Кому улыбается океан
ModernLib.Net / Природа и животные / Санин Владимир Маркович / Кому улыбается океан - Чтение
(Весь текст)
ВО МНЕ ПРОСЫПАЕТСЯ МОРСКОЙ ВОЛК
Теперь я часто думаю о том, что одно случайное,вскользь брошенное слово может произвести неслыханноедействие. Оно ворвется в вашу жизнь как ураган, перевернет все вверх дном и бросит вас, как щепку, навстречужитейским приключениям.
Сейчас я расскажу вам, как попал на море.
Разумеется, я мог бы наплести три короба и несколько страниц вдохновенно фантазировать о том, что еще в раннем детстве, начитавшись Майн Рида и Стивенсона, возмечтал стать моряком, что с той поры море являлось мне во снах и прочее. Так вот, ничего подобного не было. Видимо, я рос странным мальчиком, ибо «Морской волчонок» и «Остров сокровищ» — книги, которые я и сейчас охотно перечитываю, — убедили меня в преимуществах именно сухопутного образа жизни. О море я и думать боялся. Волны высотой с дом, акулы и пираты — нет, это меня не устраивало. Особенно акулы — длинные, скользкие, холодные и с острыми зубами. Я решил, что лучше встретиться на суше с тигром, — между нами говоря, я даже пальцем не шевельнул, чтобы приблизить эту встречу.
Так мы — я и море — тридцать шесть лет держались друг от друга на почтительном удалении, без скуки, жалоб и взаимных претензий. Время от времени я смотрел на море в кино: на экране штормило, бросало, било, топило и угрожающе ревело. Я восхищался мужеством моряков и укреплялся в решении никогда не покидать сушу.
Я пишу эти строки и снисходительно смеюсь над собой. Меня утешает только то, что в жизни встречались ослы покрупнее. Теперь-то я знаю, что в каждом человеке дремлет и ждет своего часа морской волк. Люди щелкают на счетах и строгают табуретки, выдергивают зубы и поют на сценах, потеют в кабинетах и возвышаются над кафедрами, не подозревая, что в душе они отчаянные моряки, и лишь случайное стечение обстоятельств не бросило их навстречу девятому валу (которого, кстати, по мнению бывалых моряков, не существует).
Раньше я думал, что человеку доступны четыре высших наслаждения: труд, еда, любовь и книги (в этой классификации спорный момент книги, но желающие могут поставить на их место телевизор или мороженое). И самое жалкое, что может сделать человек, — это сознательно лишить себя хотя бы одного из них. Отец Сергий и Васисуалий Лоханкин попытались было, да ничего хорошего у них не вышло: один зря отрубил себе палец, а другой лишился горячо любимой жены.
Теперь я знаю, что есть пятое, высшее, наслаждение — море.
А случилось это так. В нашем доме живет семья, с которой я дружен. Мы тысячу раз встречались, пили чай с вареньем, играли в шахматы и беседовали на разные умные темы. И вот однажды между третьим и четвертым стаканами чаю жена моего друга Саши Лариса сообщила, что через два месяца она отправляется на море. Я полагал, что она поедет в Ялту — город с самой высокой в мире концентрацией дикарей на квадратный метр пляжа. Но Лариса уточнила, что Ялта пройденный этап. Она уходит в самое настоящее море, на самом настоящем рыболовном судне — ни больше ни меньше. Уходит вместе с экспедицией врачей, которые будут измерять у рыбаков температуру, давление, пульс, просвечивать их лучами и делать им разные уколы.
Все это мне показалось забавным. Я уже давно бродил в поисках темы, бросая вокруг голодные взгляды. Доктор в пенсне, который прикрепляет датчики к пяткам уснувшего после вахты рыбака, — ведь это самая настоящая тема! Нужно с ходу застолбить участок, пока его не перехватили конкуренты. Я заявил Ларисе, что еду с врачами. «В море идут, — сурово возразила она. — Едут только в поезде и в трамвае». Я извинился и заявил, что иду в море. Заявление было тут же внесено в протокол, снабжено датой, подписями и печатью. Теперь отступать было некуда. Я пришел домой и небрежно, между прочим, сказал, что вскоре собираюсь махнуть в океан с рыбаками. Жена отнеслась к моим словам со всей серьезностью. Она кивнула головой и сказала, что мне пришла в голову удачная мысль и не могу ли я, прежде чем махнуть в океан, сбегать за хлебом, потому что магазин скоро закроется.
Ночью мне впервые в жизни снилось море.
Друзья встретили мое заявление бурным, долго не смолкавшим смехом, начальство — тактичными, сдержанными улыбками. А приятель-врач, выслушав меня, взволнованно заходил по комнате.
— Разумеется, — сказал он, — ты, безусловно, пойдешь в океан, к рыбакам, это вопрос решенный. Но не считаешь ли ты, что раньше следует полечиться?
Он неожиданно ударил меня по коленкам ладонью, и я чуть не пробил ногами потолок.
— Вот видишь? — обрадовался он. — Тебе нужен лес!
Я грубо оскорбил этого доброжелательного, хорошего человека и начал ступенька за ступенькой преодолевать косность и рутину. Все умирали от смеха при одной только мысли о том, что я могу уйти в океан. Я бегал, суетился, доказывал и до того надоел начальству, что при виде меня оно запиралось в служебных кабинетах. Наконец я получил «добро» и направление на медицинскую комиссию. Родные и близкие торжествовали: все были твердо уверены, что пройти сквозь строй врачей мне не удастся.
В первом же кабинете меня послали на операцию горла, поскольку неподалеку от голосовых связок оказался какой-то нарост. Я пытался доказать, что еду в командировку к рыбакам не для того, чтобы петь им арии из опер, но доктор был непоколебим. Пришлось выжигать нарост каленым железом. Провалявшись неделю в постели, я пошел к следующему врачу. Это был хирург. Он посоветовал мне вырезать аппендикс и чрезвычайно огорчился, когда я показал ему шрам. Затем он с полчаса изучал мой организм, подыскивая, что бы можно было из меня вырезать.
— По-моему, — с надеждой в голосе говорил он, — вот это утолщение на голени следует удалить.
Я сказал, что оно мне не мешает и поэтому удалять его я не собираюсь.
В жизни я не видел более разочарованного, убитого горем человека, чем этот хирург, когда я невредимым покидал его кабинет. Затем в меня вцепился глазник. С полчаса я торчал около его доски и мычал всякие буквы. На прощанье глазник снабдил меня кучей рецептов, которые я мстительно сунул в ближайшую урну. Остальных врачей я прошел шутя. Все они сочли, что я на редкость здоровый человек, как бы специально созданный природой для покорения морей и океанов.
Тогда борьба со мной пошла по другим направлениям.
— Тебе будет очень скучно без Сашеньки и меня, — предупредила жена. — Очень, очень скучно.
— Значит, я буду еще больше вас любить, — твердил я.
— Тебя будет качать, — убеждал один товарищ, бывалый моряк, который мог часами рассказывать восхищенным слушательницам о своем путешествии на теплоходе «Адмирал Нахимов» от Ялты до Алушты.
— Ну и пусть, — отвечал ему я. — Мне еще в детстве нравилось, когда меня качали.
— Тебя будут разыгрывать! — пугал другой приятель. — Пошлют пилить лапу якоря и посоветуют от качки кушать морской ил. Боцман заставит тебя драить палубу, а кок — чистить картошку!
Возникали и другие препятствия. Выяснилось, что вместе с врачами мне пойти не удастся, так как «Глеб Успенский», который берет их на борт, полностью укомплектован и на меня не хватает спасательных средств. Тогда я попросился на «Красный луч» — тунцеловную базу, промышлявшую в Индийском океане. Но оказалось, что для моей доставки на базу попутное судно должно сделать дополнительный двухдневный переход, который обойдется… Мне назвали сумму, и я понял, что тунцов не увижу.
Наконец вариант был найден. Через неделю в Индийский океан уходит траулер «Канопус», который будет ловить креветок, лангуст, сомов, карасей и прочую живность. Я тут же согласился и пошел получать направление. И последнее препятствие: мне перепутали океаны. Это уже было проще. В каких-нибудь два дня ошибка машинистки, напечатавшей вместо Индийского Тихий, была исправлена, и я выехал в Севастополь.
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
В Камышовой бухте я быстро разыскал свой «Канопус». Он показался мне огромным и симпатичным. Потом, сравнив его с доброй сотней других судов, я снял эпитет «огромный», но симпатичным «Канопус» так и остался. На борту меня встретил белобрысый и вихрастый юноша лет пятнадцати, который надел на себя папину форму с золотыми нашивками на обшлагах. Я дружески потрепал его по плечу и спросил, где могу увидеть его папу или кого-нибудь из начальства. Юноша фыркнул.
— Третий штурман Иванов Владимир Петрович, — отрекомендовался он. — Возраст двадцать два года, рост сто шестьдесят семь сантиметров, женат. Можете называть меня Володей и подняться в отведенную для вас резиденцию.
Я пробормотал извинение и в сопровождении Володи отправился осматривать судно.
— «Канопус» два месяца назад вернулся из Индийского океана и снова отправляется туда же на полгода, — рассказывал он. — Наш траулер типа «Тропик», он приспособлен для плаванья в тропических морях. Жара нам не страшна — в каждой каюте есть кондиционная установка. На палубе тридцать пять — сорок градусов, а в каюте — восемнадцать. Здорово?
Я согласился, что это действительно здорово.
Володя показал мне рулевую и штурманскую рубки, каюты, корму с траловым хозяйством, камбуз, рыбный цех и машинное отделение. И час спустя я убедился в том, что «Канопус» лучший в мире рыболовный траулер, с лучшим в мире экипажем и что мне неслыханно повезло, что я попал именно сюда. Затем к Володе пришла Галя — удивительно миловидное существо с круглыми черными глазами. Супруги взялись за руки и влюбленно зарделись.
— Пробыл два месяца и опять уходит, — прохныкала Галя. — Валерик даже не успел к нему привыкнуть.
— А вот и успел, — возразил Володя. — Он сегодня утром посмотрел на меня, и в его глазах я прочитал: «Ты мой папа!»
— И зачем только я с ним связала свою жизнь? — вздыхала Галя, ставя на стол кастрюльки и пакеты с домашней снедью. — Рыбу, видите ли, он ловит, этот мальчишка! А как жену любит и сына растит? По радио! Даст раз в неделю радиограмму — и ужасно собой доволен. Тоже мне муж называется.
— Но ведь я хороший! — протестовал Володя. — Внимательный, заботливый и красивый.
— Тоже мне красавец! — Галя хмыкнула и дернула мужа за вечно торчащий парусом хохолок. — Худой, белобрысый, смотреть не на что. Кушай, а то ветром за борт сдует!
Я оставил супругов вдвоем — общество, в котором они больше всего нуждались, — и пошел бродить по судну. Группа матросов переносила с причала на корму бочки, ящики и прочий традиционный морской груз. Мы разговорились.
— Только не пишите, пожалуйста, что мы работаем «с неслыханным энтузиазмом», — попросил один.
— «Не щадя своих сил и с огромным трудовым подъемом», — добавил другой.
— И что у нас «мужественные лица», — вставил третий. — А то к нам как-то заскочил на пять минут корреспондент, а потом накатал такое, что стыдно было смотреть друг на друга.
Я тут же поклялся, что для энтузиазма, подъема и лиц буду искать другие эпитеты. Клятва была скреплена рукопожатиями.
Мне хотелось бы представить вам еще несколько новых моих знакомых, имена которых часто будут встречаться на страницах повести.
Капитан-директор «Канопуса» Аркадий Николаевич Шестаков. Интеллигентный, общительный и веселый человек. У него смуглое, надолго запоминающееся лицо: великолепная черная шевелюра, высокий лоб, очень мягкие черные глаза — мягкие только с виду, потому что капитан, как я впоследствии убедился, человек достаточно твердого характера. Два года назад, в возрасте двадцати четырех лет, он стал самым молодым севастопольским капитаном и до сих пор продолжает носить этот почетный титул. Начальство гордится тем, что сделало такой смелый шаг, и это наводит на размышления. Нынче стоит только на крупный пост выдвинуть молодого человека, как все начинают ахать и сбегаются смотреть на это удивительное явление природы. «Смотрите вы, — шепчутся вокруг, — только бриться начал, в сыновья мне годится, а ишь ты, куда забрался!»
Чушь! Двадцать четыре года — золотой возраст для руководителя. Наполеон и Тухачевский в эти годы командовали армиями и делали это так здорово, что битые ими генералы даже про себя не называли их «мальчишками». Добролюбов и Писарев в эти годы формировали общественное мнение, Эйнштейн придумал теорию относительности, а Ленин создал «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Двадцать четыре — это те годы, когда голова битком набита умными идеями, когда энергии и здоровья хватает на двадцать часов работы в сутки, когда хочется дерзать, спорить с авторитетами, бросать камни в стоячее болото и не признавать мудрой старческой осторожности, которая охраняет от ошибок и не дает развить скорость, как ограничитель на моторе новой автомашины.
Первый помощник капитана Александр Евгеньевич Сорокин. Сначала я не думал, что на «Канопусе» он станет одним из самых близких мне людей. Сдержанный, экономный в словах, очень тактичный, он раскрывался постепенно. В свои тридцать пять лет он строен и худощав. Александр Евгеньевич умен и остроумен — качества, не всегда встречающиеся вместе.
Виктор Котельников — судовой врач. Он только что закончил Симферопольский мединститут и с выпускного бала попал на корабль. Он среднего роста, даже чуть ниже, но его плеч и грудной клетки хватило бы на трех врачей. До ухода в море я успел заметить только это, да еще, пожалуй, то, что Виктор весьма привлекательный малый. Поговорить же с ним было делом невозможным, поскольку все свободное от подготовки медпункта время доктор уделял своей Ирише. Я не обижался, сознавая, что в дни расставания даже самая заурядная жена дороже интеллигентного и начитанного собеседника, тем более что Ириша была отнюдь не заурядная: весь рейс доктор тяжело вздыхал, глядя на приколотую к переборке каюты фотографию красавицы жены.
По ходу дела я буду рассказывать вам о ребятах с «Канопуса», которые стали моими друзьями: о старпоме Борисе Павловиче Серенко, о штурманах Георгии Биленко и Володе Иванове, о радистах Саше Ачкинази и Николае Цирлине, о моем соседе по каюте четвертом штурмане Славе Кирсанове, старшем тралмастере Валерии Жигалеве, гидроакустике Геннадии Федоровиче Долженкове и о многих других.
КАК ПРОВОЖАЮТ ПАРОХОДЫ
«Канопус», оседланный, нетерпеливо ржал, содрогаясь и потягиваясь всем телом, а никому не хотелось расставаться. Папы и мамы, тещи и жены, невесты и дети заполнили палубы и каюты траулера — сегодня у «Канопуса» день открытых дверей.
— Сыночки, вы уж присмотрите за моим мальчиком, — просила старая седая мама.
Мальчик, на две головы выше мамы, багровел. А со всех сторон отзывчивые друзья уже предлагали услуги.
— Я, мамаша, прослежу, чтобы он не пил сырой воды!
— А я — чтоб мыл руки перед едой!
— Вы, мамаша, не обращайте на них внимания, несерьезные люди.
Мама доверчиво прислушивалась.
— Главное для рыбака — это внешний вид. Обещаю, что на разделку рыбы ваш сын будет выходить в крахмальной рубашке с галстуком.
А рядом, одни в целом мире среди галдящей толпы, целовались молодожены.
— Ты ее покрепче прижми, покрепче! Чтоб косточки хрустели! Эх, где мои восемнадцать лет!
— А тебе сколько?
— Девятнадцать…
— Папочка, привези мне акулу!
— Обязательно привезу, Юрик.
— Ы-ы! А мне?
— И тебе тоже, Светочка.
— А я не хочу акулу! Я хочу котенка!
— Всем провожающим покинуть борт! Всем провожающим покинуть борт! Всем провожающим…
— Коля, не забудь, ты обещал присылать радиограммы раз в неделю! Даже два… Все, последний раз тебя отпускаю, никакие мне деньги не нужны…
— А кооператив?
— Ну и пусть… Через три года все равно получим, ты мне ну-у-жен…
— Хорошо, Танюша, хорошо, ну, не надо, что ты…
— А я вовсе не пла-а-чу…
— Всех провожающих прошу покинуть борт судна! Всех провожающих прошу…
Но следить за выполнением распоряжения некому. Весь комсостав обнимает жен и целует детей. Надрывается баян, бренчат гитары, рыбаки на полгода прощаются с землей. Вахтенный штурман Володя Иванов уже не приказывает, он просит провожающих покинуть борт, а скоро начнет умолять, потом кричать, снова просить и снова умолять. Ему тяжелее других, он вахтенный, забот у него полон рот, и Володя старается не смотреть на бедную, заброшенную Галочку, которая бесцельно слоняется по судну, принципиально отворачиваясь при встрече от своего невезучего мужа. У всех мужья как мужья, а этот — на тебе, вахтенный!
В каюте капитана из бутылки рвется шампанское.
— Вы уж, наверное, привыкли, Люда? — задаю я безмерно глупый вопрос.
Чернобровая и черноглазая Люда молчалива и грустна.
— К этому привыкнуть невозможно, — отвечает она, обнаруживая древнюю, как человечество, мудрость женщин, провожающих в дальний путь своих мужей. — Свою дочку Аркадий увидел, когда ей было четыре месяца. А к его возвращению она уже будет ходить…
И Люда вспоминает, как два месяца назад папа-капитан словно на крыльях перелетел с «Канопуса» на землю, подхватил на руки дочь и гордо прошествовал с ней до самого дома.
