Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Весной Семнадцатого

ModernLib.Net / История / Смирнов Василий / Весной Семнадцатого - Чтение (стр. 8)
Автор: Смирнов Василий
Жанр: История

 

 


      Дедко безжалостно шаркал разбитыми, в глине, чугунными сапогами по чистому новому полу, собираясь уходить, и не уходил. Большая, позеленелая за зиму борода вздымалась и опускалась на груди от порывистого, хриплого дыхания, как сердитая, с гребнями волна. Костры его горели и дымили, обжигая каждого, кто стоял, сидел к ним близко. Ему, Василию Апостолу, точно хотелось, чтобы с ним не соглашались, опровергали его слова. Опровергали не то, в чем сомневались нынче мужики, а его, деда, рассуждения. Казалось, ему не было никакого дела до революции и свободы, что прогнали в Питере царя, мужики и бабы ждут не дождутся земли, замирения на войне, сахару и дунаевской махорки, дешевой мануфактуры и всяческих иных приятных перемен в жизни. Он думал о своем, самом важном, как Евсей Сморчок, но о чем именно и тут, как у пастуха, не догадаешься. Во всяком случае, не о том, что его разжаловали в усадьбе в ночные сторожа. Говорят, он не обиделся на Степана-коротконожку, что тот перехромал ему дорогу, выслужился, залез на его, дедкино, место, - Василий Апостол взялся покорно за еловую колотушку и стучал в нее по ночам так же старательно, как все, что он делал раньше. А вот что верно, то верно: с тех пор как перестал носить Митя-почтальон письма с фронта от последнего сына Иванка, что-то очень мучительное происходило в душе у дедки, каждому видать, - он не находил себе спокойного места и оттого, должно, забрел в библиотеку. Будто он начал в чем-то сомневаться, сильно тревожиться, словно на уме у него было совсем другое, чем он говорил, и ему хотелось, чтобы его в этом утвердили люди, уверили окончательно. Сам он увериться не решался, точно боялся того, о чем думал. Но с дедом не спорили, уважительно помалкивали.
      Так было и сейчас. Дяденька Никита, виновник, уронив голову на плечо, потупился, определенно совестился за свои слова, Василию Апостолу приходилось самому, как прежде, успокаивать себя и учить народ.
      - Я есмь альфа и омега, начало и конец, первый и последний, был мертв и остался жив и пребуду в царствии своем во веки веков... Вот он какой, господь бог наш, вседержитель, который грядет. Он сотворил добро, ибо всеблагой, нету его милостивее. Ну, а зло - от искусителя. От кого же еще?.. Не те книги читаешь, Петров Никита, давно тебе говорю, не те. Уважаю тебя, а за это - не могу, дерзишь перед всевышним... нет, не могу! - глухо ворчал дед, и дымные костры его поджигали теперь стол, и скамьи, и сосновый шкаф с закрытыми дверцами. Костры жгли пожаром и выдумщика, истинного творца всего этого, Григория Евгеньевича, который отвернулся к окну, бледный от позднего весеннего света. - Как же не быть злу, коли есть диавол? Что же ему больше делать, хитрому змию, как не сеять зло? - бормотал дед и старался потушить свои костры-пожары. - Диавол сперва соблазнил, как знаете, бабу, а она, стерва, мужика... Так и пошло. Скажу, не постесняюсь: баба - грех, зло.
      Услыхал возмущенный ропот мамок, сдержанный смешок девок, бывших в тот вечер в библиотеке (мамки пришли так, от нечего делать, чтобы послушать мужиков, девки прибежали менять книжки "про любовь" на другие, нечитанные, про то же самое), заметил обиду и свел неприступно брови, опять распалил, разжег сильные костры.
      - Не любо - не слушайте. Кабы, говорю, не баба, может, зла, греха на свете было меньше, мужик-то наш, глядишь, был бы самым праведным человеком, и жилось бы ему лучше... Искуситель помешал. Супротив бога и человека, он, диавол, завсегда.
      - Кто же его состряпал, такого искусителя, ежели он завсегда супротив бога, а бог всему творец? - спросил пастух Сморчок. - Ведь знал же бог, что он завистливого ангела, так, кажись, народил?
