Эдил взвешивает хлеб на ладони, раздумывает, рассматривает. Нагнулся, ковырнул тесто, потянул воздух и отскочил, зажав нос.
– Что это? Откуда эта вонь? – строго спросил эдил.
– Это какое-то недоразумение, господин мой, я очень обеспокоен.
Наверно, в муке что-то было, уж и сам не знаю.
– Пусти. Попробую еще раз!
– Нет, лучше не надо. Ведь мне продал муку благородный… – Он прошептал имя. Оба почтительно вытянулись.
– Но ты покупателей лишишься, говорю тебе.
– О нет! Один я даю им в долг. – И в сторону:
– Дело-то стоящее, окупится.
– И все же это нельзя продавать. Я отвечаю, ты знаешь. Как ты из этого выкрутишься?
– Бояться нечего, господин, раз за нами стоит X.
Подает эдилу кошель:
– Приятный звон? Не так ли? Позволь подарить тебе это!
Эдил в негодовании делает руками отрицательный жест. Одна рука отвергает, другая, однако, берет и прячет под тогу золото.
Публика подняла оглушительный рев. Спорщики не могли угомониться:
"Видал? Я выиграл! Гони монету!" А другие: "Воры они все! Все!"
Префект напустился на претора:
– Что это такое? Высокопоставленное лицо берет взятки? Прекратить! В порошок стереть! В тюрьму!
Претор усмехнулся:
– Не шуми. Эдил ведь и на самом деле этим занимается. И потом – здесь нет ничего против императора. И против властей…
Так они торговались, а представление между тем продолжалось.
В пекарню вошел покупатель. Одет в залатанный хитон. Походка неуверенная, движения скованные, голос почтительный. Воплощение робости, хотя роста немаленького.
"Фабий! Фабий!" Хлопки.
– Мне бы хлеба, господин, но только очень прошу – хорошо пропеченного.
– Вот тебе!
Тот взял и не понюхал, не взвесил. Простофиля.
– Если позволишь, в долг…
– Ладно. Я тебя знаю…
Ушел. Пришли другие покупатели. Поумнее.
– Он черствый. Как камень.
Эдил заступился за пекаря:
– Ничего ты не понимаешь. Это для зубов полезно.
Покупатель уходит. Приходит новый.
– Это не хлеб, а кисель. Чуть не течет…
Эдил смеется:
– Безумец! Я еще понимаю, когда жалуются, что черствый. А тут? Зато челюсть не свернешь!
Следующий покупатель:
– Он слишком легкий. Легче, чем должен быть…
Эдил замахал руками.
– Сумасшедшие. То недопеченный. То горелый. То мягкий. То черствый. То легче. То тяжелее… Чепуху мелете. Хороший хлеб, и все тут!
Выгоняет всех. Пекарь потирает руки. Эдил уходит, на сцене появляются члены коллегии пекарей. Они одеты лучше, чем в начале представления. Все в белом, словно в тогах. Пекарские колпаки исчезли, волосы причесаны, как у благородных господ.
Зрители замерли. Боги! Это не пекари. Это сенаторы!
– Сенаторы!
– Что я говорил? Тут аллегория. Безобразие! Прекратить! – заорал префект.
Претор заколебался, нахмурился.
А действие низвергалось водопадом.
– Он взятку принял? Принял?
– Принял!
Пекари развеселились:
– Давай. Пеки. Продавай. Бери. Живи. Жить – иметь. Иметь – жить.
Слава тебе, прибыль, откуда бы ты ни пришла!
Пекари ушли со сцены под громкие звуки музыки.
Народ ревел. Все начали понимать. Поняли и вигилы, эх, не одна потеха будет, будет и работа!
Обиженные и оскорбленные сенаторы покидали театр. Обеспокоенный претор оглядывался на когорту преторианцев. Префект злобно постукивал кулаком по барьеру ложи.
Но несколько человек благосклонно отнеслись к представлению. Друзилла по-детски смеялась и восклицала: "Давай. Пеки. Продавай. Бери". Валерия была невозмутима. Луций издали следил за ней и не уходил.
