– Ты можешь поносить меня, Кокцей. Можешь называть мою жизнь постыдной. Ты видишь все иначе, чем я. Ты знаешь, что сделал бы на моем месте. Но ты не на моем месте! Тебе не нужно держать за уши волка, а за короткие уши трудно удержать, но кровожадные клыки не позволяют и отпустить. – Император продолжал говорить, глядя куда-то вдаль. – Ты можешь советовать мне убить себя. Ты не терпел обид и не жил всю жизнь среди интриг, как я. – Император властно поднял руку:
– Ни одного часа моей жизни я не отдам добровольно. Вдруг в последний миг придет…
Он помолчал. Нерва тускло заметил:
– Что придет? Чего ты ждешь?
– Что-то хорошее, такое, чего до сих пор не было мне дано в жизни…
На костлявом, желтом лице Нервы появилось ироническое выражение:
– Так что же такое это "что-то"?
Тиберий посмотрел в горячечные глаза старика. Он не мог произнести этого вслух, он прошептал едва слышно:
– То, чем многие годы был для меня ты. Не что-то. Кто-то. Ты понимаешь меня?
Нерва закрыл глаза и не ответил.
– Но и тебя я не хочу потерять, – выдохнул император. Потом он хлопнул в ладоши:
– Принесите завтрак.
В одно мгновение появился завтрак.
– Ешь. Потом ты встанешь и пойдешь ко мне. Я жду кое-кого, он и твой друг.
– У меня больше нет друзей.
Глаза императора налились кровью:
– Молчи и ешь! Ты пойдешь со мной! Я жду Сенеку. Я позвал его ради тебя.
Нерва улыбнулся. Как будто издалека.
– Из всего, что проповедовал Сенека, мне осталось только одно: суметь умереть. И даже у тебя нет власти помешать мне в этом.
Тиберий встал, взял его за руку, просил, требовал. настаивал, умолял.
Нерва выдернул руку, повернулся на бок, спиной к императору, и произнес примирительно, как говорят умирающие:
– Иди один! И найди, что ищешь. Я желаю тебе этого от всего сердца.
Потом он умолк и больше не шевельнулся, не сказал ни слова.
Император стоял над ним бессильный, беспомощный. Он не знал, как еще уговаривать Нерву, он знал только, что последний друг покидает его, покидает по своей воле и лишь он один в этом виноват. Он задумчиво смотрел на белые волосы старика, на его горло. На тощей шее медленно пульсировала артерия. Ему хотелось погладить Нерву. Он поднял руку, но рука замерла на полдороге, император заколебался, и рука опустилась.
Он возвращался в виллу. Управляющий шел за ним. Неожиданно Тиберий остановился: Харикла!
Личный врач императора Харикл появился незамедлительно.
– Харикл, ты получишь мою виллу в Мизене с садами, с виноградниками и, кроме того, миллион золотых, если тебе удастся заставить жить Кокцея Нерву!
***
Они медленно поднимались на террасу. Макрон громко топал и все время был на две ступеньки впереди. Сенека поднимался с трудом. В легких что-то свистело. Он остановился, чтобы отдышаться.
– Ты задохнулся, дорогой Сенека!
– Это легкие, мой милый. Легкие.
– Ты почти на десять лет моложе меня.
– И молодой может быть старым.
Макрон видел бледное, осунувшееся лицо, уголки губ подергивались. Он лукаво усмехнулся:
– Страх, дорогой Сенека?
Сенека остановился и презрительно глянул на слишком назойливого собеседника:
– Астма. – Но все-таки спросил:
– Ты не знаешь, зачем позвал меня император?
Обыкновенно Макрон знал все. На этот раз он не знал ничего. Но виду не показал.
– Император хочет развлечься беседой с тобой, философ, – и, скрывая пренебрежение, добавил:
– Сегодня великий день на Капри. За вином будут беседовать двое мудрейших и величайших в мире людей.
