Другими словами, что должно произойти, когда одного из терминов отношения нельзя себе представить не только количественно, но и качественно? Ясно, что в подобном случае мы не можем считать этого отношения принадлежащим к какому-нибудь особенному роду отношений, нет, оно тогда просто отпадает полностью Когда один из терминов его делается совершенно непознаваемым, закон мышления не может быть тут более прилагаем как потому, что этот термин не может быть представлен, так и потому, что само отношение не может быть составлено. А это значит, что закон мышления, по которому величины противоречащие познаются из их взаимного отношения, не имеет силы, коль скоро мысль пытается перейти предел относительного, однако при такой попытке мысль все же должна сообразоваться с упомянутым законом, - должна хотя бы некоторым смутным актом сознания прочно установить понятие о безотносительном, затем, подобным же смутным образом, - и отношение между безотносительным и относительным. Стало быть, в коротких словах мой ответ Мартино заключается в том, что неразрешимые трудности, на которые он указывает, возникают в данном случае, как и во всяком другом, оттого, что мысль прилагается к тому, что лежит вне сферы мышления, а когда мы стараемся перейти за пределы феноменальных проявлений к конечной реальности, то принуждены символизировать ее при помощи тех материалов, какие даются нам феноменальными проявлениями; таким образом, мы должны символизировать связь между конечной реальностью и ее проявлениями, как будто она родственна тем связям, которые существуют между самими явлениями. Истина, которую лишь слегка намечает г-н Мартино в своей критике, гласит, что закон мышления оказывается несостоятельным, если являются несостоятельными сами элементы мышления; и это заключение совершенно соответствует общим воззрениям, защищаемым мною. Я продолжаю считать действительным сказанное мною против Гамильтона и Манселя, что, на основании их собственного принципа, относительное мыслится как таковое лишь при условии противоположения его некоторой сущности, поставленной, хотя и не ясно, вторым термином отношения, хотя и неопределенного, но доступного мысли; и с моей стороны совершенно последовательно считать, что в том усилии, которое мысль неизбежно употребляет для того, чтобы выйти за пределы собственной сферы, не только продукт мысли представляется лишь смутным символом продукта, но и процесс мысли становится лишь смутным символом процесса; а потому нельзя утверждать, что в данном случае предикаты вытекают из закона мышления.
Я с удобством могу закончить это возражение контркритикой. К прямой защите положения пусть присоединится еще косвенная, путем указания на несостоятельность противоположного положения. Приведенная критика учения о непознаваемой сущности (являющейся нам в феноменах) предпринята г-ном Мартино в интересах разделяемой доктрины, в силу которой сущность эта в значительной степени познаваема. Мы оба совершенно одинаково признаем, что существует несокрушимое сознание, что за видимостью существует какая-то Сила; но, в то время как, по моему убеждению, Сила эта не может быть объята формами мысли, по мнению м-ра Мартино, возможно, оставаясь последовательным, приписать этой Силе некоторые атрибуты личности, - разумеется, не такие конкретные человеческие черты, какие приписывались в прошлые времена, но, во всяком случае, человеческие черты самого отвлеченного и высокого разряда. Общий взгляд его таков: материю он рассматривает как нечто существующее независимо; точно так же независимы, по его мнению, те первичные качества вещества, "которые неотделимы от самой идеи этого вещества и могут быть выведены a priori из значения его, как плотного протяжения или протяженной плотности"; по его словам, к этому классу "принадлежит троякое измерение, делимость, несжимаемость"; он переходит затем к утверждению, что так как качества эти "неотделимы от вещества, то они имеют реальность, современную ему, и принадлежат искони к тому, что является объективным, материальным datum для Бога: и образ его деятельности относительно их должен быть подобен тому, какой единственно только и мыслим по установлению их пространственных отношений: т. е. это не есть акт его воли, не он производит их, а интеллектуальная деятельность: он лишь создал их в своей мысли. С другой стороны, вторичные качества, не будучи логически связаны с первичными, но случайно с ними соединенные, не могут быть отнесены к дедуктивному мышлению, но являются продуктом изобретательности чистого разума и детерминирующей воли. Это сфера познания, апостериорного для нас, в которой мы не можем сделать ни одного шага сами по себе, но вынуждены покорно выжидать указаний опыта, - это и есть настоящее царство оригинального творчества Божества: и здесь-то оно наиболее свободно, а мы наименее самостоятельны. Его свойства и наши в этой второстепенной области, таким образом, совершенно противоположны, но они оказываются сходными в отношении области первичного: развитие дедуктивной мысли для всех интеллектов возможно одним лишь путем, и никакое merum arbitrium не может на место истины поставить ложь или создать иную геометрию, либо иную схему чистой физики, чем та, которая существует одинаково для всех миров; и сам Всемогущий Зиждитель, осуществляя свой замысел Вселенной, начертывая орбиты небесных тел в беспредельном пространстве и установляя времена года в вечности, - мог лишь следовать законам кривых линий, меры и пропорции". (Опыты философские и теологические, стр. 163-164).
