Выдать каждому солдату по горсти аурей – это умно, он сам это посоветовал императору. Разбросать пару миллионов сестерциев среди римского сброда в честь вступления на трон – это понятно. При таком событии без парадности не обойтись. Потратить кучу золота на гладиаторские игры и хищников – этого много лет ожидает Рим. Но снижать или полностью отменять налоги?
Приостановить постоянный приток доходов? Выглядит это великолепно, но что будет дальше? Что будет с казной через два-три года? Какой это умник ему нашептал? С кем еще император советуется? Курион? Похоже на то: этот мальчишка столько же понимает в хозяйстве, сколько я в астрономии. Молодой человек на троне хочет управлять по-своему. Только смотри не надорвись, сынок! Потом прибежишь: Макрон, посоветуй! Да как бы не было поздно. Надо с Эннией что-нибудь придумать, чтобы тебя поставить на место…
Калигула в пурпурном плаще, с золотым венком на голове вышел на балкон, за ним Макрон и Луций. Светильники на палках были подняты еще выше, восторженный рев толпы сотрясал воздух. Безумие толпы передалось императору. Он смотрел и слушал, упоенный. захваченный, обезумевший еще больше, чем те, внизу.
Повернувшись к Луцию, он, отличный оратор, от волнения и восторга зашептал заикаясь в ухо приятеля, пытаясь перекричать живое море:
– Посмотри – римский народ. Тиберий его не знал, и за это народ ненавидел Тиберия. Какая преданность! Ничего подобного не пережил ни один властелин в истории. ну скажи! Нет! Даже фараоны, даже ассирийские цари, даже Александр Македонский. О, олимпийские боги! Как это великолепно, как они меня любят! – Он повернулся к толпе, вскинул руку и. покраснев, закричал:
– Я люблю вас, я люблю вас всех! – На пальцах его рук сверкали кольца. В экстазе он срывал одно кольцо за другим и бросал их в толпу. Из горла вырывался хрип:
– Я ваш на всю жизнь и до смерти ваш! – Целые состояния, скрытые в сверкающих бриллиантах, рубинах, изумрудах, летели в воздух. По приказу Луция хранитель казны Каллист принес сундук с ауреями.
Калигула обеими руками зачерпывал золотые и бросал в толпу, пока не опустошил сундук.
Толпа бесновалась. Вскинув вверх правую руку, толпа рычала: Ave Caesar Imperator!
Калигула задыхался от волнения. Он шагнул вперед и приветствовал римский народ по римскому обычаю. На вскинутой руке сверкал только один перстень – символ императорской власти.
***
Фабия и Квирину толпа тащила через форум к реке. Квирина еще никогда не переживала ничего подобного. Ослепленная, оглушенная, она, спотыкаясь, шла за Фабием и судорожно держала его за руку, боясь потерять. Ей казалось, что она очутилась в сказочном Вавилоне, где сегодня собрались люди со всех концов света!
Форум был похож на большую коробку, через дырявую крышку которой проглядывали звезды. В этой коробке метался, кипел, шумел, кричал, тараторил народ на всех языках мира.
Фабий надрывался, стараясь перекричать этот Вавилон:
– Посмотри, Квирина!
Группа вигилов пробиралась против течения, они попали в живую реку и теперь беспомощно размахивали руками, держа мечи над головой, но толпа их тащила в обратном направлении.
Улица Этрусков была забита. Три огромные повозки с белым хлебом, бочками вина и корзинами оливок стояли, окруженные людьми. Люди хватались за борта, хватались за спицы огромных колес, взбирались наверх.
Надсмотрщик их отгонял, пытался соблюсти порядок, но это было невозможно.
Лавина тел заливала этот неподвижный островок, вверх вздымались руки.
Рабы, обливаясь потом, разбрасывали буханки хлеба и оливки, которые тотчас исчезали в частоколе протянутых рук. Кто-то просверлил бочку, брызнуло вино, все начали проталкиваться к этому благодатному источнику, один подставлял шапку, другой – ладони или открытый рот.