      - Читай Святое писание и разумей, не хлопай ушами, в церковь ходи чаще, - отрезал сурово дед Василий вместо ответа.
      - Да ты не сердись, я попросту спросил, от души, - сказал Евсей, не боясь мрачного огня деда. Он глядел на Василия Апостола светло, добро. - А по моей мысли, никакого дьявола не было и нету, - добавил он. - Сатану люди выдумали, богатые, когда зло от них пошло и сами они стали злыми... Ну и мы виноваты, допустили богатых, злых. Богачи, они его выдумали, дьявола, стращать им народ. На пуганом-то легче ехать!
      Григорий Евгеньевич горячо взглянул на пастуха, закивал ему. А тот, не замечая учителя, задумавшись, усмехнулся.
      - А может, зло в человеке для того, чтобы добро было скуснее. С горчинкой! А?
      - Да леший с ним, откуда оно и какое, зло! Конец ему приходит, и слава богу!.. Нам добро и без горчинки любо! Ты дай нам его поболе, добра, сами распробуем, какое оно! - заговорили наперебой мужики и полезли, по привычке, за кисетами, банками с самосадом. - Петрович, не то ты, Митрий, помоложе всех нас, герой, читай свеженькие газетки, - распорядились они. - Что пишут?
      - Разные газеты - разное и болтают, - отвечал Сидоров.
      - Все равно читай! - настаивали мужики. - Какую там новую горчинку припас нам министр Шингарев?.. Нет, давай Петровича газетину, большаков, она самая пронзительная!.. Минодора, ну-кась, ты, отчаянная, барабань "Правду"!
      - Да я неграмотная, - отозвалась с досадой Минодора. - По складам еле ворочаю языком.
      - Учись! Без грамоты ноне заклюют!
      - Языкастая, а по складам... Как же так?
      - Семи годков в няньки пошла - вот моя грамота!
      - Придется заглянуть к тебе с букварем... попозднее, вечерком!
      - Приходи. Ухват новый у меня, поучусь!
      - Ага, из приказа военного и морского министра Гучкова... Про нашего брата, солдата, слушайте! - звонко, насмешливо сказал Митрий Сидоров, разворачивая с треском газету, и мужики на минуту затихли.
      - "Ко мне поступают сведения, что... Исполнительными комитетами и солдатами арестовываются офицеры и их места замещаются другими, - читал Митрий. - Предваряю, что... строго будут караться виновные в самоуправных действиях по отношению к своим начальникам".
      - Ну, слава тебе, офицерье арестовывают, значит, берутся ребята за дело, - заговорили довольно мужики. - Интересно, кем замещают арестованных?
      - Да своими соседями, солдатами, которые посмышленей, - объяснил с удовольствием Митрий. - Не зря Гучков грозится, чует, пес бесхвостый, к чему подбирается народ!
      - А к чему? - пытал Косоуров. По тому, как он таращился, подмигивал, он все понимал, на что намекает читарь, но ему очень желалось, чтобы догадка его подтвердилась. - А к чему? - прилип он к Сидорову.
      - Да к его власти подбираются! К замирению тянут руку, вот к чему.
      - Хорошо бы! - вздохнул Косоуров. Подумав, добавил: - И земельке руку подают, здоровкаются с ней. Я так понимаю, вижу: "Здравствуй, долгожданная зазнобушка, выходи за меня, молодца..." Хе-хе!
      - Стой, а стишок про что? - спросил постоянный в селе глебовский гость Егор Михайлович, нетерпеливо заглядывая в другой листок газеты. Борода его так и занималась, дымила льняными подпалинами.
      - Мужик Вредный пишет. Про эту самую газетку, - пояснил Митрий, пробежав глазами, и рассмеялся: - Ах, шут те дери! Кусается!
      - Ну, читай, читай! Мы все вредные, кусаемся!
      И Митрий, жмурясь, похохатывая, читал:
      - "Бука". Буржуазно-колыбельная песенка.
      Спи, дитя мое, усни,
      Мне с тобою мука.
      Ручек к "Правде" не тяни:
      "Правда" - это бука...