– Не преувеличивай, милый, – сказал Сенека и польстил Макрону, – в величии мне не сравниться с тобой!
Макрон захохотал:
– И это правда, мудрец. Разница по крайней мере пальцев в десять. Иди, цезарь ждет.
Цезарь ждал. Он ждал Сенеку, он ждал от Сенеки многого. Того, о чем говорил с Нервой. Он ждал простого слова сочувствия. Слова дружбы. Ведь такой мудрый и образованный человек наверняка поймет его.
Против императорского кресла поблескивал бронзовый Апоксиомен греческого скульптора Лисиппа, прекрасная статуя, стоявшая прежде в Риме перед театром Марка Агриппы. Тиберию понравилась эта статуя, и он увез ее на Капри. "Он украл у Рима Лисиппа", – шептались сенаторы, которые раньше и не замечали Апоксиомена. Император задумчиво смотрел на статую.
Послышался шум шагов.
Случилось то, что случалось редко. Император поднялся и пошел навстречу Сенеке, чтобы обнять его.
– Приветствую тебя, Анней. Я жаждал поговорить с человеком, у которого в голове есть еще что-то, кроме соломы.
Макрон стиснул зубы от императорской бесцеремонности и учтиво рассмеялся. Терраса заполнилась рабами. Кресла, плащи, накидки. Закуски, фрукты, золотистое вино в хрустале. По знаку императора Макрон удалился.
Сенека, привыкший пить только воду, заколебался, но все-таки поднял чашу, чтобы выпить за здоровье императора. Тиберий, улыбнувшись, показал желтые зубы. Его здоровье? Ни малейшего изъяна. До ста лет проживет! И после паузы: "Это шутка. Риму нечего бояться: едва ли я выдержу два года, год. Быть владыкой – это каторга. Ибо как же добиться того, чтобы с правителем было согласно сто пятьдесят миллионов подданных? Как добиться, чтобы были согласны с ним не только на словах, но и в мыслях, по крайней мере те, кто окружает его? Но довольно. Мне хотелось бы услышать о твоей работе.
– Я заканчиваю трагедию.
– Опять! – У императора невольно снова появился иронический тон. – Она, разумеется, направлена против тиранов?..
– Да, – нерешительно сказал Сенека. Это была опасная тема.
– И за образец ты берешь меня?
Сенека испугался:
– Что ты, благороднейший! Ты не тиран. Тиран не мог бы дать Риму безопасность. Благодаря твоим усилиям Рим достиг благосостояния. Ведь, когда все подорожало, ты сам доплачивал торговцам, чтобы цены на зерно и хлеб не повышались. И самое главное – ты дал империи вечный мир…
– Да. Но что получил взамен? Насмешки и ругань: скряга, из-за которого уменьшились доходы и прекратились гладиаторские игры! Деспот, который своим вечным миром превратил жизнь в серую пустыню! Их, Сенека, война только взбадривает и приносит прибыль!
– Да, мой цезарь! Для многих мир тяжелее войны.
Тиберий насмешливо продолжал:
– Тиран, который купается в человеческой крови… – Он запнулся и сухо рассмеялся:
– Вот как. И все-таки в целом Риме только ты и я, только мы не хотим, чтобы на гладиаторских играх напрасно лилась человеческая кровь. И поэтому я не хочу войны, несмотря на то что проливаю кровь. И буду проливать, надеюсь, что не даром. Я должен делать это, дорогой мой.
Сенека отважился:
– Умеренность – это благороднейшее свойство правителя. Именно она идет на пользу народу, империи. А человеческая кровь, прости меня, о благороднейший, лишь замутняет образ великого правителя… Гуманность – это закон вселенной…
Тиберий распалился:
– Твоя гуманность, философ, обнимает весь мир, и от этого-то она жидковата. Твои вселенские законы – это пар над морем. Ты витаешь в облаках, а я должен ходить по земле.