— За тех, кто в море. — Люда поднимает бокал. Минута молчания.
— Ну, будем подавать пример, — вздохнув, говорит капитан. — Пора прощаться.
Я тактично выхожу из каюты. А из динамика разносится голос Володи. Это уже надрыв, вопль души. И все это вдруг понимают. Матрос Николай Антонов поет, аккомпанируя себе на гитаре:
Как кукушке ни куковать, Ей судьбы мне не предсказать, Ты не печалься и не прощайся, А приходи меня встречать… Смеется и плачет аккордеон в руках моториста Георгия Сысоева. Все торопливо прощаются. В этот момент очень важно, чтобы с тобой кто-нибудь прощался. Очень важно знать, что на берегу кто-то будет махать тебе рукой. Это не лирика и не сентиментальное сюсюкание, это огромная душевная потребность.
Мне повезло. «Глеб Успенский», на котором давно должна была уйти в море экспедиция московских врачей, еще стоит здесь, рядом с нами. И меня провожает целая поликлиника: начальник экспедиции Юрий Михайлович Стенько, Лариса, явно довольная, что втравила меня в эту историю, Валерий, Валя, Соня, Полина… «Канопус» отчаливает, а мы кричим друг другу какие-то бессмысленные слова.
Но священный ритуал проводов еще не окончен. Пока «Канопус» разворачивается, провожающие бегут на мол — крайнюю точку севастопольской земли, которую мы еще сможем увидеть. И сначала просто так, а потом в бинокли смотрят рыбаки на своих, узнавая их, волнуясь и посылая им с попутным ветром прощальные приветы.
Да, пароходы провожают совсем не так, как поезда…
ПЕРВЫЕ ДНИ
А сейчас позвольте пригласить вас на экскурсию по «Канопусу».
Прежде всего запасемся исходными данными. Длина — 80 метров, ширина — 13, высота — 7, осадка — 5, водоизмещение около 3 тысяч тонн. Знаю, что по нескольким цифрам представить себе истинные размеры судна нелегкое дело. Могу добавить, что «Канопус» раз в десять больше каравеллы, на которой Колумб отправился открывать Америку, и раз в двадцать пять меньше «Нормандии». Если не все из вас видели каравеллу Колумба и «Нормандию», то поверьте мне на слово, что «Канопус» большое современное судно, каждый квадратный метр которого приспособлен для поисков, добычи и хранения рыбы. Его корма внезапно обрывается, образуя покатый слип, через который трал уходит в море и возвращается обратно. На корме же расположены и мощные лебедки — гигантские катушки с намотанными на них сотнями метров стальных нитей, которые называются ваера.
Под кормой расположен рыбцех. Сюда через люки-ванны поступает на транспортеры рыба. Ее сортируют, укладывают на тележки и загоняют в морозильные камеры, где рыба пять-шесть часов мерзнет. Из камер уже поступает не рыба, а рыбопродукция. Ее запаковывают в ящики, которые укладываются в трюм, где тоже зима. Роль Деда Мороза играет рефрижераторная установка.
Внизу— машинное отделение. Здесь механики и мотористы — духи, как их называют, — пасут 1340 лошадей, подсыпают им в кормушки соляр, поят водой и заботливо смазывают шкуры.
Каюты, в основном двухместные, разбросаны по всем трем палубам. В каюте — стол, два стула, умывальник, вмонтированный в переборку рундук-гардероб и двухъярусные койки. Над каждой койкой — рамочка, а в рамочке фотография жены или любимой девушки, которым матрос, укладываясь спать, проникновенным голосом желает спокойной ночи и, вставая, поздравляет с добрым утром.
Судовой клуб — это столовая команды, где матросы обедают, а когда хочется развлечься — смотрят кино, играют в шахматы, забивают козла и устраивают профсоюзные собрания. Командный состав питается, играет в шахматы и забивает козла в кают-компании, расположенной на верхней палубе. На этой же палубе — рулевая, штурманская и радиорубки.
Теперь вы знаете о «Канопусе» примерно столько, сколько знал я к тому моменту, когда мы подошли к Босфору.
Прошло менее полутора суток, и механики «Канопуса» награждали береговых ремонтников, быть может, недостаточно поэтичными, но чрезвычайно энергичными эпитетами: на первом главном двигателе слетел демпфер, так как в болтах были трещины. К сожалению, я так и не понял, что это такое, хотя старший механик Борис Кононов чуть не поседел, пытаясь втолковать мне сущность аварии. С полчаса я тупо слушал, а потом, чтобы прекратить его мучения, признался, что молоток и гвозди — абсолютный предел моих познаний в области техники. Борис принял холодный душ, успокоился и мягко, увещевающе, как пацану-несмышленышу, пояснил, что поломка демпфера привела к тому, что за сутки наша скорость уменьшится примерно вдвое. Это я понял. В меня тут же закралось ужасное подозрение. Я помчался в штурманскую рубку, где уже чертыхался над картой второй штурман Георгий Биленко, или короче — Пантелеич. Он подтвердил: да, теперь Босфор будем проходить ночью.
Так и случилось. Царьград, который штурмом взял Олег, Византию, разграбленную варварами, Константинополь, захваченный турками, — одним словом, Стамбул я не увидел. Я бы легко мог соврать — попробуй меня проверь! — но воспитание и врожденная правдивость не позволяют мне этого сделать. Я видел лишь мириады огней и слушал комментарии Александра Евгеньевича, побывавшего в Стамбуле. Несколько раз мне удалось различить силуэты автомашин и в окне одного дома — старика, пившего турецкий кофе из чашечки с обломанной ручкой, — и все.
Чтобы вывести корреспондента из шокового состояния, Аркадий Николаевич пригласил меня в рулевую рубку и познакомил с лоцманом, молодым турком в кожаной куртке и с черной шевелюрой, которая встала дыбом, когда я заговорил с ним по-английски. Капитан шепнул мне, что, если я произнесу еще два-три слова по-английски, парня хватит удар, и позвал на помощь переводчика Геннадия Чурсина. Мы с лоцманом тут же нашли общего знакомого — очень интересного писателя-сатирика Азиза Несина. Я сообщил, что книги Несина выходят у нас стотысячными тиражами, и спросил, как относятся к нему в Турции. Лоцман слегка задумался и ответил, что по-разному, в зависимости от политических настроений. На этом наша беседа окончилась, так как Геннадию, видите ли, было некогда (я отомстил ему потом, выиграв десяток партий в пинг-понг).
Когда я утром вышел из каюты, «Канопус» шел по Мраморному морю. По поводу происхождения этого названия лингвисты могут написать хоть сотню ученых трудов, но мне думается, что вода Мраморного моря так же похожа на мрамор, как и на любой другой строительный материал. Вода как вода, море как море. Единственное, что его украшало, — это прелестная девушка, которая приветливо улыбалась мне с борта идущей под французским флагом яхты «ХЕПIА-III». Некоторые самонадеянные члены нашего экипажа пытались оспорить тот факт, что француженка улыбалась именно мне, но я не стал даже тратить силы, чтобы разбить в пух и прах их жалкие доводы. Я знаю истину — и этого мне достаточно. Бедная девушка, как она расстраивалась, глядя, как я уплываю все дальше и дальше. Я смотрел на нее в бинокль и своими глазами видел, как она отвернулась и зевнула — верный признак сильнейшего душевного волнения.
Пока разыгрывалась эта маленькая драма, жизнь на судне продолжала бить ключом. Механики и мотористы работали как черти, устраняя последствия ремонта. Старпом разъяснял матросам их обязанности по водной, пожарной и другим тревогам. Я потребовал, чтобы меня тоже загрузили обязанностями, и после короткой консультации с капитаном Борис Павлович сообщил мне, что в случае тревоги я должен тихо стоять в углу и никому не мешать. Он выразил уверенность, что упорной тренировкой я сумею этого добиться.
В судовой лавке бойко торговал веселый, шумный и упитанный начпрод Гриша Арвеладзе. Гриша очень быстро и на редкость плохо говорит по-русски. Там, где он появлялся, всегда начинался хохот, переходящий в конвульсии, и это существенно помогало Грише сбывать товар. Матросы запасались на весь рейс: брали по двести пачек сигарет, по десятку тюбиков популярного «Поморина» и по сотне бутылок минеральной воды. И только брюки, столь нужные в тропическом рейсе легкие брюки Грише реализовать так и не удалось. Видимо, они были из той самой партии, которую тщетно пытался получить московский магазин «Богатырь» — от 56-го размера и выше.
Витя Котельников, надувшись, сидел в медпункте: к нему никто не заходил. Настроение у врача без практики было удручающим, и я, сжалившись над ним, попросил совершенно не нужную мне таблетку от головной боли. Вы бы только видели, как Витя расцвел! Он на полутора страницах описал во врачебном журнале оказанную мне помощь, прочитал содержательную лекцию о причинах головных болей и в заключение пожелал мне крепкого, крепкого здоровья.
А на баке шла «травля» — так называется на море утонченная беседа на разные темы. Разговором владел боцман Эдуард Михайлович Трусов — человек лет тридцати, с ироническим складом ума и гаснущей прической. Говорил он тихим и бесстрастным голосом опытного рассказчика.
— …прибыли два новичка, свежие, румяные, как сентябрьские яблоки. Для начала я послал их на камбуз и велел продуть два ящика макарон. Захожу — пыхтят, стараются изо всех сил, как стеклодувы. Пыль из макаронов выдувают. Вся команда по очереди побывала на камбузе — вместо художественной самодеятельности. Потом зашел старпом…
— Десять суток без берега, — деловито определил один из слушателей.
— Двадцать, — вздохнул боцман. — А в другой раз поставил одного на бак шваброй туман разгонять. Парень здоровый был, не хуже мельницы работал.
У боцмана темнеют глаза. Я с интересом слушаю, не подозревая, что через два месяца сам стану жертвой его розыгрыша. «Покупать» новичков — занятие любимое и древнее, как мореплавание. Их просят принести ведро пара, зачистить рашпилем шипы осетра и — классический розыгрыш — отпилить лапу якоря. Новичков просят выровнять кнехты, и доверчивые парни старательно лупят намертво закрепленные стальные тумбы, не зная, что на этот спектакль из разных щелей смотрит весь экипаж. Или на стоянке предлагают новичку постоять у руля — чтобы судно случайно не повернулось. И часами, выставленный на всеобщее посмешище, торчит новичок у руля, чрезвычайно гордясь оказанным ему доверием. А пройдет год, и бывший начинающий, а теперь бывалый матрос, все это повторит над другими «телятами», и так — из поколения в поколение.
Весело на баке — здесь не щадят никого. Смеются над капитаном, которого при последнем переходе экватора окунули в чан с водой, сдобренной сажей; вспоминают, как Володю Елисеева, матроса траловой команды, сбила с ног акула, хлестнув хвостом пониже спины; как на «Глебе Успенском» моторист, выйдя из машинного отделения на Божий свет, зажмурился на солнце и вылил на голову старпома ведро мазута и как бедняга три дня обедал в своей каюте — его не пускали в кают-компанию, пока он не отмылся и не остриг волосы.
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ТОМ И О СЕМ
Среди грубых и неотесанных морских животных дельфины считаются интеллигентной прослойкой, этакой аристократией духа. По свидетельству очевидцев, некоторые наиболее образованные дельфины даже разговаривают: просят закурить и желают приятного аппетита. Эти свидетельства— подлинная правда, потому что о них написано в газетах. Скоро мы узнаем, что дельфины играют в шахматы и решают уравнения с тремя неизвестными.
Но те дельфины, которые сопровождали подходивший к Дарданеллам «Канопус», вели себя как мальчишки. Они выпрыгивали из воды, корчили рожи, снова плюхались в море и, что считалось у них особым шиком, ныряли под киль и появлялись с противоположной стороны. Несолидное поведение. Видимо, это были легкомысленные юнцы, которые предпочитали вместо учебы и честного труда болтаться без дела по морю и путаться у проходящих судов под ногами. Я погрозил бездельникам пальцем. И вы думаете, что замечание старшего хоть чуточку их смутило? Как бы не так. Один из них даже задрал хвост и издевательски помотал им в воздухе — факт, свидетельствующий о полном развале воспитательной работы среди молодежи.
Размышляя над этим грустным явлением, я чуть было не прозевал Дарданеллы— точнее, самое узкое место пролива, прославленное в мировой литературе. Несколько тысяч лет назад здесь совершил рекордный заплыв греческий юноша. Приз, который он получил — любовь очаровательной девушки, — так пришелся ему по душе, что с тех пор юноша переплывал пролив каждую ночь: единственный в истории спорта прецедент, когда спортсмену за каждое повторение рекорда вручался один и тот же приз. Не могу припомнить, плавал ли он к возлюбленной до глубокой старости или решил проблему свиданий на другой, более прочной основе. Затем, чуть ли не в наши дни — лет полтораста назад — пролив преодолел Байрон, вызвавший многочисленных подражателей. Среди них наибольшую известность получил Ленский, который
Певцу Гюльнары подражая, Сей Геллеспонт переплывал. Кстати, Дарданеллы, или Геллеспонт, как говорили древние, в самом узком месте, Чанаккале, не достигает и полутора километров — расстояние, которое Галина Прозуменщикова проплывает за полчаса рядовой тренировки. Это просто для сведения, чтобы древние не очень задирали нос.
Впрочем, беру слово обратно. Было от чего древним задирать свои классические греческие носы. Ведь ни один народ в истории человечества не дал такого числа знаменитостей на душу населения. Ликург и Перикл, Пифагор и Софокл, Эзоп и Плутарх, Сократ, Платон, Аристотель, Фидий — от одного перечня гениев голова пухнет. А греческие боги? Да все остальные всевышние им в подметки не годятся! Если Иеговой лишь один раз в жизни овладели человеческие чувства, и то лишь затем, чтобы обмануть невинную девушку Марию и бросить ее без алиментов с ребенком на руках, то Зевс был настоящим человеком, со всеми человеческими слабостями и достоинствами. Он не оставлял своих детей без отца и не бросал их на произвол толпы, а давал им высшее образование, положение на Олимпе, следил за их нравственностью (хотя сам, между нами говоря, был далеко не святой старикан: седина в бороду — бес в ребро).
А Гомер, нищий, неграмотный, слепой? Сейчас он только за одни переиздания «Илиады» и «Одиссеи» мог бы приобрести «Москвич-408» и холодильник «ЗИЛ», а тогда гениальный поэт ходил пешком и обедал куском козьего сыра, запивая его глотком вина. Может быть, от слишком легкого обеда гекзаметры у него получались тяжеловаты. «Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными Эос» — теперь так не пишут. Это и слишком длинно, и слишком общедоступно. Нынешние поэты пишут короткие, рубленые строки, зарабатывая на хлеб себе и десяткам критиков, которые до хрипоты спорят о том, что поэт хотел сказать своей небольшой и смутной вещицей, с атомным котлом в роли главного героя.
А Демосфен — отец ораторского искусства? Он первый поднял простую человеческую речь от болтовни до искусства, и не он виноват, что спустя тысячелетия некоторые его ученики поступают совсем наоборот.
Я сознательно ничего не сказал об Александре Македонском. Полностью солидарен с Чапеком, который полагал, что человек, которому первому пришла в голову идея мирового господства, не заслуживает доброго слова. Чего говорить, наукой массового избиения людей он владел здорово, но для его современников было бы куда лучше, если бы Александр Македонский был не отличным полководцем, а посредственным гончаром.
И еще ничего не сказал я о Геродоте. Я приберег его напоследок — в соответствии с маршрутом «Канопуса». Как вы уже догадались, весь разговор о греках возник потому, что «Канопус» сутки шел по Эгейскому морю, и за сутки я не сомкнул глаз. Шутка ли сказать! По этому морю скитался Одиссей; где-то здесь, на одном из сотен Эгейских островов, он выбил глаз циклопу Полифему; где-то неподалеку, привязанный к мачте, он наслаждался чарующим пением сирен; здесь вел искусную дипломатическую борьбу с волшебницей Цирцеей, проплывал между Сциллой и Харибдой… Впрочем, последнее произошло не здесь, а в Красном море — мне кажется, я точно определил это место. Но об этом потом.
Остров Лесбос, который, по преданию, был населен женщинами, высланными с материка за веселый нрав, «Канопус» миновал ночью. Под утро мы прошли остров Хиос, а днем увидели Икарию и Самос. Так вот, на острове Самос в ссылке жил Геродот, первый историк, оставивший потомству что-то путное. Не помню, почему его сослали, — причины такой немилости иногда остаются неясными. Однако будем надеяться, что Геродот не совершил ничего предосудительного, что помешало бы нам с ним раскланиваться.
Вода в Эгейском море ультрамариновая. Я не совсем ясно представляю себе этот термин, но мне так сказали, и я честно записал это слово. Было очень жарко, и по «Канопусу» прокатились слухи, что капитан сейчас разрешит купаться. Я люблю купаться, но перспектива окунуться в море, когда до ближайшего берега сорок миль, а до дна — более тысячи метров, не вызвала у меня никакого энтузиазма. Душ — другое дело.
Он, быть может, менее экзотичен, но в нем, по крайней мере, не водятся акулы. Б-р-р! Мне рассказывали, что доктор, бывший на «Канопусе» в прошлом рейсе, страстно любил подводную охоту. Он долго унижался перед капитаном, умоляя разрешить ему поохотиться. Наконец Аркадий Николаевич сдался, и доктор, достав акваланг, ласты и ружье, вприпляску побежал на корму — прыгать в море. И надо же было так случиться, что в это время как раз поднимали трал. Доктор взглянул — и изменился в лице: в трале яростно извивалась пятиметровая акула. Любитель подводной охоты величественно удалился, сопровождаемый сочувственными, идущими от сердца восклицаниями матросов. Мстительный капитан приказал разыскать доктора и напомнить, что ему разрешена подводная охота, но тот предупредительно заперся в своей каюте. Там он и просидел до вечера, поглощая пирамидон и никак не реагируя на призывы по трансляции: «Судовому врачу — купаться! Судовому врачу подготовиться к спуску в море!»
