Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Камень и боль

ModernLib.Net / Исторические приключения / Шульц Карел / Камень и боль - Чтение (стр. 18)
Автор: Шульц Карел
Жанр: Исторические приключения

 

 


      Ночь шла по снегу, мягко раздвигая его сугробы. Люди спали, спокойно легли праведные, потому что один господь дает жить их дому в безопасности, так говорится в вечерних молитвах, согласно псалму четвертому и псалму тридцатому, - благословен господь, что явил мне дивную милость свою в укрепленном городе! Но спали и те, которые были не в укрепленном городе, каждый бродяга нашел себе ночной приют и почивал под сенью небес.
      Микеланджело провел эту ночь в жару: голова трещала, кровь сильно била в стенки сосудов, мысли обрушивались длинными волнами, а потом снова наступала великая бессильная пустота. Глаза горели, руки были влажные. Страшные призраки стояли у ложа, хотя он истово помолился на сон грядущий. Ослаб он так, что просто руки не поднять без мучительного напряжения. Снова нахлынула волна мятущихся мыслей, их было слишком много, он их не улавливал, оставалось только острое сознание, что они здесь и мучают, будто состоят сплошь из огня и соли. Хуже сделалось, когда жар снова спал. После него осталась такая страшная пустота, что он лежал, как мертвый, ничего не воспринимая. Стены отходили куда-то далеко, двигались, падали, выпрямлялись и опять ложились наклонно относительно друг друга, он не мог никуда поглядеть. Верный друг, лютнист Кардиери, уже две ночи провел, испуганный, у постели, боязливо глядя на больного, который все время его прогонял, так как у красавца Кардиери было странное лицо - оно беспрестанно менялось. Микеланджело не знал всех этих чужих людей, в которых превращался охваченный страхом Кардиери, чьи глаза поминутно выпучивались, словно желая проглотить Микеланджело, и Микеланджело кричал не своим голосом, не желая быть проглоченным глазами Кардиери. А верный друг Кардиери, в отчаянных усилиях помочь, все время приносил целебные снадобья, делал компрессы, прикладывал холодные камни к подошвам больного, который корчился от ужаса, - когда же кончится это мученье, - и не понимал, почему столько чужого народу валом валит в комнату. Только когда новый прилив путаных мыслей затопил охваченный бредом мозг, Кардиери во всех своих обличиях исчез и все исчезло в тумане, остались только огонь и соль.
      Перед юношей летали странные, диковинные слова, написанные полыхающим пламенем свечей. Если б ему удалось схватить их рукой, он сжал бы их в стихи, в пламенный сонет. Они словно сверкали молнией - так звучал ритм их. Он метался с сердцем из серы, мясом из пакли, костями из сухого дерева. Стихи рассыпались искрящейся пылью. В огне и жару родится поэма. В огне, из бушующей крови, возникает стих. Летит пламенный сонет, угасает, поднялся пепел, покрыл стены, они исчезли, растет что-то серое, бесформенное, медленно ползет к постели, и с ним приближаются выпученные глаза Кардиери, плывут в туче поднявшегося пепла, ничего не видно, никаких очертаний, никаких форм, только эти бегающие белесые глаза плывут во тьме...
