я работал в саду, месье. У меня было множество разных дел. Мадам позвонила в Тардэ и заказала машину; она собиралась ехать туда, где садятся аэропланы, и я ждал, пока машина приедет за ней. Вдруг услышал какое-то гудение вдалеке, над горами. Звук становился все громче. Они спустились, будто громадные летающие насекомые, пронеслись над самыми холмами, чуть ли не задевая их, низко, у самой земли.
— Кто спустился?
— Бандиты! На автоматических вертушках!
— На вертолетах?
— Ну да. Их было два. Эти отвратительные машины приземлились в парке с ужасным шумом и изрыгнули людей. Все они были вооружены. На них были пятнистые, защитного цвета комбинезоны и оранжевые береты. Перекликаясь на ходу, они бежали к замку. Я окликнул их, сказал им, чтобы они убирались. Женщины, работавшие на кухне, завизжали и бросились прочь, в деревню. Я побежал за бандитами, грозил, что пожалуюсь на них вам, если они сейчас же не уберутся. Один из них ударил меня револьвером, и я упал. Ужасный шум! Взрывы! И все это время две огромные автовертушки стояли на лужайке, и лопасти их беспрерывно крутились. Как только я смог встать, я сразу же побежал к замку. Я хотел драться с ними, месье. Я хотел драться с ними!
— Я знаю.
— Они уже бежали обратно, к своим машинам. Меня снова ударили и сбили с ног. Когда я добрался до замка... О, месье! Ничего уже не оставалось! Везде дым, пламя! Все пропало, они уничтожили все! Все! Потом, месье... О. Боже милосердный! Я увидел мадам у окна, в той части дома, которая горела. Вокруг нее был сплошной огонь, Я бросился внутрь. Вокруг меня все пылало и рушилось. Когда я добежал до нее, она все еще стояла там. Она не могла выбраться! Окна над нею лопались от жара, и стекла... О, месье, стекла!
Пьер изо всех сил старался сдержать слезы. Он сдернул с головы берет и закрыл им лицо. Через лоб его, по диагонали, проходила отчетливая черта, отделявшая белую, никогда не видевшую солнца кожу от остальной части его загорелого, обветренного лица. В течение сорока лет он ни разу не снимал берета, находясь где-нибудь вне дома, на людях. Громко всхлипывая, он вытер беретом глаза и снова надел его.
— Я взял мадам на руки и вынес ее оттуда. Горящие обломки мешали мне пройти. Приходилось откидывать их руками. Но я вынес ее! Вынес ее из дома! Но стекла!..
Пьер не мог больше сдерживаться. Он всхлипывал и сморкался, а слезы неудержимо текли по его лицу.
Хел поднялся и обнял старика.
— Ты храбро вел себя, Пьер.
— Но ведь в ваше отсутствие я всегда остаюсь за хозяина! И я виноват, я не смог остановить их!
— Ты сделал все, что только было возможно.
— Я пытался с ними драться!
— Я верю тебе.
— А мадам? Она поправится?
— Она будет жить.
— А ее глаза?
Хел смотрел куда-то мимо Пьера; он глубоко втянул в себя воздух и долго, медленно выдыхал его. Некоторое время он не произносил ни слова. Затем, откашлявшись, сказал:
— Нам надо многое сделать, Пьер.
— Но, месье, что мы можем сделать? Замка больше нет!
— Мы расчистим и восстановим то, что осталось. Мне понадобится твоя помощь, чтобы нанять людей и руководить ими, присматривать за их работой.
Пьер покачал головой. Ему не удалось защитить замок. Он не достоин доверия.
— Я хочу, чтобы ты нашел рабочих. Нужно расчистить завалы. Отремонтировать стены в западном флигеле, чтобы уберечь его от непогоды. Починить и восстановить все, что только возможно, чтобы нам было где пережить эту зиму. А будущей весной мы начнем строить все заново.
— Но, месье! Потребуется вечность, чтобы отстроить замок!
— А я и не говорил, что мы когда-нибудь закончим это строительство, Пьер. Пьер обдумал его слова.
— Ладно, — сказал он, — хорошо. О, вам тут кое-что пришло по почте, месье. Письмо и посылка. Они где-то здесь.
Он начал рыться в беспорядочном нагромождении продавленных, без сидений, стульев, пустых коробок и каких-то уже совсем непонятных, скорее напоминавших утиль, вещей, которыми была заставлена его комната.
— Ага! Вот они. Как раз там, куда я и спрятал их для большей сохранности.
И посылка, и письмо были от Мориса де Ландэ. Пока Пьер подкреплял свои силы, в очередной раз прикладываясь к бутылке, Хел прочитал письмо Мориса.
“Мой дорогой друг!
Я скомкал и выбросил первый образец моего эпистолярного творчества, поскольку он начинался такой мелодраматической фразой, что я не мог не расхохотаться, а тебе, боюсь, стало бы неловко, если бы ты ее прочитал, И все же я не вижу другой возможности выразить то, что мне необходимо сказать. Так вот она, эта претенциозная первая фраза:
Когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет в живых.
(Пауза для моего призрачного, потустороннего хихиканья и твоего сочувственного смущения.)
Я мог бы перечислить много причин, заставляющих меня испытывать к тебе дружеские чувства, но приведу только три. Первое: как и я, ты всегда даешь правительствам и компаниям повод для страха и тревоги. Второе: ты был единственным человеком, кроме Эстель, с которым я разговаривал в своей жизни. И третье: ты не только никогда не акцентировал внимания на моих физических особенностях, но даже не делал вид, что их не существует, ты никогда, ни разу не оскорбил моих чувств, говоря со мною о них, как мужчина с мужчиной.
Я посылаю тебе подарок (который, возможно, ты уже поспешил развернуть, жадный ты свинтус!). Здесь то, что может когда-нибудь тебе пригодиться. Помнишь, я говорил тебе о том, что у меня есть кое-какой материал на Соединенные Штаты Америки? Нечто столь серьезное, что может даже Статую Свободы заставить улечься на спину и раздвинуть ноги, предлагая тебе выбрать любое отверстие по собственному вкусу и желанию. Так вот, все это здесь.