По лицу сенатора Сенеки скользнула легкая улыбка. Кто бы мог подумать!
Фабий, который играл последние роли в его трагедиях, сам теперь пишет пьесы? В этом фарсе много от жизни. По сравнению с ним трагедии Сенеки – просто холодные аллегории.
Правда, пьеса несколько вульгарна, она для толпы, а не для образованных людей, размышлял философ. И все-таки Фабий молодец. У него ость юмор и смелость. Сенека даже завидовал Фабию, сам он на такое не способен. А проделка с Авиолой! Сенека уверен, что это дело рук Фабия, хотя его и отпустили после допроса, так как было доказано его алиби. философу было интересно, чем кончится пьеса. Смелые намеки на сенаторов слегка испугали его. Заметил он и взгляд, который претор бросил на когорту преторианцев.
Сенека хорошо знал свою силу. Он выпрямился, когда претор вопросительно посмотрел на него и демонстративно захлопал.
Претор молча указал разозленному префекту на философа:
– Сенека доволен.
На сцену выскочила женщина. Она тащила за собой покупателя – Фабия и эдила. Ей это ничего не стоило. Она была похожа на здоровенную кобылу, этакая гора мяса. За ними одураченные покупатели. Волюмния вырвала из рук мужа – Фабия – хлеб.
– И это хлеб? Где тут пекарь?
Голос с верхних рядов.
– Заткни ему этим глотку, пусть подавится! Пусть знает, что нам приходится жрать!
– Где пекарь? – визжала Волюмния.
Пекарь спрятался за бочкой и пропищал оттуда:
– Но ведь эдилу хлеб понравился!
Она повернулась к эдилу:
– Это же навоз! Понюхай! Съешь! Кусай! – Она совала хлеб ему в рот.
– Грызи! Жри!
Эдил отчаянно сопротивлялся, ругался и угрожал:
– Я тебя засажу, дерзкая баба, наплачешься!
– Ты? Ах ты, трясогузка, пачкун никчемный, да окажись ты у меня в постели, от тебя мокрого места не останется!
И, подняв хлеб в руке, заорала:
– Это мусор! Дерьмо! Пле-сень!
– Плесень! – повторили за ней обозленные покупатели. Эдил попробовал оправдаться:
– Безумцы! Плесень от болезней хороша! От чумы, от холеры.
Обманутые покупатели бушевали в пекарне. Пекарь убежал. Ученики и подмастерья присоединились к покупателям, набросились на эдила и общими силами сунули его головой в полную грязи бочку. Из бочки только ноги торчали, эдил сначала сучил и дергал ногами, потом затих.
Весь театр ревел и гоготал. Фабий сбросил свой пестрый центункул и в грязной, дырявой, заплатанной тунике, обычной одежде римских бедняков, вышел на край сцены к публике. Показывая на торчащие из бочки эдиловы ноги, он произнес:
Мне жалость застилает взгляд.
Один уже, как говорят,
Дух испустил…
Но он ли главный
Виновник бед?
А как же славный,
Тот продувной богатый сброд,
Что род от Ромула ведет
И тем не менее умело
Одно лишь
Может делать дело –
Нас обирать?! Не он ли тут
И главный вор,
И главный плут?..
Теперь уже все поняли, что тут не одна забава. Захваченные словами Фабия, его пылкими жестами и тоном, зрители повскакали с мест. Весь театр размахивал руками.
Маленький пекарский подмастерье, похожий на девушку, стоит и дрожит. В его расширенных глазах застыл страх. Обвинения Фабия сыплются градом:
Весь свой век на них одних
Гнем свои мы спины,
А они для нас пекут
Хлебы из мякины
И жиреют что ни час,
Словно свиньи, за счет нас…
– Хватит! – крикнул претор. – Я запрещаю…
Голос Фабия как удары по медному диску, удержать его невозможно:
Жри же, римский гражданин,
Этот хлеб свой гордо,
А не хочешь жрать, так блюй,
Можешь во все горло;
Да почтительно, будь рад,
Как всегда лизать им…
Он умолк. Рев голосов докончил стих и, набирая силу, загремел: "Позор сенату! Позор магистратам! Долой! Воры, грабители!"
