Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последняя ступень (Исповедь вашего современника)

ModernLib.Net / Советская классика / Солоухин Владимир Алексеевич / Последняя ступень (Исповедь вашего современника) - Чтение (стр. 11)
Автор: Солоухин Владимир Алексеевич
Жанр: Советская классика

 

 


В людях, привыкших к режиму дореволюционной России, жило убеждение, что если они ни в чем не виноваты, не преступили закона, то и сделать с ними ничего не могут и не имеют права. Никому не пришло бы в голову, что можно всех бывших министров погрузить на пароходишко и затопить посредине Невы. Что можно войти в дом и на глазах у хозяев все из него унести, а самих хозяев выгнать, а то и убить.

Сила их состояла в резком, внезапном и вот именно в наглом нарушении, так сказать, всех правил игры, рассчитанных на гуманных, доверчивых, верующих в справедливость, правосудие, законность людей. Можно назвать это внезапным попранием законности, которого нельзя было ожидать в дореволюционном обществе.

Первые дни никто всерьез не воспринял шайку, захватившую власть и называвшую себя большевиками. Шептались, отсиживались по домам с одним расчетом: «Посмотрим, что будет дальше». А дальше немедленно, через полчаса после захвата власти, начали убивать, но убивать массово, поражать в нервные центры, парализовать. Это все равно, как если бы два человека, пусть даже и враги друг другу, сели бы играть в шахматы, один размышлял бы над ходом, а другой взял бы и шарахнул своего противника бутылкой по голове. Вот и выиграл. Очень легко и просто. Сошлемся опять-таки на Ленина: «Понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть» (т. XXV, стр. 441).

Надежда Яковлевна Мандельштам, женщина умная и думающая, сожалея о множестве посаженных в лагеря и репрессированных тоже без суда и следствия евреев, правильно сообразила и говорит: «Кто же знал, что, отменяя всякую законность в первые годы революции, мы отменили ее и для себя».

– Однако потом ведь спохватились людишки. Завязалась гражданская война, и ведь победили же большевики в этой войне. Значит, была на их стороне реальная сила?

– Гражданская война! Разберемся по порядку в причинах поражения Белой Добровольческой армии.

Во-первых, опомнились уже тогда, когда все жизненные центры, а самое главное – власть находились в руках большевиков. Все склады боеприпасов, оружие, бронепоезда, главные оружейные заводы были у них.

– Но снабжала Антанта.

– Антанта делала вид, что снабжает. Сейчас в учебниках принято хвастаться, что четырнадцать государств шли и не победили. Как не понять, что это липа, липа – все эти четырнадцать государств. Эти государства, когда захотели, разбили перед этим Германию, железную армию кайзера Вильгельма, а несколько позже они же сокрушили могущественную военную машину Адольфа Гитлера. А тут представьте себе: Америка, Англия, Франция и еще каких-то там одиннадцать государств, я уж не знаю, не могли справиться с республикой, охваченной, как любят подчеркивать сами большевики, разрухой и голодом!

Эти страны играли двоякую, по сути дела, предательскую роль. Перед лицом общественного мнения им нельзя было совсем уж не пошевелить пальцем, но они как огня боялись восстановления прежней России, главного их конкурента на земном шаре. В их интересах было продление по возможности гражданской войны. Поэтому они и подкидывали в нее поленца в виде помощи. Ибо чем дольше длится война русских между собой, чем больше они друг друга перебьют, тем слабее окажется в конце концов этот народ. Пусть победят большевики. Можно было предвидеть годы разрухи, годы восстановления, годы голода, годы насилия, годы самоизоляции нового государства, десятилетия бесхозяйственности и неразберихи. Одним словом, они добились своего: Россия, как главный их конкурент на мировом рынке в промышленности, в сельском хозяйстве, в экономике, вообще была разгромлена, ослаблена, устранена всерьез и надолго.

Мережковский подметил и в одном письме написал о том, что как только положение большевиков становилось критическим, словно невидимая рука протягивалась откуда-то из Европы, а может быть, из-за океана, и спасала их в самое последнее мгновение[36].

Не исключено и то, что поскольку власть, как мы говорили, была хоть и большевистской, но, по сути дела, интернационалистической, а ворон ворону глаз не выклюнет, а влияние Интернационала на мировую политику огромно во всех странах, не исключено, что поддержка большевистского режима шла и по этой линии.