Я посылаю тебе только фотокопии; оригиналы я уничтожил. Но противник не знает о том, что я уничтожил их, и противник не имеет понятия, что меня уже нет в живых. (Должен заметить, довольно-таки необычное чувство испытываешь, когда пишешь об этом в настоящем времени!)
Они никоим образом не смогут проведать, что оригиналы не находятся у кое-кого в руках в состоянии “отпущенной кнопки”; а посему от тебя потребуется проявить лишь немного актерского мастерства, и ты сможешь вертеть ими по своему усмотрению.
Как тебе известно, природный ум всегда охранял меня от таких глупостей, как вера в загробную жизнь. Но я и после смерти смогу тревожить моих врагов, стоять у них как кость в горле — и эта мысль утешает меня.
Прошу тебя, навещай время от времени Эстель, сделай так, чтобы она чувствовала себя желанной. И передай большой привет от меня твоей несравненной восточной красавице.
Остаюсь с глубокими дружескими чувствами Морис де Ландэ.
Р. S. Не помню, говорил ли я тебе в тот вечер за обедом, что в сморчках маловато лимонного сока? Должен с сожалением отметить, что это так”.
Хел сорвал бечевку с бандероли и просмотрел содержимое. Письменные показания, заверенные подписями, фотографии, записи, — все документы, разоблачающие отдельных людей и правительственные организации, так или иначе связанные с убийством Джона Ф. Кеннеди и прикрывавшие некоторые стороны этого убийства. Особый интерес представляли заявления, сделанные человеком, который в материалах проходил под кодовым именем “Парашютист”, еще одним, так называемым “Человеком на пожарной лестнице”, и третьим, известным под кличкой “Звонарь”.
Хел кивнул головой. Да, это и в самом деле очень сильный рычаг.
* * *
Перекусив попросту, колбасой, хлебом и луком, — и запив все это неразбавленным красным вином в захламленной комнатушке Пьера, они вдвоем обошли земли, прилегавшие к замку, стараясь, чтобы не растравлять раны, держаться подальше от развалин самого здания. Спускался вечер, и легкие розовато-оранжевые и лиловые пряди облаков устремлялись к горам, густея и скапливаясь на склонах.
Хел обмолвился, что ему нужно будет уехать на несколько дней, и они начнут работы по восстановлению сразу же, как только он вернется.
— Неужели вы доверите охрану вашего имущества мне, месье? И это после того, как я подвел вас?
Пьер страдал от невыносимой жалости к самому себе, Он всерьез полагал, что мог бы гораздо лучше защитить и уберечь мадам, будь он совершенно трезв.
Хел переменил тему разговора:
— Какая будет завтра погода, Пьер, чего нам ожидать от нее?
Старик равнодушно взглянул на небо и пожал плечами.
— Не знаю, месье. Сказать вам правду, не умею я узнавать погоду по приметам. Это я только так, делал вид, чтобы придать себе весу.
— Но, Пьер, ведь твои предсказания безошибочны. Я всегда полагался на них, и они мне очень помогали.
Пьер нахмурился, что-то соображая.
— А вы не обманываете старика, месье?
— Я бы не решился подняться в горы, не спросив предварительно твоего совета.
— Ну да?
— Я абсолютно убежден, что тут необходимы и мудрость, и возраст, и баскская кровь. Конечно, со временем я, может быть, достигну преклонного возраста и, возможно даже, приобрету некоторую мудрость. Но баскскую кровь...
Хел вздохнул и хлестнул по ветке куста, мимо которого они как раз проходили.
Пьер помолчал немного, обдумывая сказанное. Наконец он произнес:
— Знаете что? Мне кажется, то, что вы сказали, чистая правда, месье. Да, наверное, это дар. Можно, конечно, подумать, что способность эта нисходит свыше, но на самом деле это талант, которым Господь наделил только наш народ. Вот, к примеру, видите эти красновато-коричневые завитки небесных овечек? Теперь важно отметить, что луна сейчас идет на убыль, а птицы сегодня утром летали над самой землей. Из всего этого я могу с полной уверенностью заключить, что...
ЦЕРКОВЬ В АЛОС
Отец Ксавьер слегка наклонил голову, прижав пальцы к виску, так что рука его частично скрыла от него неясные очертания пожилой женщины, сидевшей в исповедальне по другую сторону плетеной занавеси. Эта поза сочувственного понимания позволяла ему думать о чем-то своем, пока кающаяся монотонно бубнила себе под нос, припоминая малейшие промахи и признаваясь в самых незначительных прегрешениях, чтобы этим утомительным перечислением убедить Господа Бога, что она невинна и не совершила никаких более серьезных проступков. Она дошла уже до того момента в исповеди, когда начинается признание в грехах своих ближних. Женщина просила у Господа прощения за то, что ей не хватило сил удержать муженька от пьянства, за то, что слушала нечестивую болтовню мадам Ибар, своей соседки, за то, что позволила сыну пропустить мессу и отпустила его вместо этого поохотиться на кабана.
Как только она останавливалась, отец Ксавьер машинально хмыкал что-то, придавая этому хмыканью вопросительные интонации и в то же время размышляя о пользе старинных суеверий. Утром, во время службы, проповедник пустил в ход одно из них, для того чтобы заставить прихожан взглянуть на происшествие в Эшебаре под верным углом и придать большую выразительность своей проповеди веры и революции. Сам он был слишком образован, чтобы поддаваться этим примитивным страхам, которые неотделимы от веры баскских горцев; однако, как солдат воинства Христова, он считал, что его долг использовать любое оружие, которое попадет ему в руки, завоевывая для Церкви новых бойцов. Ему известно было поверье; если часы начнут бить во время Сагары (вознесения даров), то это верный знак чьей-то неминуемой смерти. Поставив часы у алтарной ограды, так, чтобы можно было наблюдать за движением стрелок, святой отец рассчитал время, чтобы Сагара как раз совпала с их боем. Громкий, протяжный вздох пронесся среди собравшихся; затем наступила глубокая тишина. Притворно взволнованный этим предвестием надвигающейся смерти, отец Ксавьер объяснил своей пастве, что этот знак означает прекращение репрессий против баскского народа и смерть возмутительных безбожных влияний и нечестивых веяний в революционном движении. Проповедник был доволен произведенным эффектом, который, во-первых, проявился в том, что он тут же получил несколько приглашений поужинать и провести ночь в домах местных крестьян, а во-вторых, в том, что к вечерней исповеди собралось необычно много народу — пришло даже несколько мужчин, правда, одни только старики, если уж говорить честно.