      В полдень пришел приор Сан-Спирито, муж науки, расспросил испуганного Кардиери, осмотрел юношу, установил, что положение серьезное. Изнемогший от работы, измотанный паренек с болезненно напряженными и чувствительными нервами схватил теперь горячку, в его возрасте, да еще в зимнее время особенно опасную. Отец Эпипод, охваченный тревогой, не теряя времени, пошел в монастырь, поспешно взял нужные травы, накапал соков из склянок, приготовил хорошие мази и поспешил опять по снегу во дворец Медичи. От его лекарств больному полегчало: он проспал до вечера, когда приор пришел снова. Юноше было лучше, чем в полдень, он легче дышал, глаза у него не так блестели, и приор, чтоб развлечь его, поделился с ним тем, что его самого так волновало. Описал ему экспедиции мореплавателей, их возвращение и открытия опасных путей в страны золота и пряностей, таинственных гадов, птиц и темнокожих людей. Утром обещал прийти опять, но Кардиери думал, что ночью Микеланджело умрет от страха. Потому что все рассказанное приором выросло ночью у постели больного. В бреду он скрывался от темнокожих, пожирающих друг друга после кровавой битвы, убегал, преследуемый высокими растениями, у которых липкие цветы величиной с человеческую голову, убегал, отбиваясь от диковинных птиц, у которых клювы полны ядовитых зубов, - убегал, а навстречу ему открывались пасти отвратительных гигантских змей, разворачивающих толстые кольца своих тел, убегал и бился со всем этим, пока не упал с постели, причем его не могли удержать ни пришедший в отчаянье Кардиери, ни те, кого этот верный друг позвал на помощь. Тогда же ночью послали за приором, отец Эпипод жестоко корил себя за неосмотрительность, а юноша заснул, только выпив сильного снотворного отвара.
      С того дня отец Эпипод Эпимах не отходил от его постели. Лишь двое чередовались с ним в бдении - Граначчи и Кардиери. Микеланджело, понемногу выздоравливающий под действием приоровых лекарств, с горькой улыбкой смотрел на эти смены лиц возле него. Все уплывало в дальние дали, как и во время горячки, но теперь было хуже, - стены не падают, пепла нет, а люди все равно проходят вдали, исчезают, уходят из глаз, а что после них остается в сердце?
      Каждый день заходил и Полициано, но до того постаревший и подавленный происшедшими переменами, что это было - как если бы зашел чужой, безучастный человек. Надломленный спором с гуманистом Мерулой, всеми поносимый, оклеветанный, презираемый и пренебрегаемый гражданами из-за своей болезни, о происхождении которой скоро разнеслись по всему городу дурные и злорадные слухи, еле таскал нога и выглядел как тень знаменитый преподаватель греческого и латинского красноречия, у ног которого когда-то сидели ученики со всего света, сочинитель песен о розах и композитор "Орфея", лучший друг Лоренцо Маньифико, Он садился к Микеланджело на постель, глядя на него тупо, без всякого интереса, словно пришел к чужому, словно завернул сюда на минутку посреди своих блужданий, потом без всякой мысли шел дальше. Таким стал Полициано.
      Изредка приходили юные Джулио и Джулиано Медичи, но ненадолго и как-то тайно, оттого что Пьер строго учил их вести себя, как подобает дворянину, и эти посещения ему не понравились бы. Молчаливый и задумчивый Джулиано больше не изучал сложных философских вопросов, а по совету канцлера Довицци Биббиены предавался усиленным упражнениям в испанском фехтовании и рыцарскому служению прекрасным дамам. Многие ночи провел в слезах лютнист Кардиери, узнав перстни, выставляемые напоказ прелестной Аминтой. Биббиена продолжал свое воспитание, и хотя Аминта вернулась к Кардиери, Джулиановы перстни носили другие дамы, а юноша побледнел от рыцарского служения, которое принесло ту пользу, что он перестал быть задумчивым, хоть и не перестал быть философом.
      Джулио совсем забыл, как сопровождал когда-то Микеланджело в часовню Бранкаччи при Санта-Мария-дель-Кармине копировать фрески Мазаччо, - забыл, потому что получает теперь богатый доход от церковной должности, скоро поедет в Рим и, так как ему уже шестнадцать лет, будет там облачен в кардинальский пурпур. Поэтому посещения того и другого были всегда короткие, им не о чем было с ним говорить, Микеланджело преданно приветствовал знатных юношей, они его поздравляли, твердя, что выглядит он день ото дня все лучше, потом, заверив, что неизменно поминают его в своих молитвах, удалялись с великой учтивостью и многими поклонами. Таковы были Джулио и Джулиано Медичи.