      Спи под песенки мои,
      Спи, моя услада:
      В "Правде" Ленина статьи
      Хуже злого яда.
      - Ленин - это которого в запертом вагоне германцы к нам прислали? спросил Максим Фомичев, ухмыляясь. Спросил так, будто все знал доподлинно и желал кого-то "подковырнуть".
      - Слушай разных врак больше! - строго ответил праведнику дяденька Никита Аладьин. - На буржуйском клиросе, гляди, поешь фальшивым голосом!
      - Да почему же на буржуйском, фальшивым? У меня свой - ого-го! И пою в нашенской церкви, что это еще за буржуйская такая? Бог везде один, - гудел, осердясь, Максим.
      - Бог один - клиросы разные, - отвечал Аладьин.
      И говорил уже не Фомичеву, всем мужикам:
      - Ленин самый главный большак и есть. Был в изгнании. Действительно, через Германию переезжал. С товарищами. Ну и что? Вишь, союзнички наши не пустили через свои земли: не выгодно, против их идет, стало быть, супротив войны и богачей... Говорю, за нас стоит накрепко. Не любо кому - обливают грязью, авось какой дурак и поверит.
      Максим сердито раскрыл рот, хотел возразить, но Митрий Сидоров гремел-звенел, читая:
      Что ни слово - то беда,
      Что ни строчка - пытка:
      Не видать нам никогда
      Прежнего прибытка!
      Дни вольготные пришли
      Всей рабочей шпанке.
      Будем, детка, без земли
      И без денег в банке!
      Изба так и заходила ходуном от мужичьего хохота.
      - Ловко поддел!
      - Ай да Вредный мужик!
      - Для кого вредный, вот вопрос?!
      - А я про что? На тебя похож! Ха-ха-ха!..
      Мужики разговаривали, зубоскалили, как всегда не обращая внимания на Василия Апостола, на учителя и его книги, закуривали, будто находились на улице. Если в библиотеке не было Татьяны Петровны, мужики и матюгались, не стесняясь.
      Но далекие от жизни, страшные разговоры, от которых ребятам, торчавшим в кути, в темном углу, становилось не по себе, такие бесполезные разговоры бывали редко. Как бы спохватясь, мужики обрывали себя, сызнова обычно брались за газеты, но иногда, неизвестно почему, возвращались к страшному, как сегодня. Все дедко Василий, апостол и есть!
      - Люди не сороки, в одно перо не родятся. Народ на свете разный, говорю: умный, глупый... Токо перед смертью все мы одинаковы, - поучал нынче дед, успокаиваясь. Костры у него в ямах, под бровями, прогорали, еле тлели. Он выкладывал свое, любимое и малопонятное: о смерти. - Богатый ты, бедный все равно рано-поздно помрешь, не останешься навсегда жить, не-ет. Говорится недаром: со смертью не торгуйся, она с тобой завсегда ходит рядом, куда ты туда и она... Да что долго толковать - ты сам и есть смерть!
      - Вот те раз! - воскликнул Митрий Сидоров, бросая газеты, и телячьи ресницы его часто замигали, плечи заходили от схватившего смеха. - Не слыхивал такого и на войне... Это как же, Василь Ионыч, я сам и есть смерть? Вот не зна-ал, я бы ей, голубушке, давно показал, где порог, где дверь!
      Василий Апостол, хмурясь, уставился в пол, говорил точно самому себе:
      - Жить - значит готовиться к смерти. Все мы к ней идем и никуда боле от самого дня рождения, первого своего часу... Известно - есть лекарствия от всякой хвори, токо от смерти нету. Лечись не лечись, хошь на станцию, к Сергею Ксенофонтычу, фельдшеру, бегай, хошь в уезд ездии, в больницу, к самому дохтуру Гладышеву, придет твой черед - собирайся на погост. Спрашивается: для чего же ты родился, жил? Для смерти?.. Стало, ты и есть сама смерть, и больше ничего.
      - Извините меня, это игра слов, софистика какая-то - вмешался резко в разговор, без обычного стеснения Григорий Евгеньевич. Он оторвался от окна, даже привстал из-за стола, возмущенный, в красных ползучих пятнах, и у Шурки, как всегда, часто, сладко ударило сердце, - он, конечно, заранее был на стороне своего учителя.
