– Все, наверное, с чистых полей.
– Что такое «пшено» и что такое «чистые поля»? – спросил отец Алексей.
– Ну, «пшено» – это просто. Это особое снабжение руководящих партийных работников. А чистые поля… А чистые поля – это особое снабжение высокопоставленных партийных работников. Кремлевский стол. Все продукты: колбаса, яйца, молоко во всех видах, сыры, мясо, хлеб, все овощи и все фрукты – выращиваются для них на особых полях, без применения химических удобрений. Навозец-с, чистейший натуральный навозец-с, и никакой химии, ни грамма. Вот: что такое чистые поля.
– Народ и партия едины, – мгновенно подытожил отец Алексей сообщение Кирилла. – Ну, давайте и мы чем Бог послал. Может, и это с чистых полей, нам неведомо. Может государство прокормить одного Патриарха или не может?
– Если этот Патриарх государству зачем-то нужен. Тихона, как рассказывают, кормили иначе[50].
Отсюда мог бы обостриться разговор, но настолько они понимали друг друга, настолько были единомышленниками, что само обострение было бы лишь словесной игрой. Может статься, Кирилл и шпильку свою вставил в разговор ради меня, третьего и еще малосведущего собеседника, чтобы тотчас просветить и прояснить отношение РПЦ с государством, а заодно рассказать и о подвиге Тихона.
При всем том, на что же наталкивалась мысль ли, скажем, ощущение? В доме, где мы разговлялись, – чистейшая русская семья, да вот теперь здесь. Да еще в трех домах побывали мы (всего не опишешь, и незачем), да русская точка в том дипломатическом доме, где мы ужинали однажды, да один хороший ленинградец, да одна ленинградка, да в мастерской у Кирилла постоянно толкутся и протекают через нее многочисленные людишки (санпропускник-с, Владимир Алексеевич, санпропускник-с, отделяем овнов от козлищ), и получается уже несколько разрозненных пока, но многих точек. И вот как бы сама собой постепенно созревает мысль – почему бы эти точки как-нибудь не связать, не объединить, не превратить сначала в линию, потом в пучкообразное соединение линий, потом в сетку, а из сетки потом – фронт! Разговоров об этом не было, но не мог я не почувствовать, что всей логикой событий и слов Кирилл старается подтолкнуть меня именно на эту дорожку.
Но пока что мы условились за столом, как только просохнут проселки, я повезу их, отца Алексея, Кирилла и Елизавету Сергеевну, в свое родное село. Непосредственным предлогом была кладбищенская церковь в соседнем селе, уже давным-давно разоренная, но все же хранящая кое-что в виде разбросанного на полу хлама, а также и наша сельская церковь, закрытая незадолго перед этим и отданная колхозу под склад. Все это мы собирались посмотреть, но вместе с тем «пообщаться», что в общем-то никогда не вредно. Тем более, что Кирилл всячески старался активизировать мое общение с теми людьми, с которыми он успел меня познакомить. Познакомит, сведет и тотчас скороговоркой: «Обменивайтесь телефонами, звоните, общайтесь! Русские люди должны знать друг друга. Свет во тьме… Если не мы, то кто же?..»
Выехали на двух машинах. Поместились бы и в одной, но задумано было, что после Алепина мы с Кириллом и Лизой продолжим наше путешествие по Руси, а отец Алексей возвратится обратно в лавру. Для того сзади и ехала порожняком черная «Волга», а мы все четверо тряслись в моем «газике».
Пока что я им рассказывал про нашу церковь и про то, как ее закрывали.