Прежде чем излагать свое главное возражение против этой гипотезы, я позволю себе сделать второстепенное замечание. Оказывается, что м-р Мартино приписывает необходимость не только пространственным отношениям, но также и первичным физическим качествам, притом не простую необходимость, обусловливаемую нашими свойствами, но необходимость по существу. По его мнению, то, что нашему человеческому мышлению представляется истинным, то является и абсолютно истинным; "законы кривых линий, меры и пропорции", как мы их знаем, не могут быть изменены даже Божественной властью, точно так же как и делимость и несжимаемость материи. Но если м-р Мартино считает, что в этих случаях необходимости мысли соответствует необходимость в предметах, то почему же он не применяет этого соответствия и к другим случаям? Если он утверждает это относительно пространства и статических атрибутов тел, то разве не должен он сказать то же самое и касательно их динамических атрибутов? Законы, с которыми сообразуется форма силы, ныне именуемая "энергией", также точно необходимы для мысли, как и закон пространственных отношений. Аксиомы механики стоят на одном уровне с аксиомами чистой математики. Если, стало быть, м-р Мартино допускает - а он должен допустить это заключение, - что никогда энергия не может обнаружиться в движении планеты без предшествовавшей затраты эквивалентной энергии; если он, затем, сделает дальнейший необходимый вывод, что направление движения не может быть изменено каким-нибудь действием, без равного ему противодействия, по направлению, обратному действию; если он взвесит, что это имеет силу не только во всех видимых движениях небесных и земных тел, но также и во всех таких вещественных действиях, которые кажутся нам второстепенными свойствами, и притом известны лишь в других формах энергии, эквивалентных энергии механической и подлежащих тем же законам; если, наконец, он признает, что ни одна из этих производных энергий не может изменить своего характера и направления, без предварительного участия сил статической и динамической, подчиненных особым условиям, - то что же тогда станется с его "царством оригинального творчества Божества", которое, по его словам, пребывает в царстве необходимости? Рассуждение его, будучи доведено до конца, приводит к признанию универсально неизбежного порядка, в котором воля не может играть той роли, как он думает.
Но, не делая из рассуждений м-ра Мартино этого вывода, в такой мере расходящегося с собственным его заключением, посмотрим, какое решение вопроса заключают они в себе, если брать их в том виде, в каком они представляются сами по себе. Они не дают нам никакого объяснения пространства и времени; они не помогают нам понять происхождения материи; не дают они вовсе и идеи о том, как возникли в материи ее первоначальные атрибуты. В них молчаливо лишь подразумевается, что все это не создано. Творческая деятельность представлена в них ограниченной математическими законами и будто бы имеющей в качестве datum (заметим это слово) субстанцию, которая, в некоторых своих свойствах, не подлежит изменяемости. Но ведь это не есть объяснение тайны вещей. Разгадка просто отодвинута в более отдаленную область, касательно которой уже не имеется в виду делать исследований. Но исследование должно быть сделано. После подобного разрешения вопроса всегда возникает новый вопрос: какова же природа и происхождение того, что начертывает эти границы творящей силе? Что это за первичный Бог, повелевающий этому второстепенному Богу? Ясно, в самом деле, что если "сам Всемогущий Зиждитель" (пользуюсь несколько непоследовательным выражением м-ра Мартино) бессилен изменить "материальное datum, объективное" для Него, бессилен изменить условия, при которых оно существует, при которых оно действует, то необходимо предположить такую силу, которой он подчинен. Так что, по учению м-ра Мартино, конечное непознаваемое тоже существует, и отличие его учения от того, против которого он спорит, состоит лишь в том, что он вставляет между этим непознаванием и всецело познаваемым еще отчасти познаваемое.