      Стало в библиотеке тихо. Мужики с любопытством обернулись к учителю, словно только сейчас его заметили. Мамки тревожно завозились на подоконниках, которые они давно облюбовали, а девки с обмененными книжками убежали потихоньку, одна за другой, наскучило, веселей на шоссейке, - там шляются с балалайкой подростки, сойдут за парней. А школьная ребятня не смела ни уйти, ни пошевелиться, она окаменела, разинув рты: такого еще не бывало с Григорием Евгеньевичем.
      - Игра, забава пустого ума, вам-то это зачем? - строго спрашивал деда учитель. - И вообще, скажу вам, все это ужасно устарело... Неужели вы серьезно думаете, что человек живет на земле только для смерти?
      - И для бессмертия, - значительно, раздельно-подчеркнуто, с торжеством в голосе ответил Василий Апостол. Он точно ждал этого вопроса и обрадовался спору. Не было в помине ни костров с мрачным дымным огнем, ни темных, бездонных омутов, которых больше всего боялся Шурка. Теперь ямы на лице дедки не горели, а светились прозрачными озерами, как светились иногда глаза самого Григория Евгеньевича.
      - Ну, вот видите! - покачал головой учитель. - Сейчас у вас была смерть, теперь - бессмертие. Это рай, что ли? - спросил он открыто презрительно, как никогда ни с кем не разговаривал. - Нуте-с? - вызвал он Апостола на открытый бой.
      И Шурка про себя тоже сказал: нуте-с? Подумайте, чего он городит, дедко Василий! Жалко, конечно, его, с осени не пишет из окопов Иванко, может, тоже убит, как Герасим и Егор. Все внучата повисли на шее деда, целый выводок. В таком расстройстве чего не наворотишь. Но все-таки надо же знать меру, о чем болтать. Это Шурка-то живет, чтобы умереть?! Какие глупости несусветные! Он вовсе не собирается на погост, а если когда и размышляет о смерти, то не про себя, про других, которые старые, больные или давно померли. Как он, Шурка, может думать о своей смерти, когда он жив-здоров?!
      И никто не перечит дедке Василию, кроме Григория Евгеньевича, все молчат, даже дяденька Никита Аладьин, говорун и умница. Вон Коля Нема гугукает что-то, показывает на пальцах соседям - не поймешь его, как всегда. Шепчутся, сидя на подоконниках мамки, на них сегодня плохая надежда. Трофим Беженец, стоя возле ребят, в углу, комкая в руках баранью шапку, осторожно вздыхает: "О, матка бозка!" Нету, нету смельчака поддержать Григория Евгеньевича... Только ребята жарко дышат Шурке в затылок, щиплются. Растрепа теребит его за рукав. Они-то, ребятня, конечно, за свет и правду, за бога-творца и батю Григория Евгеньевича, да стесняются выскочить наперед взрослых. Нет, нет, надобно выскакивать, ничего не поделаешь!
      Шурка вспотел от напряжения и внутренней борьбы. Он делает судорожный глоток, потому что в горле пересохло. Он хочет крикнуть громко, а получается жалкий писк:
      - Иди домой, дедко! Не мешай работать библиотеке!
      И Олег Двухголовый, и Катька, и Тихони, и карасовские ребята, и Любка Солнцева из Хохловки - вся ребятня, став храброй, толкаясь, орет и пищит:
      - Не меш-шай! Уходи! Да дедко же!..
      - Цыц, паршивцы! Вот я вас! - Павел Фомичев грозит кулаком, точно им размашисто крестится.
      И мамки от окон тоже, смотрите-ка, шипят, грозят ребятам, они на стороне выжившего из ума деда. Ах, как жаль, нету Катькиного отца, на Волге прохлаждается, с удочками! Уж он бы, дядя Ося, обязательно поддержал учителя. Как он потешался всегда над убогим Машенькой, дурачком, и над богом недавно смеялся, не боится, теперь он подавно не струсил бы, не налюбуешься нынче на Тюкина, что дома, что на улице!.. Стой, стой, никак не перевелись все ж молодчаги, удальцы на свете!