– Деревянную церковь только некоторые старики помнят. Та стояла, говорят, четыреста лет, значит, с шестнадцатого века. Ну а эта, кирпичная, в прошлом веке… Ничего особенного не представляет из себя, но ведь издалека еще увидишь колоколенку под купами лип, и совершенно другой пейзаж. Да… Вокруг церкви липы посажены, теперь уж столетние. А все это охвачено красивой кирпичной оградой. То есть угловые башни, врата и сама ограда и столбики на ней кирпичные, побеленные, теперь от времени розоватые. А решетки между столбиками железные, кованые. Не то, чтобы «оград узор чугунный», но все же красивые решетки. На кирпичные столбики надеты железные островерхие колпаки. Под этими колпаками воробьишки и галки водятся. Четыре угловые башни. На них крыши обширнее, куполами. И кресты, как полагается. Кресты деревянные, но обтянуты железом. В этих башнях вроде бойниц сквозные пересекающиеся прорези. Маленькими мальчишками мы в эти прорези с трудом, но протискивались. Одна башня больше других, пустотелая и даже с чердаком. Вроде склада для обветшавшей церковной утвари. Помнится, что чердак там был завален деревянными скульптурами и старыми иконами. Мы не знали такого слова – «скульптура» – и говорили, что там лежат деревянные куклы. Постепенно открылся доступ в башню на чердак. Мы вытаскивали оттуда иконы, клали или ставили на них деревянные куклы и пускали по пруду. Когда отплывут подальше, громили их кирпичами, вроде как вражескую флотилию. Какую вражескую? Белогвардейскую, конечно.
Равновесие было таково, что церковь еще действовала и были живы старики, которые могли бы порадеть, но ведь только что прошла коллективизация, только что выбрасывались целые семьи из теплых домов на снег или куда-то в Сибирь, только что сбросили колокола, и вот ни у кого уж не хватало духу заступиться за разоряемую нами башню и попросту надрать нам уши, как это и полагалось бы. Церковь действовала еще, но была уже вне закона, и климат был такой, что заступаться за нее никто не осмеливался.
В ограду с разных сторон вели шестеро врат и одни, седьмые, называвшиеся царскими. Они широкие, чтобы и на лошади, на телеге въехать, двустворчатые, тоже кованые, со многими островерхими башенками наверху, и на каждой башне по кресту. В эти врата выносили после отпевания покойников, а также входили через них в ограду венчаться. Одним словом, для торжественных случаев. Рядом с ними в стене ограды ниша, в ней деревянный Иисус Христос. Теперь я знаю, что это называется «Христос в темнице». Он сидел в нише за стеклом, а у ног его – медная кружка с прорезью, вроде копилки. На кружке замочек. В кружку опускали копеечки, пятаки. И вот что знаменательно. Стекло, за которым сидел Иисус Христос, большое и тонкое, хватило бы одного камешка. И сколько было нас, мальчишек, у которых руки чешутся что-нибудь разбить, но никто никогда этого стекла не разбил. Потом что-то такое случилось, где-то наверху, потянуло другим ветром. Не только стекло разбили, а и деревянного Иисуса Христа выбросили, и сами кованые врата Никита-кузнец утащил в кузницу на поделки.
Остальные шесть врат были узкими, пешеходными, но тоже кованый железный ажур, и даже могли бы запираться на замки. Возможно, и запирались когда-нибудь.
В самой ограде – лучевые дорожки, мощенные крупным булыжником, обсажены были кустами акации. Повсюду цвели красные мальвы, названия которых мы не знали. Тут же в ограде росли яблони и черемухи. Дело в том, что первоначально, когда церковь и ограду только что поставили, внутри ограды располагалось приходское кладбище. К моему детству хоронить в ограде уже перестали, но все еще стояли среди акаций и черемух надмогильные кресты и памятники. Нам же, мальчишкам, и пришлось их ронять. Там были памятники из песчаника, из гранита, из белого мрамора, а также литые, чугунные. Даром, что небольшое село, а памятники, как если бы и на городском кладбище. Были также чугунные кресты и даже чугунные ангелы с крыльями. На моей памяти еще все это содержалось в порядке, имело благопристойный и даже красивый вид. Помню, как все это постепенно разорялось и приходило в запустение. У нас еще игра была, вроде соревнования: кто поставит валяющийся памятник на попа. Тужишься, тужишься, поднимешь, допустим, а потом в другую сторону его и кувырнешь.
