Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Весной Семнадцатого

ModernLib.Net / История / Смирнов Василий / Весной Семнадцатого - Чтение (стр. 13)
Автор: Смирнов Василий
Жанр: История

 

 


      Они давно не говорили между собой приятно про войну и теперь поработали языками вдоволь и всласть. Не о Георгиевских крестиках, серебряных и золотых, за которыми совсем недавно трое несчастных, глупых простофиль собирались бежать тайком на позиции, в окопы, нет, поговорили о более существенных предметах. Прежде всего, конечно, о ружьях и патронах, их приносят сейчас домой многие солдаты. Не может быть, чтобы дядя Родя, богатырь, воин что надо, наверное, в медалях, явился с пустыми руками. Кто этому поверит? Но верить было трудновато.
      - Откуда он возьмет винтовку и патроны? - осторожно сомневался Шурка, чтобы не обидеть друга, но и душой не кривить. - Госпиталь - та же больница, военная. Там лечат раненых, не стреляют.
      - Много ты понимаешь! - счастливо отвечал Яшка. - Питер не больница. В Питере тятька лежит, это совсем другое дело. У солдат были ружья, когда прогоняли царя, забыл? Куда же они подевались, ружья, в Питере?.. Пожелает тятенька и привезёт, со штыком... и полный-преполный подсумок патронов в обоймах. В каждой - пять патрончиков, и все в масле. Да-а... Может, и еще чего приволочет, почище ружья!
      - Пулемет? - спросила Катька, имевшая представление о пулеметах главным образом по деревяшкам, которые ладили мальчишки, когда играли в войну. Катька в войну играть не любила, хотя и делала себе сабли и ружья и притворялась, что ей страсть нравится драться с немцами и австрияками, кричать "ура". - Пулемет, да? - переспросила уважительно она.
      - Ты еще скажи - пушку трехдюймовую! - фыркнул Петух.
      Чтобы поправить промах, Растрепа задумалась.
      - Может, подарки привезет, - сказала она, вздыхая. - Все-таки из Питера!.. А питерщики завсегда приезжают с подарками. Помните, Миша Император приехал на тройке? - загорелась Катька. - Полнехонький был сундучище мятных пряников, ямщик поволок на крыльцо и все крякал, чуть не надорвался. Еще нас бабка Ольга на радостях оделила потом по два пряничка, помните?
      - На все наплевать - и на пряники, на гостинцы, - отвечал Петух, сплевывая. - Сам едет! Мой тятька едет, понимаешь?.. На по-праавку, на по-бы-ы-воч-ку-у! - не утерпел, спел он еще разик, и Катька и Шурка охотно подтянули ему. - Вдруг сегодня и прикатит? - предположил заманчиво Петух, и от волнения у него пропали с лица веснушки, он побледнел, потом покраснел и засветился весенним утречком. - Едет, едет... и приедет! Нонешний денечек, а?.. Письмо-то ведь, почитай, брело две недели. За такое время можно выписаться из госпиталя и прикатить домой по чугунке, верно?
      Шурка запылал не меньше Яшки.
      - А-ах, вот бы хорошо-хорошохонько!.. Слушай, дядя Родя зайдет за тобой в школу, как тогда, осенью, забегал Матвей Сибиряк за Андрейкой. Помнишь, мы с тобой завидовали, провожая до Гремца Андрейку и Матвея... Вот, Яша, и ты дождался отца! - сказал проникновенно, от всей души Шурка.
      - Ага, дождался... дождусь! Ты тоже дождался, - ответно одарил Яшка щедрой лаской друга.
      - И я дождалась! - воскликнула Растрепа, которой было немножко обидно, разбирала зависть. - Мой тятька бешеный выздоровел, перестал пугать людей, точно вернулся с войны, из госпиталя, право.
      - А ведь верно! - поразился Шурка.
      Яшка кивнул - что правда, то правда, смотрите, какая удача.
      - И мамка, кажись, поправляется, - сказал он, думая о своем.