Во-вторых, нельзя забывать, что белая русская армия была добровольческой, а красная большевистская армия создавалась в результате массовой, жестокой мобилизации на всех территориях, подвластных большевикам, то есть попросту она была более многочисленной, она превосходила белую армию но численности во много раз. Дивизия против полка – примерно таким было соотношение сил, а то и более резким. Сейчас уже доподлинно известно, что дисциплина в Красной Армии времен гражданской войны держалась на беспощадных расстрелах, на заложничестве (не будешь воевать – убьют твою семью) и даже на заградотрядах. Позади фронта чоновцы (латыши) с пулеметами. Говорят, такие заградотряды существовали и в прославленной, легендарной чапаевской дивизии. А соотношение численного состава Белой Добровольческой армии и Красной Армии было 1:25.

Можно задавать вопрос теперь, почему же недостаточно пошло добровольцев в белую армию? Но ведь если бы знали люди, что ждет их во все последующие годы, обо всех пайках, голодовках, коллективизациях, массовых арестах, лагерях, то, наверное, встали бы все как один.

Я этим вовсе не оправдываю тех, кто не встал и не пошел в Белую Добровольческую армию, то есть фактически народ, который должен бы был подняться. Напротив, я вижу в этом политическую инфантильность, если хотите, измену Отечеству, подлинному Отечеству, сложившемуся за тысячелетия, а не искусственно навязанному людьми, случайно захватившими власть. Все считали, что моя хата с краю. Вот и дождались, пока каждого в отдельности не стало припекать. Спохватились потом, в виде Колпинского, Ижевского, Кронштадтского, Ярославского, Астраханского, Тамбовского, сибирского восстаний, но было уже поздно. Все это было разновременно и разобщено, без единого центра и подавлялось с жестокостью[37]. А тем временем концентрация давала свои плоды. Наиболее крепкие люди исчезали незаметно, сепаратизировались, как сливки из молока, и выплескивались в землю, в грязные, хлюпающие, наскоро вырытые ямы.

В-третьих, надо назвать и один моральный, политический, впрочем, скорее психологический фактор.

В каждом человеке живет подспудная жажда перемен. Лозунги были такими (и в этом Ленин действительно гениален), что широкие, наименее мыслящие, наиболее темные, то есть наиболее многочисленные массы клюнули на эти лозунги. Да кое-кто клюнул даже из интеллигенции. Сами посудите: «Вся власть – вам, мировое братство, светлое будущее. Как только окончится война – сразу и рай». Помните, даже Чапаев говорит Петьке (это не в анекдоте про Чапаева и Петьку, а в кинофильме):

« – Вот кончится война, Петька, жизнь будет…

– Какая, Василий Иванович?

– Такая жизнь – помирать не надо» [38].

Так что с точки зрения психологической, да и политической, защищавшие старую Россию уже точно знали, что они защищают. Стиль и уклад жизни в России привычен и знаком до мелочей, с ее трактирами, земствами, купцами, ярмарками, престольными праздниками, крестными ходами, деревенскими сходками, масленицами, пасхами, песенными покосами, с беспрерывно вертящимися водяными и ветряными мельницами, златоглавыми городами, вечерними звонами… То есть защищали они свои собственные, обыкновенные будни. Отвоевывавшие же новую жизнь боролись за нечто незнакомое, невиданное и неслыханное, за что-то радужно-светлое, невообразимое, за какую-то небывалую жизнь. Ну и шли за нее, рвали глотки, рубили и секли из пулеметов своих же братьев, своих же единокровных русских. Дрались они только за лозунги, ничего ведь не было тогда, кроме лозунгов, а что за ними потом окажется – откуда же им было знать. Ведь это теперь, если из действительности этих «осуществившихся» лозунгов взглянуть туда, назад, в те русские масленицы, хороводы, ярмарки, трактиры, вечерние звоны, нарядные сарафаны и рубахи, – это теперь мы видим, что там была светлая-то жизнь, а вовсе не здесь, где занюханные агитпункты и клубы, магазины с примитивными ассортиментами и чудовищными ценами на все. Но тогда мирная, благодатная человеческая жизнь казалась привычной и, возможно, поднадоевшей, будущее же казалось фантастическим и райским. Ну что же, как говорится – за что боролись, на то и напоролись.