      Но отец Эпипод бдит неотступно и лечит искусно. Он не заходит сюда на минутку, по дороге, чтоб сейчас же продолжать свои блужданья, не поздравляет с выздоровленьем, не улыбается благосклонно, - нет, приор Сан-Спирито выполняет наложенную им на самого себя епитимью неослабно, героически: молчит в присутствии больного о пути мореплавателей. Все это просто-напросто приснилось в кошмарном сне - насчет темнокожих людей и диковинных птиц, липких цветов и змеиных тел, ничего этого нету, забудем об этом, перестанем об этом говорить, а то как бы не началась опять горячка. Лицо мира не изменилось. И отец Эпипод Эпимах до сих пор не написал маэстро Бехайму в город Нюрнберг о своих догадках, что, мол, адмирал Колумб, видимо, открыл огромную, загадочную, новую страну. Не написал, - не было времени. Такое письмо, чтоб быть в самом деле убедительным, требует долгого обдумыванья, подсчетов, накопления фактов и доказательств. А приор Сан-Спирито верен монашеской дисциплине, добросовестно исполняет свои пастырские и иноческие обязанности, а в свободные минуты еще и по ночам бдит у постели Микеланджело. Пускай уж другие пожинают лавры, вызывая восторг маэстро Бехайма в городе Нюрнберге, этого светила науки. Отец Эпипод честно расплачивается за свою неосмотрительность, просиживая у постели больного, как повелевает церковь, предписывающая посещения больных. Он не написал в город Нюрнберг.
      А однажды Кардиери принес свою лютню. Ударил по струнам и запел. Над постелью больного полетела канцона, полная солнца и любви, и сам приор стал слушать с мягкой улыбкой, потому что канцона была прекрасная. Не спеша белейшей рукой своей он открыл коробочку с зернами крепких благовоний и долго нюхал, пока Кардиери, покачивая в такт головой, так что ниспадающие кудри двигались по плечам, сидя на полу со скрещенными ногами, бил, и ударял в струны, и пел о даме, по правую руку которой идет любовь, кто ее видел, тот вечно будет сгорать от любви, - одну только улыбку, мадонна, и будем трое верны друг другу - вы, я и любовь. Где ты, свет моих очей? Исторгнув из струн рыданье, он начал новую песню, нежную, как веянье ветра, под которым плыл челн с Гвидо Кавальканти, с Лаппо Джанни, с возлюбленной монной Ванной и монной Биче, и божественный мессер Данте стоял на носу челна и говорил к ним о любви неугасимой, вечной, прошедшей сквозь ад, чистилище и рай, и им было так хорошо, словно вечер на волнах, в челне, никогда не кончится и они всегда будут вместе плыть в дыхании роз по морю. И приор улыбался этой песне и глазам Микеланджело и опять думал о звездах, море и новой земле, а Микеланджело пил песню Кардиери длинными глотками, так что напоил благоуханьем ее всю кровь сердца. Тут лютнист Кардиери улыбнулся счастливой улыбкой и, вскочив на ноги, объявил приору, что Микеланджело совсем выздоровел, потому что это уже не улыбка больного. И отец Эпипод, радостно кивнув головой и простившись с юношей, снова вернулся к прежним своим дням и ночам.
      Микеланджело встал с постели в начале января и сейчас же стал думать о новой работе. Потому что все уплывало в далекие дали так же, как это было, когда он лежал при смерти и бредил, но теперь было еще хуже, теперь он ощущал суровую действительность, - тут не пепел, стены не валятся, а все-таки люди проходят вдали. Он с горькой улыбкой видел их изменения - они теряются, пропадают, что же останется после них в сердце? Он вдруг почувствовал в сто раз сильнее свое одиночество. И страшную, жгучую тоску по людям. Сошел со смертного ложа снова в жизнь, иссушенный жаждой участливого слова, спокойного, безмятежного отдыха. Всеми оставленный. Каждый, в непрестанных изменениях, спешит за своей судьбой, не роняя ни слова, которое упало бы хоть как милостыня в ладонь нищего. Тоска по людям. Глубокая тоска, которой человек призывает судьбу, тоска о том, что некуда приклонить голову, только в одиночество, некому протянуть руку, только в пустоту, не с кем перемолвиться словом, только с молчаньем, некому передать и вверить самое бесценное, кроме как своей печали, некому улыбнуться, только своей скорби и беде. Тоска по людям, тоска по теплу их рук, по открытости путей и родных домов. Всегда один. Неизменно один. Он шел к ним, они не отвечали, каждый под своим бременем, - никто не несет боли вдвоем.