      - Человек боится смерти, оттого и выдумал рай, - надтреснуто-звонко, на свой насмешливый лад, который очень любил Шурка, отзывается Митрий Сидоров, стуча яблоневой ногой. Каждое произносимое слово он вбивает гвоздем. Братья Фомичевы, Максим и Павел, праведники, пятясь от стола, от газет, уходят из библиотеки, - они не могут слышать таких речей. - Легче умирать, когда знаешь, что опять будешь жить - на небе. Хо-хо! Надо, Василь Ионыч, рай устраивать на земле... Ты не на небо гляди - на землю. Вот где у нас бессмертие!
      Мужики одобрительно поддакивают, теперь и они все смельчаки.
      А где вы, дяди, добры молодцы, были раньше?
      Но дедко упрям, стоит на своем.
      - Понятно, - сурово отвечает он Митрию. - О брюхе толкуешь. Я - о другом. И не о душе! - машет он рукой на Евсея, который хотел что-то вымолвить. - Молчи! Я говорю вам о великой тайне господней, о смысле всего сущего... Какая тайна? А вот слушайте и разумейте: человек приходит из вечности и уходит в вечность... и сызнова возвращается из нее, чтобы опять уйти... Не сообразили? Повторяю: все живое и неживое, видимое и невидимое является, уходит и возвращается таким, каким оно уже было... И нету ему начала и конца, сущему, и не будет, пока того хочет господь бог, торжественно, но не своими, какими-то чужими, деревянными словами, рубленными и сложенными, как поленница дров, открывает свою великую непонятную тайну Василий Апостол.
      Шурке смешно. Он ничего не понял, но фыркает в кути. Вот так тайна! Все приходит и уходит... Ну и что? Приходи и уходи, пожалуйста. "Пора тебе домой, в усадьбу, на полати, вот что, дедуха! - жалеючи думает он. - Беги скорей, пока еще не попало как следует от Григория Евгеньича..."
      Но Григорий Евгеньевич не смеется и не сердится больше на Василия Апостола, вроде как и не презирает его. Он смотрит теперь во все глаза на деда с удивлением, с жалостью и словно бы даже с уважением, точно костры и озера на лице деда, его торжественно-строгие, свои и чужие, темные слова все ему объяснили, и он, учитель, знает, что ему сейчас необходимо делать, как держать себя с дедом. Григорий Евгеньевич разговаривает спокойно, терпеливо, словно с ребятами в классе, на уроке, растолковывая мудреную задачку на части и проценты.
      Смеркается. Заря за окнами еще догорает где-то далеко-далеко, за лесом. Поздний бледно-жесткий свет незаметно стал дымчато-сизым, мягким, потом еще пушисто-синеватее, наконец, становится бархатно-синим, глубоким, неслышным, как небо, заглядывающее в библиотеку сквозь стекла рам. Там, у окон, и пол отражает синеву и бревенчатые стены - все синее, ласково-задумчивое. Сумерки надвигаются из сеней, ютятся по углам, не смеют вылезти на середину избы, не пришло еще ихнее время. Зато у ребят в кути скоро становится совсем темно и как будто теплее.
      Пора бы зажигать лампу-молнию, но хозяин ее занят важным разговором, самовольничать не полагается, могут прогнать из библиотеки. К тому же керосина в лампе, наверное, мало, учитель бережет добро, - керосин из школьных запасов, они не велики, сторожиха Аграфена ругается, дрожит над каждой бутылкой. Да и хорошо еще видать раскрашенных весенними сумерками мужиков, баб, деда и учителя, - для беседы света вполне достаточно.