В-четвертых, победа произошла еще и потому, что тоже ведь, кроме большей части командиров и почти всех комиссаров, солдатики-то, то бишь бойцы, были русские. Воевать русские умеют, это известно всем издавна. Самоедства тоже у нас всегда хватало, как у всякого многочисленного народа. Давай! Чего там? Мильон туда, мильон сюда, подумаешь, нас много, не сосчитать, кроши, руби, строчи. Четыре года продолжалась вакханалия крови к вящей радости «странников», потирающих руки от удовольствия.

– Но Чапаев, Буденный, Фурманов, Анка-пулеметчица?

– Многие клюнули на фиктивные лозунги. Вообразим: в регулярной русской армии, в той же Белой Добровольческой армии, Чапаев или Буденный не скоро могли бы стать кем-нибудь, кроме того, кем они были на самом деле. Унтер-офицерами или фельдфебелями. Да, у Буденного за личную храбрость был полный ряд Георгиевских крестов, ну, стал бы он офицером по законам России, вот и все. А тут, пожалуйста, тебе – армия. Чапаеву – дивизия. Однако фактическими командирами этих дивизий были, как вам известно, комиссары. Чапаев без Фурманова и пальцем не мог пошевелить. Чапаевы были нужны. Вот она – новая-то власть: унтер-офицер – и вдруг командир дивизии! Ну и скачет на лихом коне храбрый унтер-офицер. А командует им, извините, все-таки Фурманов.

– Русский же.

– Не знаю его происхождения, хоть и есть довольно распространенная фамилия Фурман. Попадались, наверное, и русские комиссары, не без того. Несколько процентов, возможно, было и русских. Анка же пулеметчица… ее настоящая фамилия Бельц. Жалко ли ей было расстреливать из-под куста русских интеллигентов?

– Как интеллигентов? Офицеров!

– Ну да. А офицеры разве не интеллигенты? Помните, наверное, реплику из того же фильма? «Красиво идут!» – говорит боец, сидящий в окопе, про Каппелевский офицерский полк. «Тили-ген-ция!» – отвечает ему другой. Вот, значит, и ответ на то, кого расстреливала из пулемета Анна Бельц.

Да, может быть, и не все комиссары были нерусскими. Были и коллаборационисты, то есть сотрудники, введенные в заблуждение несбыточными лозунгами и надеждами, но все же нерусских среди комиссаров было большинство. Не забывайте, что главнокомандующим был Лев Давидович Бронштейн[39]. Ну а бойцы-молодцы, русачки, это уж точно – ура! Заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет.

– По красивые песни о гражданской войне? Значит, была у них какая-то красота.

– Песни о гражданской войне, а не песни гражданской войны. Ведь все эти «Каховки», «Гренады», «Дан приказ ему на запад», «В степи под Херсоном высокие травы», «Тачанки», «Марши Буденного» или «По военной дороге шел в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год», или «Подари мне, сокол, на прощанье саблю» – все эти песни написаны уже потом, в тридцатые годы, поэтами-профессионалами Светловым, Голодным, Островым, Исаковским, Асеевым, Сурковым. Это была целенаправленная, сверху заказанная оромантизация задним числом братоубийственной, безобразнейшей бойни. Там были тиф и бред, расстрелы и грабежи, пожары, муки и стоны, хриплые «ура» с обеих сторон и кровь, кровь, кровь, русская кровушка. Красивые песни, равно как и романы и повести, сочинялись потом.

– А как же понять следующий казус? Сталин после смерти Ленина продолжал осуществлять предначертанные и уже частично разработанные планы. Коллективизация, разрушение Москвы, сбрасывание колоколов, закрытие церквей, образование трудовых армий. Почему же его теперь так ненавидят евреи, и почему же он в конце жизни готовил грандиозные антиеврейские акции? Как же все это произошло?

– Сначала посмотрим, что произошло еще при Ленине, в первые годы после гражданской войны, так называемые 20-е годы, которые многим сейчас вспоминаются как золотой век революции, ленинизма, справедливости. Все двадцатые годы, а не самое начало двадцатых годов, потому что в первые три-четыре года сталинской власти продолжалась еще инерция, и все главное в государстве оставалось на досталинских местах.

– Кстати, от чего точно умер Ленин? Не помог ли ему Иосиф Виссарионович, чтобы побыстрее придти к власти?

– Вы что, серьезно не знаете, отчего умер Ленин?

– Ну… Кровоизлияние в мозг – официальная версия. По-теперешнему, инсульт. Перенапряжение великой ленинской мысли. Для мыслителя и титана революции самая красивая и благородная смерть.