По знаку претора заиграла труба. Преторианцы двинулись к сцене. Актеры и народ преградили им путь. Сотни зрителей с верхних рядов неслись вниз на помощь. Поднялась суматоха.
– Задержите Фабия! – в один голос орали претор и префект.
Когда преторианцы, раскидав всех, кто стоял на пути, ворвались на сцену, Фабия Скавра там уже не было. Они напрасно искали его. Преторианцы накинулись на зрителей. Возмущение росло, ширилось, и только через час преторианцам удалось очистить театр, при этом четверо было убито и более двухсот человек ранено.
Центурион пыхтел от усталости, он был невероятно горд, будто ему удалось спасти театр Бальба от разрушения. Его выпученные глаза, которые он не сводил с претора и префекта, светились от самодовольства. Видали, как мы укротили эту банду? Видали, какой я молодец?
Претор и префект, побледневшие, сидели в ложе пустого театра. И чувствовали себя весьма неуютно. Рев толпы вдалеке красноречиво свидетельствовал о том, что она не смирилась, а только растеклась по улицам Рима.
Утром все стены на форуме были исписаны оскорбительными надписями в адрес сенаторов, всадников и магистратов, а на государственной солеварне в Остии тысячи рабов и плебеев бросили работу, протестуя против дороговизны.
Глава 24
Валерию охватило желание принадлежать Луцию в необыкновенно романтической обстановке, и она пригласила его во дворец отца, расположенный в Альбанских горах. Словами она пригласила его на ужин, глазами – на ночь. Летний дворец находился в горах над Немийским озером, недалеко от знаменитого святилища Дианы. Народ окрестил это озеро Дианиным зеркалом.
Валерия вышла на галерею виллы и смотрела в сторону Рима. Вечер был прохладный, сырой, но весна уже поднималась с равнины в горы. Медленно тянулось время. Нетерпение охватило Валерию, она приказала подать плащ и вышла навстречу любви, не разрешив сопровождать себя.
Сандалии Валерии из выкрашенной под бронзу кожи пропитались влагой, она куталась в изумрудно-зеленый плащ. Крестьяне, возвращавшиеся из Рима в Веллетри, с удивлением наблюдали за диковинной фигурой. Они не знали, в чем дело, но догадывались. Прихоть благородной госпожи, которая сегодня утром прибыла на виллу Макрона в эбеновых носилках в сопровождении рабов и рабынь… Они обходили ее. Шли каменистыми тропками вдоль дороги. От благородных лучше подальше.
Валерия дрожала от холода и нетерпения. Время тянулось. Луций гнал коня галопом и остановился в десяти шагах от нее. Она вскрикнула от радости и протянула к нему руки.
Луций подхватил ее и посадил впереди себя, пылко целуя. Они вошли в уютный триклиний, тесно прижавшись друг к другу. Горячий воздух обогревал триклиний. Стол был накрыт на двоих.
– Я ужасно продрогла.
Он обогревал ее руки, гладил их, целовал.
– Ах ты голодный. Ах ты ненасытный, – смеялась Валерия.
Она захлопала в ладоши. Появились рабыни – молодые девушки, все в одинаковых хитонах любимого Валерией зеленого цвета, на их тщательно причесанных волосах венки из мирта.
Все было хорошо продумано и подчеркивало чары госпожи.
Они возлегли у стола. В разожженном термантере подогревалась калда – вино с медом и водой. Рабыни внесли изысканные пикантные закуски, подали чаши со свежими и сушеными фруктами и исчезли.
В амфорах, запечатанных цементом, было старое хийское вино с добавкой алоэ. Оно опьяняло!
Валерия была счастлива. За десертом Луций начал расспрашивать Валерию о детстве.