Закончит ли когда-нибудь эта женщина перечислять свои пустячные провинности? Был уже вечер, стемнело, и в старинной церкви сгущался мрак; отца Ксавьера не на шутку начинал мучить голод. Как раз перед тем, как эта длинноязыкая болтунья втиснула свои телеса в маленькую исповедальню, он обнаружил, что она последняя из кающихся. Проповедник вздохнул и, прервав поток ее излияний, признаний в мелких оплошностях и упущениях, назвал женщину “дочь моя” и сказал, что Христос все слышит, все знает и прощает ей прегрешения; затем он наложил на нее епитимью из множества молитв, которые она должна будет прочитать, так что женщина почувствовала себя совсем уж важной персоной.
Когда кающаяся выбралась наконец из маленькой, тесной комнатушки, проповедник откинулся на спинку стула, выжидая, пока она уйдет из церкви. Не подобало ему проявлять чрезмерную поспешность, показывая, как он торопится попасть на бесплатный обед с вином. Он уже собирался встать, когда занавесь всколыхнулась и еще один кающийся скользнул в полумрак исповедальни.
Отец Ксавьер нетерпеливо вздохнул.
Очень тихий голос произнес:
— У вас всего лишь несколько секунд, чтобы помолиться, отец.
Священник напряженно вглядывался в темноту, стараясь разглядеть сквозь занавесь странного прихожанина, внезапно челюсть у него отвисла и он задохнулся от изумления и ужаса. У того, кто стоял по ту сторону занавеси, голова была обвязана так, как перевязывают мертвецов, пропуская повязку под подбородком, для того чтобы рот их произвольно не открывался. Неужели привидение?
Отец Ксавьер, слишком образованный, для того чтобы поддаться суевериям, отшатнулся от занавеси, выставив перед собой распятие.
— Прочь! Убирайся! Ай, Господи!
Снова раздался удивительно тихий, глухой голос:
— Вспомни Беньята Ле Каго.
— Кто ты? Зачем?..
Плетеная занавесь зашуршала, и острие макилы Ле Каго прошло между ребер священника, пронзив ему сердце и пригвоздив его к стене исповедальни.
Никогда уже теперь не удастся поколебать веру крестьян в зловещее предзнаменование часов, бьющих во время Сагары, ведь оно оправдалось самым непосредственным образом. В последующие месяцы новые цветистые нити, новые красочные подробности вплелись в народные легенды о Ле Каго — о герое, который таинственно исчез в горах, но, как говорят, внезапно появляется каждый раз, когда баскским борцам за свободу особенно нужна помощь. Дух мщения вселился в макилу Ле Каго, и она, прилетев в деревушку Алос, покарала иуду-священника, который выдал бандитам этого героического баска.
НЬЮ-ЙОРК
Стоя в шикарном лифте, Хел попытался осторожно пошевелить челюстью. За восемь дней, которые прошли с тех пор, как он условился об этой встрече, раны на его лице почти зажили. Челюсть, правда, двигалась еще не очень свободно, но унизительная марлевая повязка была уже больше не нужна; кожа на руках тоже была еще очень нежная и чувствительная, но бинты уже сняли; окончательно прошли и желтоватые следы синяков на лбу.
Лифт остановился, и дверь открылась прямо в наружный кабинет. Секретарь тут же вскочил, приветствуя вошедшего с заученной безразличной улыбкой.
— Мистер Хел? Председатель вскоре примет вас. Другой джентльмен уже ожидает в приемной. Не будете ли вы так добры составить ему компанию?
Секретарь был красивый молодой человек в шелковой рубашке, расстегнутой до середины груди, и туго обтягивавших его ноги брюках, из-под тонкой ткани которых явственно выпирал бугор его полового члена. Он проводил Хела в приемную, обставленную, как гостиная в каком-нибудь уютном деревенском доме: стулья с мягкими сиденьями, обтянутыми материей в цветочек, кружевные занавески на окнах, низкий чайный столик, два кресла-качалки, безделушки на застекленных полочках этажерки и фотографии трех поколений семьи в рамочках на пианино.
У джентльмена, который поднялся с мягкого дивана, были семитские черты лица, но оксфордский акцент.
— Мистер Хел? Давно и с нетерпением ожидал этой встречи. Меня зовут мистер Эйбл, и я представляю интересы ОПЕК в делах вроде этого.
Он пожимал руку чуть-чуть сильнее и несколько дольше, чем нужно, что выдавало его сексуальные наклонности.
— Присядьте, пожалуйста, мистер Хел. Председатель вот-вот подойдет. В последний момент что-то произошло, и ей пришлось спешно уехать.
Хел выбрал наименее безвкусный стул.
— Ей?
Мистер Эйбл мелодично рассмеялся:
— Ах, так вы не знали, что Председатель — женщина?
— Нет, не знал. Почему бы в таком случае не назвать ее Председательницей или еще каким-нибудь из этих безобразных словообразований, которые американцы, в ущерб благозвучию, используют для выражения различных понятий общественной жизни: заседатель, например, или законодатель, или работодатель, — в общем, что-нибудь вроде этого?
— Ах, вы увидите, что Председатель совершенно лишена обычных человеческих предрассудков, она вовсе не ищет признания, оно ей не нужно. Такая индивидуализация для нее означала бы некоторую степень падения, шаг вниз.