Выше мы отметили, что такое понимание не согласно само с собой; теперь мы видим, что оно оставляет самую существенную тайну неразъясненной; я не думаю поэтому, чтобы оно имело какое-либо преимущество перед доктриной непознаваемого, в ее первоначальной форме. По моему мнению, скорее можно остановиться временно на приблизительном решении, имеющем в своем основании нечто окончательно неразъяснимое. Подобно тому как нельзя помешать мысли, не ограничиваясь видимостью, искать причины, скрытой за нею, так точно невозможно предупредить, чтобы мысль, исходя из толкований м-ра Мартино, не поставила вопрос о том, что это за причина, которая ограничивает причину, указываемую м-ром Мартино? А если мы должны признать, что не можем дать ответа на вопрос, поставленный в такой окончательной форме, то не сознаемся ли мы тем самым, что не могли дать ответа и на первоначальный вопрос? Не лучше ли искренно признать некомпетентность нашего разума в этом отношении, чем упорствовать в таком объяснении, которое лишь маскирует необъяснимое? Какой бы ни последовал ответ на этот вопрос, он никак не может заключать в себе осуждения тех, кто, находя в себе несокрушимое сознание конечной причины, лежащей в основе как того, что мы называем материальной Вселенной, так равно и того, что мы называем Духом, удерживается от утверждения чего-либо касательно этой конечной причины; ибо, по его мнению, ее природа настолько же неисповедима, насколько непонятна со стороны ее протяженности и долговременности.
Postscriptum. С последним параграфом предшествующей статьи я надеялся покончить - на долгое время - с полемикой; и если бы статья была напечатана целиком в ноябрьском номере "Fortnightly", как первоначально и предполагалось, то не было бы никакой настоятельной надобности что-либо добавлять к ней. Но статья была еще в типографии, когда появилось два критических разбора, более обстоятельных, нежели рассмотренные мною выше; а так как вторая половина моей статьи вышла из печати позже тех разборов, то я не могу обойти их молчанием, во избежание неправильной оценки такого молчания.
В особенности вежливость побуждает меня ответить что-либо лицу, полемизировавшему со мной на страницах "Quarterly Review" за октябрь 1873 г. в тоне хотя и антагонистическом, но отнюдь не враждебном, с явным намерением оценить справедливо взгляды, которые это лицо оспаривает. Принимая в расчет ограниченность места, имеющегося в моем распоряжении, я не могу, конечно, отметить все делаемые им мне возражения. Я ограничусь лишь коротким обсуждением двух положений, которые он изъявляет намерение установить. Он формулирует их так:
"Мы желали бы обратить особенное внимание на два пункта, которые, как мы в том уверены, могут вызвать возражения; и, хотя м-р Спенсер, несомненно, сам предусматривал эти возражения (да они могли прийти в голову и многим из его читателей), тем не менее мы не замечаем, чтобы он где-либо отметил или предупредил их.
Два выбранных нами пункта суть следующие:
Во-первых, его система приводит к отрицанию всякой истины.
Во-вторых, она радикально и необходимо противна всяким здравым принципам нравственности".
По поводу этой тирады, заканчивающейся двумя столь ошеломляющими утверждениями, я прежде всего замечу, что того сознания, которое мне приписывает критик, у меня вовсе нет. Я затратил небольшой труд на развитие того, что считаю системой истины; и потому меня очень удивляет предположение, будто я "несомненно" знал, что конечным выводом из моей системы является "отрицание всякой истины". Далее, уже из самой моей программы было видно, что система моя завершается двумя томами Оснований нравственности; меня естественно удивляет после этого заявление, что означенная система "необходимо противна всяким здравым принципам нравственности", а еще больше заявление о том, будто я несомненно сознавал, что так на нее и будут смотреть. Говорю это с целью протеста против навязанного мне критиком тайного скептицизма и затем перехожу к рассмотрению его положений.
