Его прервал смех.
– Луций и пост? Что это пришло тебе в голову, Прим?
Прим Бибиен поднял руку и продолжал:
– Дайте мне договорить! Я ведь не сказал, что пост его был абсолютно строг! Но римские красавицы были ему недоступны.
Кое-кто зааплодировал: наш Прим не скроет в себе поэта.
Прим Элий Бибиен был – на что указывало и его имя[30] – первородный сын влиятельного сенатора и давний приятель Луция. Он питал уважение к семье Сервия. Там не гнались за наживой так, как делал это отец Прима, который через подставное лицо – своего вольноотпущенника – загребал миллионы на строительстве государственных дорог, домов в Затиберье, храмов и клоак. Прим был недоволен, что отец наживает и копит деньги способом, недостойным патриция, – торговлей и предпринимательством. Старая римская «virtus»[31], пусть незначительная числом и уже довольно обветшавшая, незапятнанность репутации ставила превыше всего, это-то и не давало покоя Приму, порождая в его душе чувство неполноценности, зависть к Луцию. Все это он прикрывал иронией. И стихи, которые плодил Прим, были полны сарказма, правда, нацелены они были против мелочей и трусливо обходили настоящие пороки.
– Мы оседлали и запрягли для тебя лошадь, дорогой мой. Пока ты наслаждался поцелуями своей Торкваты, мы подвезли твою колесницу к самому старту, – язвительно улыбался Прим, – надеюсь, что в состязании ты выступишь сам.
– Не называй упражнения состязанием, – сказал Луций, пропустив насмешку мимо ушей. – Это все равно что игры на Марсовом поле называть сражением. Когда начнем?
– Вот только тебе принесут перевязь. Ты знаешь, счастливец, как в этом году решил жребий? Ты будешь защищать зеленый – цвет Калигулы! Мы тебе до того завидуем, что и сами позеленели.
Луций не знал, радоваться ли ему или огорчаться. Я должен биться за императорского ублюдка? Они, видно, нарочно разыграли все это? Им ведь известно, как ненавидит меня Калигула, особенно во время игр.
Но если я выиграю состязание, значит, выиграет цвет Калигулы. Возможно, это заставит его забыть старую вражду?
– Жаль, что Калигула… – со вздохом произнес Юлий, сын сенатора Гатерия Агриппы, опоясанный красной лентой.
– Что с Калигулой? – повернулись к нему все молодые люди.
– Жаль, что его нет в Риме, – ловко вывернулся Агриппа.
Луций перепоясался лентой цвета горной зелени. Цвет Калигулы. Цвет моря. Цвет глаз Валерии.
Сверху, с нижней ступени разрушенного амфитеатра, раздался звонкий голос:
– Вы, избранные судьи, не судите ныне по внешности человека. Взгляните на мозолистые руки, на покрытое угольной копотью лицо, на плебейскую шапку, под которой в беспорядке спутаны волосы. Проникните в душу его.
Пусть он раб в прошлом, а теперь вольноотпущенник и всего лишь грузчик на пристани, но он такой же человек, как и мы…
Луций удивленно посмотрел на оратора. Прим рассмеялся:
– Деций Котта пытается подражать Сенеке. Ах, Луций, ты не поверишь, до чего поднялся в цене Сенека. То, что говорит Сенека, мало-помалу становится одним из законов Двенадцати таблиц. Я не лгу, клянусь бородой Юпитера. И все наперебой пытаются подражать его красноречию. Я, впрочем, тоже, мой милый. Но он восхитителен. Недавно в базилике Юлия он защищал перед судебной комиссией одного грузчика с Эмпория. Всадник Цельс, богач с Эсквилина, – знаешь его? – обвинил грузчика в том, что тот украл у него во дворце золотой светильник. Надо было слышать Сенеку. Он так выгораживал этого грузчика, что ему чуть было не предложили квестуру. Деций во время суда записывал речь Сенеки и вот теперь упражняется. Да только куда ему, бедняжке. Я написал стихи об этой речи Сенеки:
Не только слова воедино сплетаются в речи –
Гремит и грохочет и быстро бегущий поток,
Чей шум, неразрывно с могучими водами слитый,
Способен разрушить железо и камень плотин.