– Я ничего о тебе не знаю, моя божественная, а мне хотелось бы все знать. Ведь, любя человека, мы любим и те годы, когда мы еще не знали его.
Взгляд Луция был прямодушен.
Несколькими глубокими вздохами она успокоила едва не выскочившее из груди сердце. Слезы засверкали в ее затуманенных глазах и приготовили почву для сочувствия и жалости. Ну как не проникнешься жалостью, хотя римскому воину это и не свойственно, к ребенку, росшему в грязи, среди грубости деревенской жизни, к девушке, жившей среди погонщиков скота. С чувственных губ Валерии срывались жалобы: о боги! Ходить по навозным кучам босыми ногами, быть искусанной оводами и жирными мухами, слушать грубые речи пастухов, а в мыслях промелькнул лупанар, ее первый приют… Она перешла на веселый тон: ее освободил дядюшка, вольноотпущенник, землевладелец из Сицилии, и у него подрастающая девушка провела свои юные годы за лютней, греческим и стихами. А когда отец стал приближенным императора, он позвал ее в Рим…
– На удивление богам и народу, – заметил Луций. И она, улыбаясь ему очень нежно, добавила:
– И для того, чтобы я влюбилась вот в этого человека и отдала ему сердце с первого взгляда… впервые…
Сейчас Валерия не лгала, и откровенность признания придала ее лицу особое очарование. Луций смотрел на нее восхищенными глазами, когда она трогательно рассказывала о горестях своей молодости. И снова все в ней его очаровывало.
Он жадно протягивал к ней руки. Она нежно отводила их, ускользала от него. "Зачем она играет?" – злился Луций. Но она улыбалась, и он смягчался, любуясь ею.
Валерию лишали покоя мысли о Торквате. Она старалась превзойти ее в стыдливости, ведь это покоряет мужчин. Искренность ее чувств очаровывала Луция. Она была то нежной девушкой, то охваченной страстью кокетливой искушенной гетерой.
Но Луций не замечал этого. Он только восхищался, томимый любовью, и мысленно сравнивал Валерию с Торкватой. О боги, как дочь Макрона прекрасна!
Валерия ликовала, Луций ее, он покорен ею, и с каждой минутой все больше и больше. Она нежно ласкала его и наконец приникла к его губам.
Олимпийские боги! Если бы глаза ваших статуй, расставленных вдоль стен триклиния, не были слепы, кровь закипела бы и в ваших мраморных телах.
Желание принадлежать любимому мужчине довело Валерию до экстаза. В полутьме притушенных светильников ее тело переливалось, как жемчуг, стройное, вызывающе прекрасное. Потеряв голову, она повела себя как гетера. Луций засмеялся и подбежал к ней.
– Почему ты смеешься? – Воспоминание о прошлом перехватило ей голос.
Он целовал ее плечи, шею и между поцелуями, задыхаясь, говорил:
– Ничего, ничего, моя божественная, ты так напомнила мне восточных одалисок… я люблю тебя… не мучай же меня…
Она позволила отнести себя на ложе. И была бледна даже под румянами.
Одной любовью было переполнено ее сердце. Валерия со страхом наблюдала за ним. Что он видит под закрытыми веками? Какой лупанар, какую проститутку напомнила она ему, когда, позабыв все на свете, как гетера, соблазняла его.
Это конец. Он откроет глаза, увидит мое лицо и рядом лицо той, другой.
Такая же, такая же, как все, гетера как гетера, встанет, скажет что-нибудь ужасное и уйдет…
Луций, устав от наслаждений, не думал ни о чем. Он был достойным сыном императорского Рима: немного наслаждения, немного разума и почти никаких чувств. Опьяненный счастьем, он не открывал глаз. Чувствовал взгляд Валерии на себе, и ему захотелось еще минуту побыть одному. Снова пришла мысль об отце. Что бы он сказал, если бы увидел его с дочерью своего смертельного врага? Ты предатель, сказал бы он. Почему сразу же такое жестокое обвинение? Если спросить мой разум… "Я знаю, куда иду. Знаю, чего хочу, отец. Я хочу жить по-своему. Я слышу тебя, хорошо тебя слышу, отец: Родина! Свобода! Республика! Да. Но сначала жить! Сначала любовная интрига, которая обеспечит мне блестящую карьеру. А когда я стану добропорядочным гражданином, а когда я женюсь… Торквата? Ее я предал.