      Сиреневые мужики посиживают на скамьях у длинного стола, бросив курить, насторожась, облокотясь на прочитанные газеты. Поднебесные, с дальней, слабой зарей на щеках мамки освободили-таки подоконники, догадались, что светлей станет в избе, подошли ближе к шкафу и замерли: им и совестно слушать, грешно так говорить о боге, и уйти не могут, - интересно, как и ребятам, что скажет учитель, кто кого переспорит. Василий Апостол прежде всегда одерживал верх, о чем бы церковном ни говорили, и кулаками мастер был себе подсоблять во хмелю, не каждый к нему и сунется. А нынче его не поймешь, даже страшно: и молится, и ругается, и еще больше молчит, таит что-то про себя. Верно, мамки это заметили, не одни ребята, и чего-то ждут, точно боятся за дедка, поэтому, может, и не уходят, хотя коровы недоеные загнаны на дворы и давно пора ужинать, укладывать маленьких спать. Поглядеть на них, бирюзовых, с зарей, - все дела у мамок давно приделаны, можно посумерничать минуточку, отдохнуть, послушать, чего говорят люди, - вот какие ноне мамки любопытные, дотошные, всему удивляются, не могут привыкнуть к новому.
      И Шуркина мамка не может привыкнуть, да в библиотеку, как другие, не заглядывает, все ей некогда, занята по дому, торчат там с батей, ничего другого не хотят знать. И книг им не надобно, поглядите на них! Как ни подговаривался, ни вызывался один услужливый парнишка принести романы домой, самые завлекательные, большие, - отказались наотрез. И рухнул отличный замысел, которым тешил себя этот читарь-расчитарь, жадный до книг, ему было мало, что он получал в библиотеке. Все-таки настоящих романов он еще и не нюхивал, не давал их ему Григорий Евгеньевич, тех самых, что получали девки. А тут, глядишь, как раз эти неведомые книжищи можно было взять для мамки и бати на дом, сунуть украдкой нос в запретное... Может, мамка не прочь бы когда заглянуть в библиотеку, в свободный час, но ей, конечно, совестно оставлять батю, калеку, одного дома. А тот не желает никуда выглядывать, не пробовал подаренную тележку, к нему повадился ходить пленный Франц, есть с кем потолковать бате, отвести душу. Мамке же и перемолвиться бабьим словечком не с кем. Обидно, а что делать? Вон даже сестрицу Аннушку занесло сюда, постное лицо ее разгорелось, замаслилось, глаза так и бегают, блестят, платок с головы сняла, чтобы лучше все слышать. А Шуркину мамку насильно не затащишь, вот какое горе непоправимое...
      Белеет печная стена, и на ней смутно виден темный неподвижный лик Василия Апостола с мертвой бородой, одни глаза, повернутые к учителю, живые, колючие, как у святых угодников на иконах. И нету в них, в глазах деда, сейчас ни чистых озер, ни торжествующих жарких костров - одна неведомая скорбь. А у Григория Евгеньевича взъерошены волосы, в сумерках лохмы черные-пречерные, без серебринок, и сам он голубой от окон, помолодел, дальняя заря и у него играет на скулах не хуже, чем у мамок.
      - То, что вы называете тайной господней, - вовсе не тайна, - говорит Григорий Евгеньевич добрым, знакомым баском с хрипотцой. - Она давно разгадана, открыта людьми, то есть это постоянное, миллиарды лет, движение вещества, из чего создан человек, земля, звезды. В науке это вещество называется - материя... Так вот, переход материи из одного состояния в другое. Понимаете? И круговорот вещества тут действительно бывает, он обязателен, в большом и малом, в капле воды и во всем мироздании. Называется этот круговорот движением материи... Вам не приходилось читать Рубакина? Хотите, я подберу вам такую литературу? Ну, как угодно. Гм... Вы, кажется, пересказываете еще и Экклезиаста? Вот уж совершенно напрасно! Извините меня, философия пресыщения, бессилия и горечи от этого бессилия абсолютно для нас неприемлема: все суета сует и томление духа... что делает бог, - вечно, ни прибавить, ни убавить, все человеческое - тлен, прах, суета, - так, кажется? Что будет, то уже было... все возвращается на круги своя... и так далее. Нуте-с, что же, по-вашему, Василий... м-м... Ионович, ну, подумайте сами, без Библии, своим умом раскиньте, применительно к нынешнему времени: и царь, выходит, снова вернется, и все старые порядки? Так, по-вашему? А вы спросите народ, согласится ли он с этим возвращением. Может быть, у народа хватит сил не только не допустить возвращения старого, но и пойти вперед к самому желанному, о чем он веками мечтал, пел в песнях, в сказках рассказывал, за что боролся, страдал, шел на плаху, в Сибирь?! А ведь так и будет. Это не похоже на круги и ветры Экклезиаста... Нуте-с, больше похоже на революцию, черт возьми!