Надо сказать, что весь этот комплекс: церковь, колокольня, липы, ограда и зелень в ней, очень украшал наше село, которое четырьмя сторонками домов просторно окружало ограду, образуя прямоугольник со вписанным в него кругом ограды. Да еще рядом с оградой два пруда. А все село вокруг белой церкви и ограды поросло мелкой зеленой травкой, и только одна узкая дорога для проезда на лошадях никак не портила общего вида.
На Троицу церковь и ограду украшали березками. В пасхальную ночь зажигали плошки с дегтем – иллюминация.
Но постепенно менялся, а вернее сказать, портился вид села. Первыми исчезли и стерлись с лица земли погреба, расположенные рядком по берегу пруда. Хранить, что ли, в них стало нечего? Либо уж стали нарочно прибедняться крестьяне: «Вон у него еще и погреб!» На месте погребов образовались ямы, вроде как язвы, которые всегда есть признак болезни. За погребами исчезли два ряда небольших амбаров, сухих, бревенчатых, стоявших очень близко друг к дружке, так что мы успели еще поиграть там в прятки, и между амбарами, и под ними. Потом начала разоряться постепенно церковная ограда, решетки кузнец таскал в кузницу на подковы. Колпаки на столбах и башнях исчезли как-то сами собой. Все кресты и памятники тоже куда-то делись, на месте кустов начала разрастаться и жиреть крапива. Яблони и черемуха обламывали до уродства. Акации казались какими-то ощипанными и торчат теперь жалкими разрозненными кустиками. Все время валяются почему-то в ограде дохлые грачата. Самое красивое в селе превращалось в самое замусоренное и запущенное.
По зеленой части села, похожей на ровный ухоженный газон, стали ездить без разбора на тракторах и тяжелых машинах.
Я думаю, что, конечно, все равно рано или поздно пришла бы техника в нашу деревню. Уже и до коллективизации село на тридцать шесть дворов имело четыре конные тогда еще молотилки, купленные на кооперативных началах, два триера, несколько веялок. Идя в ногу с жизнью и веком, село оснащалось бы техникой по мере ее развития, точно так же, как не живут же без техники ни датские, ни французские, ни польские, ни германские, допустим, крестьяне. Есть у них и колесные тракторы, есть и автомобили. Но невероятно, чтобы наши алепинские мужики, собиравшиеся на сходку по каждому общественному случаю: мосточек через канаву устроить, или мост через реку, или чистить пруды, или срезать ветлу в овраге, если она никому не нужна и мешает покосу, – невероятно, чтобы мужики позволили бы сами себе так размызгать и разъездить село, превратив его из зеленой лужайки в грязную яму. Нашли бы способ. Собрались бы на сходку и обязали бы всех ездить объездным путем, который отвели бы для того и специально благоустроили. И уж если бы сходка постановила, то, будьте уверены, все бы этому постановлению подчинились, ни один бы не ослушался. Потому что – село наше и нам здесь жить, и сами же собравшиеся постановили. То есть сами себе были хозяева.
Теперь же хозяина в селе нет. Считается, что хозяин-председатель колхоза. Вся экономическая и материальная ответственность за состояние хозяйства переложена на его плечи. Колхозникам в пользование оставили только свои усадьбы, которые, правда, и поддерживаются в прежнем порядке. Как подойдешь с колхозного, погрязшего в сорняках поля к чистой, обихоженной усадьбе, так и увидишь всю разницу.