Да. Но кто, кто на моем месте не сделал бы того же? Ради такой красоты!
Ради такой любви! Ради таких ласк!"
Он открыл глаза. Светало. Он увидел над собой полное тревоги, бледное лицо Валерии. Протянул к ней руки.
– Ради тебя я предам весь мир, – пылко проговорил он. Она не поняла его, но была счастлива. Нет, нет, он ни о чем не догадывается. Ни о чем.
Она покрыла его лицо поцелуями, и с уст ее сорвались слова нежности и любви. Бурные, бессвязные.
– Я буду твоей рабыней, если ты захочешь, – шептала она горячо. Но в мыслях было иное, она страстно желала заполучить Луция. – А когда я стану твоей женой, мой дорогой, ах, тогда…
Он смутился. Об этом он никогда не помышлял. Он видел своей женой, хозяйкой дома, матерью своих детей Торквату. Валерию он воспринимал как обворожительную любовницу, с которой он никогда не испытает скуки супружеской жизни. Зачем менять то, что родители установили? Он взвешивал: если я буду поддерживать Макрона, императора, то влияние Валерии позволит мне занять высокое положение и я смогу помочь отцу. А когда я буду прочно сидеть в седле, ничто не будет для меня невозможным… А что, если заговор удастся? Отец заявит, что Валерия была орудием заговорщиков в доме Макрона. Республика сметет Макрона и Валерию – но к чему сейчас думать об этом? Что будет со временем?! Долой заботы! Я родился под счастливой звездой. Эта звезда подарила мне великолепную возлюбленную, она даст мне все, о чем я мечтаю!
Он поцеловал руку Валерии. Встал. Оделся.
Она припала к его губам:
– Ты мой!
– Твой. Только твой.
В минуту расставания Валерия не смогла скрыть мысли, которая все сильнее ее волновала. И сказала резко:
– Ты сегодня же напишешь Авиоле, что отказываешься от его дочери! Я хочу, чтобы ты принадлежал только мне!
Луций возмутился. Его патрицианская гордость была задета. Хорошо ли он расслышал? Эта женщина ведет себя с ним как с рабом, хотя и говорит "буду твоей рабыней!". Напишешь, откажешься, я хочу, чтобы ты принадлежал только мне! Приказы, не терпящие возражений! Что он, сын Курионов, представляет собой в эту минуту? Вещь, тряпку! Еще минуту назад рабыня, она властно приказывает мне, что я могу. что я смею, что я должен! Так вот как бы выглядела моя жизнь с ней. Исполнять прихоти властолюбивой выскочки!
Он повернулся к ней возмущенный. Но красота Валерии обезоружила его.
Она прильнула к нему и страстно поцеловала на прощание:
– Завтра у меня в Риме!
Он пылко поцеловал ее и ушел переполненный любовью. гневом и ненавистью.
Сдерживая гнев, он взял от раба плащ и последовал за ним к садовой калитке, где стоял его конь.
Луций выехал на крутую тропинку.
***
Убежав из театра от преторианцев, Фабий скрылся в самом городе. Никем не замеченный, он выбрался через Капенские ворота из Рима на Аппиеву дорогу. В трактире у дороги обменял свою одежду на крестьянскую, приклеил седую бороду и заковылял, опираясь о палку, к Альбанским горам. В деревне Пренесте у него друзья, которые помогут ему укрыться. Он шел всю ночь.
Начинало светать.
У лесной тропинки он присел на пень пинии отдохнуть и съесть кусок черного хлеба с сыром. Когда над ним загромыхали камни, уже не было времени скрыться. В конце концов, крестьян он не боялся. Мужчина в дешевом коричневом плаще с капюшоном остановил возле него коня.