      Кажется, первый раз за все вечера библиотеку по-настоящему затрясло от веселья. Мужики ржали, как старые мерины, разыгравшиеся на выгоне весной. Пол ходил и гудел у мужиков под столом, так они топали от согласия и удовольствия. Мамки побежали опять на свои подоконники, отворачивались, прыская, стоная, затыкая себе рты концами платков, кусали их, чтобы не обидеть смехом деда, но платки помогали им плохо. Ребятня от счастья, что победил Григорий Евгеньевич (беспременно он победил, оттого и веселье!), лишилась на радостях языков и только громко сопела.
      - Мы те вернем старое, старый ты хрен! - смеялись, кричали, топали мужики. - Нет уж, брат, дудки! Чего выдумал!.. Не надобно нам такой тайны, чья бы она ни была. Нам, слышь, и того мало, что есть! А тебе достаточно?.. Правильно, Григорий Евгеньич, дорогой ты наш, так и будет: возьмем свое, желанное, все возьмем! Вот это-тко-то и есть настоящая тайна господня революция, которая нам открылась...
      Учитель бледнел, краснел и не смеялся. Но всего удивительнее было то, что сам дед Василий словно обрадовался, что его переспорили, что он ошибается. Опять пылали, горели костры у него в ямах под бровями. Но то были теперь светлые костры, с белым, верным огнем, как памятные Шурке звезды на лице вдовы Катерины Барабановой, пожалуй, еще крупнее и ярче.
      Коля Нема, здоровяк, силач, не сдержался, подскочил к Василию Апостолу, поднял его и загугукал, замычал, разговаривая, одобряя неизвестно что. Дед освободился от медвежьих лап попова работника, загудел, точно желая, чтобы его еще раз переспорили.
      - Нету тайны? Разгадана? Погоди... А эта: в те дни, когда возгласит седьмой ангел, когда он вострубит, совершится тайна божия, - так сказано в Писании, - вещал он сызнова, подходя ближе к столу учителя, строго оглядываясь на мужиков, баб, чтобы не мешали и слушали его. - В те дни, сказано, люди будут искать смерти и не найдут ее, пожелают умереть, но смерть убежит от них... И эту тайну знаешь? Ну, говори! - приказал дед. Чему учишь ребят в школе? Ты должен учить их энтой тайне господней, а сам ее не знаешь.
      - Тут нет тоже никакой тайны, в откровении Иоанна Богослова. Речь идет о так называемом Страшном суде, - ответил Григорий Евгеньевич, начиная щуриться, сердиться.
      - Догадался? А книга о семи печатей - это, по-твоему, что? - наступал на стол учителя дед Василий. - И семь громов, и глас неба: сокрой, что говорили семь громов... Зачем сокрыть?.. Что сокрыть? Ну, отвечай!
      Дед снова вошел в азарт, ему, должно быть, страсть хотелось уличить Григория Евгеньевича при мужиках и бабах в незнании Священного писания и хоть этим утешиться. Но Григорий Евгеньевич, ероша волосы, только сильнее щурился, отвечал, не задумываясь:
      - Все это одно и то же, Василий Ионович: нагнетение ужасов, страхов угроза Страшным судом, адом, дьяволом. Тут очень метко сейчас сказали: на пуганом ехать легче! Только подобным страхом и держится религия, любая. Вы, если внимательно читали Библию, знаете сие лучше меня, должны знать, обязаны знать! И коня вороного с всадником, держащим так называемую меру в руке своей... И коня бледного, помните? "Я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя - смерть... И ад следовал за ним, и дана ему власть... м-м... постойте!.. Да, - умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями..."
      Мужики за долгим столом переглянулись. От этой страсть как понятной переглядки у Шурки еще бешенее застучало сердце, слаще сдавило горло. Григорий Евгеньевич, его учитель, знает и Библию наизусть, почище Василия Апостола.