Мистер Эйбл улыбнулся и кокетливо склонил голову набок.
— Знаете, мистер Хел, мне посчастливилось довольно много узнать о вас еще до того, как Ма пригласила меня на эту встречу.
— Ма?
— Все, близкие к Председателю, зовут ее миссис Перкинс или Ма. Нечто вроде семейной шутки. Глава Компании, понимаете?
— Да, понимаю.
Дверь во внутренний кабинет открылась, и мускулистый молодой человек, сильно загорелый, с вьющимися золотистыми волосами, вошел в приемную.
— Поставьте поднос здесь, — обратился к нему мистер Эйбл. Затем он повернулся к Хелу: — Ма. без сомнения, попросит меня разливать чай.
Загорелый красавец вышел, предварительно расставив на столике чашки из толстого дешевого фарфора с нарисованными на них голубыми ивовыми веточками.
Мистер Эйбл заметил взгляд Хела, который тот бросил на чашки.
— Я понимаю, о чем вы думаете. Ма предпочитает, чтобы вещи были, как она сама говорит, “домашними”. Я узнал о вашей интереснейшей, насыщенной событиями жизни, мистер Хел, некоторое время назад, на одном коротком совещании. Я, разумеется, никак не ожидал встретиться с вами лично, тем более после того, как Даймонд доложил о вашей гибели. Поверьте мне, я очень сожалею о том, что специальная полиция Компании сделала с вашим домом. Я считаю это непростительным варварством.
— Неужели?
Хела раздражала задержка, и у него не было ни малейшего желания терять время понапрасну, болтая о пустяках с этим арабом. Он встал и подошел к пианино со стоявшими на нем фотографиями.
В эту минуту дверь во внутренний кабинет отворилась, и вошла Председатель.
Мистер Эйбл мгновенно вскочил на ноги.
— Миссис Перкинс, позвольте представить вам Николая Хела.
Она взяла руку Хела и крепко сжала ее своими пухлыми, короткими пальцами.
— Господи ты боже мой, мистер Хел, вы даже представить себе не можете, с каким нетерпением я ожидала встречи с вами.
Миссис Перкинс была полная круглолицая женщина где-то между сорока и пятьюдесятью. Ясные материнские глаза, шея, совсем утонувшая под несколькими свисающими подбородками, седые волоса собранные на затылке в тугой пучок, из которого выбивались отдельные пряди, пышная грудь, полные руки и глубокие ямочки на локтях; на ней было лиловое шелковое платье с каким-то пестрым рисунком.
— Я вижу, вы рассматриваете мои фотографии. Здесь вся моя семья, моя гордость и радость, как я всегда говорю. Вот это мой внук, хитрющий маленький разбойник. А это мистер Перкинс. Замечательный человек. Первоклассный повар и просто волшебник во всем, что касается цветов.
Она улыбнулась своим фотографиям и покачала головой, глядя на них с нежностью собственника.
— Ну что ж, пора, пожалуй, перейти к нашему делу. Вы любите чай, мистер Хел?
Со вздохом глубокого облегчения она опустилась в кресло-качалку.
— Уж и не знаю, что бы я делала без чая!
— Вы ознакомились с информацией, которую я прислал вам, миссис Перкинс?
Он жестом отклонил предложенную ему мистером Эйблом чашку с чаем из пакетика.
Председатель чуть-чуть наклонилась вперед и положила свою теплую, пухлую ладонь на руку Хела.
— Почему бы вам не называть меня просто Ма? Все меня так называют.
— Вы ознакомились с информацией, миссис Перкинс?
Добродушная улыбка исчезла с ее лица, и в голосе ее зазвучали металлические нотки:
— Да, ознакомилась.
— Не забудьте, что я поставил предварительное условие к нашей беседе; вы должны пообещать мне, что мистеру Даймонду останется неизвестен тот факт, что я жив.
— Я принимаю ваше условие.
Она бросила быстрый взгляд на мистера Эйбла.
— Содержание нашей беседы с мистером Хелом должно остаться между нами. Это в полной мере касается и вас.
— Разумеется, Ма.
— И что же? — спросил Хел.
— Не стану делать вид, будто вы не прижали нас к стене, мистер Хел. По целому ряду причин нам не хотелось бы, чтобы все это всплыло именно теперь, когда ликвидирован энергетический законопроект Кракера. Если я правильно понимаю ситуацию, мы поступили бы весьма опрометчиво, попробовав предпринять какие-либо действия, направленные против вас, поскольку в этом случае компрометирующая информация немедленно попала бы на страницы европейских газет. В настоящее время она находится в руках человека, который известен “Толстяку” под кодовым именем Гном. Я не ошибаюсь?
— Нет.
— Итак, вопрос стоит только о цене, мистер Хел. Какова ваша цена?
— Мои требования включают несколько пунктов. Во-первых, вы отобрали у меня участок земли в Вайоминге. Я хочу получить эту землю обратно.
Председатель махнула своей пухлой ручкой, показывая, что не стоит даже и говорить о таких пустяках.
— И я требую, чтобы подчиненные вам компании прекратили все горнодобывающие работы в радиусе трехсот миль от моей земли.
Желваки на скулах у миссис Перкинс напряглись от еле сдерживаемого гнева, холодные глаза остановились на Хеле. Затем, моргнув пару раз, она произнесла:
— Хорошо.
— Во-вторых, у меня были деньги на счету в Швейцарском банке; вы их забрали оттуда.
— Да, да, мы вернем их. Это все?
— Нет, Я понимаю, что вы можете в любой момент отменить все ваши распоряжения. Поэтому мне придется оставить эту информацию в действии на неопределенный период времени. Если только вы попытаетесь причинить мне какой-либо вред, нарушив наши условия, кнопка будет отпущена.
— Понятно. “Толстяк” сообщил мне, что здоровье Гнома совсем плохо.
— Я слышал эти сплетни.