– Дух человечности превыше всего…
– Нет. Материя, – резко перебил его император. – Материя – это то, из чего складывается жизнь. И душа материальна, Эпикур знал об этом больше, чем вы, стоики. Ты весь в абстракциях. Разглагольствуешь о том, что человек должен быть совершенным. И только это тебе важно, а там пусть будет, что будет. Но тут-то и есть разница: ты живешь только ради своих идей. в то время как я живу ради Рима. Наш благоразумный Сенека ищет, как бы не запачкать свое совершенство грязью… – Голос Тиберия раздраженно возвысился. – А я хочу принести пользу Риму, даже если для этого мне придется пачкать руки в крови! В чем благородные римляне видят смысл жизни, Сенека?
Сенека закашлялся, он подыскивал и взвешивал слова, мысленно выстраивая их в правильный ряд:
– Смысл жизни для римлян – это блаженство. И может быть. кое-кто подменяет блаженство благополучием. Благородные римляне верят…
– В богов? – перебил император.
Сенека заморгал. Он знал, что император никогда богам не поклонялся, да и сам Сенека всегда уклонялся от так прямо поставленного вопроса, но теперь, к счастью, речь шла не о нем.
– Боги обратились в бегство перед золотым потопом, цезарь. Рим с маской добродетели на лице верит лишь в прибыль, наживу и наслаждение. И эту веру он воплощает в делах так судорожно, как будто сегодняшний день – это и день последний.
Тиберий вонзил в Сенеку колючий взгляд серых глаз:
– И ты нередко говоришь о конце мира. Ты предчувствуешь его скорую гибель, от этого в твоих трагедиях рок всегда разрушителен?
– Но как не думать о конце мира, цезарь, если вокруг тебя порок и безнравственность? Один тонет в вине, другой – в безделье. Богатство приковывает их к земле, как раба – цепь с ядром на ноге. Весь день проходит у них в страхе перед ночью, ночь – в страхе перед рассветом. Они задыхаются в золоте и погибают от скуки. И ее убивают в разврате. Как же не проникнуться скепсисом и пессимизмом? Как не думать о гибели мира?
Тиберий кивнул, но иронически произнес:
– Очевидно, близится конец мира. Нашего. Может быть, существует и другой мир и он спасется.
Сенеку удивила эта мысль. Другой мир? Какой? Где? Невозможно. Император ошибается. В Сенеке заговорил космополит. Он защищал единое всемирное государство, в котором граждане – все человечество. Нет двух миров, лишь один существует, и он погибнет.
Тиберий расходился во взглядах с гражданином мира, он душой и телом был римлянин, поэтому он вознегодовал:
– Разве ты не частица римской нации? Разве Рим для тебя не отечество?
Разве ты не обязан – может быть, идеями и словами – бороться за славу отечества, за славу Рима?
Сенека не знал, что ответить. Он не любил волнений. нарушавших его философское спокойствие. Стоицизм допускает борьбу за человеческий дух; для него же не существует государственных границ. Но бороться во славу отечества, во славу Рима? Для космополита Сенеки эти понятия были чужды.
Он спокойно начал:
– Тебе ведь известно, цезарь, что стоическая мудрость почитает душевный покой высшим благом. А душевное спокойствие, уравновешенность невозможно обрести, если человек не откажется от своих страстей, от своей привязанности к земным делам. Покоя достигнет лишь тот, кто поиски духовной гармонии поставит превыше жажды богатства, славы, власти.
Совершенный дух стоит высоко над человеческой суетой, он стремится к добродетели. к познанию высшего добра. А познание высших начал приводит к пониманию того, что все – преходящее, кроме духа, дух же вечен. И это сознание дает душевный покой.