Мне нет нужды говорить здесь что-нибудь об указываемых им несообразностях преобразованного реализма, так как я уже достаточно сказал об этом в ответе м-ру Сиджвику, высказавшему те же соображения. Я ограничусь разбором следствия, которое автор выводит из учения об относительности знания, как я понимаю это учение. Он правильно указывает, что я разделяю это учение вместе с "Миллем, Льюисом, Бэном и Гексли", не прибавляя лишь --как бы следовало, - что я разделяю это учение также вместе с Гамильтоном, Манселем и целым рядом других предшественников, послуживших образцом для Гамильтона; после этого критик переходит к замечанию, что, признавая эту относительность, невозможно утвердительно говорить ни об одной абсолютной истине, какого бы рода она ни была, - даже о самой абсолютной истинности учения об относительности. Затем, он предоставляет читателям заключить из этого, что вывод этот говорит особенно против критикуемой им системы; однако если суждение автора основательно, то в "отрицании всякой истины" должны быть обвинены и учения мыслителей, слывущих ортодоксальными, так же как учения многих философов, начиная с Аристотеля и кончая Кантом, которые говорили то же самое. Но я иду дальше и возражаю, что довод этот не может иметь против учения об относительности в защищаемой мной форме той силы, какую он имеет против предшествовавших форм этого учения. Ибо я расхожусь с другими релятивистами в том, что, по моему убеждению, существование безотносительного не только положительно доказывается нашим сознанием, но что предположение это по своей достоверности превосходит все прочие; и без него нельзя мысленно построить учения об относительности. Я настаиваю на том, что "если не будет допущено реальное безотносительное или абсолютное, то относительное само становится абсолютным, а это делает всю аргументацию противоречивою" {Основные начала, п. 26.}, в другом месте я описал это сознание безотносительного, проявляющееся в нас через относительное, как сознание, которое "глубже, чем доказательство, - глубже даже, чем конечное познание, - которое так глубоко, как сама природа духа" { Ibid п. 76 (1-е изд.).}; а мне кажется, что сказать это - значит сказать со всевозможной определенностью, что в то время, как все прочие истины должны приниматься за относительные, одна эта истина должна считаться абсолютной. Но хотя и я, таким образом, являюсь противником чистых релятивистов и согласен с моим критиком, что "каждый сторонник такой (чисто релятивистической) философии находится в положении человека, который подпиливает у самого ствола ту ветвь дерева, на которой сидит" { Ср. Основания психологии, 88,95,391,401,406.}, тем не менее, как это ни странно, он представляет меня в таком виде, как будто доктрина эта вполне мною разделяется! Будучи далеко от признания, будто изложенный мною взгляд "влечет за собою отрицание всякой истины, я утверждаю, что он отличается прямо противоположными свойствами, коль скоро я в самом начале признал сосуществование субъекта и объекта таким продуктом сознания, который предшествует всякому мышлению { Основные начала, 39-45.}; и затем доказал аналитически, что постулат этот оправдывается всеми способами { Основания психологии, ч. VII.} и что без него доказательство относительности невозможно; а такой взгляд мой резко отличается от прямо противоположного воззрения релятивистов. Доказательство второго своего положения автор начинает следующими словами:
"Во-первых, в своем воззрении на процесс эволюции м-р Спенсер вынужден, заодно с г-ном Дарвином, отрицать существование основного и существенного различия между обязанностью и удовольствием". Далее, приводится генезис моральных чувств, как я его понимаю (причем изложение совершенно не похоже на мое изложение в Основаниях психологии, п. 215, 503-512 и 524-532); а затем критик переходит к утверждению, что "он принужден, ввиду очевидности, держаться, по необходимости, убеждения, что м-р Спенсер, очевидно, никогда не понимал смысла слова "нравственность", согласно с истинным его значением".