      - Все, все - один страх... Разумеется, я не отрицаю, никто не отрицает, - в Библии, книге легенд, сказок, невероятных жестокостей всеблагого вашего бога и довольно скромных чудес, с точки зрения его, бога, возможностей, есть и история, и настоящая народная мудрость, даже у любимого вами Экклезиаста. Но вы берете из Библии самое слабое, неверное, то что указывает и требует брать христианская церковь. Ей важно держать человека в постоянном страхе, в повиновении. Отнимите у православной церкви, у всякой другой, Страшный суд, ад, рай, кару божью и награду на небесах, дайте народу просвещение, больше книг, образования и... нуте-с - все здание рухнет, рассыплется в пыль.
      Никто в библиотеке не отозвался ни единым словом: ни согласием, ни возражением. Будто уснули все разом, эдакое вокруг наступило мертвое царство. И храпа не слышно, тихо дрыхнут, уморились, смотрите, какие притворщики! Один дед Василий, отойдя от стола учителя, некоторое время дышал тяжко, его борода, ожив, вздымалась, ходила в сумерках крутой волной по груди, но все реже и тише, словно и он, дедко, готов был задремать, ничего не разобрал из поучения, не понял или просто устал от спора.
      Молчание смутило Григория Евгеньевича, он торопливо достал носовой платок.
      - Извините, я учу вас, старого человека, - как-то просительно сказал он, утирая лицо, ни на кого не глядя. - Но, понимаете, Василий Ионович, жизнь... Да, жизнь так далеко шагнула вперед от библейских чудес и страстей, сын человеческий стал таким всемогущим... Обидно слушать ваши ошибочные рассуждения, простите. Вот уж кому действительно нет конца, предела и не будет - могуществу человеческого разума!
      Мертвое царство проснулось, задвигалось, заговорило, задымило табаком. Тут уж было полное согласие, одобрение, и Григорий Евгеньевич успокоился, зажег лампу, занялся своими карточками, каталогом, и Шурка успокоился, ему захотелось подсобить учителю.
      Эх, ловко бы он припечатал новые книжки печатью, большой, овальной, как печатал, бывало, резиновыми игрушечными буковками Олега Двухголового! Он, Шурка, первопечатник, второй Гуттенберг и Иван Федоров, не поленился, насадил бы лиловых печатей на книжные корки, на заглавие, нашлепал бы и в середку страниц, побольше семи твоих печатей, дедко, - вот это была бы книжечка за семью печатями! Такая не потеряется, какую страницу ни поверни, - везде видно, что книга из народной сельской библиотеки, туда ее и надо, прочитав, вернуть. Шурка не сводил загоревшегося взгляда с печати и чернильной подушечки в жестяной плоской коробке на столе учителя.
      А дед Василий тем временем застегивал свой дырявый дождевик, и пальцы его не слушались, долго не находили крохотных палочек, пришитых вместо пуговиц: где их теперь купишь, настоящих, не скоро найдешь, да и за каждую пуговицу деньги плати. Шурка, оторвавшись от библиотечной печати, приметив, как застегивает дедко свой дождевик на палочки, загорелся, по обыкновению: завтра же он наделает таких пуговиц мамке про запас.
      - Да и то сказать: верить в бога легче, чем не верить, - загадочно вымолвил дед напоследок, на прощание.
      И пошел к порогу, расталкивая ребят, точно опасаясь, что еще не такое скажет, чего и сам боится. Трофим Беженец торопливо уступил ему дорогу в сени, поклонился. Он по-прежнему считал деда за старшего в усадьбе и побаивался.
      - Охо-хо-о!.. Всяк за себя стоит, один бог за всех, - вздохнула тетка Ираида.
      - А ты, баба, видела, когда он за всех, бог? - спросил Василий Апостол, оборачиваясь с порога.
      Глаза его блеснули безумно. Ребята попятились подальше от деда и его неожиданных страшных слов.
      - Как это можно увидеть! - отозвалась за онемевшую Ираиду сердито, набожно сестрица Аннушка. - Старый человек, а брякнул такое...
      - Бог за всех... стало, и за меня, - не слушая Аннушки, усмехался в бороду дед, но так горько, что лучше бы он этого не делал. - Когда это было - за всех? За меня когда? - совсем злобно крикнул, спросил он. - Я не помню!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16