К моему удовольствию, слухи о купанье не подтвердились: было лишь проведено учебное занятие на тему «Человек за бортом». В море спустили бот, и минут двадцать на нем покатались.
Между тем Эгейское море перешло в Средиземное — за несколько дней четвертое море на моем лицевом счету. Границы между морями я не заметил — рыбы путешествуют без виз. А сутки спустя, делая свои законные десять узлов, «Канопус» без всяких происшествий подошел к берегам Египта.
ПО СУЭЦКОМУ КАНАЛУ
За несколько миль до Порт-Саида «Канопус» застопорил свои машины. Вокруг, насколько хватал глаз, в ожидании лоцманов на легкой волне покачивались суда — от небольших и задиристых вроде нашего до солидных и респектабельных танкеров. Лоцманов развозил по кораблям юркий катер. Нам достался седовласый, очень серьезный лоцман в потрясающе выглаженном белом костюме. Он как равному пожал руку капитану, легким кивком головы отделался от остальных и величественно прошествовал в рулевую рубку. Часом спустя мы отдали якорь на рейде у Порт-Саида.
Описывать город таким, каким он выглядит в бинокль, — довольно неблагодарная миссия. Разрушенных зданий я не заметил, что говорит, пожалуй, не столько о плохом зрении, сколько о быстроте, с которой были залечены раны войны. Вдоль набережной расположились всевозможные консульства, представительства, мастерские и прочие сооружения, стены и крыши которых на все голоса убеждают пить кока-колу и передвигаться только при посредстве авиакомпаний.
«Канопус» немедленно окружила стая лодочников, предлагавших арбузы, коньяк, резных верблюдов и надувных крокодилов. Сильная конкуренция делала лодочников изобретательными. Один из них, бойкий парень лет двадцати, рекламировал свой товар, выкрикивая: «Харашо, черт мина паберы!» Другой торговец делал круги, сообщая матросам, что его зовут Ахмет. Вскоре он убедился, что для реализации товаров этого аргумента недостаточно, и без особых сожалений удалился. Для внесения элемента порядка в торговлю к нам на борт поднялся пожилой полицейский, но ему быстро наскучило бороться с частным сектором, и он удалился в кают-компанию пить холодный компот. Но вот из канала показался караван, уступая нам дорогу. Здесь были американские, французские, английские, норвежские, греческие и в основном либерийские транспорты и танкеры, насосавшиеся нефти в Персидском заливе. Для меня было совершенно неожиданным узнать, что крохотная Либерия ухитрилась стать одной из ведущих судоходных держав мира. Оказывается, под флагом страны, где имеется лишь несколько кирпичных, пивоваренных и ремонтных предприятий, бороздит моря флот общим тоннажем 12 миллионов тонн! Но мне объяснили, что Либерия имеет на эти суда такое же право собственности, как на солнечное затмение: просто в стране более низкие, — чем в других государствах, налоги на суда и посему плавать под либерийским флагом значительно дешевле.
Между тем наш караван, сколоченный из нескольких десятков судов, вошел в Суэцкий канал. Меня поразили его размеры. Было даже как-то обидно, что шириной легендарный Суэцкий канал не превосходит речушки, которую мальчишки запросто переплывают туда и обратно и через которую швыряются друг в друга огрызками яблок. Зато в длину канал вытянулся на 160 километров — цифра, внушающая уважение. Канал напоминает обычную речку еще и потому, что на нем нет шлюзов. Об этом позаботилась природа: местность здесь равнинная, а Средиземное море расположено на 25 сантиметров выше Красного. И этих жалких сантиметров оказалось достаточным, чтобы вода по каналу пошла самотеком.
Суда нашего каравана шли одно за другим, строго соблюдая дистанцию, как солдаты на параде. По обеим сторонам канала сидели рыболовы, уставившись в поплавки остекленевшим взором. На нас они внимания не обращали — мало ли кораблей здесь шляется, только рыбу отпугивают. Таких унылых, безнадежных рыболовов я видел лишь на Москве-реке, где последнюю рыбу поймали года два назад (ее случайно уронил в реку повар ресторана «Поплавок» у Центрального парка культуры).
Вдоль канала тянется шоссейная дорога, и по движению на ней мы догадались о своей удручающей скорости: нас обогнал даже старый, видавший виды ишак. Ничего не поделаешь, правила есть правила: передвигаться по каналу можно только со скоростью семь с половиной миль в час.
Берега Суэцкого канала производят большое впечатление своими контрастами. Слева — безлюдная песчаная пустыня, справа — сплошной оазис: жилые дома, финиковые пальмы, арабы в белых одеждах и мальчишки, гоняющие мячи — от тряпичных до кожаных, в зависимости от благосостояния пап.
Очень красива Исмаилия — вдруг возникающий город с пышными дворцами, парками и роскошным пляжем, который экипажи всех проходящих по каналу судов долго и мечтательно изучают через бинокли.
Отсюда к Нилу тянется пресноводный канал, чем и объясняется появление цветущего оазиса посреди Аравийской пустыни.
Когда-то, в далекие, доисторические времена, в исмаильских особняках жили бывшие хозяева канала. Жили неплохо — канал, на который приходится пятнадцать процентов мировых океанских перевозок, не огорчал акционеров. Им очень, очень не хотелось менять субтропический климат Исмаилии на лондонские туманы и бензинный угар парижских улиц. Когда энергичный француз Лессепс прорыл канал — разумеется, с помощью сотен тысяч египтян, — он вряд ли думал о том, что сто лет спустя европейцы станут здесь просто гостями, которые за проход по каналу будут не получать, а, наоборот, — платить. Справедливость в конце концов торжествует, хотя ее дорога к торжеству усеяна не одними розами, точнее — главным образом не розами.
К вечеру, пройдя канал за одиннадцать часов, «Канопус» подошел к Суэцу, радостно приветствуемый с набережной… на чистом русском языке. Было очень приятно встретить соотечественников — ощущение, которого не испытаешь на улицах Москвы, где соотечественники попадаются на каждом шагу. В Суэце, крупном промышленном центре Египта, живет и работает много советских специалистов, приехавших сюда с женами и детишками, и все они обязательно приходят в гости к советским морякам, потому что очень важно знать, какая в Ростове погода, уродились ли арбузы на Волге и почему «Спартак» проигрывает игру за игрой.
На следующий день они пришли на «Канопус», поговорили по душам и посмотрели самый свежий из имевшихся на судне кинофильмов — «Похождения Насреддина». Но мне на этой встрече побывать не довелось: слишком велик был соблазн совершить одну из самых интересных экскурсий в моей жизни. Об этом я и расскажу.
СВИДАНИЕ С ВЕЧНОСТЬЮ
Несмотря на то, что Красное море, в котором сейчас переваливается с боку на бок «Канопус», встретило нас изнуряющей жарой, судовой врач Виктор Котельников может засвидетельствовать, что я нахожусь в здравом уме и отвечаю, следовательно, за свои слова. Я привлекаю в свидетели доктора потому, что признание, которое собираюсь сделать, может показаться вам несколько странным. Дело в том, что я теперь люблю акул. Более того, я испытываю к ним сентиментальное чувство нежности. Ибо только благодаря акулам мне удалось побывать в Каире и нанести визит пирамидам.
В плане по ассортименту, который «Канопус» имел в прошлом рейсе, акулы не значились, но, видимо, план доведен был до них с опозданием, и акулы, ничего не подозревая, лезли чуть ли не в каждый трал, чтобы по-дружески побеседовать с попавшей туда рыбой. Когда трал вытаскивали на корму, они спохватывались и начинали доказывать, что они здесь так, из чистого любопытства, рады, мол, познакомиться, примите уверения и давайте расстанемся друзьями. Но капитан Аркадий Николаевич Шестаков на ходу внес в план коррективы, и акулы попали в холодильную камеру.
Вообще говоря, акула — вкусная рыба, если уметь ее приготовить. Вспомните Хемингуэя и его Старика. Акулье мясо высоко ценится, и его охотно покупают. Возвращаясь в мае нынешнего года на Родину, «Канопус» большую часть акул оставил в Египте, а тонн двадцать привез домой: нужно ведь когда-нибудь распробовать этот деликатес. После короткого, но тяжелого объяснения с начальством Аркадий Николаевич вновь погрузил акул на судно и повез их обратно.
Благодаря именно этому обстоятельству «Канопус» сутки пробыл в Суэце. И вот мы, группа членов экипажа, сидим в кабинете мистера Мунира, начальника агентства, пьем кока-колу и ожидаем машину. На столе мистера Мунира три гипсовые обезьянки, застывшие в странных позах. «Ничего не слышу, ничего не вижу, ничего не говорю», — расшифровал мистер Мунир и тут же со вздохом добавил: — Если бы я следовал этому примеру, то не имел бы неприятностей». Мы подумали о том, что мудрую точку зрения мистера Мунира, безусловно, разделило бы немало обладателей служебных кабинетов, и вместе с Игорем, переводчиком советского торгпредства, уселись в любезно предоставленный нам «шевроле». Шофер Парис, смуглый молодой человек с кинематографическими усиками, дал газ, и машина, проскочив минут за двадцать Суэц, вырвалась на Каирскую автостраду.
В этот день я понял, что до сих пор у меня было удивительно наивное представление о жаре. Московская жара с ее максимальными тридцатью градусами и с киосками «Мороженое» на каждом шагу здесь, на автостраде, разрезающей Аравийскую пустыню, вызвала бы элементарный озноб с простудой и насморком. Несмотря на то, что машина мчалась со скоростью 90 километров в час, зной проник во все поры наших организмов, а когда Парис остановился у небольшого мотеля для заправки, мне показалось, что я начинаю плавиться. Было два часа дня и не меньше двухсот градусов в тени — я уверенно называю эту цифру и готов защищать ее до последнего вздоха. Даже привычные к жаре египтяне, служащие мотеля, старались держаться в тени — в Египте этому правилу следуют не только скромные люди. Дожди в этом районе бывают не чаще, чем снежные бури в Сухуми, и местное солнце жарит, потеряв стыд и совесть. Поэтому даже самые жароустойчивые египтяне относятся к нему с прохладцей. Это находит свое выражение в неожиданных для нашего уха изысканных сравнениях. Египтянин не скажет своей любимой: «Ты мое солнышко!» Упаси Бог! Любимая может подумать, что она доставляет своему избраннику сплошные неприятности. Поэтому у местных Ромео принято делать Джульеттам следующее заявление: «Ты моя лунушка!» И это заявление принимается благосклонно. Луна — это благородно, красиво и поэтично. Она напоминает о самом приятном прохладном времени суток. Об этом нам рассказал Парис, имя которого, между прочим, в переводе означает «красивый». Наш водитель — тезка гомеровского героя, из-за пылкости которого разгорелась Троянская война, и мы решили, что об этих лирических подробностях он рассказал с полным знанием дела.
Мы мчались по автостраде, раскланиваясь по дороге со старыми знакомыми — «Волгами», «Москвичами» и «МАЗами», которые здесь неплохо акклиматизировались. Вдоль автострады сооружается линия высоковольтных передач, и рядом с ажурными стальными вышками можно увидеть тракторы и бульдозеры, свидетельство о рождении которых написано на русском языке.
Аравийская пустыня, как и всякая пустыня, однообразна, скучна и неприглядна. И флора и фауна здесь несимпатичные: какие-то колючки и кустарники, змеи, шакалы да гиены, которых нам довелось увидеть, когда мы вечером возвращались обратно. Но кое-где пустыня начинает оживать: в нее приходит техника. Но ее еще мало, и она кажется случайной среди застывших в недобром молчании песков.
Полтора часа спустя мы въехали в пригород Каира. Жители Каира, как легко догадаться, убеждены, что их город красивейший на земле. Они, безусловно, правы, точно так же, как жители Парижа, Лондона, Ленинграда, Киева и всех остальных городов на свете, ибо нет такого человека, который не считал бы, что именно его город лучшее украшение земного шара. Но Каир действительно красив. Точнее — очень своеобразен. Наверное, нет такого второго города, в котором бы так причудливо переплетались седая древность и ультрамодерн. Рядом с многоквартирными стандартными корпусами и сотнями изящных особняков, каждый из которых построен по индивидуальному проекту, вдруг возникают мечети, кладбища, крепостные стены, которые были древними в период крещения Руси. Это сначала производит такое впечатление, словно ты оказался в киногородке, где по прихоти режиссера сооружены живописные древности из картона и папье-маше. Но такое впечатление мимолетно, и оно быстро исчезает. Древности настоящие, без подделок: крепость Саладина и мечеть Мухаммеда Али — такая же принадлежность каирского пейзажа, как Тауэр — лондонского, или знаменитая лестница — одесского.
Крепость Саладина, точнее — ее развалины, стали отправным пунктом нашего каирского турне. Вальтер Скотт полагал, что Саладин был наиболее симпатичным малым из всех врагов крестоносцев, который рубил головы неверным из самых чистых и благородных побуждений. Лично я думаю, что десятки тысяч крестоносцев, подвергнутых этой процедуре, были о Саладине другого мнения. Однако имя его приводило в трепет освободителей Гроба Господня, и даже Ричард Львиное Сердце, краса и гордость христианского рыцарства, вынужден был показать Саладину свою закованную в латы спину.
Крестовые походы — одна из величайших глупостей, позорящих богатую ими историю человечества. Ничтожные остатки битых крестоносцев возвратились домой с ощипанными перьями, но зато, как с восторгом пишут историки, привезли в Европу перец и лавровый лист. Сотни тысяч людей с благословения чудовищно невежественных попов шли черт знает куда сражаться за то, чтобы их потомки обжигали свои пасти восточным перцем и брезгливо выбрасывали из тарелок с супом лавровый лист. Согласитесь, что глупее ничего придумать невозможно.
Мы ходили по крепости, беседуя на эту тему. В нескольких киосках продавались сувениры: открытки, брелоки, статуэтки и всякие безделушки с изображением Нефертити. Фараон Эхнатон был передовой человек своего времени, но в историю он вошел — еще одна несправедливость — лишь как муж Нефертити. Она действительно была красивой женщиной, если только ваятель Тутмес из верноподданнейших побуждений не преувеличил ее достоинства, что нам с вами, впрочем, безразлично. Наоборот, я бы ни за что не простил Тутмесу, если бы он наделил Нефертити крючковатым носом. Разумеется, приукрасив Нефертити, Тутмес в нашем понимании стал бы лакировщиком действительности, но давайте проявим великодушие. Моисей, как и всякий мыслитель, наверняка не был таким могучим старцем, каким его изобразил Микеланджело, но вряд ли мы горячо благодарили бы скульптора, если бы он сделал Моисея согбенным и тощим старичком в очках. Однако вернемся к нашим баранам, как советовал в таких случаях Рабле. Надев на ноги полотняные мешочки, мы зашли в мечеть Мухаммеда Али. Размеры этого гигантского храма таковы, что в нем запросто могут тренироваться две футбольные команды. Разумеется, подобные вольности в мечети недопустимы, и посетителям разрешается лишь любоваться очень красивой отделкой помещения, его планировкой, гигантскими люстрами и воздвигнутым на десятиметровой высоте троном Мухаммеда Али, откуда владыка вершил свой скорый и правый суд. Акустике этой мечети может позавидовать любой концертный зал. Здесь даже самые безголосые певцы, которых пресса изящно называет «шептуны», могли бы выступать без микрофона.
Из крепости открывается превосходный вид на Каир: трехмиллионный город весь как на ладони. Наш гидроакустик Геннадий Федорович Долженков тут же вытащил кинокамеру и с ходу выпустил в Божий свет полкилометра пленки. На ней отображен весь Каир, и желающие могут ее просмотреть, если у Геннадия Федоровича найдется свободное время. Должен, однако, признаться, что я не столько смотрел на город, сколько на его окраину — Гизу. Налево, вдали — ручка дрожит в руке, не то от качки, не то от благоговейного волнения — высились пирамиды. Те самые. Мы взглянули друг на друга алчными глазами и, как по команде, пошли к машине. Тщетно Геннадий Федорович кричал, что он еще не успел отстрелять остатки пленки, что пропадут для потомства уникальные кадры, — капитан был неумолим. Мы увидели пирамиды — и этим сказано все. Если бы даже на нашем пути сейчас раздавал автографы Папа Римский, мы попросили бы его святейшество не устраивать пробки и промчались мимо — к пирамидам. Парис учитывал наше состояние и гнал машину на предельно допустимой скорости. Тридцать томительных минут — и взмыленный «шевроле», последний раз цокнув копытом, остановился у пирамиды Хеопса.
Передать впечатление, которое производят пирамиды, невозможно. То есть можно привести статистические данные о высоте, весе плит и числе рабов, воздвигавших это чудо, сдобрить цифры восторженными эпитетами и метафорами, но все это будет не то. Пирамиду нужно видеть живьем, в натуре. На фотографии пирамида, как и луна, например, теряет не только грандиозность, масштабы, но и не дает ощущения вечности. А это и есть главное: ощущение того, что ты соприкоснулся с вечностью.