– Разыгрываете вы меня, Владимир Алексеевич. Дожить до зрелого возраста и не знать, отчего умер Ленин, когда весь мир до последнего парижского или копенгагенского парикмахера это знает… Впрочем, что взять с вашего поколения!

– Но все-таки отчего? Я интуитивно всегда чувствовал в этой смерти какую-то тайну и начал думать, не Сталин ли приложил руку. Помните, как вы сами меня учили: «Ищи, кому это выгодно».

– Сталин здесь ни при чем. Ленин умер от вульгарного сифилиса.

– Вздор, клевета, не может быть! Святая святых!..

– Точнее говоря, – продолжал невозмутимо Кирилл, – от прогрессирующего паралича мозга на базе застарелого, незалеченного сифилиса. Сухотка мозга. Распад. Когда вскрыли – то одно полушарие мозга было нормальной величины, а другое – с грецкий орех.

– Но ведь не сразу же оно стало таким. Требовались годы. Значит, что же, оно ссыхалось, а он в это время руководил?

– Да, оно ссыхалось и разлагалось, а он в это время руководил. Но мы отвлеклись. В конце концов неприятно, конечно, но он же не виноват. Учился в Казани. А там сифилис среди женщин легкого поведения не был редкостью даже и в публичных домах. Ну и подцепил еще в студенческие годы. А может, где за границей во время эмигрантских скитаний. Но он любил это дело, что правда, то правда. Ведь даже и псевдоним его в честь одной петербургской не то балериночки, в которую он был влюблен, не то проституточки Лены, а вовсе не в честь великой сибирской реки, Ленских приисков и Ленского расстрела, как теперь нам это преподносят. Красивая версия, но не больше. От реки, кстати, по законам русского языка будет не Ленин, а Ленский, как и прииски, не Ленины, а Ленские. Производное Ленин в русском языке может быть только от женского имени. Но это так себе, мелочи. Вернемся в двадцатые годы.

Одна часть русской интеллигенции, равно купечества, деловых и государственных людей, уехала за границу, эмигрировала. Другая ее часть погибла на фронтах гражданской войны. Третья ее часть пошла через лагеря особого назначения, через Лубянку, через губернские отделы ЧК, то есть, короче, была истреблена здесь, на месте. Четвертая ее часть – уцелевшие, недорезанные – переквалифицировались в бухгалтеров, счетоводов, в медицинских сестер, нянек, в пишбарышень (то есть в машинисток), ну и в подобные профессии. При желании можно провести социологическое исследование. Короче говоря, русская интеллигенция, сложившаяся, откристаллизовавшаяся за несколько столетий, интеллигенция, говорившая на нескольких языках, интеллигенция, родящая, что ни год, из недр своих Блоков, Шаляпиных, Станиславских, Менделеевых, Гумилевых, создававшая Третьяковские галереи и Румянцевские музеи, строящая дворцы и храмы, – эта интеллигенция была фактически уничтожена, развеяна по ветру, и на ее месте образовался вакуум. Этот вакуум должен был засосать в себя, дабы заполниться, новых людей, которые могли бы хоть как-нибудь исполнять роль интеллигенции, а потом и подменить ее.

Кого же этот вакуум мог засосать? Чапаевы и Петьки, крестьяне от плуга, рабочие от станка, грузчики, каменщики, столяры и плотники не были тогда готовы к роли интеллигенции, хотя бы и полуфабрикатной кондиции. А вот кто был готов и кто заполнил образовавшийся вакуум?

С захватом власти силами Интернационала, почувствовав, что настал их час, из многочисленных мест и местечек хлынули в столицу и другие крупные города периферийные массы. Периферия-то она периферия, но все же чем они занимались на периферии? Не плотничали, не крестьянствовали, не были шахтерами и ткачами. Это были часовщики, ювелиры, фотографы, газетные репортеришки, парикмахеры, музыканты из мелких провинциальных оркестров… Согласитесь, что поднаторевший фотограф и репортер, часовщик и флейтист более готов к роли интеллигента, нежели каменщик, пахарь, шахтер и ткач. Вся эта провинциальная масса и заполнила собой вакуум, образовавшийся на месте развеянной по ветру русской интеллигенции.