      Тут он вспомнил о своих криках, когда он рухнул под ударом Торриджанова кулака! Что тот удар по сравнению с многими гораздо более сильными, нанесенными ему с тех пор! Люди, я, всегда стремившийся к побегу, теперь хочу из своего одиночества вернуться к вам. Я еще не очутился выше утесов скал, как хотел, не превратил горные вершины в фигуры гигантов, а уже стосковался о вас! Тоска по людям и при этом неодолимое желание создать произведение, способное воспламенить все сердца, чтоб во всех сердцах горела огнем сила искусства и пламя это вновь раздувалось от каждого поцелуя, ширилось от каждой улыбки, от каждой ласки росло. Что я до сих пор создал? Для вас еще очень мало, для вас я ничто, безносый бродяга, не имеющий куда приклонить главу, к кому протянуть руки, кому улыбнуться, кроме как своей скорби и беде. Вы по-прежнему ничего не знаете обо мне, каждый идет в своих изменениях другой дорогой, под собственным бременем. Значит, нужно произведение более возвышенное.
      Я обещаю вам это произведение. Я создам его. Оно будет перед вами.
      Дни шли. Он думал о своей работе. Но каждая идея казалась ему бедной, каждый удар молотком - в пустоту, нет, это совсем не то...
      Время шло быстрей судьбы, легко раздвигая сугробы снега. Потому что снег валил, как никогда до сих пор, и к концу января его выпало столько, что он лежал на улицах слоем в три локтя, и это было причислено к прочим знаменьям и предостереженьям. Потому что гнет неуверенности увеличивался, все было в смятенье, и это смятенье - напитано кровью. А снег падал и падал вот уже третий день, по улицам не пройдешь, столько там снегу, город вымер под снегом. Народ волновался от этого знаменья.
      Пьер советовался с канцлером Биббиеной, как успокоить город. Канцлер предложил устроить празднества, как делал Лоренцо, но это был негодный совет, - невозможно было расчистить улицы для карнавала и танцев. Тогда что же? Тут Биббиена вспомнил о Микеланджело. Недурно было бы, если б этот молодой ваятель потехи ради слепил большую фигуру из снега, которая смешила бы народ, и таким путем самый снег этот можно было бы обратить в шутку. Такого не было еще во всей Италии: статуя из снега, об этом сразу всюду заговорят, и это было бы доказательством, что во Флоренции совсем не такое настроение, как толкуют, сгущая краски. Народ забавляется снегом и не боится. Правитель Пьер с благодарностью принял совет Биббиены, позвали Микеланджело, и тот согласился.
      Наступил вечер. Как нищий, сидящий в снегу на паперти храма, сунул себе за пазуху дотоле напрасно протянутую замерзшую руку, чтобы согреться биением своего собственного сердца, так я, Микеланджело, до сих пор напрасно протягивал руки, но не от слабости, а от избытка силы, так же мучительно рвущейся из меня наружу, как я ударами резца добывал жизнь из нутра камня. Это не нищий, которому вы подаете, это нищий, который всегда одаривает вас. Подайте жалкую монетку, он за это откроет пред вами небесные врата, он подарит вам дар бесконечный и ни с чем не сравнимый. Вы ему - подаянье, он вам - небо. Вы мне - рукопожатье, взгляд и улыбку, я вам в уродстве своем открою такое сокровище искусства, что вы остановитесь перед ним в изумлении. Я убог и смирен. Вам нужны звезды, мне писали стихи огни свечей. Я создавал огненные сонеты о своей беде, слова-судороги, слова-камни, но кто из вас дал мне лучшие? Я никогда не жаловался, моя боль была всегда молчалива. А теперь хочу говорить. Никогда еще не желал этого так сильно. Захлебнусь, если не получу возможности произнести слово, хоть вы его и не ждете.