Наш «Канопус» уже давно идет по Красному морю, а я часами сижу и пытаюсь понять, что же в пирамидах есть такое-этакое, создающее ощущение первозданности? Существуют они пустяк — четыре с половиной тысячи лет: любая глыба гранита может презрительно сказать, что у пирамиды молоко на губах не обсохло. А между тем именно в пирамиде, а не в самой древней глыбе гранита есть то, что роднит ее со звездным небом, с беспредельным океаном, с ощетинившимися в небо пиками Памира. И когда смотришь на пирамиду, вдруг возникает ощущение ее совершенной простоты и законченности. Может быть, в этом тайна вечности — в совершенной простоте? В пирамиду нельзя внести коррективы, как нельзя усовершенствовать мозаику звезд и отредактировать океан. Я не знаток архитектуры, но мне кажется, я понял, почему пирамида — это навсегда, а собор Парижской Богоматери — на тысячу лет. Наверное, по той же причине, по какой из жизни человечества уходят даже самые известные писатели прошлого, а азбука остается. Все преходяще, кроме азбуки. Так вот, пирамида — это азбука. Она — первооснова.
Но все эти размышления начались позже. А тогда, секунду спустя после остановки машины, мы уже мчались к пирамиде Хеопса, чтобы прикоснуться к ее священным плитам. Сделав это и малость успокоившись, мы задрали ввысь головы и с немалым удивлением отметили, что пирамида основательно поизносилась. Ее известняковые плиты выщерблены, словно по ним прошлись отбойным молотком. Когда-то гладко отшлифованные, они теперь выглядят как гигантские ступени лестницы для великанов. Кроме того, у пирамиды Хеопса нет верхушки. То ли у фараона Хеопса не хватило терпения, то ли схалтурили снабженцы Главпирамидстроя, но факт остается фактом — верхушки нет. Некоторые ученые полагают, что она сначала была, а потом исчезла — кто-то стащил безлунной ночью.
Кстати, без верхушки пирамида стала ниже на 9 метров: теперь ее высота всего 137 метров. Узнав об этом, я решил, что имею шансы на нее вскарабкаться. Товарищи снабдили меня превосходными советами, из которых особенно запомнился один: падать на правый бок, и я полез. Но из-за сильнейшей жары, когда до верхушки оставалось каких-нибудь 130 метров, пришлось вернуться назад. Теперь я понимаю чувства альпинистов, которым не дается последняя сотня метров. Она самая трудная.
Однако мои усилия были вознаграждены: под одной плитой я подобрал три осколка. Я готов выслушать любое число шуток по поводу происхождения этих камней. Уж я-то знаю, что они подлинные, и мой сын Саша мне поверит. Он знает, что его папа искажает истину в исключительных случаях, и только в интересах юмора и сатиры.
История не сохранила имени гениального архитектора, проектировавшего пирамиду, но зато каждый школьник назубок знает, кто такой Хеопс. Впрочем, а разве нам известно, кто изобрел колесо, бумагу, календарь, компас, кирпич? Патентные бюро в те времена работали из рук вон плохо, а летописцы древних монархов больше писали об их божественном происхождении от крокодила или коровы, чем о действительно важных для истории вещах. Но наши сведения о том же Хеопсе настолько скудны, что ученый мир приходит в смятение, когда вновь найденная табличка неопровержимо доказывает, что его величество имел в пасти запломбированный зуб, а в детстве переболел коклюшем. Что ж, когда мучает жажда, приходится пить даже болотную воду.
Фараон Хеопс был черствый и жестокий человек, с непомерно раздутой манией величия. И поэтому мы не отказали себе в удовольствии осмотреть его могилу, точнее — нишу, в которой когда-то покоилось августейшее тело. На высоте четырех-пяти метров находится широкая дыра. Мы пролезли в нее и, согнувшись в три погибели, стали карабкаться по лестнице, вроде той, которую строители используют для подноса кирпичей и раствора. В пирамиде было душно — Хеопс позаботился только о своих удобствах. Наконец мы забрались в помещение размером с гостиничный номер на четыре койко-места. Здесь возвышалась гранитная ниша, внутри которой, озаренный лампами дневного света, величественно возлежал окурок. Самого Хеопса в нише не было, да он был и не нужен. И вообще, усыпальница фараона кажется лишней в пирамиде. Затратить количество физического труда, равного которому не знала история, только для того, чтобы поместить в нишу бренные останки фараона, — эта нелепость не укладывается в рационально мыслящем мозгу современного человека. В отличие от самой пирамиды, перед которой хочется снять шляпу и благоговейно молчать, ниша Хеопса производит легкомысленное впечатление. Даже внушительного профессорского вида толстяк француз в золотых очках, который после подъема минут десять не мог разогнуться и тихо стонал, и тот отпустил по адресу Хеопса какую-то шутку, вызвавшую единодушное и весьма шумное одобрение группы его соотечественников. «От великого до смешного один шаг», — как сказал когда-то Наполеон Бонапарт. Безусловно, он имел в виду Хеопса и его коллегу Хефрена, хотя некоторые историки полагают, что знаменитый афоризм Наполеона был высказан в порядке самокритики. В свое время Наполеон, томимый любознательностью, посетил пирамиды вместе с группой экскурсантов, одетых в экзотическую униформу и с ружьями вместо тросточек. Пирамиды произвели на полководца настолько сильное впечатление, что он решил их, а заодно и Египет, присоединить к Франции. Турки, которые тоже очень любили пирамиды, а заодно и Египет, сначала возражали, но в последовавшей дружеской дискуссии Наполеон привел такие веские аргументы, что турки вынуждены были согласиться. Затем в пирамиды, а заодно и в Египет, влюбились англичане, потом снова французы, снова англичане… Это продолжалось до тех пор, пока в Египет основательно не влюбились сами египтяне. Так и закончилась эта лирическая история.
Однако вернемся к Хеопсу. Через его усыпальницу проходят целые стада туристов, многие из которых считают, что их имена должны быть увековечены рядом с именем легендарного фараона. На стене расписалась даже Ева, хотя знатоки Библии полагают, что это не та самая Ева, поскольку первая супружеская пара была неграмотна. В 1841 году гробницу удостоил своим посещением некий Файджой, а через какое-то время — Джепал. Год, который он выцарапал под своим именем, нам разобрать не удалось. Если кому-либо из вас это кажется существенно важным, попробуйте уточнить сами: подпись Джепала находится в левом углу, метра полтора от пола, над двумя окурками сигарет «Кэмел».
Сфотографировавшись у входа в пирамиду и сделав себя тем самым достоянием истории, мы отправились к Хефрену. По дороге нас перехватили два таинственных незнакомца и предложили — разумеется, не бескорыстно — показать мумию. Мы согласились и тут же пожалели об этом. Нас волоком протащили в затхлое подземелье, где во весь рост не могла бы стать даже кошка, зажгли свечу и предложили заглянуть в узкую щелку. Мы по очереди заглянули и пришли к выводу, что в нише находится дюжина костей явно собачьего происхождения. Проводники сначала отрицали этот очевидный факт, но потом под тяжестью улик честно признались в обмане, что соответственно отразилось на их гонораре.
Погладив по бокам пирамиду Хефрена, которая от Хеопса отличается лишь несколько меньшими размерами и целой верхушкой, мы вдруг спохватились, что уже семь часов вечера — время, когда посетителей удаляют, чтобы с наступлением темноты они могли любоваться пирамидами лишь издали, но зато за особую плату. И тут нам одновременно явилась мысль, от которой кровь заледенела в жилах: Сфинкс! Мы не успели посмотреть Сфинкса! А беспощадные сторожа ловили экскурсантов поодиночке и целыми группами. Мы ласково улыбались, кланялись и лепетали что-то насчет того, что ночью выходим в море, — куда там!
Нас выставляли за ограду. И здесь нашему переводчику Игорю пришла в голову светлая идея. Указывая на нас, в немом отчаянье вытирающих вспотевшие лбы, он сказал:
— Это советские моряки! Советские, понимаете?
К Сфинксу нас провожали, как высочайших особ. Сторож открыл металлическую решетку, ввел нас и представил знаменитому льву с человеческим лицом. Сфинкс был огромен и молчалив. Он загадочно улыбался, и эта улыбка, как и улыбка Джоконды, — вечная загадка и неисчерпаемая тема для диссертаций на соискание ученой степени. Сфинксу, как и древнегреческим оракулам, любили задавать вопросы, с ним советовались и весьма считались с его мнением. Бернард Шоу утверждает, что именно здесь Цезарь впервые встретил Клеопатру, тогда еще шестнадцатилетнюю девочку. Она спрашивала у Сфинкса, как ей избавиться от своего десятилетнего мужа Птолемея, и Сфинкс, видимо, дал ей соответствующие указания: Клеопатра весьма быстро овдовела, после чего развернулась вовсю. Для начала она вскружила лысую голову Цезаря, потом свела с пути истинного Марка Антония, растворила в уксусе и выпила дорогую жемчужину, выучила полдюжины иностранных языков и покончила с собой, разозлив любимую кобру. Клеопатра была образованной женщиной, но мне кажется, что мужчины любили ее не только за эрудицию. Ее изящный носик прославлен в истории не меньше, чем отбитый каким-то прохвостом-завоевателем чуть ли не двухметровый нос Сфинкса.
Кстати, воспользовавшись ситуацией, мы задали Сфинксу несколько вопросов, на которые не получили ответа: видимо, у старика с возрастом начинает портиться характер. Когда с ним фотографировались, он ехидно усмехнулся, но значение этой усмешки, увы, мы поняли слишком поздно: с объектива забыли снять крышку.
На прощанье один из сторожей подарил мне на память алебастровую статуэтку, безусловно, очень древнюю. Правда, мои товарищи, уцепившись за то, что статуэтка сырая, доказывали, что она сделана два-три часа назад, но в них просто говорила зависть.
Два часа спустя, преодолев четыре с половиной тысячи лет, мы были на борту нашего «Канопуса». Впереди — Красное море. Прощайте, пирамиды, прощай, Сфинкс! Увижу ли я вас когда-нибудь?
В КPACHOM MOPЕ
В половине седьмого утра я поднялся на пеленгаторную палубу — делать зарядку. Анатолий Зинченко был уже на месте. Поначалу только он и я делали зарядку, поддерживая свою спортивную форму. В этом отношении мы здорово напоминали друг друга, хотя было бы натяжкой сказать, что мы вообще похожи как две капли воды. Опытный глаз мог определить, что Зинченко, быть может, выше и плотнее. Мой вес 67 килограммов при росте 170 сантиметров, а Зинченко имеет 110 килограммов и рост 2 метра. Анатолий чемпион флота по боксу в тяжелом весе, но и я, между нами говоря, не лыком шит. В свое время — ого!
Стоило мне, бывало, лишь подойти к рингу, как участники соревнований и судьи начинали перешептываться: «Что это за тип сюда затесался? Безбилетник, наверное».
Обычно мы с Анатолием проводили двадцатиминутную разминку — бегали, прыгали, приседали, размахивали гантелями и по очереди баловались двухпудовой гирей (свою очередь я всегда уступал Зинченко). Но в это утро разминка не получалась. Воздух был настолько сырой, что наверняка удовлетворил бы даже рыбу: дышать было трудно и противно.
Красное море — самое теплое и соленое в мире, с невероятной даже для тропиков влажностью воздуха. Красным, по распространенному мнению, оно называется из-за водорослей, которые принимают красный оттенок — багровеют от жары, наверное. Море это древнее — оно существовало еще в то время, когда Господь Бог диктовал Моисею Ветхий Завет. Тогда Иегова совершил чудо: по ходатайству Моисея море расступилось и евреи из Египта прошли по морю, яко посуху, даже не надев галоши. Многочисленные исследователи чуда не раз предпринимали попытки разыскать эту дорогу, но, увы, безуспешно — из-за непростительной оплошности Всевышнего, который забыл указать координаты. Видимо, уже тогда у старика начинался склероз.
Жизнь на «Канопусе» протекала спокойно. Но в этом спокойствии чувствовалось хорошо скрываемое внутреннее напряжение. Еще несколько суток, и мы придем на промысел. Что нас ждет? Будет ли рыба? Как поведут себя механизмы? Уже сейчас было ясно, что некоторые из них в береговых мастерских отремонтированы халтурно, и ремонтный механик Владимир Гурьянович Полянский появлялся в кают-компании озабоченный и молчаливый.
А вообще-то рыбаки умеют и любят поговорить. Я не знаю другой такой профессии, дающей столько тем для разговора, ибо даже в самый спокойный, самый заурядный день море навевает тысячу ассоциаций. Каждый рыбак за свою жизнь не один раз прошел огонь, и воду, и медные трубы, и обо всем этом он хочет рассказать. Оказаться один на один с самим собой — тяжелое испытание для человека везде, но на море — это стократ тяжелее. Все моряки мира преклоняются перед подвигом Алена Бомбара, оказавшегося «за бортом по своей воле», и все горячо ему сочувствовали: как Бомбару, наверное, хотелось поговорить хоть с одной живой душой, даже самой глупой и вздорной, чтобы знать, что тебя слушают человеческие уши, а не рыбы. На море нужно много говорить потому, что разговор — а на море это почти всегда веселая «травля» — отвлекает от мыслей о земле, мыслей, часто навязчивых и тяжелых. Наверное, поэтому среди рыбаков чаще, чем среди людей других профессий, встречаются превосходные рассказчики — люди с высокого качества юмором. И потому, наверное, на море так любят подшучивать друг над другом, без взаимных обид и камней за пазухой. Здесь обижаться на шутку нельзя — окончательно засмеют. Юмор вообще великолепная защита от неприятностей всякого рода: он помогает отвлечься и забыться куда лучше водки, перед которой у него есть безусловное преимущество: если спиртных напитков рыбаку разрешено взять в рейс не более двух бутылок, то юмора — сколько унесешь на своих плечах.
К этой теме я еще буду возвращаться не раз, а сейчас продолжу о Красном море. Все каюты на «Канопусе» радиофицированы, и объявления вахтенного штурмана прослушиваются в обязательном порядке. Самое неприятное из них, как легко догадаться: «Доброе утро, товарищи! Команде — подъем!» Но в это утро Слава Кирсанов изменил обычаю.
— Товарищи! Проходим тропик Рака! — разнеслось по трансляции в семь утра. — Желающие могут выйти на бак, чтобы полюбоваться этим превосходным зрелищем!
Это объявление подняло экипаж куда быстрее, чем опостылевшее «Команде — подъем!». Один новичок, который просил потом не разглашать его имя, выбежал на бак с фотоаппаратом. При виде «ФЭДа» все сразу посерьезнели. Это уже было событие.
— Во-он, видишь столб стоит, белый с красным? — втолковывал новичку второй штурман Пантелеич. — А на столбе рак. Это и есть тропик Рака.
— Где он, где? — суетился новичок, держа аппарат наготове.
— Неужели не видишь? — удивлялся Пантелеич. — Во-он сидит на столбе, в очках такой, газету читает. «Советский спорт».
Этот случай доставил нам такое удовольствие, что мы даже простили Славе его обман: оказывается, тропик Рака «Канопус» прошел в четыре утра.
Внимание команды немедленно переключилось на Гришу Арвеладзе. Едва успел он, позевывая, выйти из своей каюты, как его окружила толпа.
— Соку виноградного чего-то захотелось, — сообщил Грише один матрос.
— А я бы не отказался от стаканчика сухого вина, — поделился своим желанием другой.
— Мало ли чего ты хочешь! — Гриша ухмыльнулся. — Я тоже, может, хочу шашлык с кахетинским вино, а еще больше обнять молодая жена. Эх!
Упитанное Гришино лицо засветилось от воспоминаний, но начпрода быстро вернули к действительности.
— Значит, тропик перешли, а сок не выдаешь? Хорошо, пойдем и доложим старпому, что Арвеладзе нарушает законодательство.
— Как перешли? Дорогой, почему раньше молчал? Тогда совсем другое дело.
И Гриша побежал к штурману узнавать, действительно ли «Канопус» находится в тропиках, ибо только с этого момента, и ни одним часом раньше, каждый член экипажа имеет право на триста граммов сока или двести граммов сухого вина в сутки — на выбор. В этом вопросе Гриша был законченным бюрократом. Недели три спустя, когда мы подошли к Пакистану, он все время вертелся около штурманской рубки, потому что траулер балансировал на широте тропика, как циркач на канате. И стоило «Канопусу» хотя бы на одну милю отойти к северу от тропика, как Гриша торжественно прекращал выдачу сока.
— Нельзя, дорогой, не положено, — дружелюбно пояснял он возмущенным любителям сока. — Закон такой имэется. Пей газированная вода, очень полезный напиток, палчики оближешь!
Но в то утро мы получили на пять дней вперед по три бутылки отличного виноградного сока и тут же заложили их в холодильники. Они тоже имелись в каждой каюте: отвинчивалась крышка калорифера, или кондишена, как было принято его называть, и на холодные трубы укладывались бутылки. Законность этой операции была весьма сомнительна, но зато в самые знойные дни, когда температура в тени достигала сорока, а на солнце пятидесяти шести градусов, мы пили охлажденный, необыкновенно приятный сок.
В свободное время играли в шахматы и забивали козла. Домино у рыбаков — любимая игра, и проходит она на редкость темпераментно и азартно; проигравшие, независимо от ранга, идут «на мыло», провожаемые беспощадными насмешками. Через полчаса «козлы» берут реванш, а недавние победители влезают в их шкуры. У нас были настоящие гроссмейстеры домино: Борис Павлович, начальник радиостанции Саша Ачкинази, Пантелеич и боцман Трусов. У них, особенно у старпома, в запасе был богатый арсенал звуковых и визуальных сигналов партнеру, и, когда они разоблачались, начиналась веселая склока. Домино любили все, кроме, пожалуй, Володи Иванова, который говорил: «Умная игра — вторая после перетягивания каната». Поначалу и я относился к «козлу» скептически, но потом втянулся и одержал немало славных побед. Меня даже Борис Павлович и Пантелеич наперебой приглашали к себе в партнеры — когда под рукой не было никого другого.