— Вы понимаете, что, если он умрет, вы останетесь без прикрытия?
— Не совсем так, миссис Перкинс. Не только он должен умереть, но и ваши люди должны быть уверены, что он умер, А насколько мне известно, вы так и не смогли установить его местонахождение и не имеете даже ни малейшего представления о том, как он выглядит. Я не сомневаюсь, что вы бросите все ваши силы на то, чтобы найти Гнома, но я могу поставить на что угодно, что он уже нашел себе убежище в таком месте, где вам никогда не удастся его отыскать.
— Посмотрим. У вас больше нет требований к нам?
— У меня еще есть требования. Ваши люди разрушили мой дом. Возможно, его уже не удастся отстроить заново, поскольку нет больше тех замечательных мастеров, которые его создавали. Но я все же собираюсь попробовать.
— Сколько?
— Четыре миллиона.
— Ни один дом не стоит четыре миллиона долларов!
— Теперь уже пять миллионов.
— Мой дорогой мальчик, я начинала свою карьеру, имея меньше четверти этой суммы, и если вы думаете...
— Шесть миллионов.
Миссис Перкинс крепко сжала губы. Наступила мертвая тишина, и мистер Эйбл, нервничая, отвел свой взгляд в сторону, стараясь не смотреть на этих двоих, которые сидели, глядя друг на друга через чайный столик, одна — холодно, пристально, другой — полуприкрыв веки над усмехающимися зелеными глазами.
Миссис Перкинс глубоко вздохнула, успокаиваясь.
— Прекрасно. Но это, надо думать, было ваше последнее условие.
— Не совсем так.
— Ваша цена достигла того максимума, при котором невозможна никакая торговля. Всему есть предел, и существует черта, за которой то, что идет во вред Компании, идет во вред Америке.
— Думаю, миссис Перкинс, вам понравится мое последнее условие. Если бы ваш Даймонд выполнил свою работу профессионально, если бы он не позволил личным чувствам примешаться к его действиям и влиять на ход дела, вам не пришлось бы сейчас оказаться в таком неприятном положении. Мое последнее требование таково: мне нужен Даймонд. И мне нужен олух из ЦРУ по имени Старр и тот палестинский идиот, которого вы называете мистер Хаман. Не рассматривайте это как дополнительную плату. Я оказываю вам услугу, наказывая их за непрофессионализм и некомпетентность.
— И это ваше последнее условие?
— Это мое последнее требование. Председатель повернулась к мистеру Эйблу:
— Как отнеслись ваши люди к гибели сентябристов во время аварии с самолетом?
— Они до сих пор думают, что это и в самом деле была авария. Мы не стали сообщать им о том, что это было убийство. Мы ждали ваших указаний, Ма.
— Ясно. Этот мистер Хаман... Он, кажется, родственник руководителя движения за освобождение Палестины?
— Вы правы, Ма.
— Как будет воспринята его смерть?
Мистер Эйбл на мгновение задумался.
— По всей вероятности, нам придется снова пойти на уступки. Но, думаю, это можно будет уладить.
Миссис Перкинс опять повернулась к Хелу. В течение нескольких секунд она пристально смотрела на него.
— Договорились?
Он кивнул:
— Вот как все это будет выглядеть. Вы покажете Даймонду информацию, касающуюся убийства Кеннеди, которая теперь у вас имеется. Вы скажете ему, что узнали, где находится Гном, и что ему одному вы можете доверить убрать Гнома и доставить в надежное место оригиналы документов. Он и сам поймет, как опасно то, если кому-нибудь, кроме него, попадутся на глаза эти материалы. Вы дадите Даймонду указания прибыть в испанскую баскскую деревушку Оньятэ. Он выйдет на связь с проводником, который доставит их в горы, где они должны будут найти Гнома, Там я уже сам займусь ими. И вот еще что... и это самое главное, Я хочу, чтобы они, все трое, были вооружены до зубов, когда отправятся в горы.
— Вы можете это устроить? — спросила миссис Перкинс мистера Эйбла, не спуская глаз с лица Хела.
— Да, Ма.
Она кивнула. Затем жесткое, напряженное выражение исчезло с ее лица, и она улыбнулась, погрозив Николаю пальцем:
— Ну вы и фрукт, молодой человек! Настоящий барышник. Вы бы далеко пошли в мире коммерции. У вас задатки истинного бизнесмена.
— Будем считать, что я не слышал этого оскорбления.
Миссис Перкинс расхохоталась так, что все ее подбородки затряслись.
— Хотелось бы мне побеседовать с тобой по-настоящему, не торопясь, сынок, но есть люди, которые уже ждут меня в другом месте. У нас проблема с подростками, устроившими демонстрацию против одного из наших заводов по переработке радиоактивных веществ. Молодые люди еще совсем несмышленыши, но я все равно люблю их всем сердцем, этих маленьких чертенят.
Она тяжело, с трудом поднялась из кресла-качалки.
— Господи ты мой боже, вот уж правду говорят: у женщины работа никогда не кончается.
ПЕРЕВАЛ ПЬЕР-СЕН-МАРТЕН
Мало того, что Даймонд был зол и физически измотан, его к тому же мучало ощущение, что он выглядит глупо, ковыляя сквозь этот ослепительный белый туман и послушно цепляясь за конец веревки, привязанной к поясу проводника, чью призрачную фигуру он время от времени мог различить метрах в десяти впереди себя. Веревка, обвязанная у Даймонда вокруг пояса, уходила назад, в сверкающую пелену тумана, где за ее стянутый узлом конец держался Старр; техасец же, в свою очередь, был связан со стажером из ООП Хаманом, который ныл и жаловался всякий раз, как они останавливались немного передохнуть, рассаживаясь на влажных валунах высокогорного перевала. Араб совсем не привык к таким многочасовым переходам. Его новые альпинистские ботинки терли ему лодыжки, жилы у него на руках вздулись и пульсировали от напряжения; он изо всех сил, так что даже костяшки пальцев побелели, сжимал связывавшую его с остальными веревку, боясь потеряться и остаться в одиночестве, ничего не видя вокруг себя на этой каменистой пустынной земле. Все было совершенно не так, как он представлял себе, когда в альпинистском снаряжении и новых ботинках, с тяжелым “Магнумом”, висевшим в кобуре у него на боку, принимал живописные позы перед зеркалом в своей комнате в Оньятэ два дня тому назад, воображая себя романтическим героем. Он даже попытался научиться молниеносно выхватывать револьвер из кобуры, целясь в зеркало и восхищаясь тем профессионалом с твердым, непреклонным взглядом, который смотрел на него оттуда. Мистер Хаман вспоминал возбуждение, которое охватило его на горном лугу месяц назад, когда он разрядил свой автомат в дергающееся тело этой жидовки, после того как Старр прикончил ее.