Итак, хозяин – председатель, у него пусть и голова болит. А наше дело теперь сторона, нас теперь ничего не касается. Председатели меняются то и дело. Они все присланные, чужие. Что ему до красоты села и вообще до внешнего вида. На него сверху жмут: цифры давай, цифры по надою, по картошке, по овсу, по поголовью телят, по пшенице, по свиньям. Цифры эти такие, что без изворотливости выполнить их никак нельзя. А к тому же сама система хозяйствования незаинтересованного, как бы механического и по сути своей подневольного труда без всяких надежд и перспектив, обусловливает ничтожно малую производительность. Откуда же взяться цифрам? А жмут. Насчет цифр жмут, а насчет внешнего вида села не жмут, издалека не видно. К тому же каждый председатель мудрит по-своему. Вот этот, которого мы увидим сегодня, пьяница по фамилии Чудов, которого все называют «чудиком», вбил себе в голову, что надо разобрать церковную ограду и кирпич этот пустить на коровник. Ну, церковь-то мне, когда ее закрыли два года назад, удалось отстоять. Я имею в виду само здание. Я специально ездил в область, и оттуда пришло указание – церковь как здание сохранить. Да и то этот «чудик» приходил ко мне раза два, чтобы я, так сказать, снял запрет и дал ему «добро» на разрушение церкви. Власти у меня нет никакой, но знают, что хожу в обком, да и писатель все-таки, считаются. Теперь с оградой все пристает. Коровник, может, ему и нужен. Но, во-первых, почему опять-таки не вместе, а вместо? Почему в прошлом веке мужики нашли кирпич и на церковь, и на ограду, а теперь на коровник колхоз найти кирпича не может? Ведь это все равно, как если бы у вас в квартире стояла скульптурная группа, украшающая квартиру, а вы надумали бы переплавить ее на рыболовные грузила. Ну, найдите на грузило простой тяжелый металл, а не портите красивое изделие. Тем более, не тобой поставлено. Ты в этом селе председателем на два года, больше тебе не продержаться, а они – ограда и церковь – стоят уже больше века и еще простоят столько же, если ты, временщик, их своей временной властью не уничтожишь.
Вот посмотрите сейчас на размызганное наше село и ограду, зарастающую внутри крапивой, и увидите, как с ней и как было бы без нее.
Произнося эти слова, я не знал еще (до села оставалось километров пятнадцать), что эти два состояния моего родного села – с оградой и без ограды – совпадут сейчас во времени, сольются сейчас в один трагический момент, и московским гостям не придется напрягать воображение, чтобы представить эту ограду сломанной (если бы она стояла целехонькой!), или наоборот, чтобы представить ее целой, если бы она уже была превращена в груды кирпича. Но вот каким зрелищем пришлось мне попотчевать своих гостей. Въехав в село, мы услышали сквозь урчание нашего собственного мотора еще более громкое и надсадное урчание, постепенно переходящее в рев. Выехав из-за сарая, называющегося у нас сельским клубом, мы увидели картину дикого разрушения. Только бомбежка и землетрясение могли создать ее. Посреди села возвышались безобразные груды кирпича. Царские ворота почему-то не рассыпались) когда их роняли, и теперь лежали на земле плашмя, целыми, хоть снова их поднимай и ставь. Но попробуй подними и поставь! Ронять, конечно, гораздо легче. Угловую башню ограды, самую близкую к нашему дому, как раз пытались уронить. Толстыми тросами опоясали ее вокруг, а концы тросов присоединили к двум гусеничным тракторам, которые на пару то давали задний ход, создавая слабину на тросах и разгон для себя, то с остервенелым урчанием рвались вперед, дергали башню, а она не поддавалась, не падала.
Мы остановились, выскочили из машины и глядели на происходящее едва ли не раскрыв рты, настолько это зрелище было и редкостным, и совпадало к тому же с нашими разговорами за полчаса перед этим.
Земля разлеталась из-под гусениц крупными комьями и мелкими брызгами, все они разворотили, ободрали тут, изухабили и, наконец, добились все-таки своего: башня надломилась как бы до пояса и, соскользнув с остающейся устойчивой части, грохнулась, ткнулась в землю тупым углом.
Даже и мне, не только моим гостям, глядя на разгром в сочетании с исковерканной землей, немыслимо было представить себе теперь эту белую, розоватую башню, осененную липами, и примыкающую к ней сиреневую беседку с наружной стороны ограды, где в сиреневой тишине и тени устанавливали стол и скамейки около него в летние праздники, и наша многочисленная семья пила чай вместе с гостями, только что отстоявшими обедню.