Лицо Сенеки слегка порозовело, голос окреп, как это бывало всегда, когда он говорил на излюбленную тему. Тиберий покачал головой:
– Все это прекрасно, философ! Но, послушав тебя, я прихожу к заключению, что мне никогда не познать добродетели и душевного покоя. – В голосе Тиберия появились металлические нотки. – Я не могу, как улитка, спрятаться в свой домик и копаться в своей душе. У меня ведь не все дни праздничные, нет, сплошные будни, и мне приходится заботиться о таких низменных вещах, как доставка зерна, починка водопровода – словом, о порядке, да к тому же об этом столь непопулярном мире, потому что перед лицом истории я отвечаю за Рим! А перед кем отчитывается, кому дает отчет твой душевный покой? Ах, этот твой душевный покой! Это пассивность.
Застой, оцепенение, оторванность от жизни! Посмотри вокруг себя! Твой покой, как ты его изображаешь – это твое величайшее заблуждение, мой милый! Гераклит прав: все в мире находится в движении, все течет, все изменяется, движение необходимо жизни, покой для нее смертелен…
– Я уважаю мнение Гераклита, но согласиться с ним не могу. Прости меня, моим авторитетом останется Зенон[44].
Император хмурился. Фразы, громкие, пустые слова. Нет, понимания не будет между нами. А я хотел сделать его своим другом! Насколько ближе мне Нерва, который живет на земле, как и я.
Они молчали.
Сенека кутался в плащ, хотя мартовское солнце светило ярко. Он медленно жевал инжир. Он не знал, чем кончится его разговор с императором.
Дружеским поцелуем или опалой? Он старался не поддаваться страху. И все же волновался и не мог отделаться от неприятного чувства. Император – это сплошное беспокойство. Это борец. И он наступает, борется. А это утомляет.
О боги, он почти вдвое старше, а загнал меня, как собака зайца.
Разочарованный император неожиданно перевел разговор на более конкретные предметы.
– Мне донесли, что некоторые недовольные сенаторы что-то замышляют против меня. Может быть, даже существует заговор. С тобой, Анней, почти все доверительны. Скажи, что ты об этом знаешь?
Сенека побледнел, вспомнив разговор с Сервием Курионом и его сыном.
Закашлялся. Он кашлял долго, лихорадочно думал, им овладел страх.
– Но ведь я не доверенный сенаторов, мой цезарь, – начал он осторожно. – И как я могу быть им! Ведь ты знаешь сам, что они не любят философию, а для меня она – все. Я скорее сказал бы, что они меня ненавидят. Ведь я в их глазах выскочка, бывший эквит. Живу тихо и скромно.
Защищаю в суде сапожников точно так же, как и сенаторов. Не гоняюсь за золотом, как они. Никто из них не доверился бы мне. Все знают, что, хоть мой отец и был республиканцем, я всегда стоял за священную императорскую власть.
Это была правда, и Тиберий знал об этом. Сенека не раз публично заявлял то же самое. Тиберий небрежно завел разговор о другом. Он поднял голову, как будто вспомнил что-то:
– Расскажи мне, дорогой Сенека, что произошло в театре Бальба, там играли что-то такое о пекарях? Макрон даже дал мне совет снова выгнать всех актеров из Италии, так он изображает дело.
– Он преувеличивает, император.
Сенека рассказал содержание фарса. Речь шла о пекарях, а некоторые чересчур мнительные люди сразу же подумали о сенате. Сенека говорил легко, с удовольствием. Пекари в белом пекут, обманывают, дают и берут взятки.
Фабий Скавр был великолепен.
Император злорадно усмехнулся. Впервые за долгие годы.
– Но ведь это и в самом деле похоже на сенат, Сенека. А Макрон бьет тревогу из-за каких-то жалких комедиантов. Да, благородные сенаторы могут, сохраняя личину патриотов, воровать, мошенничать, пить и набивать брюхо за счет других. Но видеть это? Нет! Знать об этом? Никогда! – И он опять усмехнулся.
– Я прикажу Макрону, чтобы он привел ко мне сюда этого Фабия Скавра.
Он, очевидно, порядочный плут, раз публично подрывает уважение к сенату…
Сенека забеспокоился, стал защищать Фабия: он шалопай и не стоит того, чтобы тратить на него время…
– Я позову его, – упрямо повторил император и неожиданно вернулся к прежней теме:
– Ты в последнее время не виделся с Сервием Курионом?