Следует заметить, что, как видно из самого текста, это замечание направлено против всех тех, кто держится эволюционного учения в его первоначальной форме; но, поскольку оно относится ко мне, критик едва ли высказал бы его, если бы он тщательнее рассмотрел мои воззрения, а не ограничился лишь теми из моих сочинений, которые означены в начале его статьи. И мне остается только предположить, что, если бы он остался совершенно верен тому духу справедливости, которым он, очевидно, стремится руководствоваться, он бы увидел, что необходимо получше разобрать дело, прежде чем выступать со столь серьезными указаниями, как приведенные выше. Если бы он просто заявил, что не представляет себе, как можно обосновывать принципы нравственности на учении об эволюции духа, я не счел бы нужным возражать ему, если бы только он притом сказал, что я, со своей стороны, вполне признаю возможность такого обоснования и изложил бы то, что я считаю за такие основы. Но он представил свои собственные выводы из моих посылок так, что может казаться, будто эти выводы необходимо вытекают из моих посылок. Я указал для принципов нравственности совершенно другую и гораздо более солидную основу, чем та, какую представляют моральные чувства и понятия; а между тем он говорит об этих последних как о единственном базисе моих этических заключений. Мой критик находит, что "дефекты этической системы м-ра Спенсера представляются тем более глубокими, что он отрицает всякое объективное различие между правдой и неправдой, безразлично, являются ли люди ответственными за свои поступки или нет"; я же, напротив, утверждаю, что моя система разнится от других именно тем, что устанавливает объективные признаки этого различия и пытается показать, что субъективное различие вытекает из объективного. Главный тезис моего первого труда - Социальной статики, вышедшей двадцать три года тому назад, состоял в том, что принципы справедливости независимо от их силы, как признанных велений Божества, и их авторитетности, как нравственных интуиции, должны прежде всего выводиться из законов жизни, как вытекающие из социальных условий. Я все время там доказываю, что принципы, таким образом выведенные, обладают высшим авторитетом, которому должны подчиняться соображения непосредственной целесообразности; и именно вследствие этого Милль отнес меня к антиутилитарианистам. Затем еще недавно, в письме, написанном по поводу ошибочного понимания г-на Милля и напечатанном профессором Бэном в его "Mental and Moral Science", я вновь подтвердил означенное свое положение. Отрывки из того письма я уже приводил в объяснительной статье под заглавием Нравственность и нравственные чувства, напечатанной в "Fortnightly Review" за апрель 1871 г.; теперь, ввиду серьезности обвинения, высказанного критиком Quarterly, я надеюсь, мне простят, что я снова приведу здесь отрывки из него:
"Нравственность - иначе говоря, наука о правильном поведении - имеет своим предметом определение того, как и почему одни способы поведения вредны, а другие - благодетельны. Хорошие и дурные результаты их не могут быть случайны, но должны необходимо вытекать из природы вещей; и я считаю, что задача науки о нравственности - вывести из законов жизни и условий бытия, какие действия неизбежно влекут за собою счастье, а какие приводят к несчастью. Как скоро это выяснено, то полученные выводы и должны быть признаваемы законом поведения; и с ними надо сообразоваться независимо от прямой оценки счастья или несчастья".
"Если верно, что совершенная справедливость предписывает порядок, слишком хороший для людей с их несовершенствами, то не менее верно и то, что одна целесообразность (обыденная практичность) не ведет еще к установлению порядка вещей сколько-нибудь лучшего, чем нынешний. Абсолютная нравственность обязана целесообразности указанием тех трудностей, которые предупреждают стремление к утопическим нелепостям; с другой стороны, целесообразность обязана абсолютной нравственности всеми стимулами к улучшению. Если мы согласимся, что главный наш интерес состоит в том, чтобы выяснить относительно справедливо, то отсюда следует, что мы должны сперва рассмотреть абсолютно справедливое, так как одно из этих понятий предполагает другое".