Да, вот так и надо представить себе: в тридцати шагах от угла нашего дома проходила ограда, окованная решеткой, угловая башня, столетние липы над ней. Сиреневая беседка. Вокруг же и на все остальное село – зеленая чистая трава. И тишина. У каждого дома перед палисадниками, где тоже сирень да жасмин, сидят на лавочках наши сельские мужики и бабы. И лошадь еще есть в каждом дворе. И колокола еще не сброшены. И мальвы еще не потоптаны. И памятники (все с нашими же сельскими фамилиями на них) еще не опрокинуты, не осквернены. И в церкви еще не склад (комбикорм для свиней, вонючее мясо). И перед любым домом еще можно лечь на траву хотя бы и в белой рубашке, настолько все чисто. И нет еще в селе никакого чужого, нелепого Чудова. И никому еще в голову не может прийти уронить ограду и использовать ее на коровник. И даже уток с гусями нельзя выпускать на улицу (так решено на мирской сходке), потому что очень уж загаживают травку в селе. Хочешь держать – держи в загородке…
Даже и мне, не только моим гостям, немыслимо было бы представить это исковерканное село таким, а если бы и представили, то как могли бы перевести потом трезвеющий взгляд на теперешний вид села, а если бы перевели, то почему бы не бросились на трактористов, почему не ударили бы в набат, созывая мужиков, как при пожаре, стихийном бедствии, при всякой беде, чтобы тотчас прибежали и Кузьма Бакланихин, и Володя Постнов, и Кузьма Ефимов, и Егор Рыжов, и Воронин Илья Григорьевич, и Семеонов Андрей Михайлович, да мой дед Алексей Дмитриевич…
Но нет – взгляды наши уже привыкли ко всему, и мужиков перечисленных давно нет на свете, а те, кто есть, тоже привыкли, да и набата нет, чтобы ударить, да и что толку ударять в набат в одном селе, когда в каждом из остальных сел России все то же самое. Уж если бить в набат, так сразу бы на всю страну, но и вся страна уж привыкла… Пойти лучше пообедать да выпить с дороги!
Не успели мы сесть за стол, как на пороге возник Серега Тореев, запойный пьяница. В трезвом состоянии мужик как мужик, и хороший работник, даже заведует фермой, но потом выбивается на несколько дней из колеи и ничего уж не хочет больше от жизни, кроме как стакан водки.
Вообще-то узнав, что я приехал, несколько дней друг за дружкой приходят пьяницы, то один мужик, то другой. Впрочем, плохо поворачивается язык называть колхозников мужиками. Есть в слове «мужик» нечто основательное, уважительное, вековое. Мужик – это крестьянин, хозяин, самостоятельный человек. А колхозник? Да какой же он мужик? Колхозник, он колхозник и есть.
– Так, Лексеич. С прибытием. А мы вот тут… Нового председателя видел? Власть на местах!
Тут вдруг вспомнил я одно обстоятельство и пригласил Сергея к столу. Обстоятельство было такое, что будто бы (ходил по селу слушок) Серега оказался невольным свидетелем, как разоряли два года назад нашу церковь. Пусть гости послушают, хотя бы для озлобления, как любит выражаться Кирилл. Я налил Торееву без лишних разговоров и без лишних разговоров спросил:
– А правда ли, Сергей Васильевич, ты видел, как закрывали церковь?
– Ну… Как закрывали, нам неведомо. Ее в области, наверное, закрывали или в районе. Решение властей. А сюда приехали два председателя.
– Из области?
– Думаю, из района. Из отдела культуры.
– Ну, и?
– Взяли они с собой Юрку Патрикеева.
– Заведующего клубом?
– Юрка, он Юрка и есть.
– Значит, три культурных человека собрались? И что же они?