От хранилищ подъезжали новые телеги и увязали в толчее. На них мясники разрезали жареных кабанов, телят и свиней и разбрасывали благоухающие куски жаркого. Вот сегодня-то уж мы наедимся! Да здравствует Гай! Этот умеет пустить пыль в глаза! Этот не скряга, не то что старец!
На берегу Тибра преторианцы готовили фейерверк. По реке бороздили разукрашенные лодки. Река искрилась от фонарей, укрепленных на лодках, и напоминала ленту, расшитую блестящими бусинками. Белые и красные ракеты с треском взлетали в воздух и падали в воду, на улицы, украшенные гирляндами зелени. Всюду танцы, песни, крики.
Квирина была околдована этим бешеным вихрем, каждая жилка в ней играла:
– Фабий! Вот это красота! Я готова танцевать от радости!
– А ноги у тебя не устали? – Но ему тоже не терпелось излить свою радость. – Император сегодня накормил и напоил весь Рим… Может, нам тоже стоит сделать что-нибудь? Достойное… сегодняшнего торжества?
Она вскрикнула восторженно, а он уже тащил ее за руку, расталкивая толпу, к портику Эмилия. От белых колонн отражались отсветы огня, рев голосов здесь был сильнее. Фабий вскочил на пьедестал, на котором еще вчера стояла статуя Тиберия. Он прислонился спиной к мрамору и с высоты оглядел толпу. Смеющаяся каппадокийка с удивлением подняла глаза, когда из ее поднятой руки вдруг исчез тамбурин. Над ней стоял мужчина, звенел тамбурином и громко декламировал "Агамемнона" Эсхила:
Не насытится счастьем никто из людей
И никто не поднимет пред домом своим
Заградительный перст, чтобы счастью сказать:
«Не входи, неуемное. Хватит».[52]
– Посмотрите, Фабий! – услышал он из толпы, и седой рыбак оперся о пьедестал и прокричал ему:
– Что беснуешься. Фабий? Стишки? Кому нужен сегодня твой театр? Через пару дней начнется новый театр: гладиаторы и львы. Такой цирк стоит посмотреть! Собирай вещички и пошли с нами пить!
Мужчина в патрицианской тоге усмехнулся и сказал благородной матроне, стоящей возле него:
– И правда пришло время покончить с эллинизацией. Довольно греческих трагедий и дурацких фарсов. "Квадриги в действии – вот это настоящая красота…
У Фабия опустились руки, он медленно слез с пьедестала. Ничего не говоря, насупленный, погруженный в свои мысли, он тянул девушку за собой.
Толпа миновала их, крича и тараторя. Вокруг звучали фривольные песенки.
– Пойдем домой. Квирина. Цирк! – сказал Фабий и добавил зло и насмешливо:
– Здесь все цирк.
– Вместо того чтобы смеяться на наших фарсах, они будут смеяться над нами, зачем им теперь театр, когда у них будет более впечатляющее зрелище – с кровью…
Они лежали рядом на кровати, в темноте. Издалека до них доносился рев ликующего Рима.
– Что нам остается, моя дорогая? – продолжал Фабий. – Будем убирать мертвецов в цирке или бегать, словно клиенты, на поклон патрону и за пару сестерциев в день прислуживать ему. А можно стать бродягой и быть на содержании государства. Фу! Я побираться не стану!
Ей нравилась его гордость.
– Мы могли бы поехать в Остию, к маме. Ты бы рыбачил… – и, почувствовав, как он нервно дернулся в темноте, быстро досказала:
– На время, пока людям не надоест цирк, понимаешь?
Фабий молчал. Он смотрел вверх, в темноту. Из этой черноты на него наплывали неприятные воспоминания: слова Тиберия, когда тот его отпустил.
Сенаторы, оскорбленные его пьесой о пекарях. Угроза Луция Куриона у храма Цереры.