– Ты делаешь успехи, Прим, – улыбнулся Луций и вступил на колесницу.
– Из тебя выйдет второй Вергилий. Начнем?
Явно преувеличенная похвала польстила Приму. Он самодовольно улыбнулся.
Потом – он был выбран арбитром сегодняшних состязаний – стал в стороне от выстроенных в линию четырех квадриг и поднял белый платок.
Прим резко опустил руку, и лошади рванулись вперед. Семь раз вокруг стадиона. Будучи еще ребенком, Луций страстно мечтал стать возницей.
Вероятно, эта детская мечта была первым проявлением того честолюбия, которое теперь заставляло его мечтать о триумфе. "Веди, но не следуй". Это был девиз рода Курионов, девиз Луция. Все, все его предки достигли вершины почестей, доступных римскому патрицию: консульства. Луций – сын своего рода. Его честолюбие не знает границ, и выразить его можно кратко: во всем, что делаю, я хочу быть первым. Во всем хочу отличиться. Сегодня – на скачках, послезавтра – в сенате, перед которым буду держать речь о своей деятельности в Сирии. Какое счастье, какое отличие для молодого человека! За это он благодарит свою счастливую звезду. И Макрона, Когда Калигула добьется, как он это постоянно обещает, того, что император разрешит цирковые игры, весь Рим увидит Луция в Большом цирке, увидит, как он одерживает победу на глазах у ста восьмидесяти тысяч зрителей, как сам Калигула венчает его оливковым венком победителя. И Валерия увидит это…
Луций – хороший возница. Он и в Сирии не пренебрегал упражнениями. Он правил колесницей в Кессарии, в Тире, Сидоне и Антиохии. Он знает нрав резвых каппадокийских лошадей, которых для скачек римляне привозят по морю и которыми он правит сегодня. Ему известен прием, при помощи которого можно заставить их нестись бешеным карьером. Слегка отпустить поводья, натянуть и, резко вновь отпустив их, пронзительно свистнуть. Четверка лошадей летит вихрем. Луций пробует свой трюк в той части стадиона, где его не может видеть небольшая группа зрителей. Он заканчивает первый круг и первым минует золоченую тумбу финиша. Легкая колесница, на которой он стоит, едва касается земли, стучат копыта жеребцов, летит во все стороны песок. Луций снова пробует свой трюк. И снова удача. Второй круг. Третий круг. Он все время впереди, все растет расстояние между ним и красным, который идет вторым.
Луций понял, что победа – вот она, стоит лишь руку протянуть! Лицо его приняло гордое выражение. Так и следует. И судьбой управлять, как этой квадригой. Заставлять Фатум, как эту четверку, лететь туда, куда повелит он. Но правильно ли будет победить здесь сегодня? Умно ли? Не лучше ли теперь притвориться слабым и победить лишь тогда, когда будет настоящее состязание в Большом цирке, пред глазами самого Калигулы?
Луций рассмеялся. Слегка натянул поводья, еще немного. Он услышал за собой ликующий крик, крик усиливался, рос, приближался. О, он еще мог бы' – четвертый круг закончен, он начал пятый, – он еще мог бы, если б захотел, резко отпустить поводья и пронзительно свистнуть, но нет, нет!
Луций еще немного натянул поводья и краешком глаза увидел, как размахивает хлыстом сбоку от него возница и уже развевается перед ним красная лента Юлия Агриппы. Луций притворно стиснул зубы, наклонился, поднял хлыст, изображая бешенство и напряжение, но лошадям не дал воли, пропустил вперед еще и синего и пришел к финишу третьим.
Рукоплескания – красному, насмешки – Луцию. Он хмуро соскочил с колесницы и стал развязывать зеленую ленту.
Прим не смог превозмочь себя и с усмешкой наклонился к Авлу Устану:
– Смотри-ка, покоритель парфян!