– Далеко ли до дороги на Пренесте, старик?
Фабий узнал Луция и испугался. Он ответил низким, глухим голосом.
– Все время вниз по этой тропинке, – протянув руку, показал он. – На перекрестке поезжай влево.
Луций обратил внимание на движение руки крестьянина. Что-то было в этом жесте манерное. Где же он видел этот жест? На корабле из Сиракуз в Мизен.
Актер Фабий? Луций насторожился. Он преднамеренно не смотрел на путника, делал вид, что успокаивает коня и болтал, что приходило на язык.
– Эти холмы коварны. Говорят, здесь шатается всякий сброд, скрывающийся от преследования… – И он посмотрел прямо в глаза крестьянину. У того дрогнули веки.
– Чего бояться, если у человека ничего нет, – заскрипел старик и дерзко рассмеялся:
– За этот кусок сыра? – Хотя Фабий старался изменить голос, но смех выдал его, и Луций понял, кто перед ним.
Он разозлился. Вы только посмотрите на этого человека, на корабле он признавался, что мечтает только о том, как бы наесться, напиться и переспать с женщиной, потом высмеял сенаторов в "Пекарях", а теперь скрывается в горах от заслуженного наказания. Ах ты взбунтовавшаяся крыса.
Рабское отродье. Он вспомнил о Валерии и с еще большей яростью набросился на него, эти выскочки всегда дерзки.
– Люди, скрывающиеся от рук правосудия, способны на все, – чеканя слова, произнес Луций.
Фабий заволновался. Он узнал меня. Как зло сказал он это. Конечно же, он был на "Пекарях". Но Фабий тут же вспомнил разговор на корабле. Луций – республиканец, но он и сын сенатора. Он чувствует себя среди своих так же, как и я среди своих. Фабий осторожно продолжил игру дальше:
– А мы в горах никого не боимся. – Он зевнул, обнажив крепкие зубы.
– Разве только волков зимой.
– Человек, у которого под языком яд, опаснее волка, играл с ним Луций как кошка с мышью. – Волка лучше всего убить…
Фабий сжал зубы. Лицо его побледнело. "Он меня выдаст, как только вернется в Рим, – решил Фабий. – Сенаторский сынок отомстит за оскорбление сенаторского сословия". И Фабий попытался взять себя в руки.
"Главное сейчас – не рисковать. Преторианцы будут здесь не раньше вечера.
Значит, за ночь я должен добраться до моря. Через горы в Остию. Там я буду близко от Квирины". Он продолжал неторопливо есть.
– Правильно, господин. Убить – это святой закон сильнейшего.
Луций внимательно наблюдал за актером. Несмотря на злость, которую он к нему испытывал, Луций восхищался самообладанием Фабия. Твердость и смелость понятны солдату. Но невозмутимость Фабия бесила его, и он заговорил напрямик:
– Те, кто создает законы, заботятся и о том, чтобы их не нарушали, ты думаешь иначе?
Фабий был хороший актер. Он даже бровью не повел, лишь заметил удивленно:
– О чем ты говоришь, господин? Я не понимаю тебя.
Луций приподнялся и опустил поводья. "Ты прекрасно меня понимаешь, Фабий Скавр. Ну что ж, продолжай играть… Но кто-нибудь сорвет с тебя маску!"
И Луций поскакал, из-под копыт коня покатились камешки вниз по крутой тропинке. Фабий смотрел вслед, пока всадник не скрылся за поворотом. Потом встал, сошел с тропинки на мягкие жухлые листья и торопливо зашагал через дубовую рощу к деревне.
***
Солнце уже поднялось над Тирренским морем, когда Луций подъезжал к Риму. Дорога шла вдоль отцовской латифундии. За решетчатым забором рабы устанавливали крест. На кресте был распят обнаженный раб. Смуглое лицо было искривлено от боли, стоны распятого разрывали золотистый воздух.
Надсмотрщик узнал во всаднике сына своего хозяина и вежливо приветствовал его.