– Отперли замок, открыли дверь и вошли. А я мимо шел. Изнутри-то они не сразу закрылись, я и вошел. Дай, думаю, погляжу, что и как. В церкви со свету не сразу приглядишься, кажется темно. Я вошел – и в сторонку, Они меня не заметили. Сначала-то я открыться хотел, зашел и зашел мужик, большое ли дело. А потом уж так и стоял, да еще притаился около печки. Печка там, наверное, знаешь, железом обита и черной краской покрашена. Я около нее и стою.
– А они зачем вошли?
– Порядок есть. Когда церковь закроют, сейчас из района, из отдела культуры, присылают людей. Они должны поглядеть и отобрать важные ценности. Серебро, золото, если есть, а также книги ценные, картины. Старина ведь, все может быть.
– Значит, они стали осматривать и оценивать?
– Что ты! Ну, правда, две ризы содрали с икон, скомкали их в мешок, значит, серебро, это уж точно.
– А иконы?
– Иконы тут же и бросили на пол. Одна сразу же и раскололась.
– А потом?
– Потом представление началось. Нарядились они в поповские ризы, начали было петь, но слов никаких не знают. Начали матерно орать. А Юрке велели все вокруг перекрошить, чтобы ничем нельзя было пользоваться. Юрка побежал и принес кол. Этим колом он стал налево и направо крушить: подсвечники, паникадило, купель, Христа распятого, иконы, которые за стеклами, – он по стеклам. Звон, треск пошел.
– А они в ризах?
– Потом-то они их сняли. Юрка эти ризы рвал. Ногой наступит, а руками дерет. Долго они там пропутались. А я как потихоньку вошел, так и вышел. Мало ли, думаю… Лучше с ними не связываться.
Так скажите же мне, друзья, в чем тут дело? Приехали не татары, не евреи, а русские из отдела культуры. Взяли с собой русского парня Юрку Патрикеева, и не в конце двадцатых – в начале тридцатых, а в шестьдесят первом году. Можно бы уж и опомниться к этому времени. И вот то самое место, где перевенчались все их прадеды, деды, отцы и матери, где отпевали всех их отцов и матерей, где сами они были крещены, это самое место вызывает у них наибольшую ярость. Ладно бы просто закрыть, вывезти имущество, так нет – осквернить, наплевать в самую душу.
– Самим же себе?
– Допустим. Но ведь не татары, не чужеземцы? Что же мы валим все на интернационалистов?
– Они создали климат в стране, привнесли основные разрушительные идеи, установили оккупационный режим.
– Так нет же их давно, ни в области, ни тем более в районе. Чего же мы стоим сами, если не можем одуматься и прийти в себя?
– Коллаборационизм.
– Допустим, что Юрка Патрикеев коллаборационист, то есть сотрудник этих парней из районного отдела культуры. Они, в свою очередь, коллаборационисты облсовета. Но ведь в облсовете – Тихон Сушков, а над ним Никита Хрущев. Все они русские люди. Значит, и Хрущев коллаборационист?
– Вне всяких сомнений.
– Чей, кого?
– Все они коллаборационисты идеи, идеологии.
– Не исключено, – тихо заговорил Кирилл, – что Хрущевым управляет не одна только окостеневшая идея, догмат. Не исключено, что им управляют или, по крайней мере, влияют на него реальные и живые силы.
– Черт с ним, сейчас вы будете говорить о глобальных центрах, которые вообще разыгрывают историю человечества, словно шахматную партию, а чего доброго, заговорите и о масонах. Я допускаю, что все это так и есть. Но все же, но все же… Почему нашими же руками? Почему сами же мы? Почему так легко Юрка хватает кол и начинает крушить? Чувство безнаказанности? Холуйство? Но лучшие ли это человеческие натуры? Распоряжались губкомы, ревкомы, ОГПУ, но крестьян-то в 29-м году увозили не губкомы. Лошадей-то запрягали соседи, кумовья, свояки, сельчане. С описью-то понятыми ходили по избам, детей из люлек выкидывали они же! Нет, не сожаления, не сострадания, а только презрения заслуживает наш великий народ. Подобрали отмычку к его, видите ли, детски-наивной душе. Да почему же так легко подобралась проклятая эта отмычка? Почему так легко он поддался ей? Почему сначала пошел на удручающее самоистребление, словно ослепли все, а потом почему позволил истреблять себя и других? Ивана берут, а я, может, и уцелею. Ивана расстреливают, а меня, может, и пощадят. Ивана увозят, а я притаюсь, перебьюсь и выживу, да еще подсоблю увозящим. Но лучшие ли это человеческие черты?