Остальные ехидничали:
– Герой Востока!
– В Сирии он, наверно, на козле ездил, а?
Однако, когда Луций приблизился к ним, они были полны сочувствия и делали вид, что заставляют себя подшучивать:
– Горе тебе, Луций, если так дело пойдет в присутствии Калигулы!
– Он по меньшей мере на год лишит тебя своих кутежей!
– Придется тебе с черепахами соревноваться!
Луций слушал в пол-уха, думая о другом: он был теперь уверен, что победит, если этого захочет. А потом – либо Калигула снова будет ему завидовать, либо, радуясь победе своего цвета, забудет про старую вражду.
Увидим.
– Что это с тобой случилось? Ты так безупречно начал! – спросил победивший Агриппа.
Луций пожал плечами и пошел осматривать копыта лошадей, как будто причина заключалась в них.
Домой они возвращались фланирующей походкой, благополучные, гордясь своей утонченной красотой, блистая пустым остроумием, и договаривались о том, как в новых кутежах по римским трактирам и лупанарам расправятся сегодня ночью со страшным злом – скукой.
Луций и Прим шли позади всех, Луций внимательно присматривался к своим товарищам. Сложные прически. причудливые завитушки, покрывающие голову, искусные настолько, что похоже на хаос, но на самом деле это немыслимо изощренное произведение проворных рук рабынь. Запах духов. Мягкие жесты, то величественные, то умышленно небрежные, сверкающие перламутром ногти.
Он обратился мыслью к прошлому, к своему сирийскому легиону, он вспомнил, как жил там, сравнивал с тем, как живут в Риме.
Эти, идущие в нескольких шагах от него, – будущее Рима. Им вскоре предстоит в сенате и других учреждениях править империей. Изнеженные куклы. Бессмысленные расфранченные фаты.
– Не кажется ли тебе, Прим, – указал он на группу молодых патрициев, – что они больше похожи на женщин, чем на мужчин?
Прим остановился и расширенными от изумления глазами посмотрел на Луция:
– Что это тебе пришло в голову, Луций?
– Разве ты не видишь? Прически, духи, одежда, ногти, жесты… И ты сам…
Прим засмеялся. Боги, как отстал Луций на Востоке!
– Ты хочешь выглядеть рядом с нами свинопасом? О, вы, солдаты! Ни капли вкуса. В конце концов, ты перестанешь ежедневно купаться и сгниешь в грязи, варвар… Разве мы живем во времена Регула или старика Катона? Мир, дорогой мой, движется вперед. Смотри же, догоняй нас поскорее, но не перестарайся: новую моду вводит сам Калигула! Во всем подражать ему, но, всегда сохраняя почтительную дистанцию, первым должен быть он – ты же знаешь!
***
Придя домой, Луций принял ванну, потом ему сделали массаж, причесали.
Он не позволил рабыням уложить волосы, как того требовала мода. Но и над старой скромной прической они поработали не менее двух часов. Как бы в знак протеста он не сделал маникюр и не стал душиться. И все же ему было не по себе. Скачки не развеяли его грусти. Когда рабыни уже укладывали в складки тогу, зашел отец. С таинственным, но сияющим лицом он провел его в таблин. У него большая новость для Луция. Перемещение легионов! До конца января в Рим вернется тринадцатый, из Испании, им командует Гней Помпилий, родственник Авиолы. Трое командиров наши, остальных Гней подкупит. Двух легионов будет достаточно. Фортуна нам благоприятствует, мальчик!
Луций не проронил ни звука. Велик отцовский авторитет. Он подавляет мучительное чувство, родившееся после их первого разговора: разговор теперь не ко времени, именно сейчас, когда Луций рвется к успехам, покровительствуемый императором. Луций молчит, уставившись в мозаичный пол с изображением качающегося на волнах корабля. У него неприятное ощущение, будто земля уходит из-под ног.
Сервий взял сына за плечи.
– Одно меня мучает. Днем и ночью я думаю об этом, Луций.