Он не сказал, о чем думал.
– Сейчас в Риме на прожитие мы не заработаем. В деревне бы это, пожалуй, удалось, там нет цирков и хищников. Но тащиться от деревни к деревне неудобно, Квирина.
Словно серебряные монеты, рассыпавшиеся по мрамору, зазвенел ее смех.
– Неудобно? С тобой? Ах ты глупый! – И она осыпала его лицо поцелуями.
Глава 37
Еще пылали на римских холмах огни жертвенников. Еще не умолкли голоса охрипших жрецов всех коллегий, возносящих благодарственные молитвы богам за то, что послали им такого удивительного императора. За это чудо на троне. Дым жертв и благовоний заслонял божественные лица. Целые стада скота сгоняли из сенаторских латифундий для гекатомб в Рим, арделионы бегали по форуму и у ворот императорского дворца и вопили о том, сколько животных "их" сенатор пожертвовал в честь императора. Переполненные желудки томили жрецов, мяса было много, а жира и того больше. В римских анналах говорится, что за неполных три месяца правления Гая только на италийской земле в его честь было принесено в жертву 160 тысяч животных. А жертвоприношения все продолжались…Было уже за полдень, небо затянулось тучами, накрапывал мелкий дождь.
Луций проснулся, но продолжал лежать в постели. Вчера Калигула пригласил его поужинать в обществе друзей, с которыми раньше, еще до того как стать императором, он болтался по субурским трактирам и публичным домам. Они собрались в бывшем дворце Тиберия. Дворец был неприветлив. несмотря на великолепное угощение, музыку и разноплеменных красоток, собранных сюда расторопным Муцианом, который и раньше устраивал все увеселения Калигулы, ибо Гай, даже сделавшись императором, не изменил своих привычек. Было сыро и сумрачно, казалось, что по узким сводчатым переходам все еще бродит дух старого императора. Долго новый император и его гости чувствовали себя неуютно, много потребовалось вина, возбуждающей музыки и ласк девиц, чтобы гости наконец развеселились.
– Я ненавижу этот дворец. Он больше походит на тюрьму, чем на жилище, – заявил Калигула. – Я приказал Бибиену подготовить план нового дворца…
– …достойного нашего сияющего Гелиоса, достойного Гая Цезаря! – льстиво воскликнул актер Мнестер. Все зааплодировали. Луций и вся разгульная компания Калигулы: актер Апеллес, возница Евтихий, Кассий Лонгин – первый муж сестры Калигулы Друзиллы, Эмилий Лепид, прозванный Ганимедом, – новый супруг Друзиллы, и еще волосатый гигант Дур, командир личной охраны Калигулы. Сама Друзилла тоже присутствовала. Она была старшей из трех сестер Калигулы. Ливилла – средняя и младшая – Агриппина.
С Друзиллой дело нечисто, размышлял Луций, разглядывая стену своего кубикула, на которой была изображена в помпейском стиле спящая нимфа, подстерегаемая сатиром. У этой нимфы такие же округлые формы, как у Друзиллы. И то же нежное выражение лица. С Друзиллой дело нечисто. Смотрит ребенком. Сама невинность. А вчера вечером прижималась к своему августейшему брату и любовнику, спокойно улыбалась бывшему мужу Кассию Лонгину и брезгливо отстранялась от нового мужа Лепида Ганимеда, которого ей навязал Калигула. Эта девочка повидала уже немало. Кассия Лонгина она, говорят, любила. Чтобы их разлучить, Калигула назначил его проконсулом в Вифинию, и вчерашний кутеж был, собственно, устроен по случаю его проводов. Ганимеда, этого изнеженного модника, Друзилла терпеть не может.
Это было заметно. Очевидно, Калигула и будет настоящим и постоянным ее любовником. Постоянным едва ли, плутовато улыбнулся Луций нимфе. В полночь император проводил сестру спать и приказал привести к себе медноволосую Параллиду из лупанара Памфилы Альбы. Во всем, кроме своих медных кудрей, она похожа на египтянку. а все, напоминающее Египет, чарует Калигулу.