По Красному морю мы шли более четырех суток, проклиная дикую жару и отвратительную сырость. Несмотря на то, что калориферы не выключались, а иллюминаторы были задраены наглухо, к утру все простыни, подушки, одежда были совершенно сырыми. Впрочем, чего еще ожидать от моря, окруженного кольцом самых жарких на земле пустынь? Аравийская и Нубийская пустыни, Саудовская Аравия сами изнывают от зноя и охотно делятся излишками жары с расположенным между ними морем.
Как и все суда в Красном море, «Канопус» был вынужден пройти между Сциллой и Харибдой. Да, Одиссей был именно здесь, и прошу всех гомероведов отныне ссылаться на данную публикацию. Сциллой и Харибдой Гомер образно называл проход Абу-Али, расположенный между островами Абу-Али и островом Зукар, берега которого покрыты белым песком и посему могут быть легко приняты за воду. Проход Абу-Али очень узкий и коварный; не так давно это на своей шкуре испытал один итальянский транспорт. Снять его с камней до сих пор не удалось, но если вы хотите попробовать свои силы, сообщаю координаты: 14 градусов 01 минута северной широты, 42 градуса 50 минут восточной долготы. Будьте особенно осторожны во время прилива.
К Баб-эль-Мандебскому проливу Красное море резко сужается — наверное, в интересах путешественников, которые могут сразу видеть берега Эфиопии, Сомали, Йемена и Адена. Пожалуй, второго такого места на земном шаре нет.
Несколько слов о Баб-эль-Мандебском проливе. В буквальном переводе это звучит так: «Ворота скорби». Ученый мир расколот на две конкурирующие группы: одна доказывает, что «Воротами скорби» пролив назван из-за гибели в нем многочисленных судов: другая же группа считает такое объяснение антинаучным и выдвигает свое, полагая, что оно единственно правильное. Когда по ту сторону пролива умирал богатый араб, его тело стремились захоронить в Мекке. Покойник, погребенный в священной земле пророка Магомета, получал посмертный пропуск к прекрасным гуриям и прочим радостям мусульманского рая. Но родственникам разрешалось сопровождать тело только до пролива, далее же покойник следовал в обществе специально назначенных лиц. Поэтому пролив, где родственники, прощаясь, рыдали, и назван «Воротами скорби».
Лично я предлагаю третье объяснение и готов с суровым достоинством выслушать крики, которые поднимут по этому поводу мои оппоненты. Сколько бы специальных статей, докладов и книг ни опровергало мою точку зрения, я останусь неколебим. Дело в том, что в Баб-эль-Мандебский пролив я случайно уронил свою зажигалку, только что заправленную бензином и с двумя совершенно новыми кремнями. Это событие было для меня крайне прискорбным. Отсюда и «Ворота скорби».
Таково истинно научное наименование Баб-эль-Мандебского пролива.
ПЕРВЫЙ ТРАЛ
Как-то я читал в одном журнале статью. В ней писалось, что в океане очень много рыбы, просто чудовищно много. Автору не хватало слов, чтобы выразить свой восторг по этому поводу. Он приводил цифры, умножал их на свои догадки и делил на душу населения. На каждого приходилось что-то около миллиона тонн теоретической рыбы, и я решил, что на первое время мне хватит. Правда, уже тогда в мозгу мелькнула смутная догадка, что теоретическая рыба тем отличается от добытого удачливым московским рыболовом ерша размером с мундштук, что из нее не сваришь ухи. Но я, разумеется, не решился противопоставить это безграмотное предположение могучей эрудиции ученого экономиста.
Здесь, на «Канопусе», я понял, что ученый был прав. Рыбы в океане очень много. И если ее сгонять хворостиной к тралу, на котором висят транспаранты «Добро пожаловать», и если рыба примет это любезное приглашение, и если она окажется не медузой или скатом, и если трал счастливо минует многочисленные ловушки, заботливо подготовленные океаном на дне, тогда все в порядке.
«Канопус» нетерпеливо пересекал Красное море, подгоняемый оптимистическими радиограммами собратьев-траулеров, которые уже давно паслись в Аравийском море. Капитаны сообщали, что уловы по сорок—пятьдесят тонн в сутки, что рыба сама лезет в трал, скандаля, давясь и расталкивая друг друга локтями, — картина, которую может представить каждый побывавший в Центральном доме кино во время бесплатного просмотра. За спиной — две недели томительного перехода. Рыба! Все мысли только о рыбе! Она начало, середина и конец любого разговора, она хлеб насущный и возвышенная мечта рыбака, который на полгода покинул любимый город и любимую жену — а у рыбака жена обязательно любимая, иначе в море нельзя, — чтобы вернуться с честью. А это значит, что должна быть рыба. Сорок тонн на каждую из восьмидесяти душ населения «Канопуса». Причем не теоретических, а осязаемых на ощупь, радующих не воображение, а желудок.
Два часа ночи. В слип, с которого сейчас соскользнет в море сорокаметровая капроновая авоська, старший тралмастер Валерий Жигалев швыряет бутылку шампанского. Провожаемый долгими взглядами трал пошел вниз. Теперь шутки в сторону, лишнюю болтовню — отставить. Ожидание первого трала священно. Нам подмигивает Канопус, симпатичная звездочка из созвездия Арго. Это наш ангел-хранитель, который каждую ночь приходит поболеть за своего крестника, перекинуться парочкой-другой слов. Он очень красив, весь в радужных огоньках, точно стеклянный шарик на солнце, если смотреть на него в бинокль. А простым глазом — простая звезда, обыкновенный светлячок на небе. В жизни чаще бывает наоборот: я, во всяком случае, никогда не беру в театр бинокль: иные театральные звезды хорошо смотрятся издали.
Море штормит. Волны бьются о слип и вкатываются на корму. В благоговейном молчании стоят на кормовом мостике свободные от вахты члены экипажа.
— Вира трал! — командует капитан Шестаков.
Оживились заскучавшие от безделья лебедки. Освещенные прожекторами стальные ваера потянулись из океана. За бортом сплошная мгла, таинственная мгла, окутавшая бушующую стихию. И где-то из глубин океана сейчас рвется домой, на траулер, на заброшенный в первобытную беспредельность очажок цивилизации, трал, заполненный неизвестностью. Первый трал! Что ты нам принесешь? А по корме уже грохочут бобынцы — чугунные шары, которые одни только знают, что такое прогулка по дну океана. А вот и трал, родной, долгожданный. Он принес первую рыбу — полведра черного карася, и час спустя, пройдя через руки кока, весь улов был подан на нескольких тарелках.
Не в силах смотреть на разочарованного крестника, Канопус вместе со своим созвездием скрылся за горизонт. Выключили рацию и ушли из радиорубки Саша Ачкинази и Николай Цирлин — им не о чем докладывать. Погасли огни Адена, заалел восток, а в штурманской рубке все продолжалось обсуждение персонального дела Индийского океана, выкинувшего свою первую шутку.
— Первый трал всегда комом, — подбил итоги капитан. — У остальных-то судов дела хороши! Полный вперед!
У мыса Рас-Фартак была назначена встреча всех шести траулеров, совсем как на Пушкинской площади под часами. Все уже были на месте. Траулеры бродили как неприкаянные, и всегда гордые, стройные их трубы казались сейчас сутулыми и усталыми.
У них тралы тоже были пустыми. Ночью рыба ушла. Куда — неизвестно, на дверях — замок, записки нет. Ушла, не сказав последнее «прости».
Позади — Севастополь, Камышовая бухта и две с половиной тысячи миль. Впереди сплошные вопросительные знаки.
ИСКАТЕЛИ СЧАСТЬЯ
Итак, давайте разберемся. Есть судно с могучими дизелями, холодильными камерами и тралами. Есть команда, знающая все эти вещи как свои пять пальцев. Океан тоже налицо. Нет только одного — рыбы. Ее нужно найти.
Криминалистам хорошо: скрываясь, преступники в интересах правосудия заботливо оставляют сигаретный пепел, пуговицы от брюк и удостоверения личности. Определил по учебнику сорт табака, спросил продавцов, сбывших брюки, сверил с удостоверением личности — и преступник, онемев от изумления, садится на свое плацкартное место.
Рыбу искать куда сложнее. Как-то не доходят у ихтиологов руки до этой проблемы, отвлекают другие насущные задачи из области чистой науки. Несколько лет назад на ихтиологическом небосклоне зажглась звезда первой величины — альфа, как говорят астрономы. Обобщив опыт поколений, ученый М. пришел к выводу, что рыба водится преимущественно в мокрой среде, то есть в воде. Теперь стало легче. Стало ясно, что рыбу следует искать преимущественно в воде. Остальное было делом техники. Ихтиологи бросились на штурм проблемы. У природы была вырвана еще одна тайна: рыбу нужно искать там, где есть скопления планктона. Но тут же выяснилось, что в Индийском океане, например, скопления планктона имеются на всей площади. Тогда в океаны на научно-исследовательских судах вышли сводные батальоны ученых. Одному коллективу за полтора месяца напряженной работы удалось доказать, что плотность криля — маленького рачка величиной с мизинец — пятьдесят граммов на кубический метр воды и посему этот рачок промышленного значения не имеет. А другое исследовательское судно много месяцев изучало Антарктику. Было доказано, что плотность айсбергов выше плотности воды и что пингвины едят сгущенное молоко.
Справедливости ради надо сказать, что среди ихтиологов были и есть действительно крупные ученые, оказавшие рыбакам неоценимую практическую помощь. Так, в тридцатые годы академик Книпович нашел скопления рыбы в Баренцевом море, показал ее пути, условия формирования косяков. С уважением относятся рыбаки и к трудам академика Марти, некоторых других ученых. Но в общем-то на промысловых судах к ученым-ихтиологам отношение пока ироническое. Рыбаки пристально следят за литературой, жадно изучают, ее но, право же, она пока вооружает их стрелами с кремневыми наконечниками. Я убедился в этом, когда целая флотилия траулеров оказалась перед фактом: рыба ушла. Куда, почему, надолго ли, вернется ли она, где ее искать? — вот каких ответов ждут рыбаки от науки.
Настали трудные дни. Траулеры разбрелись в разные стороны, тычась тралами в океан, как слепые котята. Где рыба? Где ты, рыбацкое счастье?
Теперь-то я знаю, что это такое.
Это оркестровый туш, пионеры с цветами и портреты в газетах — в конце рейса.
Это ноющие спины, растертые в кровь ладони, авралы, десятки глаз, впившихся в появившийся на поверхности трал, мертвое молчание, если он пустой, и сдержанная радость, если он полный, — в середине рейса.
Это сотня миль попусту пройденного океана, бессонные ночи капитана, ледяные радиограммы начальства — в начале рейса.
Так что рыбацкое счастье — это не клад золотых монет, найденных во время ремонта квартиры дореволюционной старухи. Оно и на вид не такое блестящее, и пахнет оно не духами «Коти», а соленым мужским потом. И соткано оно на добрую долю из лопнувших надежд и разочарований. Может быть, они есть, такие рыбаки, баловни судьбы, которые проводят весь рейс под звуки фанфар, но мне о таких слышать не довелось.
Десять трудных дней рыскал «Канопус» по океану, пропахивая вдоль и поперек район поиска, этакую рыбную ниву.
— Вира трал!
Полтонны красного карася. Это уже кое-что. Где-то неподалеку может прогуливаться косяк. Под лентой эхолота находятся электронный прибор, его название — фишлупа. Если под судном проходит рыба, на фишлупе возникнут характерные импульсы-бугорки. Есть бугорки! Черт возьми, фишлупа просто разрывается на части!
— Вира трал! Да побыстрее!
Я не забуду этот трал. Мощные лебедки стонали под его тяжестью. Он медленно вползал на корму, упитанный, похожий на гигантскую, туго набитую сосиску из кухни Гаргантюа.
— Восемь тонн, — сдержанно определил технолог Анатолий Тесленко.
— Пожалуй, будет, — нехотя обронил, попыхивая сигаретой, штурман Володя Иванов. Рыбаку неприлично выражать бурную радость, однако ноги у рыбаков готовы были выйти из повиновения, чтобы отбить чечетку.
Потом все долго молчали, глядя, как траловая команда сбрасывает в море восемь тонн медузы.
Теперь еще об одном обстоятельстве. Это специально для тех, кто думает, что в дни неудач рыбаки бродят этакими мрачными Чайльд-Гарольдами, с угрюмым взглядом и опущенными носами. Рыбаки — люди, и ничто человеческое им не чуждо. Но уж они-то хорошо знают, лучше других, что за одного битого двух небитых дают, что океан, этот великий шутник, терпеть не может нытиков, ему больше по душе Фанфан-Тюльпаны, озорные и даже бесшабашные с виду, неунывающие парни. И, попав в эти дни на «Канопус», вы бы не увидели кислых физиономий. Все было, как положено на море: подшучиванья и розыгрыши друг друга, отличный аппетит, неизменный и очень шумный «козел» по вечерам и песни под гитару.
Потому что десять неудач — это одна удача. И она пришла.
У БЕРЕГОВ ПАКИСТАНА
На «Канопусе» я впервые познал тяжкое бремя своих тридцати семи лет. Здесь с почтением относятся к моему преклонному возрасту и даже поглядывают с некоторым удивлением, как на неслыханно древнего человека. На судне есть еще четыре долгожителя, которым за тридцать, и мы, согбенные старики, держим себя с суровым достоинством. Остальные же члены экипажа так отчаянно молоды, что даже двадцатишестилетний капитан Шестаков считается человеком в возрасте.
Молодежь — самый неусидчивый народ в мире, органически неспособный ждать у моря погоды. Старые, мудрые капитаны не хотели покидать Рас-Фартак. Покачивая седыми головами, они говорили, что рыба — блудный сын, который обязательно вернется. Они предупреждали, что переход в новый район большой риск, потеря нескольких суток плюс неизвестность. «Эх вы, молодо-зелено», — говорили про себя капитаны, собравшись на капитанский совет, на котором рыбаки «вспоминают минувшие дни и море, где план выполняли они». А может, капитаны вспоминали, что лет двадцать—тридцать назад им тоже не сиделось на месте и они тоже ухмылялись, когда тогдашние мудрые, седые капитаны говорили им про риск и неизвестность. И думали, наверное, про себя, что таков извечный закон природы: молодого рысака на привязи не удержишь.
Покинув оставшуюся у Рас-Фартака флотилию, «Канопус» ушел к берегам Пакистана. Капитан Шестаков, побывавший здесь в прошлом рейсе, был убежден, что залив Сумиано Аравийского моря неосвоенный, но очень перспективный район лова. Аркадий Николаевич, с трудом вырвав разрешение на этот тысячемильный переход, хорошо сознавал, на какой риск он идет. Но это не был риск игрока в рулетку, просаживающего за сорок минут на зеленом сукне Монте-Карло денежки, накопленные папой за сорок лет. Было фанатичное убеждение, основанное на трезвом расчете. Была решительная и очень важная для молодого капитана поддержка Александра Евгеньевича Сорокина, всего экипажа траулера. И — интуиция. А интуиция рыбака, который живет морем и дышит морем, видит его наяву десять месяцев в году и во сне — всю жизнь, — это не просто интуиция, а почти сверхъестественное чутье.
Во время перехода на судне скучать было некогда. Мастера добычи Анатолий Запорожцев и Вася Брусенский со своими ребятами проверили каждую ячейку тралов. Не без гордости признаюсь, что мне самому доверили завязать несколько десятков узлов и закрепить на трале пяток кухтылей — полых пластмассовых шаров, запас плавучести которых позволяет тралу раскрыться. Старший мастер Валерий Жигалев принял мою работу, одобрил ее, горячо меня поблагодарил, после чего на всякий случай переделал все от начала до конца.
Расправил широкие плечи боцман Эдуард Михайлович Трусов. Получив в свое распоряжение свободную от вахт рабочую силу, он навел на палубах такой лоск, что даже залетные чайки и бакланы, прежде чем сесть на «Канопус», вытирали ноги. Воспользовался паузой и доктор. Преодолевая косность и рутину несознательных членов экипажа, не обращая внимания на уговоры и жалкий лепет, Виктор железной рукой боксера-перворазрядника всаживал шприцы с вакциной в трепещущие спины.
Человеческие организмы, двигатели, рефрижераторные установки, штурманские карты — все вновь проверялось, приводилось в порядок в ожидании генерального инспектора — рыбы.
А вечерами смотрели кино, тихо проклиная про себя прокатные организации, подсунувшие отчаянное старье. Из сотни фильмов было, правда, несколько приличных, и тогда Володя Иванов — вечерние сеансы всегда приходились на его вахту — хорошо поставленным голосом торжественно объявлял по трансляции:
— Через пять минут в столовой команды начинается демонстрация нового художественного фильма… «Подвиг разведчика»!
И все валом валили в столовую команды и снова смотрели «Подвиг разведчика», эту чудесную картину, которую я видел уже раз десять и пойду снова, когда Володя ее объявит. А на следующий день шло черт знает что, и, хотя фильм был действительно новый, далеко не у всех хватало мужества досидеть до конца. И зрители, у которых украли полтора часа свободного времени, выходили из столовой, бормоча про себя традиционную фразу: «Лучше бы мне дали по физиономии!»