Сенека закашлялся, чтобы скрыть растерянность и испуг. Император знает об этом! За ним, Сенекой, следят! Он в отчаянии думал, как снять с себя страшное подозрение. Его взгляд упал на Апоксиомена Лисиппа. Он улыбнулся, но голос его звучал неуверенно:
– Недавно Сервий Курион был у меня с сыном. И ты знаешь зачем, дражайший? Луций после возвращения из Азии пришел поклониться своему бывшему учителю. Но Сервий?! Подумай только! Он хотел, чтобы я продал ему своего "Танцующего фавна". Ты ведь знаешь это изумительное бронзовое изваяние; я получил его в подарок от божественного Августа. Сервий предложил мне за него полмиллиона сестерциев, безумец. Я посмеялся над ним.
Он кутался в плащ, избегая взгляда Тиберия. Император выжидал. Сенека хрипло дышал, но превозмог себя.
– Я знаю, Курион был ярым республиканцем…
– Был? – отсек император.
– Был, – сказал Сенека уже спокойнее. – Курион перешел теперь на другую сторону. – Он посмотрел в лицо Тиберию. – На твою.
Император хмурился. Взгляд его говорил ясно, что он ждет от Сенеки слов более точных.
– Это очень просто. Единственный сын Сервия, Луций, надежда Курионов, отличился у тебя на службе. По твоему приказу Макрон увенчал его в сенате золотым венком.
Император слегка кивнул. Да, это Макрон неплохо придумал.
– И кроме того, цезарь, – тихо, оглянувшись по сторонам, сказал Сенека, – в Риме поговаривают, что Луций увлекся дочерью Макрона, Валерией…
У Тиберия передернулось лицо:
– Ну а остальные? Ульпий? Бибиен?
– Не знаю. – Краска вернулась на лицо Сенеки. – Старый Ульпий, по-моему, наивный и упрямый мечтатель. А Бибиен был мне всегда отвратителен своей распущенностью…
– А что они говорят? – Тиберий исподлобья смотрел на философа:
– Что они говорят о моем законе об оскорблении величества?
Застигнутый врасплох, Сенека поперхнулся:
– Этот закон возбуждает страх…
– А они не хотят своими интригами нагнать страху на меня?
Тиберий помолчал. Его глаза блуждали по террасе, он нервно постукивал пальцами по мраморному столу. Оба думали о недавней казни сенатора Флакка.
Сенека соображал: смерть Флакка – дело рук доносчика. Гатерий Агриппа?
Доносчик – это гиена, а не человек. Император как бы про себя произнес:
– У этих господ много власти. Они стараются заполучить и солдат.
Например, легат Гней Помпилий. Он вполне может достичь желаемого. Не приходится ли он родственником Авиоле?
– Да, дражайший, – напряженно произнес Сенека и подумал: "Опять новая жертва? Опять кровь?"
– Я отозвал его из Испании, – бросил Тиберий и задумчиво повторил:
– У этих заговорщиков слишком много власти.
Он умолк.
Сенека вдруг сразу понял принцип и логику вечной распри императора и сената.
Сенат боится императора, император – сената.
Когда боится обыкновенный человек, он прячется, сует голову в песок, как страус, или прикрывает страх грубостью: бранится, шумит, ругается. Но если боится император, то изнанка его страха вылезает наружу: нечеловеческая жестокость. Потоки крови.
Если бы заглянуть в душу Тиберия! Сколько найдется там бесчеловечности, но и ужаса, мук! Как жалок этот владыка мира! Он даже не сумеет умереть мужественно. Тревога оставила Сенеку. Тиски разжались. Сила духа возвышала его над императором.
– Плохой я правитель, а? – неожиданно спросил Тиберий.
– Скорее, несчастный, – теперь уже без всякого страха ответил Сенека.