Даймонда просто физически раздражало то, что этот старый жилистый проводник безмятежно что-то мурлыкал себе под нос, огибая бесчисленные бездонные пропасти, до краев наполненные густым, клубящимся, словно белый пар, туманом; при этом проводник, желая показать, как опасно идти по краям таких обрывов, отчаянно жестикулировал и строил самые невероятные гримасы, в которых было что-то от юмора висельника. Широко раскрывая рот и глаза, он вертел в воздухе руками, изображая человека, падающего в пропасть, на дне которой его ждет неминуемая смерть; затем он молитвенно складывал ладони и закатывал кверху свои плутоватые глаза. Не только гнусавые, заунывные баскские мелодии выводили Даймонда из терпения, но и то, что голос проводника, казалось, доносился одновременно со всех сторон; в этом была особенность “уайтаута”, при котором все звуки слышны, точно под водой.
Даймонд пытался выведать у проводника, сколько им еще брести через этот кисель и как далеко до того места, где скрывается Гном. Но тот в ответ только улыбался и кивал. Когда там внизу испанский баск передал amerlos этому весельчаку, Даймонд спросил его, говорит ли он по-английски, и маленький старичок, улыбнувшись ему в ответ, произнес:
— Ка-апельку.
Немного позже Даймонд поинтересовался, как долго им придется еще блуждать, прежде чем они дойдут до назначенного места, и проводник снова ответил:
— Ка-апельку.
Ответ этот показался Даймонду несколько странным, а потому он спросил у проводника, как его зовут.
— Ка-апельку.
Ах вот оно что! Прекрасно! Просто замечательно!
Даймонд понимал, почему Председатель послала сюда именно его, чтобы он лично разобрался с этим делом. То, что ему поручили заняться такой взрывоопасной информацией, как эта, было признаком особого доверия, особенно приятного после периода некоторой холодности в отношениях к нему Ма, наступившей, когда эти сентябристы погибли во время авиакатастрофы. Но вот уже два дня они плутают по горам в этом слепящем “уайтауте”, разъедающем глаза своим сверкающе-белым, жгучим, нестерпимым светом. Они без всяких удобств провели холодную ночь, улегшись прямо на жесткой каменистой земле после ужина, состоявшего из черствого хлеба, жирной, обжигающей рот колбасы и терпкого красного вина, которое приходилось струйками выжимать себе в рот из баскского меха, и Даймонд мучился, не умея с ним справиться. Сколько же еще им идти до укрытия Гнома? Хоть бы этот деревенский недоумок прекратил тянуть свою монотонную, нескончаемую, выматывающую душу мелодию!
И в этот момент тот перестал петь. Даймонд чуть не налетел на улыбающегося во весь рот проводника, который остановился посреди небольшого, усыпанного булыжниками плато, по которому им приходилось пробираться, обходя черные угрожающе зияющие со всех сторон провалы ходов, ведущих в подземные пещеры.
Когда Старр и Хаман подошли к ним, проводник жестами показал, что им следует оставаться на месте, пока он пройдет вперед; куда и зачем он идет, он не объяснил.
— Сколько времени вы будете отсутствовать? — спросил Даймонд, медленно, отчетливо произнося каждое слово, будто это могло чем-нибудь помочь.
— Ка-апельку, — ответил проводник и исчез в густом тумане. Через минуту его голос донесся до них, точно раздаваясь сразу со всех сторон:
— Устраивайтесь пока поудобнее, друзья мои.
— Оказывается, этот дебил все-таки говорит по-английски, — заметил Старр. — Что за дьявольщина, что вообще происходит?
Даймонд только недоуменно покачал головой; его тревожила мертвая тишина, царившая вокруг.
Проходили минуты, и скоро ощущение полнейшей заброшенности и надвигающейся опасности стало настолько сильным, что заставило замолчать даже беспрерывно хнычущего араба. Старр вытащил из кобуры револьвер и щелкнул затвором.
Голос Николая Хела, прозвучавший где-то совсем рядом и в то же время издалека, был, как обычно, тихим, чуть глуховатым:
— Вы все еще ничего не поняли, Даймонд? Они напряженно вглядывались в мерцающую белизну.
— Господи, Иисусе Христе! — прошептал Старр.
Хаман принялся тихонько скулить.
Хел стоял не более чем в десяти метрах от них, невидимый в сверкающей пелене “уайтаута”. Он слегка склонил голову набок, сосредоточив внимание на трех, исходящих от этих людей, различных энергетических потоках. Своим сверхразвитым внутренним чутьем он улавливал в них нарастание панического ужаса, различного по степени и оттенкам. У араба душа ушла в пятки, и он уже просто ни на что не был способен. Старр находился на грани того, чтобы начать беспорядочно палить в непроницаемо слепящий туман. Даймонд боролся со страхом, пытаясь взять себя в руки.
— Расходимся! — прошептал Старр. Он был профессионалом.
Хел почувствовал, как Старр двинулся влево, подальше от его голоса, в то время как араб, опустившись на четвереньки, пополз направо, ощупывая перед собой землю, чтобы не провалиться в глубокую подземную шахту, Даймонд продолжал стоять, не шелохнувшись.