В объяснение этих цитат я могу сказать теперь то же, что сказал давно, а именно: "Не знаю, можно ли решительнее признать, что первичная основа нравственности существует независимо и, в известном смысле, прежде той, какая возникает из опытов о полезности: и следовательно, независимо и, в известном смысле, прежде тех нравственных чувств, которые я признаю за порожденные такими опытами". К этому я прибавлю лишь, что, если бы мои убеждения были прямо противоположны тому, что я заявлял ранее, тогда критик мог бы иметь основания для своих обвинений. Если бы, вместо того чтобы оспаривать учение, "что непосредственною целью человека должно быть наибольшее счастье" { Социальная статика, гл. III.}, я принял бы это учение беспрекословно; если бы вместо разъяснения и оправдания веры в чрезвычайную святость этих возвы-шеннейших принципов и мнения о величайшей авторитетности альтруистических чувств, соответствующих этим принципам { Основания психологии, 531.}, я стал бы отрицать эту святость и авторитетность; если бы вместо того, чтобы сказать о мудром человеке, что "он будет безбоязненно излагать то, что считает'высочайшей истиной, зная, что - какие бы это ни имело результаты - он, во всяком случае, выполняет таким образом свое назначение в мире,{ Основные начала, 34.} - я бы сказал, что мудрый человек не будет так поступать; тогда мой критик мог бы иметь основание сказать обо мне, что я не понимаю смысла слова "нравственность, согласно с истинным его значением". И он мог бы тогда сделать вывод, что эволюционное учение, как я его понимаю, заключает в себе отрицание "различия между долгом и удовольствием". Но теперь, я думаю, факты говорят не в пользу такого обвинения. Я совершенно согласен с критиком в том, что влияние какой-либо философской системы "не есть лишь вопрос чисто спекулятивного интереса, но вопрос высшей практической важности". Я присоединяюсь также к его заявлению, что превратная философия может привести к "бедственным социальным и политическим переворотам". Даже более того, имея в виду убеждение, руководившее им, когда он писал, что мерило добра и зла может быть выведено лишь из откровения, комментируемого непогрешимым авторитетом, я могу понять ту тревогу, с которой он смотрит на систему, столь радикально отличную от его воззрений. Хотя бы мне и желательно было, чтобы чувство справедливости, вообще им проявляемое, не позволило ему игнорировать вышеуказанные мною очевидные факты, но я могу представить себе, что, с его точки зрения, эволюционное учение, как я его понимаю, "является безусловно фатальным для всякого зародыша нравственности" и "совершенно отрицает какую бы то ни было религию". Но я не способен уразуметь то измененное эволюционное учение, которое в качестве альтернативы намечает мой критик. В самом деле, совершенно неожиданно для читателя после заявления о столь глубоком несогласии своем с этим учением автор затем высказывает столько согласия с ним, что, по его предположению, критикуемая им система может быть обращена "сразу и без насилия в такое аллотропическое состояние, в котором отличительные черты ее будут совершенно не те, какие она теперь имеет". Могу ли я, пользуясь другим сравнением, предложить иную трансформацию чисто субъективного, но не объективного свойства? В стереоскопе две картины, соответствующие двум точкам зрения, часто возбуждают сначала какой-то хаос беспорядочных впечатлений; но затем, немного погодя, эти впечатления неожиданно комбинируются в одно целое, ясно стоящее перед нами; подобно этому, может быть, и противоречие между идеализмом и реализмом, усматриваемое, по-видимому, критиком, равно как и другие, по-видимому, основные непоследовательности поражающие его, - при более продолжительном созерцании сольются воедино, как две стороны одного и того же предмета, дополняющие одна другую.
Посвящая несколько страниц критике, совершенно отличной от всего предыдущего (она помещена в "British Quarterly Review" за октябрь 1873 г.), я должен сказать в свое оправдание, что при настоящих обстоятельствах я не могу игнорировать ее, ибо это значило бы признать ее убедительной. Сказав, что книги мои должны бы рассматриваться специалистами, и молчаливо признав себя знатоком физики, критик обвиняет меня как в ошибках при формулировке принципов физики, так и в неправильности суждений по вопросам этой науки. Я не стану утверждать, что мой труд не заключает в себе ошибок.