      Я вижу тени, которых вы не можете видеть, вижу, как приближаются железной поступью фигуры, пока скрытые в недрах гор. Это немыслимое терзанье. Когда музыкант в струнах своего инструмента заранее слышит музыку, которая только еще ждет, чтоб он ее в боли души своей пропел, - он может вспомнить ангелов, поющих ее у подножия престола божьего, в музыке сфер. А мне кто откроет мраморные громады, кроме меня самого? Но чем? Ударом резца, биеньем сердца. Для того я и положил теперь на это сердце свою напрасно протягиваемую руку, - чтобы ее согреть, чтобы приготовить ее к этому произведению. И повторяю вам, этот жест не от слабости, а от избытка силы. Благодаря силе своей тянусь я к вам, властелин над гранитными безднами, мраморными вершинами, красками сумерек и рассвета, стихами, написанными трепетаньем пламени. Я готов.
      Микеланджело согласился выполнить заказ Биббиены, чтобы расположить к себе правителя. Ему нужен от Пьера камень, огромный, могучий камень, такая глыба мрамора, какой во Флоренции еще не было. И эту огромную глыбу он превратит в дар человечеству и городу. Он знает, что из нее сделать. Я обещал произведение, я создам его, оно будет здесь.
      Необъятная, огромная статуя государя над всеми поэтами, высокая, больше человеческого роста, статуя Данте, которая будет повелевать городу и всему краю. И в ней будут втесаны, врублены, врезаны все надежды, боязнь и вера, все предчувствия и призраки, все дороги в рай. Данте в начале своего пути, вышедший camino alto e silvestro, на высокую лесную дорогу. Огромная статуя. Данте, положивший одну руку на грудь, а другую протянувший вперед, потому что вокруг уже темно, лес дикий, густой, непроходимый. Одежда в обильных складках, движенье ходьбы. Маленькая восковая модель уже готова и тщательно скрыта от посторонних глаз, так как это должно быть полной неожиданностью.
      Но я должен получить камень. Самый большой, какой только привозили во Флоренцию. Весь свой жар, всю кровь, все свое искусство вложу я в эту работу, вы узнаете Микеланджело, никто больше не будет отворачиваться от меня, забывать обо мне, не знать меня... Тоска, тоска по людям. Но правитель Пьер должен купить камень. Ради этого пусть будет эта шутка из снега, чтоб легче было договориться.
      Шутка - только для правителя. Он хотел ее и получит. Когда Лоренцо Маньифико не понял, что я создал в своем первом произведении, я выбил "Фавну" зубы. Дыру в пасти "Фавна" получил Лоренцо, Пьер получит снег. Что они хотели, то и получат от меня. А народ получит все мое, все, что я имею, - не правителям, а людям, среди которых где-то бьется одно сердце для меня, только для меня одного, отдам я все свое искусство.
      Людям нужен от меня не снег, людям нужно мое произведение и камень.
      Тоска, великая, страстная тоска по людям. Вам дам я свое произведение. А правителю - шутку.
      Утром он принялся за работу, вокруг него слуги с лопатами, сбегается народ, новость облетела всю Флоренцию, страже пришлось осаживать любопытных, чтоб художнику можно было работать, толпы зевак стояли в снегу, напряженно наблюдая, как растет произведенье, а он на глазах у тысяч приглаживал, прибавлял снегу, статуя поднималась, толпы рукоплескали, смеялись, кричали, понадобились приставные лестницы, чтоб работать дальше. Теперь уже десятки рук катят новый снежный ком, слуги, стража, народ - все помогают, каждый хочет участвовать, - этого еще не было нигде в Италии, статуя из снега; Микеланджело, стоя высоко на лестнице, приказывал, распоряжался, ему помогали, он обтесывал смерзшийся снег. Вот уже готово ухмыляющееся лицо, и еще до наступления сумерек работа была окончена, статуя стояла высокая, белая перед тысячеглавой толпой. Веселая выдумка оказалась увлекательной. Собрались все, приходили даже те, кто бушевал против язычества, - статуя была не языческая, это был великан-снеговик, - приходили даже те, кто негодовал на Пьера, в этом предприятии не было никакого подвоха - под теплыми лучами солнца статуя опять растает, люди шли и шли, площадь была полным-полна народу, все стояли изумленные перед невиданным, - огромная статуя великана из снега, вся целиком из снега, чудеса, да и только!