– Чтобы быть счастливым, правитель должен пользоваться любовью. Он должен быть окружен друзьями, у него должно быть много друзей, он не должен сторониться народа, сторониться людей. Любить других, как самого себя…
– Ты советуешь мне любить змей… Ты советуешь мне просить дружбы тех, кто отравляет мне жизнь. По-твоему, я должен обращаться запанибрата с чернью, а может быть, даже и с рабами? Ведь они, как ты уверяешь, наши братья. Я, потомок Клавдиев, и рабы! Смешно! Что стало бы с Римской империей, если бы с рабами не обращались как с рабами?
– Рабы, цезарь, – начал Сенека, – кормят Рим, Они кормят нас всех, управляют нашим имуществом. Нам не обойтись без них. И они станут служить нам лучше, если мы будем видеть в них друзей, а не говорящие орудия. И мне рабы необходимы…
Тиберий легонько улыбнулся:
– Вот видишь! Ты такой же богач, как и другие. А как же твои сентенции относительно величия благородной бедности? Если руководствоваться ими, то тебе и вовсе ничего не было бы нужно. Чтобы достичь блаженства. Легко проповедовать бедность во дворце, когда сундуки набиты и столы не пустуют.
Как совместить все это, философ?
Император коснулся самого больного места. Но ответ у Сенеки был готов:
– Это возражение предлагали уже и Платону, и Зенону, и Эпикуру. Но ведь и они учили не так, как жили сами, но как жить должно. Я полагаю, благороднейший, что тот, кто рисует идеал добродетели, тем самым делает уже немало. Доброе слово и добрые намерения имеют свою ценность.
Стремление к великому прекрасно, даже если в действительности не нее так гладко…
– О, софист, – усмехнулся император. – Это твое ремесло – перебрасывать с ладони на ладонь горячую лепешку. У нее всегда две стороны.
– Зачем же пренебрегать дарами Фортуны? – продолжал Сенека. – Ведь я получил свое имущество по праву, ни в каких грязных делах я не замешан.
Благодаря богатству я имею досуг и могу сосредоточиться на работе.
Некоторыми людьми их богатство помыкает. Мне – служит…
Приступ удушливого кашля помешал ому договорить.
Тиберий наблюдал за ним. Превосходно, мой хамелеон. Как все это тебе пристало. И тебя я хотел сделать своим другом! Одни отговорки и увертки!
Мне нужна надежная опора…
И все-таки император не мог не восхищаться. В глубине души ему все же хотелось, чтобы учение Сенеки, которое часто лишь раздражало ею, оказалось спасительным, спасительным и для него, императора, и для всех остальных.
Но нет, тщетны надежды. Все эти красивые слова, эти пышные фразы были бы, возможно, уместны, если бы люди могли родиться заново, если бы они устраивали свою жизнь, опираясь на древние добродетели римлян, о которых теперь забыли, а не строили на песке и грязи, по которым лишь скользит, не пуская корней, мудрость Сенеки. Да Сенека и сам, как канатоходец, балансирует над римской жизнью и только благодаря своему лукавству еще не свернул шею.
И все-таки в его речах было нечто прекрасное, нечто такое, что позволяло хотя бы мечтать о лучшей жизни.
Тиберий ласково посмотрел на философа.
– Тебя мучает астма. У меня есть новое снадобье против нее. Я пришлю тебе эти травы.
Сенека благодарил, кланялся, и его благодарность за оказанную императором любезность была слишком преувеличенной, показной.
Тиберий похолодел. Опять раболепство, которое он так ненавидит!
Император с сомнением разглядывал худое лицо Сенеки. И ему-то, этому человеку, он хотел поручить воспитание Гемелла, двоюродного брата Калигулы. Нет! Он сделает из него размазню, а не правителя. Или наткнется на сопротивление мальчика, и тогда наперекор Сенеке вырастет еще один кровожадный зверь, вроде Калигулы. Нет, нет!