Милях в двадцати от берегов Пакистана мы забросили пробный трал. Рыбы он принес немного, тонны полторы, но зато это была целая ихтиологическая коллекция. На кормовой палубе вповалку лежали полутораметровые барракуды — морские щуки с хищной пастью, усеянной острыми зубами. Это барракуды, по убеждению моряков, виновны в большинстве преступлений, приписываемых акулам. Были и сами акулы: небольшие, до метра длины, катраны, плоские как доска, акулы-рохли и акулы-свиньи, названные так за широкую и заплывшую жиром пасть. Капитан приподнял одну акулу за хвост и предложил мне, но я вежливо отказался, поскольку художественная литература воспитала меня в духе уважения к этим рыбам, недопущения фамильярного к ним отношения. Украшением трала была акула-пила, милая рыбка длиной в четыре с половиной метра. Про нее распускают слухи, будто в океане она хулиганит и лезет в драку с первым встречным, но наша акула вела себя корректно и доброжелательно: она охотно со мной сфотографировалась и даже подарила на память свою полутораметровую пилу.
Извивалось на палубе и несколько узких, длинных лент — морские змеи. В их крохотных головках таилась грозная опасность: укус такой змеи убивает в тридцать секунд. Поэтому военный трибунал в лице технолога Анатолия Тесленко приговорил их к немедленной смертной казни без права кассации, а Павел Степанович Мельников, бывший водитель севастопольских троллейбусов, а ныне матрос первого класса, привел приговор в исполнение. В трале оказался десяток метровых угрей, злобно скаливших свои острозубые пасти и готовых вцепиться даже в стальной трос, множество длинных и очень плоских серебристых рыб, к которым удивительно шло их название — рыба-сабля; солидно лежали на палубе мерроу — пудовые рыбины, которых рыбаки ласково называли «кабанчики», и, наконец, две черепахи. Я с детства люблю черепах, добродушных, никому не приносящих зла животных, и эта любовь перешла по наследству к моему сыну Саше. От нашего общего имени я обратился с просьбой даровать им жизнь. Матросы Володя Елисеев и Вадим Сучков потащили их к слипу, и черепахи со слезами благодарности на глазах уплыли к своим семьям, которые они так опрометчиво покинули.
Рыбы, за которой мы сюда пришли, — карася, сома, макрели — было мало, но это никого не обескуражило. Всем было ясно, что рыба есть. Нужно только установить, на каких глубинах, в каких местах она пасется. Снова и снова летел в море трал, обшаривая дно и докладывая о добытых уликах. Все более упитанным возвращался он из океана. Кольцо вокруг рыбы сжималось, и, наконец, поняв бессмысленность дальнейшего сопротивления, она сдалась на милость победителя: очередной трал принес шесть тонн чистого карася.
Это уже был успех. Поиск закончился. Начались рыбацкие будни.
ПЕРВАЯ ПОДВАХТА
В этот день я впервые понял, что такое настоящий горячий душ. Во избежание кривотолков должен заявить, что душ мне и раньше приходилось принимать — после тренировок, зарядки и вообще в гигиенических целях. Но все это было не то. Подлинное наслаждение от душа я впервые получил 2 сентября 1965 года.
Когда идет настоящая рыба, на траулере объявляется аврал. В этот период каждая пара рабочих рук ценится на вес золота: рыбу нужно поскорее ошкерить, рассортировать и заморозить, иначе она, простите, протухнет. Вот почему капитан, плохо скрывая сомнения в правильности своего решения, все-таки разрешил мне влезть в рыбацкую шкуру и выйти на подвахту. Рыбацкая шкура — это полупудовые резиновые сапоги до паха, непромокаемый передник и полотняная панама. Законченность этому изысканному туалету придают белые нитяные перчатки, какие милиционеры надевают по праздникам. Думаю, что рыбаков снабдили такими перчатками в эстетических целях, чтобы воспитать чувство изящества и красоты. Поначалу кажется, что ты попал в общество переодетых аристократов, и только отборные проклятья, которыми матросы осыпают свои ни в чем не повинные белые перчатки, помогают правильно сориентироваться.
Я вышел на корму как раз тогда, когда мои услуги были особенно нужны: у траловой команды начался перекур. Я сразу же в темпе подключился к этому делу. Моя симпатия, старший тралмастер Валерий Жигалев, паренек с на редкость обаятельной улыбкой, разъяснил своим ребятам — мастеру Толе Запорожцеву, матросам Вадиму Сучкову и Володе Елисееву (тому самому, которого когда-то сшибла с ног акула), как им повезло, что они получили в подкрепление именно меня. Валерий сказал, что я — это как раз то, что им надо.
— С приходом Марковича, — проникновенным голосом закончил он свою речь, — траловая команда превратилась в грозную силу. Вперед!
Запорожцев предложил тут же отпраздновать мой приход, и мы, передавая друг другу бутылки, по очереди напились холодной газированной воды. Потом ребята начали совещаться, как бы получше меня приспособить, чтобы я мог принести наибольшую пользу. Было решено, что если я устроюсь в теньке и буду читать книгу, то окажу траловой команде воистину неоценимую помощь. Я терпеливо дождался, пока их остроумие иссякло, и с достоинством заявил, что мое право на труд священно, и я никому не позволю на него покуситься. Я добавил, что намерен высоко держать знамя трудовой сухопутной интеллигенции. Мы спорили до тех пор, пока из ванны не раздался голос рыбмастера Виктора Зеленина:
— Маркович, приходите помогать нам, в рыбцех!
Я торжествовал: видите, черти, на части меня разрывают!
— Он нам самим нужен! — крикнул Зеленину Анатолий и уже серьезно добавил: — Только уговор: будьте осторожны, утром Павлу Степановичу скат шипом ногу пропорол.
И побежал к лебедке — вирать трал.
Метр за метром наматывались на барабан туго сплетенные ваера. Двести метров — и показались доски: обитые железом плоские деревянные круги, которые в воде держат трал раскрытым. Минута — и доски закреплены по обеим сторонам слипа. Теперь можно поднимать трал на корму. Мы смотрим на бурлящую воду: траловый мешок всплыл! Значит, рыба есть, и ее сейчас много. Мешок медленно вползает на корму. Он перепоясан поперек, как колбаса веревочками, и мы считаем: раз, два, три… пять… десять делений— это тонн пятнадцать рыбы!
По корме никто не ходит — все бегают: нужно побыстрее освободить трал. Валерий энергичными рывками выдергивает скрепляющий конец, мешок расползается, и в образовавшуюся брешь из шланга хлещет мощная струя воды. На палубу врывается серебряная река. Только поспевай! Деревянными дворницкими скребками мы сгребаем рыбу и сбрасываем ее в раскрытую дверцу ванны. Работать было бы куда легче, если бы не мешали скаты, акулы, угри и барракуды. Их в трале — несколько тонн, и сейчас они — балласт, есть рыба получше. И мы откидываем в сторону скатов, зубастых угрей и барракуд, готовых вцепиться в сапог, друг в друга и во все, что попадется в пасть, выбрасываем за борт акул катранов. Я уже привык к акулам и не испытываю к ним прежнего благоговейного уважения. Мне даже смешно, что Юрий Зубков заехал мне акулой по голой спине, да и сам я бестрепетной рукой выбросил за борт пару десятков катранов.
— Черт бы его побрал! — В трале застрял огромный скат, килограммов на сто пятьдесят. Он загородил дорогу рыбе и создал пробку, как самосвал на улице. Пять драгоценных минут его вытаскивают, почтительно косясь на длиннющий, больше четверти метра, шип — грозное оружие, которым скат может пропороть насквозь. Но гигант, наверное, уже уснул — он недвижим, и я, улучив минутку, отсекаю шип на добрую память о нашей встрече.
Под рыбной горой расплывается темное пятно: это раздавило каракатицу. Вот она, вымазанная чернилами, как первоклассник.
— Осторожней! — предупреждает технолог Тесленко. Мы отклоняемся в сторону — с муреной шутить не стоит. Она еще жива и судорожно извивается, раскрывая и закрывая пасть. В инструкции сказано, что у мурен вкусное мясо и только голова ядовита, но мы их выбрасываем — к моему удовольствию. Всю жизнь терпеть не могу змей во всех их разновидностях.
Вокруг рыб с корзиной в руке бродит Гриша Арвеладзе.
— Пальчики оближешь! — мечтательно говорит он, приподняв за хвост мясистую негриту. — Эй, куда ходишь? По макрель ходишь! Места тебе мало, такая рыба давишь!
Действительно, королевская макрель— потрясающе вкусная рыба. Но особой любовью все же пользуются креветки. Свежие, они вкуснее крабов; недаром говорят, что американские миллиардеры посылают за ними для своих лукулловых пиров специальные самолеты. Но и в этом случае Морган поглощает креветок, выловленных все же несколько часов назад. Мы же едим их свеженьких, нежных и ароматных — только что из моря. Увы, нет пива! Как хороша была бы к креветкам бутылочка холодного пива! Хотя бы стаканчик, глоток на худой конец. Все-таки нет полного счастья под луной.
Очень хороши и лангусты, но их попадалось мало и шли они в основном на чучела.
Солнце палило нещадно, безжалостное тропическое солнце. Сейчас, сидя за письменным столом у себя дома, я могу спокойно вспоминать об этой адской жарище, но тогда… С непривычки я быстро и основательно устал и, плавая в собственном поту, работал на самолюбии — горючем, которое иногда помогает, когда кончается бензин. Зато на ребят было любо-дорого смотреть. Молодые, дочерна загорелые, они успевали не только перебрасывать тонны рыб, но и обливать друг друга водой из шланга, пугать змеиной головкой, шутить — и все это весело, непринужденно. Мне всегда доставляло удовольствие смотреть, как работает скромный и неразговорчивый Володя Елисеев, юноша с лицом и фигурой Аполлона Бельведерского (автор сравнения — А. Н. Шестаков), могучий Зинченко, который и за столом и на корме трудился за двоих, ловкие и бронзовотелые Коля Слободин и Коля Егоров, высокие спокойные мастера Толя Запорожцев и Вася Брусенский. Глядя на них, я впервые подумал о том, как может быть иногда к месту заезженная, вызывающая реакцию торможения штампованная фраза — вдохновенный труд. Эти полные сил мускулистые, веселые ребята работали очень красиво, я бы сказал — артистично. Жаль, что я не могу это как следует описать. Это, наверное, надо смотреть. Каждый день, будучи на «Канопусе», я проклинал судьбу за то, что служебные помехи не позволили моему другу кинооператору Володе Ковнату поехать вместе со мной. Какие кадры пропали безвозвратно! Сколько напряженных, волнующих, смешных ситуаций! А киты? Один лишь кадр с китами, о которых я расскажу, мог обессмертить счастливца оператора.
Между тем мелкая рыба, которую можно сразу морозить, была сброшена в ванны. Трал снова полетел в море, а на разделочных столах, за которыми стояло вышедшее на подвахту начальство, уже вовсю шкерили крупного карася, сома, мерроу, макрель. Мне была доверена работа, требующая особой смекалки и высокой квалификации, — поднимать рыбу с палубы и класть ее на оцинкованный желоб. Отсюда мой сосед, стармех Борис Кононов, брал рыбу, на несколько секунд прижимал ее брюхом к дисковой пиле и швырял Александру Евгеньевичу, который тоже стоял у пилы, выполнявшей функцию гильотины. Обезглавленная рыба попадала от него прямо на разделочный стол, где Аркадий Николаевич и Витя Котельников ловко орудовали ножами. Витя, снедаемый жаждой хирургической практики, не просто шкерил рыбу — он производил операции по резекции внутренностей. Хладнокровно парируя остроты окружающих, он приговаривал:
— Ничего, голубчики, и до вас дойдет очередь, и вас ошкерю. С тебя, Дед (По морской традиции старшего механика называют Дедом), начнем, я уже точу скальпель на твой аппендикс!
И стармех мрачно вздыхал: у него уже было два приступа, дальше тянуть некуда…
Бурлит работа на корме! Снова по деревянному настилу грохочут бобынцы, снова уходит трал за своей добычей. Сегодня хороший день, пошевеливайся! Взад и вперед носятся полуобнаженные пираты с торчащими за поясом кинжалами.
— Рыбу давай! — кричит Шестаков, размахивая ножом. — Я замерзаю!
— Рыбу! — требует Витя, топая сапогом сорок пятого размера.
Мой позвоночник подвергается неслыханному насилию. Обычно во время зарядки я нагибаюсь десять-двенадцать раз, а здесь, у разделочного стола, я за пару часов уже отбил добрую тысячу поклонов.
— Рыбу! — требует Дед. — Шевелись, Маркович!
— Рыбу! — драматически взывает Александр Евгеньевич.
Солнце жарит, жужжат пилы, запах свежей рыбы и соленого моря опьяняет, доходит до самых печенок.
— Не зевай!
Бац! Рыбина хлестнула по физиономии. Ах, вот как? Получай сдачи! В разинутый от смеха рот из шланга направляется струя морской воды. Будь здоров, не кашляй!
— Начинаем занятия по метанию молота!
Это мастер спорта боксер Николай Антонов использует работу для тренировки. Взявшись за хвост ската, он производит несколько мощных вращательных движений, бросок — и пятикилограммовый «молот» летит далеко в море.
Валерий толкает меня локтем. Рядом, вцепившись зубами в стальной трос, извивается угорь. Смотри в оба! Если бы в ногу — здравствуй, доктор! И сапог не всегда поможет.
А возле слипа принимают запоздалые роды у двухметровой акулы-пилы. Крохотные акулята с трогательно-нежными пилочками милосердно сбрасываются в море. Живите! Так вам, бессловесным тварям, и не узнать, что своей жизнью вы обязаны акушеру-самоучке Толе Запорожцеву.
Вакханалия молодости на кормовой палубе! Весело жить, когда идет рыба, руки рыбаков ненавидят праздность.
— Заступающим вахту — полдник!
Значит, осталось полчаса. Моя спина словно в гипсовом футляре. Я уже не обращаю внимания на ручьи пота, которым, кажется, полны сапоги. Только бы выдержать до конца! Поклон за поклоном, я уже не отстаю, желоб заполнен доверху. Я даже успеваю спускать на корзине в рыбцех ошкеренную рыбу. Правда, один раз из корзины выпала двадцатикилограммовая макрель, и Виктор Зеленин еле успел отскочить: рыбина пролетела в сантиметре от его носа.
Под самый конец вахты я делаю открытие исключительной важности: рыбу нужно класть на желоб не вдоль, а поперек, хвостом к шкерщику. Тогда ее удобнее брать, и на этом выигрывается две-три секунды. Я тут же заявляю о своих авторских правах. Под гром оваций капитан крепко жмет мне руку. Он горячо благодарит меня и сообщает, что открытый мною способ, который должен произвести революцию в обработке рыбы, применялся еще рыбаками древнего Новгорода. Я требую предъявить мне архивные документы, шумно отстаиваю свой приоритет. Прошу Комитет по делам изобретений рассматривать данные строки как авторскую заявку.
Шестнадцать часов — на смену пришла очередная вахта. Какое счастье, что сегодня банный день! Он бывает у нас три раза в месяц, в остальные дни мойся сколько душе угодно забортной водой. Сбрасываю с себя шкуру и чугунными ногами бреду в душ. И вот наступает райское мгновенье, когда горячие струйки ринулись вниз, на потрясенное первой подвахтой тело. Я беру мочалку — не какую-нибудь там младенческую губку, а капроновую сетку, которая дерет, как наждачная бумага, и намыливаюсь с ног до головы пять раз подряд. И с каждым разом снимаю с себя слой соли, загар, усталость. Я молодею на десять лет от этого божественного горячего душа. Так бы и стоял под ним целый час, но подгоняет мысль о том, что на столе, в кают-компании сейчас дымится огромное блюдо отборной жареной рыбы. И тут я чувствую, что проголодался, как волк, как целое стадо тигров. Быстро одеваюсь и бегу в кают-компанию, где уже вовсю идет пиршество.
Как жаль мне всех тех, кто не знает, что такое королевская макрель, душистая креветка и свежекопченый капитан — есть и такая рыба с экзотическим названием. Куда там Морганам и Дюпонам! Только рыбак может позволить себе досыта лакомиться этими волшебными яствами!
КАЧКА
До сих пор я сознательно нигде не упоминал о качке. Уверяю вас, не потому, что относился к ней свысока, упаси Бог. Когда я отправлялся в море, морская болезнь занимала в моих мыслях почетное место. Скажу больше — я боялся ее до паники. Вы, наверное, думаете, что окружающие щадили меня, тактично не заговаривали на эту щепетильную тему. Как бы не так! Стоило знакомому узнать о моем предстоящем путешествии, как он начинал буквально светиться от счастья.
— Как я тебе сочувствую! — радостно вопил он. — Хлебнешь, брат, горя по самые уши! Вот тебе мой совет: когда тебя начнет выворачивать наизнанку, не очень нагибайся над бортом — можешь свалиться в море!
И потирал руки, чрезвычайно довольный.
— Как только заболеешь морской болезнью — ничего не ешь, — предупреждал другой.
— Ешь все, что попадется под руку, — советовал третий. — Сытое брюхо к качке глухо!
— Я лично знал одного крепкого парня, не тебе чета, который до того настрадался, что хотел выброситься за борт! — с наслаждением сообщил четвертый, косясь на меня и проверяя, какое впечатление произвела его гнусная болтовня.
— Держись, старик! — говорил пятый, тряся мою руку. — Вернешься домой, отдохнешь и понемногу забудешь этот кошмарный сон!
И лишь один знакомый, бывший моряк, подошел к этому вопросу по-человечески.
— Чепуха, — пренебрежительно сказал он. — Если за первую неделю не отдашь концы — считай, что все в порядке. Привыкнешь.
Я бросился ему на шею. Одну неделю я могу вынести все что угодно, кроме, конечно, храпящего соседа по гостиничному номеру.