Сын поднял глаза на отца.
– Я хотел бы знать, – тихо произнес Сервий, – как относится к нашему делу Сенека, понимаешь? Сенека имеет огромное влияние среди сенаторов.
Велико его влияние и в народе. Если бы и он… – Он пожал плечами и добавил:
– Сенека сегодня – кумир Рима.
– Я слышал об этом на гипподроме, – сухо произнес Луций. – Кумир и мода.
– Я не люблю пребывать в неопределенности, – продолжал Сервий. – Я послал к Сенеке раба сообщить, что мы сегодня вместе навестим его. Повод прекрасный: вернувшись из Сирии, ты хочешь отдать дань уважения своему бывшему учителю, а я мечтаю осмотреть его новую виллу за Капенскими воротами. Пойдем?
Луций кивнул без воодушевления.
Сенаторская лектика из эбенового дерева с изящной серебряной инкрустацией стояла перед дворцом Сервия. Восемь рабов ждали их. Носилки были необходимы, так как было сыро и мелкий дождь мог испортить скромные прически обоих Курионов.
Глава 14
– Веселыми были их боги. У них были ясные лица, беззаботное чело, крепкие ноги, танцующая походка. И в жилах вместо божественной крови было вино, – говорил Сенека. – Они жили далеко и были для людей утешением, а иногда и предметом насмешек. Люди лепили из глины горшки и лица богов.
Люди простые и добрые. Зеленые речки текли перед их глазами. Над головами склонялись лавры, и белый козленок скакал рядом. На спокойных полях и пастбищах жили старцы в золотые времена царя Нумы, и жизнь вокруг них текла по-маленьку. Деньгами служил скот и бочонок вина, даром богов были смех и уверенность в завтрашнем дне. Взойдет ли то, что мы посеяли?
Отелится ли корова, слученная с быком? Созреют ли виноград и оливы? Хватит ли у сына силы для заступа и копья? Это было их заботой.
Мы, правнуки, живем в беспокойное время. Страсть к деньгам погубила не одну душу. Это единственная, большая, вечная страсть. Вместо песен бряцание мечей и тысячи голодающих. Смех сегодня напоминает плач. Под ногами у нас горит земля. Будущее неизвестно…
Сенека, сгорбившийся в кресле, укутанный в плащ, несмотря на то что дом был натоплен, раскашлялся.
– Золотыми были не только старые времена Сатурна. Ты видишь все в слишком черных красках, мой дорогой Анней, – сказал Сервий.
– А что в этом удивительного? – усмехнулся философ. – Мои детские сны баюкал Гвадалквивир, черный от земли. И пальмы в Кордове были скорее черными, чем зелеными. А Рим? Сегодняшний Рим? Жизнь здесь тяжелее, чем земля, воздух густой, удушливый, тень чернее ночи, а заря – это лужа чернеющей крови…
Луций вежливо улыбнулся и подумал про себя: "Он не скрывает своего риторского призвания. Обволакивает человека сентенциями, как паутиной". Но одновременно Луций испытывает к Сенеке уважение. В каждом его слове есть смысл, каждое весомо.
– Однако так было не всегда. А республика? – заметил Сервий.
Сенека плотнее укутался в плащ, втянул из флакона озоновый запах елей и продолжал. Отец и сын слушали напряженно. Философ постоянно как бы преднамеренно пропускал времена республики, хвалил старый Рим и поносил современный.
Наконец заговорили и о республике. Сенека изобразил ее в самых ярких красках. Вспомните жизнь ваших предков, друзья. Культ труда был основой жизни. В согласии с природой, в мире и чистоте жили в старину. Патриций, плебей и раб были словно родные. Народ римский – работящие землепашцы.