– Ладно, Юрка разгромил церковь, – обрушился на меня Кирилл. – А вот ты писатель. К первому секретарю обкома в гости ходишь. При желании мог бы тебя и Хрущев принять. Ты, когда услышал, что церковь собираются закрывать в твоем селе, ты ударил пальцем о палец? В обком ходил? Под протестующим письмом подписи всех жителей деревень собирал? Письмо такое с подписями обкому вручил? Протестующую телеграмму Хрущеву с Центрального телеграфа послал? А может, Хрущев и задумался бы после твоей телеграммы. А может, и в обкоме сказали бы: ладно, не связывайтесь – писатель. Одна церковь, подумаешь, пусть останется действующей. Так чем же ты лучше Юрки? Юрка – палач, который гвозди в ладони вколачивает да уксус к устам на копье подносит. А перед этим был ведь Пилат, который руки умыл. И нисколько этот Пилат палача, заколачивающего гвозди, не лучше.
– Значит, и я заслуживаю презрения. Что ж, я ведь сын своего народа.
Я мог бы сказать в свою защиту, что здание-то само сумел отстоять от немедленного сноса и для этого ездил-таки в обком, но и этого я не мог сказать. Во-первых, жалкой показалась мне эта полумера в свете резкого, беспощадного разговора, во-вторых, ну, правда, здание действительно защитил, но не было у меня уж уверенности, что поступил я разумно и правильно. Ведь началось многолетнее надругательство над церковным зданием, началось его медленное разложение на моих глазах. Там ветер сдерет железо на крыше, и никто крышу не ремонтирует. Там привезут в церковное здание коровью тушу и повесят на крюк, на котором висело раньше паникадило. Там расстелют на церковном полу и в алтаре коровью, только что снятую и солью присыпанную шкуру. Стекла в окнах постепенно заменяются фанерками, ломается вот ограда, дальнейшее нетрудно вообразить. Грузовики и тракторы подъезжают к церкви, как к складу, со всех сторон. Размешивается грязь, разъезжаются глубокие колеи. Церковь оказалась стоящей среди грязи и вони. И на все это я должен год за годом смотреть из окон своего дома или проходя мимо.
Поездка в Черкутино и посещение там кладбищенской церковки, деревянной, построенной в 1796 году, не добавили ничего новою к нашему представлению о закрытых и разоренных церквах. Все со стен обрушено на пол, часть икон разобрана но домам черкутинскими жителями. Ее ведь, эту церковь, растаскивали постепенно с 25-го года. Ну, пусть постояла она с десяток лет закрытая, но под замком, все равно уж с нее достаточно.
Голуби громко захлопали крыльями под куполом церкви, когда мы вошли. Отец Алексей не мог удержаться и поднимал, прислонял к стене валявшиеся на полу иконы, через которые нам приходилось перешагивать, за что и был тотчас вознагражден. Из-под вороха книжных спрессованных листов он вдруг извлек ослепительно сверкнувший в его руках дискос, то есть небольшую тарелочку размером с чайное блюдце с выгравированными на ней святыми. По блеску этой тарелочки, по ее сиянию мы и смогли представить, как сияла и блестела некогда вся церковка в ее, пусть не драгоценном, пусть на уровне серебра с позолотой, убранстве.
И надо же, как повезло отцу Алексею! Тридцать лет растаскивали отсюда все, кому что не лень, а едва ли не самый ценный предмет дождался его приезда.
– Промысел! – убежденно провозгласила Елизавета Сергеевна, и никто ей не возразил.