На «Канопусе» меня ожидал приятный сюрприз: точно так же, как я, трясся при мысли о морской болезни доктор Котельников. Трястись вдвоем было веселее. До выхода в море мы общались редко, но зато успели дать друг другу немало ценных советов по поводу качки. Доктор сообщил, что лучше всего о ней не думать — так сказал ему один знающий человек.
Первый день в море мы с Виктором провели на верхней палубе, наперебой доказывая друг другу, как умно мы поступили, решив не думать о качке.
— Я о ней вот столечко не думаю! — уверял меня Витя.
— И правильно делаете, — похвалил я. — Нет ничего хуже, чем думать о качке.
— Подумаешь, морская болезнь, — пыжился Витя.
— Даже говорить о ней не хочется, — подхватывал я. И мы бежали к вахтенному штурману узнавать, сколько сейчас на море баллов.
Через несколько дней мы с Витей подбили первые итоги. Выяснилось, что мы особенно хорошо переносим штиль, но и волнение до четырех баллов для нас нипочем.
Первое по-настоящему серьезное испытание — с точки зрения новичков, конечно— ожидало нас в Аденском заливе. Полночи я занимался физкультурой, пытаясь удержаться на койке в горизонтальном положении. Когда судно кренилось влево, какая-то сила стремилась усадить меня на койку; когда вправо — ноги хотели взлететь вверх. В рундуке нежно перезванивались бутылки с соком и минеральной водой, а на полу что-то громыхало. Я спрыгнул вниз, чтобы установить причину, и чуть не взвыл: по ногам ударили гантели. Их владелец Слава Кирсанов сладко спал, не подозревая, какие элегантные движения проделывает во сне его тело. Закрепив все прыгающие и звенящие предметы, я снова улегся, думая о том, как беззаветно нужно любить сон, чтобы ухитриться заснуть в такой обстановке. С этой мыслью я незаметно уснул и очнулся уже под самое утро.
В эти сутки морю за поведение поставили оценку шесть баллов — что-то вроде тройки с минусом в переводе на школьный масштаб. Для моряков это не очень много, но для нас с Витей в самый раз: я весь день злословил по поводу шишки на его лбу, а Витя, в свою очередь, иронизировал насчет синяков на моих ногах.
К вечеру мы опубликовали совместное заявление, в котором указывали, что отныне качка для нас не существует. Мы восхищались своими вестибулярными аппаратами и снисходительно улыбались, когда нас запугивали девятибалльным штормом. Теперь-то мы были уверены в себе и веселились вместе со всеми, когда в кают-компании суп из тарелок выливался на брюки, а стулья вместе с седоками разъезжали по полу, как самокаты. По коридорам и палубам мы ходили вразвалку, широко расставляя ноги. Особое чувство гордости, хоть это было и не по-христиански, вызвало у нас то, что несколько рыбаков страдали от морской болезни, а мы нет. А из всех последствий качки— бешеный аппетит и отсутствие аппетита, непреодолимая сонливость и бессонница, желание немедленно расстаться с миром и, наоборот, остаться в нем, но на земле, — нас преследовал лишь постоянный свирепый аппетит.
Окончательно мы добили качку тем, что стали при любой погоде играть в пинг-понг. Правда, определить сильнейшего было трудновато: выигрывал тот, кому чаще удавалось перекинуть шарик через сетку, потому что отбить удар можно было при особом везении. Шарик или отлетал метров на пять в сторону, подхваченный порывом ветра, или сам игрок цеплялся за все, что попадалось под руку, чтобы удержаться на ногах. Раза два-три за каждую игру мы в благоговейном молчании склоняли головы, прощаясь с очередным шариком, улетавшим за борт, и бежали к Александру Евгеньевичу выклянчивать дополнительную порцию.
Однажды я сидел в каюте радистов, где постоянно меняющийся состав собеседников вел вечные разговоры на вечные темы: случаи на море, земля, жены, девушки, книги и футбол. Я выглянул в иллюминатор и сообщил ребятам, что море слегка штормит, баллов этак на пять. И тогда Саша Ачкинази сказал:
— Вы теперь настоящий моряк! Ведь море волнуется уже часа два, а вы только сейчас заметили. Молодец!
И Саша похлопал меня по плечу, как это делали короли, посвящая в рыцари.
В жизни еще меня так не хвалили. Я задыхался от гордости. Но ответил, разумеется, небрежно, как и полагалось просоленному насквозь морскому волку:
— Есть о чем говорить — тоже мне шторм! Не в таких переделках бывали, гром и молния, семнадцать человек на сундук мертвеца, пусть меня вздернут сушиться на солнышке!
ОДНА НОЧЬ В ОКЕАНЕ
Морской фольклор присвоил штурманским вахтам такие названия: собачья, адмиральская и королевская.
Свое поэтичное название собачья вахта получила за то, что ночью она приходится на самое приятное для сна время суток — от нуля до четырех утра. На «Канопусе» ее стоял Пантелеич. Без десяти минут полночь его безжалостно будили, и Пантелеич, мучительно зевая и по-стариковски шаркая ногами, плелся в рубку. Здесь его поджидал Володя Иванов, который уже отстоял свою адмиральскую вахту и теперь радостно предвкушал блаженное свидание с постелью. Он сочувственно выслушивал мудрые высказывания Пантелеича насчет собачьей жизни и сдавал ему вахтенный журнал. Через минуту третий штурман спал несокрушимым сном, с головой укутавшись двумя шерстяными одеялами — «согласно требованию организма», как научно объяснял Володя свою экстравагантную любовь к теплу.
Без десяти четыре вахтенный рулевой почтительно тряс за плечо старпома: наступало время королевской вахты. Его величество Борис Павлович, бормоча про себя теплые слова признательности, покидал августейшее ложе. Но ему все-таки удалось поспать часов пять, а остальное можно будет добрать после обеда.
Королевскую вахту вначале я терпеть не мог, потому что вместе с их величеством ее стоял и юный принц крови, четвертый штурман Слава Кирсанов. Академик Павлов учил, что в мозгу каждого человека имеются сторожевые пункты, которые чутко реагируют на внешние раздражители: шум, свет, удар дубиной по голове и прочее. Я не знаю, сколько этих сторожей положено по штату, но у меня их наверняка хватило бы на целый экипаж. Поэтому когда Слава вставал, проклятые пункты начинали работать с полной отдачей сил, сообщая мне о каждом его движении.
Слава Кирсанов! Если тебе доведется прочесть эти строки, знай, что ты мой благодетель. Прими мое большое человеческое спасибо за то, что, выходя из каюты в коридор, ты со страшной силой хлопал дверью. Именно этот удар окончательно вышибал из меня остатки сна, и я, проклиная свою горькую судьбу, выходил зевать на верхнюю палубу.
Так благодаря товарищеской заботе Славы я познакомился с ночным океаном. И это оказалось настолько здорово, что я стал частенько подниматься до четырех и шел болтать к Пантелеичу, не говоря уже о беседах до полуночи с Володей.
Ночью океан почти так же красив, как на картине художника— так сказал бы Оскар Уайльд, который считал искусство прекраснее жизни. Я очень люблю Уайльда, но, рискуя жестоко обидеть старика, нелицеприятно заявляю, что это чепуха. Разумеется, гроздь винограда на натюрморте выглядит эстетичнее, чем обглоданная кость под забором, — эту уступку Уайльду я могу сделать, и баста. Ночной океан я ему не уступлю, хоть кол на голове теши. Потому что более величественное зрелище не только воссоздать, но и придумать невозможно.
Звезды над океаном несравненно красивее, чем звезды земные: они ныряют, подпрыгивают и вообще передвигаются в трех измерениях — иллюзия, которая создается благодаря качке. И возникает впечатление, что Гончие Псы действительно мчатся друг за другом, Дельфин резвится, зловещий Скорпион приготовился к прыжку, а Лебедь летит, широко распластав крылья.
Чтобы представить себе размеры звезд и расстояние до них, нужно обладать абстрактным мышлением физика-теоретика или астронома, но чтобы звездами любоваться, достаточно приличного зрения и хорошо тренированной шеи. С абстрактным мышлением у меня более чем прохладные отношения: я до сих пор не могу понять и твердо уверен, что никогда не пойму, почему многие звезды, которыми мы любуемся, уже не существуют, а мы видим их такими, какими они были миллионы лет назад; почему человек, путешествующий в космосе на фотонной ракете со скоростью света, возвращается на Землю лишь чуть постаревшим, а у его сынишки уже седая борода. Что его, этого сорванца, дедушкой называть, что ли? Нет, Эйнштейн был великий человек, но эти штучки у меня в голове не укладываются.
А вот глаза и шея — другое дело. Здесь я бы мог дать фору самому Ньютону. В очках, слава Богу, пока не нуждаюсь, а шею регулярно укрепляю на зарядке (вращением головы вокруг оси). Поэтому часами стоять на палубе, задрав голову, для меня сущий пустяк.
Моряки обязаны хорошо знать звезды — для определения направления и координат. Моими проводниками по звездному небу были Аркадий Николаевич и Володя. Они научили меня находить Сириус и Канопус, Антарес и Альтаир, Арктур и Вегу. От них я узнал, что Кассиопея никогда не уходит из дому в ожидании Персея, что Андромеда очень дорожит своей гибкой и стройной фигурой, а Гончий Пес без устали гонится за Зайцем.
Я смотрел в бинокль на ослепительный Сириус и вспоминал Вольтера. Он населил эту звезду высокоинтеллектуальными и нравственными жителями, один из которых, Макромегас, как-то посетил нашу крохотную Землю. Будучи огромного роста, он с трудом различил людей и был ужасно удивлен, что эти микроскопические существа уничтожают друг друга из-за жалких кусочков суши. При всем своем необычайном уме Макромегас так и не смог понять причину такой нелепости и, потрясенный, улетел на комете восвояси. Жители Сириуса, как выяснил Вольтер, живут тысячи лет, и Макромегас, конечно, жив. Если бы он снова посетил Землю, чтобы взять интервью у экипажа «Канопуса», мы вряд ли смогли бы ему объяснить, почему в двадцати милях от нас с ревом пролетают реактивные самолеты — отнюдь не с прогулочной целью… Ибо до сих пор на Земле есть вопросы, на которые поумневшее на стадии цивилизации человечество так же бессильно ответить, как и его предки на первой стадии дикости.
Древние люди обожествляли звезды; они видели в их сочетаниях Орла и Козерога, Дракона и Льва, Геркулеса и Волопаса. Звезды оживали в их легендах, они обладали решающим влиянием на человеческие судьбы, и в благодарность за красивый вымысел нынешние безбожники-астрономы сохранили за звездами их древние названия. Под руководством моих наставников я их вызубрил, и кое-какие из созвездий могу даже распознать. Теперь мне ничего не стоит найти Арго, Южный Крест, Центавр и Телец. В наших широтах они не наблюдаются, и вам, увы, будет довольно трудно меня проверить. Поэтому желающие могут принять мои слова на веру. Зато я каждому могу с ходу показать Большую Медведицу — даже с закрытыми глазами. Бе я выучил наизусть, так как перед расставанием жена со свойственной ей изобретательностью предложила мне вечерами встречаться на последней звездочке, которая болтается у Большой Медведицы на хвосте. И я регулярно там торчал у ближнего кратера слева — занятие, больше подходящее начинающему бриться подростку, чем кончающему лысеть корреспонденту. Это доказывает, что в каждом из нас, независимо от возраста, где-то притаился лирик, который время от времени напоминает нам о своем существовании.
Юпитер и Сатурн оставили меня равнодушным. Хотя вокруг Солнца мы и вертимся в одной карусели, но на этих планетах явно нет жизни: они холодные, окутаны ядовитыми газами и вообще бесперспективны. Другое дело полные загадок Марс и Венера. Особенно мне понравилась Венера, которая за свою красоту получила имя прекраснейшей богини Древнего Рима. В наших умеренных широтах она, появляясь к рассвету, большого впечатления не производит, но в тропиках я смотрел на нее вечером, когда и планеты и женщины особенно очаровательны. Марс же был жестокий всевышний, и отношение к нему я перенес на планету. Как и древнеримский бог войны, планета Марс не оправдывает возлагаемых на нее надежд. Наверное, уже в нашем веке на Марсе побывают космонавты, чтобы разнести в прах легенды о марсианской цивилизации и больно ударить, к великому огорчению читателей, по чудесной фантастике Герберта Уэллса, Алексея Толстого и Рэя Брэдбери. Уникальный случай, когда развитие науки может нанести очень серьезный урон мировой литературе.
Вверху — беспредельная звездность (жаль, что не я придумал это отличное слово), внизу, в нескольких метрах, — океан, который тоже кажется беспредельным. Это впечатление усиливает темнота: мерцание звезд освещает океан, как копеечная свечка могла бы осветить фойе Большого театра. И океан кажется тяжелым и угрюмым; если бы не удары волн, не соленые брызги, залетающие поглазеть на палубу, он казался бы безжизненным, каким был сотни миллионов лет назад (месяц и число окончательно не установлены) при возникновении земного шара. И вдруг — фантастическая картина: неподалеку, метрах в трехстах, появляется длинное сферическое тело, излучающее свет.
— «Наутилус»! — Пантелеич мне подмигивает. — Готовьтесь брать интервью у капитана Немо!
Пантелеич на «Канопусе» — наиболее квалифицированный мастер розыгрыша. Конечно, за беседу с капитаном Немо я не пожалел бы всех миллиардов Рокфеллера (если бы он согласился предоставить их для этой цели), но уже в раннем детстве я узнал, что капитана Немо на самом деле не существовало — одно из самых жестоких разочарований в моей жизни.
— Светящийся кит, — проникновенным голосом говорит Пантелеич. — Редкое явление, вам дьявольски повезло!
На кита я клюнул. Пантелеич подождал, пока стихнет мой восторженный вопль, и хладнокровно сообщил, что в данном случае кит отсутствует, следовательно, вопил я зря. Светится косяк мелкой рыбешки.
Все равно очень красиво. А свечение уже появилось в нескольких местах: океан ожил! Рядом с бортом возникли мириады фосфорических точек — светящиеся микроорганизмы. Они разлетались во все стороны, как бенгальские огни. И вдруг показались, обгоняя траулер, две длинные тени: акулы! Одна за другой они проплыли мимо, высунув наверх, словно подлодка перископы, свои острые плавники.
И снова все исчезло: ушли косяки рыбешки, затихли волны, и за тучами, из которых не проливалось ни капли, спрятались звезды. Темнота и безмолвие повисли над океаном. Но ненадолго: вдали показались огни, зажженные рукой человека, — наш курс пересекало судно. Пантелеич приник к локатору. Бывает, что двум судам разойтись в необъятном океане труднее, чем туристам на лесной тропинке. Уже за несколько миль нужно точно знать, насколько опасно режет незнакомец наш курс. В истории столкновений на море известны десятки случаев, когда даже такое расстояние оказывалось недостаточным: слишком велика сила инерции современных судов и слишком мала их маневренность. Несколько лет назад в Атлантике, вблизи Нью-Йорка столкнулись «Андре Дориа» и «Стокгольм», два гигантских лайнера, хотя вначале их разделяли те же самые несколько миль.
Пантелеич произвел вычисления и облегченно вздохнул: разойдемся свободно…
А на востоке занималась заря. Светало быстро: несколько минут назад где-то за морем чуть заметно алел восход, а сейчас на небе уже рассыпались веером мощные пучки розоватого света.
— Да будет свет! — скомандовал старпом, только что вступивший на вахту.
И на горизонте, повинуясь приказу, появился розовый диск утреннего солнца.
— Приготовиться к подъему трала! — прозвучала вторая команда.
ДЕНЬ СЮРПРИЗОВ И УЛЫБОК
В просторной капитанской каюте прохладно и уютно. Я сижу на диване, потягиваю «коктейль имени Арвеладзе» — нарзан с виноградным соком — и переписываю на память волнующий документ, срок действия которого начинается через двенадцать часов. Вот его полный текст.
«Обещание-клятва!
Мы, члены экипажа РМТ «Канопус», Кононов Борис Александрович и Сорокин Александр Евгеньевич, торжественно клянемся, что с О часов 00 минут 13 сентября 1965 года бросаем курить окончательно и бесповоротно.
В случае если один из нас нарушит эту клятву, то пусть его постигнет всеобщее презрение. Нарушитель должен до конца рейса прибирать каюту победителя, стирать его белье, по утрам приносить в постель завтрак и безоговорочно выполнять все его прихоти.
Все табачные запасы подлежат ликвидации в 24 часа.
Свидетели: А. Тесленко, Г. Чурсин, В. Котельников».
Сорокин и Кононов, жмурясь от наслаждения, курят одну сигарету за другой. Вокруг них, как мухи, вертятся остряки. В «обещание-клятву», разумеется, никто не верит: все убеждены, что первый помощник и стармех будут покуривать, запершись в каютах. Дед неуверенно посмеивается — он явно боится, что сделал глупость, но Александр Евгеньевич спокоен и невозмутим.
— Я сжег за собой мосты, — сообщает он. — Отступать некуда, послал жене радиограмму: «Бросил курить принимаю поздравления».
В распахнувшейся двери каюты появляется взволнованная физиономия начпрода. За руку он держит Володю Иванова. Володя широко ухмыляется.
— Безобразие творится, капитан! — восклицает Гриша, втаскивая Володю в каюту. — Вопиющее безобразие! Этот человек тоже бросил курить, понимаешь?
— И правильно сделал, — назидательно замечает Сорокин.
— А ты не агитировай! — набрасывается на него Гриша. — Сам бросил — на здоровье, а людей оставь на покой!
— Ты чего разошелся? — урезонивает капитан
Гришу.