      У Шурки тоже кипело свое в голове, как постоянно, и одно приятное. Они все трое были счастливые счастливчики. Что ж, им не привыкать, им всегда везло. Однажды они уже мчались счастливой тройкой на гулянье, в тифинскую, у церкви, по ларькам и палаткам, заваленным гостинцами и игрушками. И не только мчались, но и кое-что покупали: у них водились медные пятаки и серебряные полтинники. Но то, что происходило с ними нынче, нельзя было даже и сравнивать с китайскими орешками, клюквенным квасом, сахарными куколками и часиками. Совсем другое происходило с ними сейчас, что именно - они не могли высказать, передать словами, да и не нуждались в том, они просто ужас как были довольные, счастливые. Да и какое тут может быть сравнение, - не забыто, чем кончилось тогда ихнее праздничное путешествие.
      Нынешнее счастье было необманное, без проигрыша. У каждого свое, конечно. У некоторых, может, и не такое, какое бы желалось, но все равно это было счастье, - ведь могло быть хуже, могла свалиться непоправимая беда, как у тетки Дарьи. Пускай доедается в доме последний хлеб, не на ком пахать, и горшки не продаются. У них, у Соколовых, хоть корова есть, молоко, телку можно продать, у Растрепы и Яшки нет ничего этого - и не горюют. Нет, все они трое по-своему счастливчики, по-другому и не скажешь, другого счастья им и не надобно. Они не собираются менять и никогда и ни на что не променяют своего счастья. А двое имеют еще добавочек, ого, какой дорогой, не выговоришь и нельзя говорить. Наверное, и Петух перестанет когда-нибудь баловать попусту, озоровать, тоже заимеет приятный добавок, и тогда по свету будет мчать-лететь, не помня ног, уже не тройка, а вся четверня, вернее, две счастливые-рассчастливые парочки...
      Они обсудили на бегу школьные неотложные дела. Григорий Евгеньевич готовит четвертому, выпускному, классу подарочек: экскурсию в Рыбинск с ночевкой. Попросить - он и третьих возьмет. А что? Чем они хуже? Переходят в четвертый класс, на будущий год и они станут выпускными, ну, и не грех побаловать их наперед, экскурсией наградить. Вот было бы здорово по чугунке прокатиться на машине, через Волгу махнуть по мосту, Рыбну поглядеть городище, наверное, что Питер, отстанешь от своих - и заблудишься... А денег на дорогу выреветь у мамок. Раскошелятся, дадут!
      Нанюхавшись крепкого навозного духа, гнили и теплой сырости (она пахла возле скотного двора парным молоком), обжегшись молодой крапивой, проскочив удало топь по шатким необычным мосточкам, тройка, болтая резвыми языками-колокольцами, вырвалась из запустения и мрака на простор, на свет и - тпру-у! - остановилась на взгорье, в березовой роще.
      Еще вчера деревья стояли неодетые, в слабом золотисто-зеленоватом дыму, как в легкой цветной кисее, когда ребятня ненароком смотрела на рощу издали, от школы, а сегодня все березы понадевали одинаковые обновки - ярко-зеленые сарафаны и косынки. Сучья у берез - точно голые руки, и рябая береста с грибами-наростами - что полотняные кофточки с прошивками и напусками на плечах. И все березы в черных сапожках на босу ногу. Но лучше, дороже всего у них зелень обновок, вблизи разглядишь каждый листочек. Он народился за ночь, возле червонных подвесок-сережек, он в складочках, морщинках, удивительной красоты и разворачивается, разглаживается прямо на глазах.
      Зыбкое, неслышное кружево кинуто листвой на густую, короткую траву. По ней от белоногих берез лежат прямые, как межники, светло-коричневые тени и словно делят луговину на узкие мужичьи полосы. Где-то тут, в траве, живет-растет медуница, найденная Яшкой еще под снегом с розовыми, готовыми распуститься бутонами. Ну, не она самая, ее сестрица, ровня. Наверное, она теперь давно расцвела по-настоящему, красуется, приманивает пчел... Ребята поискали медуницу и не нашли.
      Манит нагретая за погожее утро трава-мурава, так бы и повалялся, да некогда. И краше ее в голубом, пронзенном лучами, свежем воздухе, под самым носом, горят ослепительно-зелеными огоньками березовые листочки. Изумрудно-лаковые, в неуловимых зубчиках и с одним усиком на конце, а сами сердечками, на свету прозрачные, как ландрининки, одной заманчивой формы и раскраски, они так и просятся в рот.