Удивительнейшим образом все в этой поездке, от пейзажей до названия колхозов, от случайных разговоров с людьми до внутреннего вида какой-нибудь там чайной или столовой, от мельком увиденной деревеньки на берегу оврага до обезглавленной церкви, превращенной в колхозный склад, от состояния кладбища до состояния полей – все ложилось на нашу теоретическую схему, все странным и удивительным образом совпадало с ее ячейками и наполняло ее. Точно так же, как по выражению лица человека, по цвету кожи, по оттенкам голоса, по глазам (а часто и по одежде) можно сказать, что этот человек не благополучен, надломлен, а то и болен, точно так же вся наша земля, разворачивающаяся перед глазами, производила впечатление неблагополучной, больной земли, беспризорной, бесхозной, неприбранной, а проще сказать – истерзанной. Силенок и внимания у колхозов, равно как и у районного и областного начальства, хватает с грехом пополам на то, от чего зависит выполнение спущенных сверху цифр. Да и на это, по совести говоря, не хватает ни силенок, ни внимания. О том же, что лежит рядом, никто уж и не думает, как если бы это существовало в другом, недоступном взгляду измерении. Так, если нужно заасфальтировать участок дороги (чтобы удобнее было руководить деревней, удобней было бы вывозить из нее то, что она произведет), то дорогу проложат. По при этом так исковеркают землю по обе стороны дороги и такое соскребут ненужное для дела количество земли, что, конечно, никто так не обошелся бы со своей землей. Не будет употреблено ни малейшего усилия, чтобы загладить потом язвы и раны, нанесенные бульдозерами и другой техникой, привести землю около дороги в прежний благоустроенный вид, кое-где засыпать, кое-где разровнять, а может быть, даже и посадить деревца, – куда там. Силы и внимания хватило только на то, что было необходимо в пределах узкого интереса. Так и останется лежать земля ободранной до глубоких слоев красной глины, в рытвинах, ямах, карьерах, ссадинах. В жару эти ссадины навевают безотчетную тоску, в дожди раскисают. Потом тут выступят грунтовые воды, земля заболотится, зарастет осокой.
Надо ли построить коровник, дабы выполнять необходимые цифры по молоку и мясу, – коровник построят. Но усилий на то, чтобы место вокруг привести потом в опрятный вид, уже не хватает.
Поле, на котором растет пшеница, кое-как обработано, хотя и неровно, с огрехами, местами вымокло, местами поросло сорняками. Окраины поля обезображены вывороченными пластами земли, прошлогодними буграми, недоизрасходованными кучками химических удобрений, мешками из-под удобрений. Колхозные леса (они ведь не имеют отношения к разным планам, цифрам молока, мяса, яиц, картофеля) не ухожены десятилетиями, захламлены и загромождены и только издалека производят впечатление нормальных лесов, вблизи же, особенно если войти в такой лес, производят самое жалкое впечатление.
Сами дороги разъезжены тракторами и тяжелыми машинами так, что удивительно, как здесь все-таки ездят машины, точно так же разъезжены и деревенские улицы – без резиновых сапог в дождь невозможно перейти с одной стороны улицы на другую.
– Ну вот, пожалуйста, – не упускал ни одной возможности Кирилл. – Опять колхоз имени Ленина. А перед этим был «Первомайский». Только оккупанты, захватив страну, сразу начинают все переименовывать. Были деревни и села… Ну, назови, назови с десяток ваших деревень и сел.
– Караваево, Преображенское, Венки, Вишенки, Рождествино, Сеславское, Устье, Лыково, Черная гора, Жары, Ратмирово, Ратислово.
– Да, конечно, Ратмирово. Наверное, мирилась какая-нибудь рать. Сеславское тоже не без смысла. Нераж – вероятно, угро-финское слово, или там Ворша. Горямино – от горя, горевали мужики, что церковь в соседнее село перенесли. Лыково и Вишенки сами за себя говорят, Черная гора тоже.