Хел взвел сдвоенные курки обоих крупнокалиберных пистолетов, подаренных ему голландским промышленником много лет назад. Посылаемая Старром невидимая струя энергии приближалась справа. Хел изо всех сил сжал рукоять одного пистолета, целясь прямо в центр ауры техасца, и спустил курок.
Грохот зарядов, вылетевших одновременно из обоих стволов, был оглушителен. Восемнадцать пуль трассирующим полукругом разорвали туман, и на секунду Хел увидел, как Старр, оторвавшись от земли, с искромсанными выстрелом лицом и грудью, летит назад, широко раскинув руки. В то же мгновение туман снова сомкнулся, и плотная сверкающая пелена “уайтаута” повисла в воздухе.
Отдача была столь сильной, что рука Хела разжалась, и пистолет выпал из нее. Боль от удара пронзила локоть.
Оглушенный грохотом выстрела, араб начал тихонько стонать и поскуливать. Всем своим существом, каждой своей клеточкой он жаждал убежать, спрятаться, скрыться подальше, но куда? Он застыл, стоя на четвереньках, и на ширинке его брюк цвета “хаки” медленно расплывалось темно-коричневое пятно. Пригнувшись к земле как можно ниже, он осторожно стал продвигаться вперед, стараясь хоть что-нибудь разглядеть сквозь мерцающую завесу. Впереди из дымки тумана появился валун; до него оставалось не больше фута, когда его призрачные очертания стали наконец осязаемо четкими и массивными. Араб прижался к камню, словно ища у него защиты, жалобно, негромко всхлипывая и подвывая.
Где-то близко, совсем рядом, прозвучал тихий голос Хела:
— Беги.
Араб задохнулся и метнулся вперед. Оступившись, он полетел в разверстую дыру глубокой шахты. Долгий и протяжный вопль несчастного глухо прозвучал в мертвой тишине, постепенно затихая, и замер окончательно, когда тело с приглушенным хрустом ударилось о дно пропасти.
Когда эхо от грохота падающих камней растаяло в воздухе, Хел прислонился к валуну и медленно глубоко вздохнул; рука его, в которой был зажат второй пистолет, бессильно повисла. Он сосредоточил все свое внимание на Даймонде, который стоял, пригнувшись, все так же неподвижно, окутанный завесой тумана.
После того как затих внезапный крик араба, тишина буквально оглушила Даймонда. Он порывисто дышал, стараясь делать это беззвучно, и отчаянно шарил глазами по ослепительной облачной занавеси, ощущая легкое покалывание и зуд во всем теле от предчувствия боли.
Прошли бесконечные десять секунд, и наконец Даймонд услышал приглушенный голос Хела:
— Ну что? Ты этого хотел, Даймонд? Вот видишь, твои геройские мечты, обычные грезы каждой посредственности, сбываются. Ковбой лицом к лицу с “йоджимбо”. Ну как, ты доволен?
Даймонд вертел головой во все стороны, отчаянно пытаясь определить, откуда доносится голос. Бесполезно! Он шел, казалось, со всех сторон.
— Позволь я помогу тебе, Даймонд. Ты находишься приблизительно в восьми метрах от меня. Но направление? В каком направлении?
— Ты можешь попытать счастья и выстрелить в меня, Даймонд. Возможно, тебе повезет.
Подняв свой тяжелый “Магнум”, Даймонд крепко сжал его обеими руками и выстрелил в туманное марево. Он стрелял влево, потом вправо, затем снова влево.
— Ты, проклятый сукин сын! — выкрикивал он, не переставая стрелять. — Проклятый, проклятый сукин сын!
Боек дважды щелкнул по пустоте.
— Сукин сын.
Даймонд тяжело опустил пистолет; все тело его еще продолжало дрожать от бессильного отчаяния и ненависти.
Хел дотронулся пальцем до своего уха. Оно было липким. Осколок, отлетевший от одного из валунов, оцарапал его. Он поднял второй крупнокалиберный пистолет и навел его на то место в тумане, откуда исходили быстрые, пульсирующие удары взволнованной ауры.
Затем остановился и опустил пистолет. К чему понапрасну тратить силы?
Неожиданно опустившийся на горы “уайтаут” нарушил все его планы, превратив акт очистительного возмездия в бойню загнанных в угол животных. Это не могло доставить удовлетворения, для этого не нужны были ни ловкость, ни мужество. Зная, что их будет трое и что они будут хорошо вооружены, Хел взял с собой только два пистолета, ограничив тем самым свои возможности двумя выстрелами. Он рассчитывал, таким образом, создать условия для борьбы, для схватки.
Но теперь? Этот полураздавленный, морально уничтоженный лавочник там, за завесой тумана? Он был слишком отвратителен даже для справедливого наказания.
Хел бесшумно двинулся прочь от валуна, оставив Даймонда, одинокого и помертвевшего от страха, дрожать в этом беспросветном белом мареве, ожидая, что вот-вот прогремит оглушительный выстрел, несущий ему смерть.
Затем Хел остановился. Он вспомнил, что Даймонд — слуга Компании, жалкий лакей, питающийся ее подачками. Хел подумал о нефтяных платформах, заражающих воды моря, о черных угольных шахтах, вгрызающихся в девственную землю, о нефтепроводах, проложенных через тундру, о заводах по переработке радиоактивных веществ. Ему вспомнилась старинная поговорка: “Кто должен брать на себя самое трудное? Тот, кто может”. Глубоко вздохнув, чувствуя, как тошнота подступает к горлу, Хел повернулся и поднял руку.
Крик Даймонда потонул в грохоте выстрела и раскатившемся по горам отзвуке. Сквозь разрывы в белой завесе Хел на мгновение увидел, как дергающееся, прошитое пулями тело Даймонда отбросило в клубящуюся белую мглу.