Тогда-то и начались в Москве знаменитые самоуплотнения, уплотнения, перенаселенные коммуналки. В 1921 году насчитывалось в Москве двести тысяч пустых квартир. Спрашивается, куда делись их жильцы и кто эти квартиры заполнил? В квартиру, где жила одна семья, вселялось восемь семейств, домик, занимаемый одной семьей, набивался битком – сколько комнат, столько и семей. Тогда-то и закоптили на кухнях десятки керосинок, зашипели примуса, и пошли все эти коммунальные, анекдотические распри и склоки с киданием в суп соседке обгоревших спичек, с многочисленными кнопками звонков у входных дверей (звонить три раза, звонить семь раз), тогда-то и исчезли цветы и коврики с лестниц жилых московских домов. Тут уж не до подъезда, не до лестницы, не до коммунального даже коридора. И все можно стерпеть. Главное – зацепиться, получить ордерок хотя бы на десять метров, встать одной ногой. Потом вживемся, разберемся, потесним кого надо, переедем в благоустроенные квартиры, настроим кооперативных домов, главное – зацепиться за Москву. А зацепиться им было нетрудно, потому что инстанции, ведавшие ордерами, контролировались своими людьми. Заселение Москвы периферией было сознательной политикой этих людей. В крайнем случае, можно и арестовать какого-нибудь русачка-дурачка, дабы освободилась его комната. Квартир в Москве в двадцатых годах (свидетельство Булгакова) практически не было. Были только комнаты в коммунальных клоповниках.

Нет, ну, конечно, у Луначарского была квартира, у Бриков была квартира, а у Ларисы Рейснер был даже и особняк. Горький тоже получил особняк Рябушинского, когда решил вернуться в Советский Союз. У крупных писателей, у видных хирургов, у ответственных руководителей были квартиры. Но в принципе их не было, ибо тогда-то, в двадцатые годы, и произошла фактическая оккупация Москвы периферийными массами. Этот процесс коснулся, конечно, и других городов, но чем мельче город, тем меньше коснулся. Москва же, как известно, – столица.

Между прочим, и ради того, чтобы приспособить захваченную Москву к своим вкусам, уничтожалась в ней русская старина, а также решено было сбросить колокола.

Да, Геннадий Фиш, когда мы с ним оказались в совместной поездке в Данию и когда зашел разговор, близкий к этой теме, без всякого стеснения мне сказал:

– Но они нам мешали, эти колокола. Как вы не понимаете, что колокольный звон был нам неприятен!

Известные периферийные массы, заселившие Москву, не могли, разумеется, сидеть сложа руки по своим квартирам и комнатушкам. На Трехгорку они шли мало и неохотно, на завод «Серп и молот» тоже. Они молниеносно разбежались по разным учреждениям, наркоматам, главкам, канцеляриям. Но прежде всего по редакциям газет, журналов, по издательствам, музыкальным школам, училищам, консерваториям, по театрам, москонцертам и филармониям. Они заполнили разные отделы и ассоциации художников, кино, писателей, архитекторов, композиторов, рекламные агентства, радио. Ну а также и медицину.

Это было опять-таки им очень нетрудно сделать, потому что был, как мы видели, вакуум и потому что во главе каждой буквально газеты, каждого буквально журнала, каждого издательства – всюду были расставлены свои люди, которые всячески поощряли процесс уже не внедрения, это словечко было бы слабовато, но захватывания всех видов искусств и всех средств массовой информации, то есть всех средств влияния на население страны, столь неожиданно доставшейся им в безраздельное владение.

– О том, как поощрялся процесс внедрения и заполнения, мне рассказывал некто по фамилии Богорад. Когда я пришел работать в «Огонек» в 1951 году, там дорабатывали еще до пенсии остатки прежних, со времен Евгения Петрова (то есть с тех времен, когда Евгений Петров был редактором «Огонька») кадров вроде Ступникера, Фанштейна и этого Богорада. Богорад-то мне и рассказал, как начиналась его журналистская карьера. Он приехал в Москву по известной нам схеме и сразу пошел в газету, сейчас уж, право, не помню, в какую, «Гудок» или «Труд», где и заявил, что он хочет работать в газете. Этого было достаточно, чтобы его зачислили в штат. Но так как он ничего тогда не умел, ему поручили ежедневно писать сводку погоды. Четыре строчки. Этим он занимался несколько месяцев, пока не пообтерся, не поднаторел и не стал выходить на полосу с маленькими хроникальными заметками. Положим, он многого не достиг ввиду полной своей бездарности и окончил трудовой путь заведующим отделом писем в «Огоньке». Но все же проскрипел же всю жизнь заведующим отделом одного из главных журналов страны!