– Что это значит? – спросил Луций не останавливаясь.
– Он хотел сбежать, милостивый господин.
Луций равнодушным взглядом скользнул по рабу, кивнул и поехал дальше.
Отчаянный крик распятого летел за ним.
"Поеду прямо в префектуру, – размышлял Луций. – и скажу, где скрывается Фабий Скавр. Завтра он будет в их руках. Снова отправишься в изгнание, зловредная морда". Он злобно рассмеялся, но внезапно оборвал смех: Курион не может быть доносчиком…
Он поторопил коня и рысью проскакал через Капенские ворота.
***
Дома он нашел письмо от Торкваты: … она боится, боится за его сердце.
Она несчастна, плачет, не может поверить, что он забыл ее. Когда он придет к ней? Когда?
Луций читал письмо затаив дыхание. Перечитал его несколько раз, упиваясь каждым словом. Оно пролило бальзам на его кровоточащую, оскорбленную гордость. Он сравнивал. В письме покорность нежной патрицианской девушки, а там властность выскочки-плебейки. Он слышал глухой голос Валерии: "А когда я стану твоей женой…" Луций язвительно рассмеялся, взял пергамент и как в лихорадке начал писать письмо Торквате.
Письмо, полное любви, признания в преданности, продиктованное внутренним сопротивлением властолюбивой "римской царевне".
Закончил и прочитал написанное и тут же увидел блестящие глаза Валерии, услышал ее повелительный голос. Он встал и нервно заходил по таблину.
Трусливо разорвал письмо к Торквате. И долго сидел, тупо уставившись на чистый лист пергамента. "Напишешь! Откажешься!" Оскорбленная гордость, задетое самолюбие, чары Валерии, его честолюбие – все смешалось в отчаянном хаосе. Наконец он очнулся. Вспомнил Сенеку: "Спроси свой разум".
И написал Торквате уклончивое письмо, что у него много дел, которые мешают ему прийти сейчас же, Однако, как только у него появится возможность, он с удовольствием придет…
Передавая письмо Нигрину, чтобы тот вручил его Торквате, гордый сын Куриона стоял потупив глаза.
Глава 25
Император не мог уснуть.
Еще с вечера сухой, налетевший из Африки ветер взбудоражил море. Вслед за ним примчалась весенняя гроза. Вилла "Юпитер" сотрясалась от порывов ветра. В садах шумел ливень. Дождь освежил листву и мрамор, но не императора. Всю ночь бились волны о скалы.
Тиберий прислушивался к рокоту моря, которое отделяло его от Рима. В этом рокоте была угроза, звон оружия и вопли раненых слышались в нем императору, казалось, что сошлись две страшные силы, две стихии: император и Рим.
Тиберий барабанил пальцами по ручке кресла, глаза его лихорадочно уставились в темноту. Он всегда был суеверен и теперь в шуме воды пытался расслышать ответ на вопросы, которые его мучали и на которые даже астролог Фрасилл ответить не мог.
Отдаться ли на волю Таната и спокойно ждать смерти или продолжать грызню с сенатом? Кто займет мое место? Сколько мне осталось жить: неделю, месяц, год? Увижу ли я еще раз Палатин, ступлю ли на Капитолий? Должно ли это случиться? Случится ли это?
Море, которое охраняло цезаря и одновременно делало его изгнанником, ничего ему не сказало. И к утру успокоилось. Император же успокоиться не мог.
Он с трудом дотащился по мокрой террасе к мраморным перилам, чтобы посмотреть на север, туда, где Рим. Который уже год смотрит вот так старый меланхолик!
Он облокачивается о холодный камень, и сморщенные губы бормочут "Вне Рима нет жизни…"
Утро было сырое. Мрамор холодил. Императора тряс озноб.
Приблизился раб и возвестил третий час утра. Скоро придут гости. Он позвал Сенеку. Не ради себя. Чтобы потешить Нерву, тот недавно просил об этом Тиберия.