Луций даже вздрогнул, вспомнив, как эта девка впилась в губы Калигулы. Вот это наслаждение! Но, разумеется, совсем не то, что с Валерией. Он сердито повернулся на бок. Параллида в тысячу раз лучше. Не лжет, не притворяется, она девка и не скрывает этого. Слушает, что ей говорят, и не распоряжается. Женщина должна быть женщиной, а не военачальником и лжецом.
Он упорно гнал воспоминания о Валерии, ненавидел свою тоску по ней, но отделаться от нее не мог. Гнев против нее рос, но страсть не проходила…
Калигула, говорят, питает слабость к Параллиде. Часто ее приглашает.
Вчера исчез с ней на час. Потом привел и предложил ее Ганимеду. Она раскричалась: ни за какие деньги с этой девицей Ганимедом! Калигула хохотал до слез. Потом ни с того ни с сего заявил, что на днях Макрон разведется с Эннией, и он, император, возьмет ее в жены. Это была неожиданность. Что из этого выйдет? Напились мы по этому поводу так, что голова гудела.
Апеллес меньше всего подходит к этой веселой компании. Помалкивает, пьет мало, не шутит, не смеется. Но вчера повел себя умно. До небес превозносил новые постановления Калигулы. Тот делал вид, что не слушает лестных слов, а сам навострил уши и весь сиял. Это правда, тщеславен он безмерно, и все же он благословение Рима, его слава…
За занавесом послышался вопросительный кашель Нигрина.
– Войди, Нигрин.
– Господин мой, пожаловали гости.
– Так рано?
– Уже четвертый час пополудни.
– Кто?
– Сенатор Луций Анней Сенека.
Луций вскочил с постели: Сенека!
– Он явился с соболезнованием.
– Проведи его к матери, Нигрин. Я сию минуту приду. А ко мне пришли рабов!
Он одевался быстро. Панцирь оказался на нем гораздо скорее, чем тога.
Прическа? Лишнее. Скорее, скорее, поторапливайтесь вы, ленивые кошки!
Он нашел гостя и мать в перистиле. За колоннадой виднелся сад. На листья лавров и олеандров падали мелкие капли дождя. Но было тепло, и воздух благоухал.
Философ сочувственно обнял Луция. Слова соболезнования. слова ободрения и утешения. Судьба неумолима.
– Пусть ваша печаль пройдет, прежде чем луна довершит свой путь.
Сервий был великий человек. Вся его жизнь была проникнута честностью, мудростью и благородством, а они бессмертны. Он делал то, что говорил, говорил, что думал, думал, как чувствовал. Я глубоко преклоняюсь перед памятью Сервия Куриона.
У Луция каждый раз ныли кости при малейшем упоминании о честности и благородстве отца.
Лепида исплакавшимися глазами глядела на сына. Его это раздражало. С тех пор как умер отец, в глазах ее стоял укор. Сегодня ночью она не спала, ожидая его возвращения. Он сказал ей, что был на ужине у Калигулы.
– Как хорошо, что это случилось! – произнесла она сдавленным голосом.
Он затрясся от злости, когда понял, что она хотела сказать: "Хорошо, что отец лишил себя жизни и не видит, что ты делаешь".
Лепида не отводила взгляда от сына. Жизнь отца была честной, мудрой и достойной – вот что было написано в ее застывших глазах. Она встала, извинилась, попрощалась с философом и ушла.
Луций усадил гостя, приказал принести закуски и вино. Сенека отказался.
Он попросил сушеного инжира и чашу воды. Луций подумал о вчерашнем ужине, и просьба философа прозвучала как насмешка. Однако он все исполнил.
– Император изумляет меня, – заговорил Сенека. Он улыбался. – Мне казалось, что я знаю людей. Что я хороший психолог. И что же. Луций, я вынужден признаться, что постановления молодого императора убедили меня в моей ошибке.