      Окна Синьории были открыты, и синьоры, не имевшие права во время исполнения своих обязанностей покидать здание, стояли перед окнами, не менее изумленные, чем народ. Потом принесли сотню зажженных факелов, и в их свете снег статуи заискрился, заблестел, стал метать во все стороны ломаные лучи. Стража всю ночь стояла на месте, и народ долго не расходился. Многие никак не могли дождаться утра: останется ли статуя? Она осталась, и с самого утра к ней началось паломничество со всего города.
      На площади было черно от народа. На прилегающих улицах началась такая давка, какой не бывало даже во время самых пышных карнавалов. На углу завязалась первая драка, - это подмастерья разных цехов защищали своих Лап, Бьянок, Катарин и Лессандр от посягательств бродячих солдат. От Борго-Санти-Апостоли валили толпой помощники золотарей и кожевников, покинувшие свои мастерские. Они повытаскивали из харчевен свирельщиков и взяли их с собой. Со стороны Санта-Мария-Новелла нарастали голоса и смех, там горожане, шагавшие с достоинством, под руку с женами, столкнулись с толпой канатчиков. Так как многие горожане отличались дородством и преклонным возрастом, а жены у них были молодые и хорошенькие, канатчики, ликуя, окружили горожанок и, взявшись за руки и приплясывая, запели во все горло песню мессера Боккаччо: "Монна Симона, как бочка, полна, хоть октябрь еще далеко..." А студенты, хлынувшие из аудиторий при звуке этой песни, ринулись туда лавиной, так как между студентами и канатчиками Флоренции была давняя вражда. Встав на защиту горожанок, студенты оглушительно заревели песню "Моя миленькая любит петухов - вот за что?". Тут канатчики приготовили свои дубинки, а студенты быстро набрали камней, канатчики ревели "Монна Симона, как бочка, полна", а студенты в ответ оглушительно - "Моя миленькая любит петухов", а горожанки, бедные, метались между ними, безуспешно обороняемые своими почтенными толстыми и лысыми супругами, которые махали серебряными тростями и звали бирючей, не мешая ни поцелуям, ни драке. Мастерские и лавки закрылись, никто не покупал и не продавал, все устремилось на площадь Синьории, никто не хотел пропустить такое зрелище ремесленники, горожане, купцы, мужики, подмастерья, студенты, солдаты, все в мечущемся пестром хаосе, песни, выкрики, смех, шутки, оклики, галдеж. Свирельщики стали дуть в свои инструменты, послышался звук лютен и труб, шум разрастался. В толпу со всех сторон вступили нищенствующие монахи, клянча подаянье на выкуп христиан, томящихся в турецком рабстве. Но у продавцов святых мощей и испанских благовоний дела шли лучше, то и другое было в большой моде. Старуха - торговка всякой святостью - сулила кавалеру самую распрекрасную даму на свете, но только бедную, а кавалер подумал и, оттолкнув старуху, сунул записочку в руку толстой вдове, которая была отнюдь не самая распрекрасная, но вся в бархате, жемчугах - и признательно улыбнулась. Толпа росла, ворам была пожива, негодяи без чести и совести предлагали свои услуги, шепча, что в такой давке пырнешь ножом - никто не узнает. Вербовщики торопливо сговаривались с деревенскими парнями, тупо жующими свою краюху с луком, не понимая, чего, собственно, от них хотят, и с готовностью ударяющими по рукам, как только вербовщик подставит ладонь, будто речь шла о продаже теленка или домашней птицы. Поспешно назначаемые свиданья, обнаженные кинжалы, срезанные кошельки, сорванные и похищенные плащи, крики нищенствующих монахов, крики торговцев мощами и испанскими благовониями, нашептыванье старых сводней, перебранка горожан, рокот свирелей, протяжное пенье тромбонов, без конца переливающиеся волны народа. Снова на толпу спустились сумерки, и по-прежнему перед дворцом Синьории стоял великан-снеговик, искрясь снегом в свете факелов.