Если же обнаруживалась хоть какая-нибудь бойкость пера, не говоря уж о некоторых способностях, то тут сразу – взлет, громкое имя, гений, вроде Михаила Кольцова, возведенного чуть ли не в ранг первого журналиста Страны Советов, тогда как на этом уровне мог писать любой дореволюционный газетчик и журналист. Когда происходит частичное внедрение, приходится приспосабливаться к среде, в которую внедряешься, когда же происходит заполнение и захват, надо приспосабливать к себе захваченную среду.

В журналистике и административных сферах это было менее необходимо, ибо захватчики сами уже оказывались средой. Но с искусством дело получалось сложнее. Одно дело написать сводку погоды или даже статью, другое дело написать картину, поэму, роман, стихотворение. Туг средой оказывается не только сегодняшний день, но вся русская культура, вся литература, вся музыка, вся живопись, с Мусоргским и Пушкиным, Чайковским и Блоком, с Некрасовым и Достоевским, с Рерихом и Врубелем, Станиславским и Чеховым, Левитаном и Антокольским…

Какова же была мощь русской культуры в конце девятнадцатого – начале двадцатого века, если она подвергла мирной ассимиляции нерастворимые, неподдающиеся воздействию никаких кислот души! Да, Левитан и Серов – великие русские художники. То же самое можно сказать про скульптора Антокольского или про Рубинштейна. То же самое можно сказать про художников-переходников, то есть про тех, кто закваску принял еще от России, а жил и творил уже в советское время. Сюда можно отнести Пастернака, Чуковского, Мандельштама…

Итак, когда Левитан творил в окружении Чехова, Кустодиева, Нестерова, Рахманинова, Скрябина, Шаляпина, десятков, десятков других носителей национального русского духа, он становится русским художником. Там, как, впрочем, и для всех русских художников, шел процесс, похожий на естественный отбор. Но когда в двадцатые годы в Москву хлынули десятки тысяч жадных, экспансивных молодых людей и каждому хотелось стать художником, поэтом, музыкантом, и формально они сами стали средой, но объективно оказывались в компании Пушкина и Чайковского, Достоевского и Чехова (далее – все имена великих деятелей русской культуры), то необходимо было либо приспособиться к этой среде, либо приспособить ее к себе. Другого выхода у них не было.

Приспособление среды (сознательное или инстинктивное, пусть разбираются историки) шло по двум направлениям. Во-первых, создавалось общественное мнение, что все, что было «до», – никуда не годится. Пушкина – с корабля современности! Очистить все музеи от старых картин и создавать новые музеи, с картинам, начиная с семнадцатого года.

Вот, не угодно ли, декларация Малевича по поводу старого и нового искусства:


«Мы предсказали в своих выступлениях свержение всего академического[40] хлама и плюнули на алтарь его святыни.

Но чтобы осуществить факты наших революционных поступей, необходимо создание революционного коллектива но проведению новых реформ в стране.

При такой организации является чистая кристаллизация идеи и полная очистка площадей от всякого мусора прошлого.

Нужно поступить со старым – больше чем навсегда похоронить его на кладбище, необходимо счистить их сходство с лица своего».

Журнал «Искусство», № 1-2 (сдвоенный), 1919 год.


Тут не всегда даже дело шло по линии охаивания качества, художественной ценности. Было бы все же трудно совсем зачеркнуть художественную ценность Толстого и Лермонтова. А совсем не переиздавать хотя бы и приспособленные к новому времени тексты было тоже нельзя. Тут достаточно было создать вокруг старого искусства атмосферу, что оно вот именно старое, отжившее и незачем по нему равняться. Начнем сначала.

Таким образом создавалась нулевая отметка, начало шкалы, по которой можно было отмерять новых поэтов и художников.