      Яшка не утерпел, подпрыгнул, схватил ближнюю, низкую ветку, пригнул, сорвал листок покрупней, пожирней - и отправил добычу в рот. Катька и Шурка, перехватив ветку, сделали немедленно то же самое.
      Березовый ранний листок был жестковат, клейкий и изрядно горчил. От него попахивало самогонкой, как от Кирюхи Косоротого в пасху, но совсем не противно, а как-то смешно. Наверное, если много пожевать хмельного березового листа, и голова закружится, будешь маленько навеселе. Уж это так, не иначе, потому что им, ребятам, стало много веселей от сунутых в рот листочков. Однако хотелось, чтобы они были чуточку сладкие, бросались в нос, как брага, тешили, баловали не только сердце, но и рот. Кажется, прежде березовые листья были вкуснее.
      Полакомиться, посластиться как следует - надо ждать розоватых, бабочкой, липовых листьев, они сладкие, маслянисто-мягкие. Но липы стоят еще голышом, распускаются они позднее берез, смотря по погоде, по теплу: липа известная неженка. Березовый лист в сравнении с липовым - никуда не годная дрянь, которую только выплюнуть. Все равно ребята упрямо жевали и, приневоливая себя, проглотили без остатка горьковато-хмельное угощение, но повторять его охотников не нашлось. Пожалели, что нельзя промочить саднящие глотки, напиться соку, - Платон Кузьмич строго-настрого запретил сочить березы, и хромой Степан старается, гоняет из рощи даже барчат. Вот тебе и хозяева усадьбы!
      Не было на закуску и сосновой "кашки". Сосна тоже цветет поздно, "кашка" ее хороша день-два, потом закурится на ветру, осядет желтой пылью по лужам, кустам, по траве. На соснах и елках, на концах веток живо вырастут "гостинцы" - эдакие зеленые колючие пальцы. Они липкие, отлично пахнут смолой, душистые и почти одинаково кисло-сладкие, что у сосны, что у елки. Если содрать, сковырнуть с них иголки, вполне оправдывают прозвище, сходят за прежние, трехкопеечные превосходные конфетины, перевитые сусальным золотом, как свадебные свечи... Да, много всегда еды-забавы припасает ребятне весна. Все ее лакомства перепробованы с малолетства, каждое имеет свои достоинства и свою цену - дидель, земляные рогатые орешки, богова трава, столбцы. И сейчас глазастым чертям, двум парням-женихам и девке на выданье, почему-то больно хочется отведать сызнова даровых угощений, но для этого, оказывается, как всегда, не настал желанный срок. Кроме щавеля и вороньих надоевших опестышей, ничего у весны не готово, все еще жарится, печется, варится в печи, как у мамки в большой праздник, кусков тогда ребятне не дают и за стол не сажают, - рано, терпи. Шаль, но что поделаешь, надо терпеть и ждать, как купания в Баруздином бездонном омуте... Эх, березовый сок и тот не под руками, - беги за ним на Голубинку!
      Примолкшая тройка полюбовалась на лохматые шапки, развешанные там и сям по верхним сучьям и в развилинах берез, послушала, как гортанно-крикливо судачат промежду собой грачихи, сидя в гнездах на яйцах, а может, и тетешкая уже птенцов, - с земли не видно, по времени могли быть и птенцы.
      От березовых листочков, грачей, от зыбкой, в теплых кружевах и прохладных межниках травы, которая пахла мятой, ребята и впрямь захмелели, позабыли огорчения, веселье вернулось вдвойне. Тройка рванулась с места, помчала со свистом и громом дальше по взгорью, к Гремцу. Как бы не опоздать в школу!
      Светлая Волга входила в берега, однако вода была еще большая, весенняя, без бакенов и пароходов, без отмелей и камней, с затопленными по макушки кустами ивняка. На середине просторной глади, как в опрокинутом небе, ходили кучевые облака, купалось и искристо плескалось солнце. Течение в фарватере заметно рябило, сильное, в заворотах, и Капаруля-водяной, отвезя в школу внука, возвращаясь к себе, с трудом выгребал веслами. Его длинную, как бревно, завозню сносило вниз, к железнодорожному мосту.