Наконец-то он признает мою правоту, сиял Луций, он, умнейший из римлян!
– Я видел Гая Цезаря в Мизене, в день смерти Тиберия. Я сомневался в нем. Я считал его узурпатором и боялся той минуты, когда он возьмет власть в свои руки. Как я тогда ошибался! Что же мне теперь остается? Только каяться и тебе, моему ученику и другу, поверить свои мысли…
– Я счастлив, что ты говоришь это. Именно ты, мой дорогой Анней! – горячо начал Луций. – Если бы мой отец… ах, даже поверить трудно. То, что Гай сделал для римского народа за последние три дня, не сумел сделать ни один император за целую жизнь.
Сенека кивал и следил за каплями, которые падали на листья лавра.
Листья сверкали, точно серебряные.
– Ты только вообрази, мой дорогой учитель, что он сказал вчера: "Я хочу дать Риму не только все свободы республики, но и все великолепие, довольство и блеск принципата". Поразительно, правда?
– Блеск, да, блеск, – задумчиво проговорил Сенека. – Наше время славит блеск превыше добродетели… Ах, прости мою неточность: славило!
Теперь, разумеется, все будет иначе. – Потом он вспомнил:
– Я ведь иду из сената.
– Что было в сенате?
– Мало и много. Одно неожиданное известие и одна замечательная речь.
Известие о том, что Ульпий отказался от сенаторской должности. Говорят, из-за возраста и болезней. Да, он стар, это так. Но больным он не выглядел.
– Ульпий? – изумленно повторил Луций.
– Это всех взволновало. Все почитают Ульпия. Даже его враги. Это великий римлянин. Человек безупречный, непогрешимый, цельный…
А я советовал Калигуле сделать его своим советником, думал Луций. Он, конечно, откажется. И это бросит на меня тень.
Сенека продолжал:
– Представь себе, мальчик (он называл так Луция. только когда сильно волновался), ты только представь себе: потом в сенат вошел император, и его приветствовали с неслыханным воодушевлением. Нам всем не терпелось услышать его первую речь. Изумительно, мой мальчик! Он поклонился не только богам, Августу и деду. Столь же глубоко он поклонился сенату. Я до сих пор слышу его слова: "Будучи возрастом молод и неискушен опытом, я хочу, принимая после своего деда власть над Римом и миром, от всего сердца просить вас о благосклонности, любви и поддержке. Вот я смиренно стою перед вами и, полный глубокого уважения к вам, прошу, чтобы все вы, благородные отцы, ибо отца моего, Германика, нет среди живых, видели во мне своего сына и верили в мою сыновнюю любовь к вам!"
Луций вскочил от волнения:
– Великий Гай Цезарь! – вскричал он в восхищении.
Сенека продолжал:
– Гай Цезарь к тому же и великий актер, Луций. Он сказал еще:
"Представ сегодня перед вами, отцы возлюбленной отчизны, я даю торжественную клятву в том, что всегда буду слушаться ваших добрых советов и уважать вашу мудрость, ради которой вы и были призваны сюда, чтобы делить со мною заботы о государстве…"
– О боги! Могу себе представить, как принял сенат речь императора!
– Не можешь, Луций, – усмехнулся Сенека. – Никогда прежде я не видел в сенате такого ликования. Курия сотрясалась: "Началась новая эра!
Возвращается золотой век Сатурна! Слава Гаю!" Гатерий Агриппа предложил за эту речь почтить императора титулом "Отец отечества". Бибиен предложил титул "Добрейший из господ", Доланий – "Сын легиона", Турин – "Божественный". Представь, мой мальчик, император отверг их все и сказал:
"Нет, досточтимые отцы сенаторы, я всего лишь слуга своего народа!"
– Замечательно! – выдохнул Луций.