Тиберий понял, что если и есть в Сенеке какая-то искра, способная, быть может, воспламенить душу, то все же здесь, за столом, сидят друг против друга люди непримиримых взглядов: космополит и римлянин, отвлеченный мечтатель и человек холодного рассудка, склонный к абстракциям, и осмотрительный философ против привыкшего к конкретным действиям борца.
Тиберий, однако, не утратил уважения к Сенеке. Он уважал в нем мыслителя, живущего в эпоху, которая дает одну идею на миллион пустых самовлюбленных голов.
Император встал.
– Прощай, Анней. В чем-то мы близки с тобой, но лишь богам ведомо, в чем именно. А понять друг друга все-таки не можем. – Иронию смягчила улыбка. – Но поговорили мы хорошо. Мы видимся не в последний раз. Если ты будешь нуждаться в помощи, приходи. Я опять позову тебя, когда настанет подходящая минута.
Император посмотрел вдаль. Старая мечта сжала сердце. Он был растроган.
Он думал о том единственном человеке, о той единственной душе, которую так отчаянно искал. Нерва, последний Друг, отвернулся от него. Нерва умирает.
Тиберий наклонился к Сенеке.
– Знаешь, чего бы мне хотелось, Анней? – Он увидел холодные глаза, далекие, чужие, выжидающие. И не стал говорить о человеке, о душе. Он сказал:
– Я хотел бы вернуться в Рим.
Глаза Сенеки застыли, на скулах заходили желваки. Ему сразу вспомнился Сервий Курион. Он первый лишится головы, когда Тиберий вернется в Рим.
Сенека превозмог себя:
– Рим с восторгом будет приветствовать тебя, цезарь, – но, заметив, как император сморщился, быстро добавил:
– Разумеется, за исключением некоторых…
Старик сжал губы. Молча обнял Сенеку, позвал Макрона и приказал проводить философа на корабль. О Нерве он не упомянул.
***
Император сел спиной к полуденному солнцу, лицом к Риму, лицом к прошлому. Все, что происходило вокруг него и происходит теперь, – лишь жалкая комедия, в которой он играл и играет хоть и главную, но все же жалкую роль. Был ли в его жизни хоть один миг, день, который стоил того, чтобы его прожить? Быть может, несколько дней в молодости, когда он был солдатом отчима. Потом короткая жизнь с Випсанией. Рождение сына Друза. И все. Все остальное было мукой или мучительным фарсом. Он сделался фигурантом. Идолом, которому поклонялись ради пурпурной тоги. Но и за это его ненавидели. Зависть окружала его со всех сторон. Горьки были мысли о прошлом. Горечь росла день ото дня и превратилась в исступленную злобу ко всем, кто склонялся перед ним в поклоне, выставляя напоказ лысину. Он хотел залечить старые раны кровью врагов. Но это было еще хуже. Ничего не оставалось, кроме горького осадка. Еще более горького, чем раньше.
Одна лишь надежда, одна слабая искорка: неотвязная мысль, что перед самым концом встретится человек, который разделит его страдания. Который просто по-человечески будет любить его, как некогда Нерва. И в этом единственном человеке после смерти Тиберия жива была бы мысль, что император не был том извергом, каким сделала его молва. Что и у него было сердце. Что и он умел чувствовать. И ему этою было бы довольно. Этого он ждал от Сенеки. Напрасно. Какое разочарование! Какая боль! Теперь, когда Нерва покидает его, он еще более одинок. Он теряет последнего друга. Он останется один, покинутый, нищий, среди всей этой роскоши.
Одиночество приводит в ужас. Пустота, в которой не за что ухватиться.
Крошечная надежда заставляет биться старое сердце. Искорка этой надежды горит в холодных глазах. Хоть каплю человеческого сострадания. Где найти его?
Император повернулся в мраморном, покрытом тигровой шкурой кресле. Он смотрел на море, вдаль, туда, где был Рим, надменный, как и он, город, неуступчивый, сварливый, живущий страстями. Как билось сердце императора, когда полгода назад, ночью, в темном плаще, он крался вдоль римских стен!