Жили сообща: господин и раб вместе. Ты одолжил мне модий слив? Я верну тебе модий слив. Вознаграждение – слово благодарности, и можно спать спокойно…
Сервий улыбался и кивал. Сенека говорил дальше:
– А сегодня? Труд – это позор. Культ императора и его приспешников соперничает с культом денег. Вопреки закону природы каждый из нас имеет по двадцать постелей, хотя может спать только на одной. Но не спят с нами простота и прямодушие, а лишь роскошь, фальшь, расточительство. Двуличие застыло на наших лицах. Раб – это животное, между знатным и простолюдином огромное расстояние. Народ римский – это продажный сброд. Мы живем за запорами, замкнувшись каждый в своей твердыне. Ты одолжил у меня сто тысяч сестерциев? Вернешь мне сто тысяч и пятьдесят сверх того в счет процентов, и поэтому я не буду спать. Меня душит страх…
Сервий ликовал. Слова Сенеки были для него бальзамом. Тот, кто так говорит о республике, уже принадлежит республике. Сервий мог бы прямо перейти к делу, но осторожность удерживает его. Философ поднял вверх руки и произнес, возвысив голос:
– Рим перенаселен. В нем слишком много иностранцев и сброда. Где истинные римляне?
Сервий выпрямился и приготовился ответить: это прежде всего ты, и я, и мой сын, это мы, кто страстно желает вернуть Риму…
– Рим тяжело болен! – воскликнул Сенека с пафосом. – Но знаем ли мы чем? Знаем ли мы, почему он болен?
Сервий наклонился к Сенеке:
– Ты знаешь, чем болен Рим. Знаю это и я – знает это и римский народ…
Сенека не подал вида, что заметил многозначительную паузу Сервия, и заявил:
– Народ? Тысячеглавое ничто. Стадо, находящееся в плену инстинктов и настроений. То повернет влево, тотчас после этого – вправо, куда ветер подует. Эти из Затиберья? С Субуры? Они сами не знают, чего хотят, тем более не знают, чем болен Рим. Что ты можешь сказать, мой дорогой?
Луций внимательно следил за разговором. Он понял, что философ – орешек покрепче, чем предполагал отец. Он наблюдал за Сенекой. Высокий, худой мужчина сорока с лишним лет. Уже в тридцать он был квестором и членом сената. Человек состоятельный, влиятельный, умный. Резкое, худое лицо, темные глаза пылают, лихорадка астматика или страсть? Оливковая кожа темнеет во время приступов кашля. Хрупкий на вид, но твердый духом. Ум острый и гибкий. Очень гибкий. Опасный игрок в большой игре отца…
И Сервий так же думал о Сенеке. Минуту он колебался: не лучше ли перевести разговор на общественные конвенции и отступить? Но не в характере Сервия было сдаваться. Старый республиканец шел напролом. Сенека великолепно охарактеризовал времена республики и нынешние. Необходимо только сделать выводы из создавшейся ситуации. Рим – наша родина. Наша любовь и жизнь принадлежат ему. Мои предки – Катон-старший, Катон Утический, ведь это Сенеке известно.
Философ слушает внимательно. Сервий оживился:
– У меня сердце сжимается от боли, когда я вижу, как по произволу одиночки попираются все права человека…
– О ком ты говоришь? – спросил Сенека.
Сервий испугался. Как он может спрашивать? Почему спрашивает? Это плохой признак – он быстро уклонился:
– …произвол того, который до недавних пор пас волов, произвол необразованного плебея Макрона, который ныне властвует от имени императора…
Сенека слегка ухмыльнулся, разгадав маневр. Сервий кусал губы, но вынужден был продолжать:
– Военный режим настолько отравил римский воздух, что невозможно дышать. Куда бы человек ни пошел, он всюду слышит за собой топот тяжелых башмаков преторианцев. Рим полон доносчиков, ты никогда не узнаешь, почему Дамоклов меч занесен над твоей головой.
Сенат, тот самый сенат, который всегда вел Рим к славе, разобщен. В нем идет борьба соглашателей с теми, кто еще сохранил гордость. И эта горстка честных людей страдает от бесправия. Они против него бессильны. Они защищаются тем, что остаются в гордой изоляции. Пассивно сопротивляются.