Лицо Сенеки омрачилось. Возбуждение прошло, он спокойно смотрел на мокрые блестящие листья. Потом медленно сказал:
– Да. Замечательно. Даже слишком замечательно. Невероятно. Это почти недоступно человеку. Может быть, только герой может…
Они молча сидели друг против друга, но смотрели в сад. Молодой и свежей была зелень. Почки на платанах раскрывались навстречу дождю, из них выглядывали бледные листочки. Капли разбивались о гладь воды в фонтане, трепетали на щеках бронзовой нереиды и казались слезами.Сенека закашлялся. Он кашлял сухо. долго, как кашляют астматики.
Наконец кашель кончился, он отдышался, потом заговорил. Тихо, как будто издали, доносились до Луция его слова:
– Ты мой ученик, мальчик. Я еще не стар, и свойственная старости сентиментальность мне чужда. Тем не менее мне хочется поверить кому-то свои мысли. Дома, ты знаешь, я одинок. Могу ли я поверить их тебе?
– Это большая честь для меня, Сенека, – искренне сказал Луций. – И я дорожу ею.
– Так вот, я думаю об этом с самого утра. Почему император делает все это. До недавних пор изъеденный пороками, жестокий и тщеславный мальчишка. Невежественный, это о нем говорил еще Тиберий. Тиберий, несмотря на все свои недостатки, был личностью; Гай в сравнении с ним всего лишь проказливый сорванец. А теперь эта речь, и более того – дела!
Меня мучает вопрос: почему он таков?
Дождь прекратился. Капли сползали по животу нереиды на ее нежные ножки.
– Эта перемена? Перелом в человеке? Скрывал ли он раньше свои добрые качества или теперь скрывает дурные?
Луций озадаченно посмотрел на учителя. Сенека продолжал:
– Может быть, тогда это было обыкновенное юношеское упрямство? Может быть, теперь это истинная доброта сердца, которую породило сознание ответственности за огромную державу, отданную ему в руки? Он дозволяет прелюбодеяние! Для себя? Разумеется. В этих вещах он никогда не имел власти над собой. Как же он будет властвовать над миром?
Луций подумал о вчерашней попойке, ему вспомнился холодный блеск зеленоватых глаз, в которых была жажда наслаждений, похвал и лести. На миг он заколебался. Но только на миг. Нет, нет. Ведь император сказал: "Все свободы республики и весь блеск принципата!"
– Ну хорошо, возобновятся гладиаторские игры. Что это, честолюбивое стремление затмить старого императора? Желание понравиться народу?
Возможно, он сам хочет смотреть, как песок арены впитывает человеческую кровь? Почему он делает все это? – Сенека говорил тихо, будто про себя.
Он помолчал, потом, наклонившись к Луцию, прошептал:
– В сенате позади меня сидел Секстилий. Ты знаешь его. Человек серьезный, справедливый. После речи императора он сказал мне на ухо: "Не кажется ли тебе, что мы только что слушали лицемера?"
Луций вскочил. И возбужденно заговорил, словно желая заглушить в себе что-то:
– Нет-нет! Нет, Сенека! Подло судит Секстилий. Он несправедлив, как он может говорить такое.
Сенека выпрямился, плотнее закутался в окаймленную пурпуром тогу и произнес:
– И я того же мнения, что ты, Луций. Впрочем, время проверит слова поступками и измерит постоянство начинаний.
Он вдруг перешел на другую тему:
– Я слыхал, что император назначил тебя членом своего совета. Это большое отличие для человека твоих лет. Но это и большая ответственность, Луций.
До сих пор Луций имел опору в отце. Теперь он впервые почувствовал себя самостоятельным человеком, хозяином своих решений. Чувство прежней зависимости от отца оттеснила самонадеянность. Жажда, горячая жажда быть таким же значительным лицом, каким был отец, подчинила все его помыслы. Он с достоинством произнес:
– Я знаю. И буду помнить об этом.