Страх и гордость не дали ему тогда войти в город.
Хватит с меня одиночества. Я хочу видеть людей, а не одни голые скалы.
Я снова отправлюсь в Рим. И если даже не найду друга, то увижу все же черную мостовую Священной дороги и дом матери. И людей, пусть они и враги мне.
Они увидят, что я еще жив. Еще не гнию, не разлагаюсь. Я войду в сенат и произнесу большую речь. Они увидят, что я не только скаред, развратник и кровопийца, но и государственный муж. Правитель. Пусть в их памяти я останусь таким. Я скажу о том, что такое для меня Рим…
Ах, Рим! Мой город. Моя отчизна. Я вернусь, чтобы еще раз вдохнуть твой воздух, чтобы умереть в твоих стенах. Я смирюсь с тобой, город, ненависть моя, моя любовь, жизнь моя. А может быть, и не примирюсь… Но вернуться я должен во что бы то ни стало!
Глава 26
Каждое утро сенатора Авиолы было похоже одно на другое, как зерна пшеницы. Следовало ли оно после сна, вызванного настоем из маковых зерен, или после ночи бдения, проведенной в лупанаре или на званом ужине, оно всегда имело один цвет – серый, – цвет скуки и усталости. Даже ванна не смывала его. Прохождение жирных яств по пищевому тракту, покрытому панцирем из сала толщиной в десять пальцев, было нелегким; приходилось пользоваться слабительным, чтобы вызвать желанное облегчение. Потом появлялось чувство голода, обильный завтрак и после него снова усталость.
Сенатор потел перед ванной, в ванне, после ванны, постоянно. Тяжело сопел, переваливаясь словно утка на плоскостопных ногах по мозаичному полу своего дворца.
Утренняя толпа клиентов, которые приходили каждый день к нему на поклон, получая за это денарий в неделю, заполнила двор, домик привратника и даже атрий.
Знатное происхождение Авиолы с точки зрения геральдики было сомнительным. Его род не восходил к золотому веку мифических царей и ничего общего не имел с военными подвигами предков. Однако с точки зрения данного момента происхождение этой лобастой головы с тремя подбородками не вызывало сомнений, поскольку Авиола после императора был самым богатым человеком в империи. Когда-то Август, получив от него взаймы миллион, пожаловал ему сенаторское звание. Но зависть, заботы о приумножении богатства, страх за имущество и за собственную голову, логически вытекающие из этого, отравляли жизнь сенатора.
Римское право, вызывавшее всеобщий восторг, при императоре стало правом сильного. Закон, несокрушимая основа государства, превратился в произвол сильных мира. Попробуй-ка поживи в такой атмосфере, когда за твоей спиной мелькают тени доносчиков. Попробуй-ка поживи в то время, когда Сенека разглагольствует о величии душевного покоя! Пусть бы уж лучше палач заткнул его премудрую глотку!
Авиола не принадлежал к числу тех образованных людей, которые могли похвастаться душевным покоем. Он не умел владеть собой, и его утреннее хмурое настроение отражалось на спинах рабов. Авиола приходил в себя только тогда, когда его слух улавливал звон золотых монет. Тогда неподвижная груда мяса и жира тотчас становилась подвижной и проворной.
Все чувства сенатора мгновенно обострялись. Хотя заниматься торговлей и ростовщичеством лицам сенаторского сословия законом категорически запрещалось, для Авиолы они были светом во тьме, кровью в жилах.
Вот смысл бытия Авиолы! Он обманом и подкупами добился высших чинов. И это ради того, чтобы сейчас трястись от страха, боясь потерять честно заработанные золотые и собственную голову. О-хо-хо! И все из-за проклятого Тиберия! Старик словно чувствует, что против него готовится новый заговор, истребляет сенаторов, потоками льется благородная кровь. О, Тиберий! Как только в голове Авиолы возникает это имя, ноги отказываются служить, а к горлу подступает удушье…