      Чуточку постояли, поспорили: перебьет, одолеет Капаруля стремнину, причалит к своей будке или ему придется грести против течения, подниматься вверх, чтобы попасть домой. Решили: трудновато деду Тимофею, но перебьет реку, обязательно пристанет прямехонько к одноглазой будке, на то он и Капаруля-водяной, перевозчик, мастер своего дела.
      В устье Гремца, там, где высокая, громкая вода, выбившись из камней и глинистых обрывов, успокаиваясь, ходила между кустов широкими мутными кругами, кто-то запоздало удил рыбу. Самого рыбака не видно, должно, сидит на берегу, на ведре, - из густой серебристой зелени ивняка с черными гнездами мусора, оставленного недавним половодьем, торчали одни удилища, что палки.
      - Дядя Ося ловит ельцов и окуней, - определил Шурка, и у него, как всегда, пробежал азартный озноб между лопатками от одного только вида удочек. - Мало ему Волги, на наши места уселся, жаркое припасает... кормить обжору из третьего класса, - поддел он Растрепу, смеясь.
      - Он и есть, тятька! - вгляделась в удочки Катька. - Поедим ужо рыбки... Что, слюнки текут?
      - Подумаешь, невидаль какая! Захочу - покрупней в Волге наловлю.
      - Языком! Тятька вчера леща приволок на ремне, за жабры. Не поместился в ведерке, вот такой лещище! В Гремце и поймал, тут, в ручье. Говорит: в мути, на мели выудил настоящую рыбину на восемь фунтов... Весили на безмене, - болтала Катька.
      - Подавилась костями?
      - Отвяжись!
      Но Шурка уже не мог отвязаться. В овраге было светло от зарослей цветущей черемухи. Кусты ее, теснясь к ручью, нависали по обрыву сугробами нерастаянного снега. Сильно и горько, волнующе пахло этой черемухой и лопнувшими почками дикой черной смородины, даже дышать становилось затруднительно. И эта сладкая боль давящего дыхания и печальная, неистребимая горечь запаха вызвали необъяснимый прилив сил. Хотелось сделать что-нибудь невозможное - кувыркнуться с обрыва вниз, в каменное ущелье Гремца и умереть на глазах Катьки и Петуха... Нет, раскинуть руки и перелететь ручей по воздуху. Он, Шурка, знал, чувствовал, что может это сделать и сейчас сделает - крылья выросли у него за спиной тугие, скрипящие пером. Но он сделал невольно для себя другое - он торопливо выхватил из кармана платок с голубыми буковками и, косясь счастливо на Катьку, утер им лицо. Растрепа притворилась, что не заметила платка.
      - Вонючая какая... терпеть не могу! - проворчала она, пробегая мимо черемуховой заросли. И наломала в школу целую охапку, притворщица, вот как она ее не терпит, черемуху. Да, может, и не ее одну.
      - Жарко! - сказал Шурка и обмахнулся платочком, поглядывая на Петуха, старательно расправляя уголки, чтобы тому были видны загадочные буквы. Однако Петух, занятый своей радостью, насвистывая, не видел ни платка, ни буковок.
      - У-уф-ф! - Шурка накинул, повесил подарок на картуз и, перебирая перед собой уголки, громко сказал, будто прочитал: - К...а...т...я...!
      - Киш-шш-ка-а! - зашипела почище, чем на крапиву, Растрепа и покраснела. - Как не стыдно!
      Хотела сорвать платок с картуза, отнять, но Шурка вовремя угомонился, спрятал подальше подарок.
      И пора было это сделать, - за оврагом, на той стороне, в синих соснах и елках, рядом с зеленью могучих кладбищенских берез и белой колокольней, подпиравшей небо, знакомо и весело проступило красным солнышком железо школьной крыши.