Сенека понял. Он обнял молодого человека за плечи:
– У самоуверенности два лица. Держись же истинного. мальчик. И тогда твоя самоуверенность будет твоей совестью. А если тебе потребуется совет, что ж, я всегда буду рад…
– Спасибо. Но может быть, и не потребуется…
Сенека улыбнулся.
– Я знаю, о чем ты думаешь, Луций. Я – дитя Фортуны, все мне удается, все боги на моей стороне, если я возношусь все выше и выше за колесницей Гелиоса…
Луций вытаращил глаза. Боги, этот человек видит меня насквозь. И осуждает?
Но философ улыбался дружески и, проходя с Луцием по атрию, глубоко поклонился изображению Сервия.
– И честолюбие имеет два лица, милый. Лучше то, которое делает упор на честь. Прощай, мой Луций!
Глава 38
Весна в этом году оказалась такой щедрой на цветы и запахи, что Рим был переполнен ими. Словно природа соревновалась с добротой, которой Гай Цезарь одаривал римский народ.
Золотой век Рима вернулся.
Исчезли голод и нужда. Император действительно стал благодатью и гордостью рода человеческого. Закон об оскорблении величества, закон страха, был забыт.
Календарные торжества сменялись празднествами, организованными императором. Открылись ворота амфитеатра Тавра и Большого цирка. По морю и по суше свозились в Рим стада зубров, медведей, львов и тигров. Из зверинца в подземельях Большого цирка целые ночи доносился рев хищников, этот давно забытый звук, который ласкал слух римлян, обещая великолепные зрелища.
Арестанты, осужденные и рабы-гладиаторы выступали против хищных животных и коротким мечом или копьем или с трезубцем и сетью. Кровь хищников перемешивалась с человеческой кровью, желтый песок становился багровым, император и тысячи людей ликовали. А театр прозябал, актеры жили одним днем за счет сборов за небольшие выступления на улицах.
На пиршествах неразбавленное вино текло рекой и не половина кабана предлагалась гостям, как во времена Тиберия. а иногда даже пять кабанов. В Путеолах стояла императорская яхта из кедрового дерева. Корма и нос судна были обиты золотыми пластинами, на палубе крытый триклиний, перистиль, бассейн и сад с пальмами и апельсиновыми деревьями.
Император ошеломлял своих приятелей и весь народ. Он поражал самого себя, восхищался самим собой, чудесами роскоши и великолепия, которые он придумывал.
***
Сегодня, в первый день месяца Гая Юлия Цезаря, в Риме большие торжества.
Сенат предложил императору консульство тотчас после его вступления на трон. Но благородный властелин отверг его. Он не будет лишать почестей консулов, выбранных ранее. Однако, если сенат настаивает на этой чести, он примет ее с благодарностью и почтением. Но приступит к исполнению обязанностей только тогда, когда закончится срок избрания нынешних консулов. Какая скромность! Какое уважение к согражданам! Далее император провозгласил, что вторым консулом он хотел бы видеть своего дядю Клавдия, которого Тиберий всегда отстранял от власти, и что оба будут консулами только два месяца, чтобы не особенно мешать тем, кто уже был ранее предназначен на эту должность. Консульские полномочия император сложит в последний день месяца Августа, в который ему исполнится двадцать пять лет, и отчитается перед сенатом и народом о своей деятельности.
Итак, под звон бубнов, рев фанфар и ликование толпы император входит в театр Марцелла, с левой стороны идет Макрон, с правой – Клавдий. Сегодня здесь состоится торжественное заседание сената с участием римского народа.
Сегодня сам император приносит жертву богам, ибо он является также великим понтификом и, кроме высшей гражданской и военной власти, сосредоточивает в своих руках и высшую духовную власть. Понтифики прислуживают ему. Льется кровь жертвенных животных. Душистые травы чадят на алтаре, император и его пятидесятилетний дядя передают торжественную клятву в руки принцепса сената. Потом император говорит.