Слабыми овладевает чувство безнадежности и апатии, самые деморализованные обжираются и распутничают. Участились самоубийства. Но у сильных духом никто не отнимет тоски, страстной тоски…
– О чем, дорогой Сервий? – с интересом заполнил паузу Сенека.
– О воздухе, – добавил осторожно Сервий, – о лучшей жизни для всех.
Патрициев и народа. О жизни, которая имеет смысл, которая стоит того, чтобы жить, в которой есть надежда…
– Есть путь, – заметил Сенека задумчиво, – есть путь, который ведет к твоему идеалу, мой Сервий…
Оба Куриона посмотрели на Сенеку.
– Удалиться от шумного света, создать вокруг себя, но главное – в самом себе, железное кольцо покоя. Научиться пренебрегать всем, кроме парения духа. Вспомни Эпикура: "Если ты должен жить среди толпы, замкнись в себе…"
Сервий вонзил ногти в подлокотники кресла. Он проиграл. Луций смотрел на отца: "Ты проиграл". Воцарилось напряженное молчание.
– Но желание, то давнее, настойчивое желание, – повторил страстно Сервий. – Не ради своей пользы, ради общей пользы…
Сенека прервал его:
– Слишком страстное желание не знает границ. Но природа, по законам которой должен жить человек, имеет свои границы. Только в одном ты прав: кто думает только о своей пользе, не может быть счастлив…
– Вот видишь! – вырвалось у Сервия. – Ведь ты совсем недавно в термах Агриппы заявил при всех: "Жить – значит бороться!"
Сенека кутался в плащ и покашливал. Потом тихо спросил:
– Кто хочет сегодня бороться, Сервий? И с кем? Может быть, ты?
Сервий уже овладел собой, голос его был спокоен.
– Я? Что это тебе пришло в голову, дорогой Анней? Я уже стар для борьбы. А мой сын – солдат, он в милости у императора, он должен получить от него награду, его ожидает высокая должность…
"Посмотрите-ка, и тут я пригодился отцу, – подумал Луций. – Он хитрее Меркурия. Умеет играть, не глядя на доску".
Сервий добавил таинственно:
– В кулуарах сената поговаривают, что император болен, при смерти. Ты слышал об этом? Но с Капри что ни день сыплются смертные приговоры, да ты и сам знаешь. Говорят, несколько безумцев задумали ускорить этот конец…
Какая глупость! В этом железном кольце вокруг нас, ну скажи – просто самоубийство! Не рискнут.
Сенека спокойно усмехался.
– На многие поступки мы не решаемся не потому, что они трудны, но они кажутся нам трудными потому, что мы на них не решаемся…
– Великолепно сказано! – вмешался Луций.
Сервий поднял голову.
– Только наши силы. – продолжал Сенека. – должны быть пропорциональны тому, что мы хотим предпринять. – Его голос окреп. – А это, мои дорогие, случается редко. Насилие – всегда зло. Жизнь состоит из противоречий. С одной стороны, правильнее предпочесть смерть прекраснейшему рабству. Но с другой стороны, есть старая мудрость: "Ouieta non movere" – "Не трогай того, что находится в покое". Заденешь камешек – и лавина засыплет тебя… – И тем же тоном он начал о другом:
– Ты интересовался моей новой виллой, Сервий. Ты удивлялся, почему я строю новую виллу здесь, далеко за городом, на Аппиевой дороге, если у меня есть прекрасный дом в Риме и, кроме того, вилла на Эсквилине. Ты извинишь меня, переходы из тепла в холод вредны для моей астмы. Мой управляющий проводит тебя, и ты поймешь, почему я сюда переселился. А Луций меж тем мне расскажет о себе, не так ли, мой милый. Три года мы с тобой не виделись…
Сервий уходил с управляющим. Он едва следил за учтивым рассказом о тепловых устройствах и звуковой изоляции помещений, которые должны обеспечить Сенеке покой и создать удобства для работы. Вилла была небольшая, обставлена просто, без помпезного великолепия и со вкусом.