      Чем ближе подбегала к школе тройка, тем она становилась серьезнее, спокойнее, хотя и продолжала поторапливаться. Она не опоздала - Аграфениного звонка не слышно, уроки не начались, но холщовые сумки, толкая настойчиво в бока, давали о себе знать, - все оборачивалось в то, чем оно было в действительности. Потому это была уже не тройка с удалым, под расписной дугой гривастым коренником и двумя под стать ему стлавшимися по земле в беге пристяжными (в коренника-гривача и бешеных пристяжных ребята преображались, соблюдая товарищеский черед), нет, не тройка, ревевшая колокольцами и бубенцами, пробовавшая березовые листочки, то были просто-напросто Яшка Петух, не успевший на радостях заглянуть дома в грамматику, о чем он сокрушался вслух, Катька Растрепа с белой охапкой черемухи, которую она беспрестанно, с удовольствием нюхала и охорашивала каждую веточку, и Шурка Кишка, зажавший в потной ладони в кармане что-то дорогое, бесценное, а что именно - он успел позабыть.
      Но оттого, что они стали самими собой, озабоченные школьными важными обязанностями, мир не стал хуже. В овраге, в сырых кустах, в самой их гуще, щелкал осторожно соловей, давая о себе знать, но еще не рассыпался трелями, не замирал и не гремел, усталый, должно, с дальней дороги. Зато трещали во весь голос встревоженные сороки, раскатисто, безумолчно заливался в вершинах сосен, на том берегу, зяблик, чесали звонко язычками, болтали, захлебывались в траве, по деревьям и зарослям разные бормотушки, говорунчики, завирушки, даже синицы подтягивали им, распевали-тенькали, вися вниз головками на тонких прутьях ольхи. В воздухе и на земле стоял звон, стон и ликование. И на душе у ребят, откликаясь, снова что-то запело и зазвенело.
      По скользким холодным камням перебирались они через ручей, слушая, как воркует под ногами вода. Напились досыта ледяной благодати из родника, сложив ладони ковшиками. Ключ бил в подножие горы из-под сине-палевого, в трещинах, обросшего мхом валуна и падал, скатывался, как ртуть, частыми блестящими шариками-капельками и вдруг пропадал, наполняя незримо струйкой бочку, врытую Григорием Евгеньевичем собственноручно почти вровень с травой. Посудина из лавки Олега Двухголового, ведер на десять, дубовая, всегда полная по края (лишек стекал в ручей), и в ее дрожаще-спокойное темное зеркало гляделись крупные одуванчики и рослая осока.
      - "Дружно, товарищи, в ногу" выучили? - спросила Растрепа, продолжая разговор. - Нынче последний урок - пение, Татьяна Петровна спросит... Ой, весь угол у печки будет в столбах! - хихикнула она, намекая откровенно кое на кого.
      - Ну! - отмахнулся Яшка, все еще горюя о грамматике. - Я эту песню от солдата слышал пораньше твоей Татьяны Петровны, знаю... И не "дружно", а "смело, товарищи, в ногу" поется.
      - Дружно, дружно! - настаивала Катька. - Мы списывали с доски, забыл?
      - Да это одно и то же, что смело, что дружно, - пытался помирить Шурка. - Если дружно, значит - смело. Пой, как тебе нравится.
      - Вона! Соврешь и камертона по голове попробуешь - не сочиняй, слушай ухом, а не брюхом!
      - Песни люблю, уроки Татьяны Петровны - не очень, - признался Яшка. По голове камертоном не попадает, это уж ты выдумала, может, тебе попадало, не знаю. Татьяна Петровна стучит камертоном по столу, сердится, а в голове отдается... Стараешься, дерешь изо всей мочи горло, ей все не так да не эдак... Хоть зарежьте, сбегу сегодня с урока Татьяны Петровны! Дьячок я, что ли, верещать? Еще тятьку проворонишь с вашим несчастным пением, проторчишь, верно, до вечера в углу столбом.
      - А я очень люблю уроки Татьяны Петровны. Ты около меня вставай, когда будем петь хором, я тебе подсоблю, - предложила великодушно Катька, слывшая в школе среди девчонок неплохой запевалкой. - Давайте споем "Дружно, товарищи...", я вас живо научу! - предложила она. - Ну, "смело, товарищи", мне все равно, - уступила Растрепа Петуху. - Тогда не придется подпирать печку.