Тиберий приказал принести шерстяной плащ и палку. Телохранителям велел остаться.
По кипарисовой аллее император направился к вилле, в которой жил Нерва.
Когда он одиннадцать лет назад решил переселиться из Рима на Капри, с ним, кроме астролога Фрасилла и врача Харикла, отправилось несколько друзей:
Курций Аттик, Юлий Марин, Вескуларий Флакк и Кокцей Нерва. С годами они один за другим исчезли из его окружения – кто умер, кто вернулся в Рим.
Остался последний, сенатор Нерва. Великий правовед, умный законодатель.
Они были друзьями смолоду; оба почитатели греческой культуры, оба серьезные, они хорошо понимали друг друга. Оба страстно любили Рим, им одним жили. Нерва, первый из советчиков Тиберия, остался верен ему и в старости. Но и он в последнее время отдалялся от императора. На прошлой неделе Нерва слег и отказался принимать пищу. Отказался разговаривать с Тиберием. Император догадывался о причине. Гнев отразился на его лице: может быть, Сенека и поможет здесь…
Он шел по кипарисовой аллее к вилле. Все расступались перед ним, кидались прочь. Рабы поливали сад. Согнувшись над землей, они уголком глаз наблюдали за императором. И шептались:
– Ты видишь, как он медленно идет? Он идет с трудом. Неделю назад он не был таким сгорбленным. Смотри!
– Не смотри! Это может стоить жизни!
Кнут надсмотрщика рассек воздух.
Император вошел в маленький павильон. Там в террариуме спал огромный чешуйчатый ящер, которого Тиберий получил в подарок от великого царя парфян Артабана. Император полюбил отвратительное животное и возил его повсюду с собой как амулет, на счастье. Тиберий думал о Нерве и механически поглаживал твердую чешую. Император щелкнул пальцами. Зверь поднял голову и уставился на него желтыми глазами. Их холодный блеск успокаивал, в этих глазах была неподвижность пустыни, неподвижность веков.
Император с минуту посмотрел в них и вышел.
Резкий ветер дул ему навстречу. Император стянул на горле плащ. Вошел в виллу. Сел у ложа Нервы и посмотрел на друга.
Худое лицо костлявого старика было цвета охры.
– Что ты ел вчера, милый? – ласково спросил император.
– Сыр, хлеб и вино.
Тиберий хлопнул в ладоши:
– Что ел вчера сенатор Нерва?
Управляющий ответил:
– Он и вчера не притронулся ни к чему, цезарь.
Управляющий исчез. Тиберий долго смотрел на друга, молчал. Потом сказал тихо и мягко:
– Что это значит, дорогой мой?
Нерва повернул голову к стене:
– Жизнь перестала радовать меня, Тиберий.
– Отчего?
Нерва молчал. Император настаивал:
– Скажи же, отчего тебя перестала радовать жизнь, Кокцей?
– Мне тяжело, я не вынесу больше…
– Все вы, стоики, безумны! – вспыхнул император. – Вы бросаетесь тем, что лишь однажды дается человеку, – жизнью! Я знаю. Это я угнетаю тебя! Ты со своей филантропией гнушаешься человека, который и на расстоянии убивает, который погряз в разврате на склоне жизни…
– Это ты называешь жизнью, Тиберий?
Нерва с трудом приподнялся, но тут же слабость опять свалила его на ложе.
– Когда-то ты был велик, я уважал тебя, ты был великодушен, ты был правитель, а теперь? За несколько необдуманных слов ты отомстил смертью Флакку…
– Из необдуманных слов растут интриги, а из интриг – заговоры…
– Смешно! Ты должен заботиться о том, чтобы преданность народа охраняла тебя, а не палач. Но ты насилуешь свободу, ты убиваешь, жестокость овладела тобой, кровь течет потоками. Позор! – Нерва с трудом произносил слова. – Мне стыдно за тебя, Тиберий! Будь я на твоем месте, я сделал бы то же, что делаю теперь: я ничего не брал бы в рот, чтобы угасла эта постыдная жизнь!