Журчание воды в перестиле успокаивает. В доме и в саду много статуй.
Богиня мудрости Афина Паллада возглавляет это мраморное общество. Сервий замечал все, что видел, но мысли его были далеко. Сенеку ему не удалось привлечь и не удастся. Однако было в этом и нечто утешительное: уверенность, что Сенека не предаст. Он для этого слишком осторожен. Ему вообще нет дела до того, что движет Римом, ему безразлично, что сто сенаторов погибнут под топором палача, только бы в его укромном уголке царил покой, чтобы он мог философствовать! А если кто-нибудь пойдет ради Рима на заклание, он будет смотреть, но сам и пальцем не шевельнет. Сервию не хотелось продолжать разговор с Сенекой. Он затягивал осмотр садов, добрался даже до холма, где девять белых муз окружили Аполлона с лирой.
Оттуда был прекрасный вид на раскинувшийся вдали Рим. Сенатор высказал пожелание осмотреть эргастул, удивился, что в нем отсутствуют кандалы для провинившихся рабов, видел, как хорошо одеты рабы Сенеки, и с удивлением услышал, что иногда Сенека ест с ними за одним столом. "Раб – это наш несчастный друг", – говорит он, но на волю их не отпускает. Лицемер!
Сервию захотелось посмотреть и оранжереи, где уже начались весенние работы, он прошелся через рощу пиний до озерка, чтобы успокоить разыгравшиеся нервы…
Луций возлил в честь Минервы, выпил за здоровье хозяина. Сенека пил воду. Скромность? Нет, умеренность. Старая привычка, я не изменился, Луций. Завтракаю фруктами вместо паштетов, на обед ем овощи вместо жаркого. Вместо хлеба – сушеные финики, сплю на жестком ложе и отказываюсь от благовонных масел и паровой бани. Ну, прекрасный римлянин, посмотри?
"Он не хочет походить на других, – размышлял Луций. – Хочет быть оригинальным. Любит блеснуть эффектными сентенциями, так говорят о нем. Но это ложь. Все просто завидуют его уму. Почему же не блистают те, кто его осуждает?"
Немного поговорили о том времени, когда Сенека учил Луция риторике, Луций немного рассказал о Сирии, однако оба чувствовали, что говорят не о том, о чем думают.
Луций был растроган. Он пришел сюда раздвоенным, рассеченным на две части, сомневающимся, раздираемым противоречиями. К кому присоединиться: к отцу или к императору? На что решиться: на участие в заговоре республиканцев или на верность солдата вождю? Всеми чувствами, сыновьей любовью, уважением он тянется к отцу. Страстное желание прославиться, честолюбие, стремление добиться высоких почестей увлекают его за императором. И эта проблема, где ценой будет его голова, усложняется из-за женщин. Чувство и долг связывают его с Торкватой, чувственность влечет к Валерии. Отец и Торквата, император и Валерия – эти два мира слились в два враждебных лагеря, которые стоят друг против друга, одержимые безграничной ненавистью. О боги, к кому присоединиться? Удастся ли Сенеке разрубить этот Гордиев узел?
Оба молчат. В напряженной звенящей тишине внезапно раздалось стрекотание, редкие дрожащие звуки, словно где-то тонкие пальцы перебирали струны невидимой арфы. Сенека перехватил удивленный взгляд Луция, встал и отдернул занавес, отделяющий перистиль. На мраморной колонне висела маленькая разукрашенная клеточка. Из нее-то и неслись странные звуки.
– Это для меня поет цикада. Мне нравится. В Кордове клетки с цикадами есть в каждом внутреннем дворике. Кусочек живой природы дома.