      Пронзительно завизжали трубы, и народ неохотно расступился. Уж второй раз за день правитель Пьер со своим блестящим эскортом приехал смотреть на статую. Теперь с ним были и вдовствующая мать - Кларисса Орсини, и его знатная супруга - Альфонсина Орсини, урожденные римские княжны, а также Джулио и Джулиано Медичи и большая свита придворных. Канцлер Биббиена сиял по поводу своей удачной выдумки, - да, еще Лоренцо Маньифико говорил, что мало кто знает флорентийцев, как каноник Биббиена.
      Пьер приказал выплатить Микеланджело двадцать золотых. Но того никак не могли найти. Никто не знал, куда он девался. Пришел он только на другой день и был такой бледный, что испугались, не заболел ли, может, слишком рано встал с постели и повредил себе, работая вот так весь день над статуей из снега, которая посейчас стоит перед Синьорией, вызывая ненасытные восторги толпы. О бледности Микеланджело сообщили правителю, и тот заботливо послал к нему своего врача, приказав сейчас же донести ему о положении. Биббиена тоже навестил юношу, пришли Джулио и Джулиано Медичи, теперь уже свободно, не скрываясь, так как правитель Пьер сам предложил им пойти навестить старого приятеля, пришли и долго сидели. Но Микеланджело не был болен, хотя по его речам можно было подумать, что у него жар, - это с неудовольствием отметили представители города, явившиеся днем в праздничных одеждах торжественно приветствовать его. После их ухода пришел патриций Анджело Дони с просьбой, чтоб Микеланджело создал для него какое-нибудь произведение, только не из снега. Так как семейство Дони принадлежало к самым богатым в городе, Анджело предложил много золота, но Микеланджело ничего не обещал и скрылся от спесивого Дони. Несколько старух с письмами флорентийских мадонн не были допущены в дом слугами.
      Страшное впечатление произвел приковылявший Полициано. Микеланджело не знал ни латыни, ни греческого, не понимал гекзаметров, которыми сотрясал воздух Полициано, но понял его благословляющий жест, который тот произвел, почти как священник, так как считал себя уже иноком, договорившись о том, чтобы надеть на себя доминиканскую рясу в Сан-Марко. Ибо во всей Флоренции нет мужа более ученого и святого, чем Савонарола, - так заявил Полициано. Фра Джироламо - святой пророк, и Лоренцо Маньифико совершил великое деянье, послушавшись моего настойчивого совета и позвав Савонаролу во Флоренцию, так заявил Полициано. За это потом фра Джироламо благословил умирающего Лоренцо, благословил, и по его совету Лоренцо вверил власть народу, я сам был свидетелем этого, - так заявил Полициано, которого уже ждет одежда доминиканского терциария в Сан-Марко. И теперь он, с глазами, полными слез, благословил Микеланджело за снежную статую, благословил, проблеял стихи, полные торжества, но Микеланджело их не слышал, он убежал, оставив изумленного философа, с его дрожащим благословляющим жестом протянутой руки, стоять посреди комнаты. Правитель Пьер оповестил, что завтра устраивает в честь своего придворного художника Микеланджело домашнее празднество, и прислал ему красивый костюм зеленого шелка. Кларисса Орсини прислала перстень, а Альфонсина Орсини - золотую цепь.