ШАТО Д’ЭШЕБАР
Положение Ханы было до предела уязвимым; ее единственным оружием в этой игре были сладострастные вздохи и пульсировавшие, то легкие, то более сильные сокращения влагалища; в этом она обладала удивительным мастерством, У Хела было большое преимущество — он мог отвлечься, сосредоточиться взглядом и мыслями на чем-нибудь другом; ему легче было сдерживаться еще и потому, что он очень осторожно контролировал каждое свое движение, так как позиция их была невероятно сложной, известной только посвященным, и малейшая ошибка могла привести их к физическому увечью. Несмотря на преимущество, он первый не выдержал, пробормотав: “Ты, дьяволенок!” сквозь стиснутые зубы.
Мгновенно, едва почувствовав, что он сдался, она отбросила все запреты и слилась с ним в торжестве оргазма, выплескивая свой восторг громкими, ликующими криками.
Несколько минут они лежали тихо, ласково и благодарно прильнув друг к другу; потом Хел улыбнулся и покачал головой:
— Похоже на то, что я опять проиграл.
— Именно на это и похоже. — Она радостно, озорно рассмеялась.
* * *
Хана сидела на пороге комнатки, устланной татами, лицом к истерзанному, обугленному саду; кимоно было спущено на бедра, оставив ее выше пояса обнаженной для нежного, возбуждающего массажа, служившего призом в этой игре. Опустившись перед ней на колени, Хел осторожно, едва касаясь, проводил кончиками пальцев по ее спине, вызывая мелкие волны дрожи и наслаждения, поднимавшиеся все выше к затылку и достигавшие самых корней волос.
Взгляд его был рассеянным, мускулы на лице расслабились; он дал свободу своим мыслям, позволив им блуждать в заоблачной дали горьковатой радости, смешанной с печалью, и грустного, умиротворяющего спокойствия. Прошедшей ночью он принял окончательное решение и был теперь вознагражден за это.
Долгие часы простоял он в одиночестве на коленях в своей Оружейной, размышляя над положением камней на доске, Было совершенно очевидно, что неизбежно, рано или поздно, Компания пробьет его тонкую, легкую броню. Или упорные поиски приведут их наконец к открытию, что де Ландэ умер, или факты, касающиеся убийства Кеннеди, потеряют в конце концов свою остроту и актуальность. И тогда они придут за ним.
Он мог бороться, мог обрубить множество цепких щупалец этой многоголовой гидры, но кончится тем, что они все-таки доберутся до него. Возможно, это будет что-либо глобальное и безликое, например бомба, а может быть, что-нибудь абсолютно нелепое, вроде шальной пули. Можно ли найти в этом хоть крупицу достоинства? Обрести шибуми?
Наконец, все журавли заключены в свои гнезда. Он будет жить в мире и любви с Ханой, пока они не придут за ним. Тогда он выйдет из игры. По собственной воле. Он сделает это своими руками.
Почти тотчас же, стоило ему только прийти к ясному пониманию своей позиции в игре и единственному пути, ведущему к ее достойному завершению, Хел ощутил, как годы копившегося в нем отвращения и ненависти спали с него, точно тяжкие оковы. Едва отделившись от будущего, прошлое превратилось просто в череду мелких, незначительных событий, никак не связанных с его душой и телом, переставших быть его неотъемлемой частью и не имеющих больше власти ранить его и причинять ему боль.
Внезапно ему захотелось заново пересмотреть свою жизнь, вновь увидеть те драгоценные частицы, которые он повсюду носил с собой. Уже глубокой ночью, под шелест теплого южного ветра, завывавшего под карнизом, он опустился на колени перед низеньким лакированным столиком, на котором находилось несколько вещей: шкатулки для го, которые подарил ему Кисикава-сан, и пожелтевший листок с выражениями официального соболезнования, с краями потертыми и обмахрившимися, оттого что его бесчисленное количество раз разворачивали и снова складывали. Это письмо, которое он унес тогда с вокзала Симбаси, было все, что осталось от благородного, полного непоколебимого чувства собственного достоинства старика, умершего ночью.
Все эти годы, пока Николая носило по Западному полушарию, он всегда и везде возил с собою три духовных якоря, спасавших его корабль от бурь, три маяка, всегда приводивших его в тихую гавань; ларец для го, в котором воплощалась для него вся его любовь, нежность и преданность своему названому отцу, выцветшее, пожелтевшее письмо, служившее для него символом несгибаемого японского духа, и сад — не тот сад, который уничтожили бандиты, но тот идеальный образ сада, который он носил в своей душе и бледным, несовершенным отражением которого был этот погубленный участок земли. Обладая тремя этими вещами, он чувствовал себя счастливым и очень богатым.
Мысли Николая, освободившись наконец от стягивавших их уз, скользили, свободно лавируя среди обрывков идей и воспоминаний, и вскоре, сам не заметив, как это случилось, он оказался на холмистом горном лугу, слившись воедино с шелестящей травой и золотистым солнечным светом.
Дома... После стольких лет скитаний.
— Никко?
— Хм-м-м?
Хана прислонилась спиной к его обнаженной груди. Он прижал ее к себе и поцеловал в волосы.
— Никко, а ты уверен, что не поддался, позволив мне выиграть?
— С какой стати мне это делать?
— С такой, что ты удивительный человек. Необыкновенный. И очень чуткий.
— Я не играю в поддавки. И чтобы доказать тебе это, в следующий раз мы поставим на максимум, Она тихонько рассмеялась.
— Я подумала, что получится каламбур — каламбур по-английски.
— О?
— Я могла бы сказать: “Ты и так на взводе”
— Ох, это ужасно.
Обхватив Хану сзади, он крепко обнял ее, прижав к себе и ласково накрыв ладонями ее маленькие круглые груди.
— Единственное, что меня утешает, это твой сад, Никко. Я рада, что они пощадили его. Ты столько лет ухаживал за ним, вложил в него столько любви и труда, что я бы просто не вынесла, если бы они что-нибудь с ним сделали.
— Я знаю.
Не было смысла говорить ей, что сада больше нет. Настало время пить чай, который Николай приготовил для них обоих.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|