Пение цикады взволновало Луция. Непрерывное, равномерное. как капающая вода в стеклянном шаре клепсидры. Оно ударяло по нервам, дробило мысли. Из перистиля сюда тянуло холодом, философ зябко кутался в плащ. Луций встал и задернул занавес. Сенека поблагодарил его улыбкой. В этой улыбке сквозил и вопрос, зачем Луций пришел. Про себя он думал: "Видно, отец и сын – само беспокойство, сама неуверенность, сам вопрос. Старый хочет, чтобы я присоединился к республиканцам. Чтобы пошел к заговорщикам и посоветовал, как лучше лишить Тиберия жизни. Он хочет, чтобы я боролся за власть сенаторов, шайки корыстолюбцев, за некоторым редким исключением. Но я стремлюсь к иному: к сосредоточенности. Я хочу размышлять. Я хочу записывать свои мысли и бороться за то, чтобы человеческий разум был признан высшей ценностью. Я хочу покоя. Поэтому я ему отказал. Может быть, слишком резко. Каждый постоянно к чему-нибудь стремится. Чего же хочет Луций? Он здоров, молод, красив, богат. Чего ему недостает? Это, очевидно, не мелочь, если у двадцатипятилетнего так дрожат руки. Очевидно, что-то терзает его, как и отца?"
У Луция тряслись руки, когда он брал чашу с вином. Но тут же в нем проснулся солдат, который захватывает неприятельский город с таким ожесточением, что ему безразлично, погибнет ли он сам при этом. Он пошел напрямик:
– Скажи мне, мой мудрый учитель, что важнее: отец или император?
Сенека посмотрел на Луция и минуту молчал. Какое противоречие в человеке! Как ужасно оказаться на таком перепутье! Он вспомнил, что говорил недавно Сервий о сыне: он в милости у императора, он должен быть награжден. Единственный сын. Единственный наследник республиканского рода.
Правнук Катона, который убил себя, потому что видел, как умирает республика. Философа удручала ситуация, в которую попал его ученик. Что делать? Как помочь Луцию? Он взял юношу за руку и сказал мягко:
– Кто я, чтобы давать советы в таком важном вопросе, мой дорогой? Я удалился от жизни и замкнулся в своем одиночестве. Мое искусство – не жить, а мыслить и говорить. Но уж коли ты спрашиваешь меня, я отвечу; спроси свой разум!
Луций был бледен, как виссон его тоги. Мысли лихорадочно проносились в голове, значит, учитель дал уклончивый ответ, и все-таки это совет. Спроси свой разум – это значит не поддавайся чувствам. А что говорит разум?
Разум отвергает все рискованное. Разум хочет ясного, безопасного пути: выделяться, быть первым. Слова Сенеки совпали с его мыслями, поддержали его честолюбивые стремления. Он советовал ему достичь цели любыми средствами, шагая через трупы.
Сенека продолжал:
– Честный человек должен всегда делать то, что сохранит его имя незапятнанным, даже если это стоит труда, даже если это причинит ему вред, даже если это будет опасно…
Луций не верил своим ушам: сначала так, а потом совсем наоборот! Ведь эти оба совета исключают один другой! Он ходил по комнате растревоженный, обманутый. Смятение его росло.
Вошел Сервий. Похвалил виллу и сад. 'Оценил покой укромного уголка философа – оазис, настоящий рай. Распрощались. Сенека обнял Луция. Сервий уже на пороге спросил Сенеку, над чем тот работает.
– Пишу трагедию. По греческим мотивам: Медея.
– Ах, Медея. Она сумела отомстить за свою честь, – сказал Сервий. – Женщина смелая, отважная…
Сенека кивнул:
– Отважный человек никогда не отказывается от своего решения: судьба, которой боится трус, помогает смелым…
Сервий удивленно посмотрел на Сенеку. Он сказал это умышленно в момент расставания? Ну конечно же. Он никогда ничего не говорил зря. Я понимаю: он не пойдет с нами, но одобряет нас. Он поблагодарил его взглядом и обнял.
– Спасибо, мой Анней. – Обращаясь к Сенеке, Сервий многозначительно смотрел на сына. – Это прекрасно, значит, ты не забываешь, что твой отец был республиканцем.
Луций направился к выходу. Сенека забеспокоился. Очевидно, я сказал лишнее? Возможно, это Сервий преувеличивает, ослепленный своей мечтой?