      Попробовали спели вполголоса, взбираясь по песчаной крутой тропе в гору, к поповой бане, откуда до школы было подать рукой. Катька запевала, ей подтягивали, и песня властно вернула их к великой нынешней радости Петуха, к его выздоровевшей, прибиравшейся в избе мамке, к непоправимой беде тетки Дарьи, к солдатам и мужикам, ихним спорам и крикам, - вернула ко всему тому новому, чем они, ребята, невольно жили, понятному и непонятному, интересному, как на уроках в классе, иногда даже интереснее. Там, в селе, на шоссейке, на бревнах, где сидели и разговаривали в последнее время мужики, читая газеты, радуясь и сердясь, в библиотеке Григория Евгеньевича, в которой Василий Апостол тяжко и страшно спрашивал господа бога, почему он молчит, дома, где хозяйничали мамки, угощая, как у некоторых счастливых, обедом пленных, слушая разговоры по-немецки и по-русски, вмешиваясь в них, решая про себя всякие житейские задачи и мысленно сочиняя разные приятные для взрослых события на свободную тему, - везде была тут для ребятни вторая школа, и они в ней учились постоянно. Они огребали похвальные отметки и оплеухи и точно карабкались каждый день, как сейчас, по обрыву, на гору, к самому небу и солнцу, и надеялись скоро туда добраться. Тогда они будут все знать и понимать, отвечать, как на экзамене, без ошибок, их переведут в старшие, в настоящие большие люди, и их станут с уважением слушать мужики и бабы, а может, когда и слушаться.
      Яшка первый одолел гору, взбежал на крутой, в соснах берег Гремца. Навстречу ему донесся школьный звонок, крики учеников, игравших перед уроками в пятнашки. Петух перевел дух, победоносно оглянулся на друга и его приятельницу, которые, запыхавшись от песни и горы, обрываясь, осыпая влажный песок, вползали на кручу, посмотрел мельком на усадьбу, березовую рощу и внезапно замычал, грохнул в досаде свою торбу с грамматикой и пеналом на землю, так что луговина зашаталась, загудела, как ему показалось, с обиды.
      - Эхма-а! Позабыл, чего вам не сказал! - рассердился на себя и удивился он. - Слушайте, ведь барчукам привезли со станции шлюпку-двухпарку из Питера... И музыку привезли - тяжеленный черный комод, австрияков пленных вызывали на подмогу. Еле сняли с подводы и приволокли в дом - вот какая музыка!
      - Ври?! - в один трубный глас взревели Шурка и Катька, досадуя еще больше на Петуха. - Обманываешь?!
      Яшка перекрестился.
      - Честное школьное слово, правда - привезли шлюпку. В каретном сарае лежит, новехонькая, страсть красивая, на носу прибита жестяная вывеска, с каждой стороны борта - по вывеске: "Чайка"... Чайка и есть, белая, с синими разводами. И руль есть, ей-богу, не вру! Барчата обещали покатать... ну, я их покатаю, когда спустят шлюпку на воду. Они, сопляки, не умеют грести веслами и в лодке-то поди не сидели ни разу... А музыка прозывается пианино. Из города мастер был, настройщик. Ксения Евдокимовна играла вечером... Ну, скажу, умрешь, заслушаешься! Тут тебе и гром, и колокольчики, вода журчит, и песни поют... А как зачала обеими руками барабанить по зубьям-ладам, белым и черным, десятью пальцами, как ударит, пробежит - что было!.. Почище ста гармоней заиграло пианино, заговорило, заплясало, вот провалиться мне, правда!
      Эта вторая Яшкина новость была такая же неслыханная, невозможная, как и первая, про дядю Родю. Но надобно было все увидеть собственными глазами, послушать своими ушами, иначе новости этой как бы и не было вовсе. Поэтому Шурка с Катькой после школы, к вечеру, снова очутились в усадьбе, благо попасть туда было просто: входи, как в деревню. В усадьбе давно пропала и вторая половина фигурных железных ворот, валявшаяся всю войну у въезда в лопухах. Должно быть, и она угодила к Ване Духу в кузню-слесарню, в кучу ржавого лома.