Было бы даже удивительно, если бы при изложении такого множества положений - в среднем по дюжине на странице - я оказался неуязвимым для критики. Я счел бы себя очень обязанным критику, если бы он просто указал мне на те мои промахи, которые он предпочел выставить как образчики моего невежества. В других случаях, пользуясь неточностью моего изложения, он берет на себя труд поучать меня относительно таких предметов, по которым я как на основании других моих сочинений, так и на основании предлежащего тома могу быть признан вполне компетентным. Привожу образчик этого рода его возражений:
"Точно так же мы не посоветовали бы отваживаться на изложение физических умозрений человеку, который положение "теплота есть невидимое движение" перевертывает в обратное: "невидимое движение есть теплота" и который заключает из этого, что если сила прилагается к массе настолько большой, что от этого не происходит видимого движения, или же если движение становится настолько медленным, как, например, при звуке, что делается совершенно незаметным, - то сила эта обращается в теплоту".
Относительно первого из двух положений, приведенных в настоящей цитате, я замечу, что благодаря находящимся в ней кавычкам читатель если и не предположит, что я прямо утверждаю, будто "невидимое движение есть теплота", то, во всяком случае, должен заключить, что в приведенном отрывке несомненно содержится подобное суждение. При этом он, конечно, будет также предполагать, что критик никогда не решился бы взвести на меня обвинение в такой нелепости, если бы не имел перед собой доказательство того, что я так думаю. Но что сказал бы тот же читатель, если бы узнал, что подобного суждения в моем труде вовсе и нет, да и на той странице, где я рассматриваю нечто подобное, не содержится такого вывода, хотя бы в форме, понятной только специалисту (я предлагал специалисту этот вопрос); ну а если бы он, кроме того, убедился при дальнейшем чтении моего труда, что положение "теплота есть только один из видов невидимого движения" вполне определенно мною установлено (см. Основные начала, п. 66,68,171) и что в другом месте я подробно означаю различные виды невидимого движения. Ежели критик, столь старательно выискивавший ошибки, что пересмотрел целое исследование в томе, не касающемся предмета его рецензии, для того только, чтобы найти там одну несообразность, с подобным же усердием постарался бы узнать мое мнение о невидимом движении, то он нашел бы в моей "Классификации наук", таблица II, что означенное движение рассматривается мною в форме теплоты, света, электричества и магнетизма. Если бы даже в указанном им месте и несомненно выражалась подобная мысль, то он в силу простой порядочности должен был бы отнестись к этому как к обыкновенному недосмотру, ввиду того что она находится в прямом противоречии с объяснениями, изложенными в других местах. А что же можно подумать о нем в том случае, когда оказывается, что в указанном им месте подобного вывода, ясного как для простого читателя, так и для специалиста вовсе и не находится?
Не менее знаменательно также расположение духа критика, выразившееся во второй половине приведенной выше цитаты. Приписывая мне слова, что когда движение, составляющее звук, "становится настолько медленным, что делается совершенно незаметным, то оно обращается в теплоту", - хочет ли он этим сказать, будто я утверждаю, что, когда звуковые волны делаются настолько слабыми, что перестают вызывать звуковые ощущения, - они становятся тепловыми волнами? Если да, то я отвечу, что в указываемом им месте моего труда не заключается подобного смысла. Далее, признает ли он, что некоторая часть силы, производящей звуковые волны, вследствие взаимного трения разнородных частиц расходуется на образование электричества (переходящего, однако, уже окончательно из этой специальной формы молекулярного движения в общую, которая и составляет теплоту); думает ли он, что я должен был изложить свое объяснение именно таким образом? Если это так, то он требует от меня научного педантизма, вредящего аргументации. Если же он не подразумевает тут ни того, ни другого, то что же он хочет сказать всем этим? Хочет ли он оспаривать справедливость гипотезы, давшей возможность Лапласу внести поправки в вычисления Ньютона относительно скорости звука, гипотезы, говорящей, что теплота развивается от сжатия воздуха, производимого звуковыми волнами?