Говорить, и умело говорить, должен каждый государственный деятель.
Заика Клавдий потому и служит объектом насмешек, что не умеет делать этого. Калигула говорить умеет. Он отличный оратор, пожалуй, только Сенека не уступает ему, да и то скорее как мыслитель, чем как декламатор. У императора сильный голос, и он великолепно владеет им. Вовремя умеет понизить, вовремя делает его твердым и мужественным или проникновенным и теплым. С губ его слетают слова выразительные, захватывающие:
– Я вижу и слышу, что сенат и народ римский снова счастливы. Это не моя заслуга, благороднейшие отцы. Я делаю что могу, чтобы Рим расцвел и жил жизнью, достойной Великого города. Что мог бы я без помощи богов и вашей? Но всего этого мало. Моя мечта – спустить Элизиум на землю, устроить рай и блаженство во всей империи. Это моя обязанность перед родиной. Сейчас как консул и всегда потом я буду защищать свободу и права римского народа. Я отдам свою кровь по капле за славу наших легионов…
После общих фраз император осудил все недостатки правления Тиберия. Он осудил их резко, безжалостно, обещая, что сам будет руководствоваться иными принципами. Живыми красками он нарисовал сенату картину такого идеального правления, взаимопонимания и справедливости, что сенат был потрясен.
И в заключение император коснулся двух вопросов, двух своих решений, действительно ошеломляющих.
– Я придерживаюсь такого мнения, что в свободном государстве и дух должен быть свободен, – гремел он со сцены, не отдавая себе отчета в том, что повторяет слова ненавистного Тиберия, – поэтому я решил отменить закон об оскорблении величества.
Сенаторы вытаращили глаза, напрягли слух. Громы Юпитера! Хорошо ли мы слышим? Наш смертоносный бич не только забыт, но и совсем сломан! Долой страх, долой ужас, теперь мы будем не только спокойно дышать днем, но и ночью: и не придет за нами в темноте центурия преторианцев, не придет.
Император хочет жить в мире с сенатом. Слава ему!
Когда ликование улеглось, император продолжал:
– Я решил, далее, что права граждан, подавляемые моим предшественником, я верну народу. Поэтому сегодня здесь я заявляю, что высшие магистраты не будут в дальнейшем назначаться императором или сенатом, а будут избираться народным собранием. Первые выборы я назначаю на декабрьские календы этого года!
Огромное помещение театра сотрясается от бурных аплодисментов и криков тысячеглавой толпы. Выборы! И даже точно установлена дата выборов.
Народное собрание снова будет существовать. Конец самоуправству одного.
Народ будет решать. Император возвращает народу республиканские права…
Что? Какие? Да, настоящие республиканские. Император дает народу то, что когда-то ему дала республика. Да он уже дал, больше, чем могла бы дать республика.
Сенаторы совсем не в восторге от выборов. Но за отмену закона об оскорблении величества, за спокойные ночи сойдет и это. Ведь золото решает все. Оно и выборам придаст нужное направление. И сенаторы демонстративно ликуют вместе с народом.
Гай, наш дорогой! Благодарим тебя. уважаем тебя. любим тебя.
Аплодисменты не прекращаются. Император от удовольствия закрывает глаза. Потом несколькими словами заканчивает свою речь.
После выступления императора, ко всеобщему удивлению. поднялся Сенека.
Он очень редко выступал в сенате: скорее как оратор и защитник в тяжбах, которые сенат передавал судебной комиссии. Сотни лиц с интересом повернулись к нему.
– Наш император, который тотчас по приходе к власти показал всему миру, какими идеями, словами и поступками может и должен руководствоваться правитель, облеченный властью, какая ни одному человеку даже и не снилась, обратился сегодня к нам, принимая должность консула. Следуя примеру отца и Августа, он своей речью доказал нам, что хочет достигнуть вершин совершенства в управлении государством. Оба решения. принятые им, являются славой для монарха, высшим доказательством просвещенности нашего государя.