      Глава XIV
      ПАРНОЕ МОЛОКО С САХАРОМ
      Солнце стояло еще над макушками берез в роще, а большие окна в белом барском доме, в обоих его этажах и на башенке, уже горели вечерним огнем. Оранжевые блики отражались в луже у парадного, со сломанными перилами крыльца, на осыпавшейся со стен и колонн розоватой от теплого света штукатурке, на разбитой бутыли из-под керосина, валявшейся на цветочной, густо-лилового чернозема, истоптанной клумбе с высоким кустом репея посередке. Где-то рядом в запущенном саду, за разросшимися яблонями и вишнями, сердито-громко кричала Ия на своих братишек, требуя, чтобы они прятались поскорей, пока ей не надоело их искать. Должно, тут шла давненько азартная игра в "коронушки", и не очень счастливо для весняночки-беляночки. Растрепа почему-то этому обрадовалась.
      - Хоть бы заводили ее до смерти! - проговорила она.
      На пороге раскрытой террасы флигеля раздувала никелированный городской самовар старым мужниным смазным сапогом Варвара Аркадьевна, благоверная управляющего, повязанная, как всегда, теплым платком: от флюса. Она старалась изо всех сил, но сапог помогал ей мало, самовар не дымил, крысиная мордочка Варвары Аркадьевны выражала отчаяние. Шурка и Катька не могли этого перенести и, хотя не больно жаловали управляиху, не стерпели, отняли сапог, поколдовали им, и скоро на ступени террасы посыпались дождем искры из самоварной решетки. Тут появился Яшка, добавил усердия и чуть не прожег углями тонкое голенище смазного сапога, зато зеркальный круглый самовар, смешно сплющивая и удваивая ребят, живо расшумелся, и Варвара Аркадьевна пообещала отблагодарить неожиданных помощников, когда у нее будут гостинцы, - экие услужники растут, умные, не в отцов, не в матерей, господи, помилуй! Умники-услужники, не теряя времени зря, побежали к каретному сараю смотреть питерскую новокупку - лодку, которая звалась шлюпкой, да еще не простой, имела прозвище: "Чайка".
      Возле людской, в тени лип, на слабом огне костра варил в черном от копоти ведре овсяную кашу бородатый молчаливый Карл, толстячок, оставленный пленными на сегодня за повара. Ребята поздоровались и поговорили с ним, больше сами с собой, коверкая язык. Немец осторожно-бережно мешал варево чистой дощечкой, выструганной складно веселком. Подув на дощечку, понюхав ее, слизнув горячую овсинку-другую, Карл попробовал на зуб и недовольно, огорчительно покачал лохматой головой. Потом старательно, как все, что он делал, наломал сухих веточек, собранных заранее кучкой подле, аккуратно подсунул в костер, под ведро, и, вздыхая, взялся за гармошку, губную. Гармошка эта, в кожаном футляре, выгнутая, сразу видать не наша, постоянная зависть Яшки, блестящая, но без звонка, - эта гармошка будто прилипла к губам Карла. Он медленно водил ею по бороде, глядя в огонь и на ребят, остановившихся послушать. Тихонько, грустно гармошка выговаривала что-то близкое, знакомое, ведь все песенки понятны, что немецкие, что русские, особенно когда не варится, пригорает каша и человеку не по себе.
      И ребятне тоже было немного не по себе от всего, что их окружало: от белой чужой громадины, беззвучно пылавшей тревожными окнами, словно внутри дома все горело, от просторного пустого двора, криков барчат, к которым они не имели права подойти. Это тебе не самовар управляихи. И хочется помочь кое-кому, да нельзя, не положено. Даже Петух, постоянный здешний житель, говорил шепотом... Еще было не по себе от тихой, грустной гармошки пленного. Всем вздохнулось свободнее, когда отбежали подальше.