      Потом пришел отец, старый Лодовико Буонарроти, в одежде, какой уже давно не носят, но такого добротного сукна, что она выглядела новой, как с иголочки. Он держался робко, неуверенно, смущенно, - нет, ни в чем уже не чувствовался бывший подеста и член Совета двенадцати. Правители уважают юношу-каменотеса, отказавшегося от хорошей чиновничьей карьеры, - так, может, парень, мы и впрямь напрасно тебя обижали, как все время твердит мама Лукреция, она тоже придет на празднество, так что нельзя тебе болеть и отсутствовать, как ты говоришь, - ну, подумай, что она там без тебя будет делать среди всей этой знати, коли уж нам этого не миновать, понимаешь? И братья тоже придут, не удивляйся, что придут к Медичи, им хочется тобой похвалиться, и Джовансимоне чуть не проповедовал вчера перед соседями, как, мол, они тебя всегда любили и во всем тебе помогали, и знаешь... - тут голос Лодовико вдруг надломился, и старик продолжал уже шепотом... - дядя Франческо тебе дивится и поклон велел передать, - ты можешь себе представить, милый? Передаю тебе поклон от дяди Франческо...
      Ночь, ночь, ночь, снег перестал, морозит. Дьявол мчится в воздухе, гоня перед собой жесткие тучи, которые словно скрежещут, сталкиваясь друг с другом. Одинокая свеча горит в темной комнате, где он сидит, запустив пальцы себе в волосы, прислушиваясь к этому скрежету и раздающимся в воздухе голосам. Боли нет, есть отвращение. Брезгливое отвращение и противный вкус в горле, во рту, в сердце, горечь на языке, сменяющаяся ощущением гнили, словно ты поел падали. Ему противно все, даже его собственное дыхание, собственные руки, собственные мысли. Кровь течет мутно и медленно, словно похоронная процессия, тянущаяся с горы на гору, без передышки. Скрежет ветра, туч, ставней. Ночь. Холодно. Значит, статуя будет жить еще долго. Распустится, растает, только выслушавши весь смех и восторг города. До сих пор возле нее стоит стража, чтобы никто не испортил такую драгоценность. Ночь. Гниль в мозгу и в сердце. Часы поступили на службу к аду. Они пахнут серой, напоены всхлипываниями отверженных, набухли их бессильными слезами. Вот погасла единственная свеча, какая была в горнице. Его затопила волна тьмы. Он сидит не шевелясь. Сердце изголодалось, и надо было нанести ему эту обиду. Теперь оно бьется во тьме. Отвращение стало твердым и укоренилось навсегда. В сердце, в жилах, в мозгу, в печени, в руках, во лбу, в груди. Навсегда останется там, гранитное, несокрушимое, неподатливое, крепкое, как панцирь. Никогда не будет раздроблено и извергнуто. Тьма. Догорающий огонь в очаге разлил последний свет, и выступило, словно вырезанное из тьмы, посиневшее лицо. Потом огонь погас. Микеланджело медленно встал, тяжелыми шагами подошел к постели и бросился на нее, прямо как был, в новой красивой одежде зеленого шелка, с цепочкой на шее, с перстнем на руке. Вслед за его паденьем ночь сразу осела, завалив его тяжкой, непроницаемой тьмой, в которой, вместе с последним лучом света, по красным поленьям растекался остаток модели статуи Данте, с одной рукой на груди, на сердце, а другой протянутой вперед: Данте - в то мгновенье, когда он вышел на свою темную дорогу, одежда в богатых складках, движенье ходьбы, восковая модель, превращающаяся в противную грязно-серую кашу, полную головешек и пепла.
      БЫК, ЗАЧАТЫЙ ОТ СОЛНЕЧНОГО ЛУЧА
      Над Альпами бушевала буря.
      Молнии бороздили свинцовый небосклон, ударяли в гудящие скалы. Тучи с грохотом катились по склонам гор, буря била в отвесные скальные стремнины, наклоняя их. Гром перелетал с одной пламенеющей вершины на другую, как огненный орел, который, нацелившись, вот-вот ринется вниз. И за ним упадет оглушительный каменный обвал. И солнце взметнется в поднявшемся к небу шквале. Почерневшая от столетий пустота бездн и утесов светится лиловым светом. С грохотом выбился из скал высокий столб пламени, волнобой отголосков, бездны ревут.
      Король Карл шагает между герцогом Монпансье и маршалом де Ги. Каждый раз, как молнии расколют стену скал, король, бледный, испуганный, смотрит на своих друзей, лица которых тверды и суровы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48