Родоначальниками советской поэзии стали считать, скажем, Казина, Жарова и Безыменского. Если бы эти поэты шли сразу вслед за Гумилевым, Блоком, Цветаевой и Ахматовой, то, во-первых, никто бы их не заметил, а во-вторых, если бы сказали, что Казин, Жаров и Безыменский и есть уровень современной поэзии, то все увидели бы, что русская поэзия гибнет, переживает чудовищный спад. Ибо поставить Казина, Жарова и Безыменского рядом с Блоком и Гумилевым все равно, что поставить спичечный коробок рядом с десятиэтажным домом. Если же спичечный коробок поставить на пустой стол, то он будет все же предметом, стоящим на столе, будет возвышаться, организовывать, так сказать, ландшафт стола, отбрасывать тень и вообще смотреться. Когда же люди привыкнут, что Казин, Жаров и Безыменский есть нормальный уровень современной поэзии, когда после этого появятся люди с проблесками одаренности, вроде Сельвинского, то этих поэтов легко будет провозгласить крупнейшими, если не гениями. Действительно, разве не гений Сельвинский по сравнению с Казиным, Жаровым и Безыменским? Но по сравнению с Блоком? Только забыв о том, что были «Скифы» и «Незнакомка», «Девушка пела в церковном хоре», весь цикл «Родина», «Сон», то есть только забыв о стихах Блока, можно всерьез восхищаться «Гренадой» или «Рабфаковкой», да и всей поэзией Светлова. Хотя, конечно, если забыть о Блоке, с десяток стихотворений Светлова производят впечатление стихов.

Однажды был случайно проведен выразительный эксперимент. Сидели писатели на террасе Дома творчества в Малеевке, говорили о стихах. Немного спорили, стали читать Светлова, Гудзенко, Межирова, Алигер, Смелякова, Асеева, Уткина. Звучали профессиональные, крепко сколоченные строфы, исторгая у слушателей разные степени одобрения и восторга. Причем, как это бывает, когда стихи знают и могут читать все собеседники, шла своеобразная эстафета. Едва затихала строфа одного поэта, прочитанная одним чтецом, другой подхватывал, из того ли, из другого ли поэта, и поэзия продолжала звучать. Надо полагать, что читались лучшие стихи и лучшие строфы.

* * *

Они улеглись у костра своего,

Бессильно раскинув тела,

И пуля, пройдя сквозь висок одного,

В затылок другому вошла.

* * *

В двадцать пять с небольшим свечей

Электрическая лампадка.

Ты склонилась сестры родней

Над исписанною тетрадкой.

* * *

Ночь надвинулась на забой,

Перемешиваясь с водой.

Ветер мокрый и черный весь

Погружается в эту смесь.

* * *

Но «Яблочко»-песню

Играл эскадрон

Смычками страданий

На скрипках времен.

* * *

Я не знаю, где граница

Между севером и югом,

Я не знаю, где граница

Меж товарищем и другом.

* * *

Ах, шоферня, пути перепутаны

Где позиция? Где санбат?

К ней пристроились на попутную

Из разведки десять ребят.

* * *

Сосчитали штандарты побитых держав.

Тыщи тысяч плотин возвели на реках.

Целину поднимали, штурвалы зажав

В заскорузлых, тяжелых, рабочих руках.

* * *

Можно написать: "Тропа вела

Не то на небеса, не то на Елань".

Мы ж хотим без выдумок,

Что нам жизнь дала,

Рассказать о видимых

Людях и делах.

* * *

Катя Соломатина кончала

Первый медицинский институт…

На этом месте чтец замолчал на минуту, забыв, наверное, очередную строку, а я воспользовался паузой и потихонечку начал читать:

Похоронят, зароют глубоко,

Бедный холмик травой зарастет,

И услышим – далеко, высоко,

На земле где-то дождик идет.

Ни о чем уж мы больше не спросим,

Пробудясь от ленивого сна.

Знаем, если негромко, – там осень,

Если бурно – там, значит, весна.

С чем можно было сравнить впечатление? Как если бы среди погремушек запела скрипка. Как если бы среди гомона и дурно, хором исполнявшейся за столом песни прозвучал сильный голос певицы – драматическое сопрано. Надо еще иметь в виду, что они читали, выбирая лучшее из разных поэтов, я же прочитал самый рядовой, самый незаметный, проходной стишок Блока. Но вот все, что читалось, чудесным образом померкло, сникло и уничтожилось, словно электрическая лампочка, забытая с вечера, когда в окно уже ударило настоящее солнце.

Мишура, латунная фольга по сравнению с полноценным, глубоко мерцающим золотом. После этих строк эстафета чтения, естественно, прекратилась, и они стали просить меня, чтобы я прочитал еще. Я прочитал теперь уже лучшие блоковские стихи, и мы разошлись тихие, очарованные ими, не вспоминая больше ни Светлова, ни Асеева, ни Уткина, ни Гудзенко…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27