      Под навесом возле кладовой торопились засветло покончить с делом солдатки - снохи Василия Апостола. Они просевали на семена жито. Певуче командовала солдатками женка Трофима Беженца, востроглазая, ловкая что на язык, что на работу, одетая в нездешнюю домотканую полосатую юбку и холстяную вышитую кофту. Беженка покрикивала на баб, распоряжалась, а делала сама больше всех: огромное решето-грохало качалось в ее длинных, цепких руках, дуновение относило в сторону полову, сор, и крупное чистое жито сыпалось безостановочно на разостланную мешковину. Сам дедко Василий таскал охапками солому из омета, с гумна, на скотный двор для подстилки племенным коровам. Он двигался медленно, весь в соломе, как живой омет, слепой и глухой, а дорогой не ошибался, прямехонько вползал, сгибаясь, в распахнутую низкую калитку, роняя лишек соломы себе под ноги. За его стараниями молча наблюдал от конюшни Степан-коротконожка, чисто одетый, как на гулянье каком, в фасонистом своем ватном пиджаке из голубой австрийской шинели, перешитой ловко Кикиморами, в хромовых начищенных сапогах с галошами, несмотря на сухую погоду, и в новой солдатской, без кокарды фуражке, с прижатым по бокам верхом и тугим, заломленным передом, с тросточкой, дурацкой, кажись, Миши Императора, выменянной, должно быть, у бабки Ольги за съестное из барских запасов, не иначе.
      А с Волги по дорожке во флигель брел домой пить чай сам Платон Кузьмич в распахнутом мохнатом пальто и барашковом зимнем картузе. И уже выскочила навстречу управлялу, заметив его из окошка людской, Яшкина мамка и бежала, бледно-сиреневая, с румянцем на щеках, который не проходил у нее весь день, нарядная, в полсапожках и праздничном полушалке, кинутом на плечи.
      - Ну что, Клава, тебе, никак, слава богу, полегчало? - спросил ее Платон Кузьмич, здороваясь, тяжело переводя дух. - Куда спешишь на ночь глядя?
      - Да к вам... полегчало... на работу собралась, - оживленно-торопливо отвечала та, кланяясь.
      - Что это ты сегодня какая?
      - А какая? Обыкновенная! - рассмеялась Яшкина мать. - Вечер, глядите, хороший будет, веселый, ну и я веселая. Надоело лежать, поправилась, вот и радуюсь.
      - Обманывает! - закричала, не утерпев, Растрепа. - От дяди Родиона письмо пришло. На побывку едет, из Питера.
      Яшка недовольно проворчал:
      - На поправку, раненый, из госпиталя... Не знаешь, так не суйся!
      Ему, видать, досадно было, что Растрепа выскочила наперед, сказала новость.
      - Да ведь ты сам так говорил: на побывку, на побывочку! - оправдывалась Катька.
      Платон Кузьмич нахмурился, зябко застегнул пальто. Он худой с лица, желтая, дряблая кожа в седой щетине висит на щеках и под подбородком мешками-складками, и живот поубавился. Только уши прежние - торчат, подпирают барашковый картуз, крупные, свинячьи. Шурка, побаиваясь управляющего, не спускал по привычке глаз с этих ушей.
      - Никуда я тебя, Клава, не пущу. Паек свой и так получишь, - сказал Платон Кузьмич сердито-ласково. - Приедет Родион - и его прокормим. Заслужил.
      - Спасибочко! Только мне "так" не надобно. Я не нищая какая, милостыню не собираю, - ответила Яшкина мамка и из сиреневой стала пунцово-белая. - Я еще руками шевелю, могу работать, здоровешенька!
      Она засмеялась и раскашлялась.
      - Ну-ну, много говоришь, молчальница! - прикрикнул на нее управляло. Тебе вредно разговаривать.
      - Пользительно!.. Да как же мне не говорить? Только вас и слушать? Сколько годочков слушала... Послушайте теперь и меня: не сладка жизня батрачки - все подневольное, чужое, невеселое. Иной раз хоть реви - не работается, валятся руки... А сегодня я что хочешь сделаю с радостью - и свое и ваше, с превеликим моим удовольствием... Вот и понимайте, как хотите!
      Шурка переглянулся с Яшкой и Катькой.
      - Я рад, очень. Иди домой... Я ведь, Клава, добра хочу для тебя, сказал Платон Кузьмич, хмурясь еще больше, надвигая картуз на уши, оглядываясь: кто-то из мужиков вдвоем шли к нему из села. - Ну, работай, если хочешь; говорю, лучшего тебе желаю, вот и все.
      - Лучше, чем сейчас, мне не будет. Я нонче самая счастливая на свете!
      - Дай тебе бог такой быть завсегда, - промолвил Василий Апостол от скотного двора. Он сказал это задумчиво, как бы про себя, а ребята оценили, конечно, по-своему: вот тебе и глухой дедко!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16