— Как чего разошелся? — ноет Гриша. — Твой первый помощник повсюду ходит и агитировает людей не курить! А у меня план, понимаешь? Мне продавать надо. Пять человек сегодня не курит, кто покупать будет? Кто за товарный остаток отвечать будет?
— Тбилисское «Динамо» опять проиграло, — глядя в потолок, говорит Александр Евгеньевич.
— Ты мне «Динамой» зуб не заговаривай, — шумит Арвеладзе. — Видал, как Котрикадзе стоит? Нет, скажи, видал? Как гвоздь стоит!
— Сплошная дыра, — пуская кольца, роняет Александр Евгеньевич.
— Котрикадзе — дыра? — ужасно обижается Гриша. — Тогда твой Банников… Твой Банников…
Гриша от возмущения просто не находит слов. Он уже забыл, что первый помощник портит ему людей и срывает план, он видит теперь в Сорокине человека, который усомнился в Котрикадзе — величайшем вратаре мира.
— Твой Банников, — находится Гриша, — тоже дыра!
И, бросив торжествующий взгляд на закашлявшего Сорокина, начпрод победителем выходит из каюты.
Гриша бесконечно предан идеалам судовой торговли, хотя мне думается, что если бы он завел собственное дело, то неминуемо обанкротился. Когда под рукой нет заборной книги, Гриша всем верит в долг. В судовой лавке каждый может взять в сумку сигареты, конфеты, пасту, фотопленку, и Гриша записывает количество товаров со слов покупателя. Несмотря на педантичную, точно по инструкции выдачу соков и сухого вина, Гришу на «Канопусе» любят и относятся к нему доброжелательно. Этому способствуют и его смешная речь, и энергичная жестикуляция — Гришины руки говорят не хуже, чем его язык.
В каюту входит Пантелеич. Его лицо равнодушно и бесстрастно, но что-то в Пантелеиче сейчас есть такое, что заставляет меня насторожиться. Я убежден, что готовится какой-то подвох.
— За шахматы уселись? — домашним голосом говорит Пантелеич. — Ну, ну… Шахматы — они, конечно, интереснее…
Пантелеич поворачивается и медленно движется к двери. Затылок его напряжен.
— Интереснее, чем что? — спрашиваю я.
— А, пустяки. — Пантелеич пренебрежительно отмахивается. — Не сравнить с шахматами. Ну играйте…
Движение к двери продолжается.
— Но что же все-таки? — допытываюсь я.
— Да так, — нехотя выдавливает Пантелеич, — говорить не о чем. Киты…
Я пулей выскакиваю из каюты в рулевую рубку. Кто-то подает мне бинокль, и я, даже забыв поблагодарить, шарю по горизонту. Никаких китов. Ну, если это розыгрыш — берегись, Пантелеич!
— Кит! — раздается идущий из самых глубин души вопль доктора. — Я вижу настоящего кита! Я вижу двух китов! Трех! Ух!
Я чуть не плачу от досады. Вдруг сердце екает: вдали, в миле от нас, из океана вырывается фонтанчик. Один, другой… Киты! Да здесь их целое стадо!
Не отрываясь от бинокля, жму Пантелеичу руку. Он смеется и направляет «Канопус» в сторону фонтанов. Я вижу, как из воды высовываются огромные туши, и не верю своим глазам. Шутка ли сказать — киты! Ловлю себя на том, что начинаю впадать в детство. В голову назойливо лезут знаменитые стихи:
«Папа спит, папа храпит, а из-под подушки вылезает кит и говорит: „Папа спит, папа храпит“.
Мы с Витей возбужденно считаем фонтанчики, сбиваемся, снова считаем. Их не меньше двадцати пяти — тридцати. Видавший виды Слава Кирсанов, который несколько недель проходил практику в Атлантике, на глазок взвешивает китов и определяет их размеры.
— Разве это настоящие киты? — пренебрежительно говорит он. — Лилипуты какие-то, метров по двенадцать—пятнадцать, не больше. Эх, пушку бы нам гарпунную! За день квартальный план бы выполнили!
Я молчу и думаю про себя, какое это большое счастье, что у нас нет гарпунной пушки, что мы не китобои. Я сознаю, что это глупо, но избиение огромных, мирных и беззащитных животных, наверное, невыносимо жестокое зрелище. Мне жаль китов, их становится все меньше и меньше, и скоро они совсем исчезнут, как исчезли зубры и бизоны, бездумно и беспощадно перебитые людьми. Рыба — другое дело, она существо низшего порядка. И запасы рыбы неисчерпаемы — с точки зрения сегодняшних масштабов добычи. Но когда я читаю или слышу рассказы о добыче китов, мне становится не по себе. Знаю, что это нужно, что киты ценное сырье и прочее, и все-таки не могу заставить себя относиться к ним только утилитарно. Слоны тоже считались ценным сырьем, и били их когда-то, как бьют сегодня китов, но люди вовремя опомнились, осознав, что будущие поколения не простят уничтожения этих добродушных гигантов. Согласитесь, что смотреть, разинув от удивления рот, на живого слона куда приятнее, чем на его чучело в музее. Я совсем не хочу бросить тень на китобоев — это отважные люди, делающие свое дело. И все-таки надеюсь, что настанет время, когда люди оставят китов в покое, и бывшие китобойные суда выйдут в море, вооруженными тралами, а не гарпунными пушками.
Почти вся команда вышла полюбоваться чудесным зрелищем. Аркадий Николаевич и Пантелеич под общее одобрение сочиняли для меня текст радиограммы в редакцию.
— Заголовок нужен такой: «Кит-обманщик»! И дальше: «Удивительное происшествие! Только что встретили старого, седого кита, задумчиво бороздившего спокойные воды Индийского океана. На вопрос вашего корреспондента кит ответил, что ему уже около трехсот лет, а весит он двести тонн. Животное бегло говорило на английском языке XVII века — правда, с сильным иностранным акцентом. Однако утверждение кита, что он может умножать в уме трехзначные цифры, было поставлено под сомнение. Когда штурман Биленко предложил ему решить пример, кит покраснел как рак и под обидный смех присутствующих быстро погрузился в воду».
Предлагались и другие варианты корреспонденции, но я уже не слушал: один кит начал двигаться прямо к траулеру, то погружаясь в воду и пуская фонтанчики, то выскакивая на поверхность. Затаив дыхание я следил за его перемещениями. Вот кит уже вынырнул метрах в двухстах от «Канопуса» и снова ушел в море.
— Смотрите внимательно, — предупредил капитан, — полагаю, что в следующий раз он вынырнет примерно здесь.
И Аркадий Николаевич показал рукой на точку в пятидесяти метрах от судна. Витя взвел затвор моего «Зенита» — я полный профан в фотографии и не решился взять на себя ответственность за такой кадр.
Помните ли вы то место в Шестой симфонии Чайковского, когда почти притихший оркестр вдруг бурно взрывается? Сколько бы вы ни слушали симфонию, этот взрыв всегда будет неожиданным. Не отрываясь мы смотрели в точку, указанную капитаном, но, когда кит вынырнул и подпрыгнул, остолбенели от неожиданности — точнее, от неожиданной фантастичности этого прыжка. Кит взлетел в воздух совсем рядом с нами, взвился, сделал стойку, как собака, и словно замер, стоя вертикально на хвосте. Мгновенье — и двенадцатиметровый гигант, показав нам светло-серое брюхо, с шумом рухнул в воду.
И тогда Витя нажал на спуск. Он опоздал лишь на долю секунды, и это было непоправимо, как опоздание на самолет, на последний поезд метро, в магазин, который перед вашим носом закрыли на обед. Редчайший кадр, который мог бы украсить обложку «Огонька» и обречь на хроническую бессонницу репортеров всего мира, погиб безвозвратно. Я метался, стонал и рвал на себе волосы. Я был так неутешен, что Витя, сам убитый горем, тут же торжественно поклялся, что именно я, а не Саша Ачкинази, буду ассистировать ему на первой же операции. Это уже несколько примиряло с действительностью, а стакан холодного сока, принесенный заботливым доктором, окончательно вернул меня к жизни.
Комментируя мальчишеское поведение кита, Аркадий Николаевич заметил, что такой прыжок он видит второй раз в жизни, и явление это очень редкое. Несколько забавных случаев, связанных со странностями китов, рассказал Слава Кирсанов. Как слонов преследуют разные мухи и блохи, так и китам портят жизнь малюсенькие рачки. Они забираются в складки на брюхе кита и устраиваются там со всеми удобствами, обрастая мелкобуржуазным бытом. Иногда киты пытаются выселить своих квартиросъемщиков при помощи прыжков, вроде того, который мы только что видели. А другие киты подплывают к судну и трутся о борт ниже ватерлинии — на нервных пассажиров это производит большое впечатление, так как по судну в это время идет такой треск, словно оно попало на подводные рифы. Слава рассказывал, что старые, опытные киты позволяют себе посмеяться даже над своими самыми страшными врагами. Незаметно подкравшись к китобойцу в мертвую зону и оказавшись вне досягаемости гарпунной пушки, они подплывают к борту и используют его, как мочалку. Насладившись яростными воплями беспомощных врагов, шутники исчезают в неизвестном направлении.
Встреча с китами развязала языки, и в этот день я наслышался много разных морских историй. Анатолий Тесленко вспоминал о гигантской черепахе, на которой матросы катались по корме, а боцман Трусов — о морских львах, попадавшихся в прошлом атлантическом рейсе. Освободившись из трала, они отряхивались и начинали непринужденно разгуливать по палубе. Львы чувствовали себя в полной безопасности — они хорошо знали, что их добыча запрещена, а браконьерство наказывается штрафом в размере 200 фунтов стерлингов за каждую шкуру. С детской любознательностью они совали свои мокрые носы во все щели, охотно позировали перед фотоаппаратом и бурно негодовали, когда их силой сбрасывали в море. Особенно запомнился один лев, до невозможности невоспитанный и даже наглый. Несколько раз он цеплялся за трал, поднимался на корму и начинал бегать по судну, с воем отбиваясь от преследователей. Но однажды ему удалось прорваться в коридор, и четверо матросов с трудом оттащили его от камбуза. После этого происшествия шкуру хулигана пометили суриком, и отныне сталкивали в слип без всяких дипломатических церемоний.
Ребята сменялись с вахты, переодевались и шли на пеленгаторную палубу, где стихийно начался «вечер художественной травли». Шел один из любимых номеров программы: рассказ Гриши Арвеладзе о том, как он сдавал экзамен по географии.
— Учителка меня спрашивает: какой фауна в Австралии? А откуда я знаю, какой фауна в Австралии? Я малчу, она малчит, все малчат. Я ей гавару: хочешь, я тебе скажу, какой фауна в Грузии? Нет, гаварит, скажи, какой в Австралии. Тогда один в классе делает мне знак руками: прыг, прыг, вот так. Ну, раз фауна прыгает, значит, кто? Я ей гавару: лягушки! А она гаварит: двойка тебе за лягушки! Кролики и кенгуру, а не лягушки!
Гришино выступление проходит с неизменным успехом. Рассказчики меняются один за другим. Тепло принимает аудитория и рассказ Александра Евгеньевича о шести студентах-практикантах. Прибыв на судно, они робко попросили стармеха дать им какую-нибудь работу. Дед оказался чутким и отзывчивым человеком. Он подумал и предложил ребятам перетащить дизель на один сантиметр вправо. Студенты вцепились в конец и добросовестно потели до тех пор, пока не смекнули, что сдвинуть с места наглухо закрепленный дизель весом в полторы тонны им не удастся за целое столетие.
«Вечер травли» Аркадий Николаевич завершил рассказом, стенографическая запись которого следует ниже.
«— Уникальное блюдо.
В прошлом году, когда «Канопус» бродил по Персидскому заливу, кто-то распустил слух, что самое вкусное блюдо, перед которым меркнет все на свете, — это консервированная соленая креветка. Обычная вареная креветка нам порядком надоела, и Чиф (обычное прозвище старпома на судне) , отчаянный гурман, решил изготовить консервы. Он затолкал в большую банку килограммов пять отборной креветки, промыл забортной водой, сверху насыпал крупной соли, любовно обтер банку ветошью и накрепко завинтил крышку. Мы стояли вокруг и изо всех сил изводили его советами, но Чиф сжал зубы и не проронил ни слова.
— На коленях будете ползать — не дам! — наконец заявил он и отнес драгоценную банку в рулевую рубку.
Таинственная торжественность, с которой консервировалась креветка, разожгла любопытство всего экипажа. Вокруг банки начали ходить легенды. Говорили, что Чиф знает какой-то секрет и засыпал в банку особый состав, который делает креветку необыкновенно вкусной. А Чиф ходил по судну надутый и важный, как будто он только что поймал одним тралом пятнадцать тонн креветки — мечта всех рыбаков — или дал адмиральского козла — мечта всех козлятников.
Через несколько дней, когда я утром вошел в рулевую рубку, Чиф, здороваясь, как-то по-особенному, загадочно улыбался. На лоцманском столике возвышалась банка с креветками, а на расстеленной бумаге лежало несколько ломтиков поджаренного хлеба. Я хотел было побранить старпома за неуважение к рулевой рубке, что, мол, за обжорку здесь устраиваете, но желание отведать экзотическое блюдо удержало меня от строгого соблюдения морских традиций. Но вот Чиф подошел к банке, подмигнул нам и подковырнул ножом крышку. Наши носы дружно сдвинулись к банке, чтобы втянуть волшебный аромат…
Полчаса спустя, окончательно придя в себя, я понял, что произошло. А тогда раздался взрыв, мимо наших носов со свистом пролетела крышка, рубку заволокло голубоватое облако. Мы тут же рухнули на пол, корчась в предсмертных судорогах, и только Чиф, который ухитрился схватить насморк, не смог ощутить всей гаммы, букета засоленной при сорокаградусной жаре креветки. Но все же он догадался открыть настежь дверь рубки и впустить свежий воздух, который долго не мог пробиться сквозь густую пелену сероводорода, аммиака и, наверное, всех других зловонных газов.
Наконец, избавившись от кашля, удушья и конвульсивного, идиотского смеха, мы выбрались на свежий воздух. За нами величественной походкой вышел Чиф, неся в руках свою банку, в которой что-то еще клокотало. Банка полетела за борт, и вода кругом запенилась и забурлила, стала менять окраску, как осьминог на палубе. Несколько дельфинов, которые мирно резвились неподалеку, сумасшедшими прыжками ринулись в сторону, отплевываясь на ходу. Наконец банку проглотила голодная акула-пила. Потом она три дня ходила за «Канопусом», рядом с иллюминатором медпункта, пока мы не догадались, в чем дело, и не бросили несчастной несколько пачек анальгина. О ее судьбе я больше ничего не знаю».
— Насчет акулы вы, Николаич, малость того… — усомнился один из слушателей.
— Цитирую Марка Твена, — невозмутимо ответил капитан: — «Такова эта правдивая история. Кое-что, впрочем, я выдумал».
ДОКТОР КОТЕЛЬНИКОВ
Полдень. Все свободные от вахты спасаются от зноя в каютах. На солнце, наверное, под пятьдесят градусов, в каютах — двадцать. Будь благословен во веки веков, несравненный и любимый кондишен! Только твоя божественная прохлада умиротворяет в тропиках наши северные души. Ты охлаждаешь тела и виноградный сок, ты возвращаешь нас в осеннюю Россию, заставляя на ночь укрываться теплым одеялом (а Володю Иванова— двумя). Благодаря тебе мы при желании можем даже мерзнуть — экзотическое удовольствие для людей, которые только что жарились на адской сковороде.
Обливаясь потом, я сочиняю про себя гимн кондишену. Под руководством Валерия Жигалева мы с доктором вяжем трал на пеленгаторной палубе: неугомонный тралмастер в кабинетной тиши разработал новую конструкцию, которая позволит нам добиться неслыханных уловов, — Валерий в этом абсолютно уверен. Вообще-то говоря, трал уже готов — Вите и мне доверена только обвязка крайних ячеек, но для выполнения и этой несложной операции Валерий проводит длительный инструктаж. Он учит нас вязать узлы.
— Беседочный узел вам еще пригодится, — поясняет он, делая хитрые манипуляции капроновой бечевкой, — для моряка он едва ли не самый важный. Смотрите: раз, два, три — и готово.
— А для чего он может пригодиться? — интересуемся мы.
— Чтобы спасаться, например, — хладнокровно отвечает Валерий. — Допустим, вы засмотрелись на акулу, перегнулись через борт и шлепнулись в воду. Тогда я бросаю вам конец, и вы должны обвязаться именно этим беседочным узлом. Вот так…
Наше внимание обостряется. Мы с повышенным вниманием изучаем этот благородный беседочный узел. Валерий сначала возмущается нашей бездарностью, но в конце концов добивается того, что мы вяжем узел, как автоматы, с закрытыми глазами. Затем, дав нам последние инструкции, он уходит на корму, где работы всегда непочатый край: нужно дюйм за дюймом проверить трал, подвязать новые кухтыли вместо побитых, и прочее, и прочее — старшему тралмастеру для выполнения своих обязанностей не хватает двадцати четырех часов в сутки.
Мы с Витей, переговариваясь, приступаем к работе. С первых же дней плаванья Витя горько жалуется на свою несчастную судьбу: у него нет практики.
— Разве это жизнь? — хнычет он, ожесточенно орудуя деревянной иглой. — С позавчерашнего дня в амбулаторию никто даже не постучался. Не врач им нужен, этим голубчикам, а хороший тренер по боксу. Буйволы здоровые! И какой черт дернул меня согласиться на распределении?
— Юристы в таких случаях говорят: «Господи, пошли мне кошмарное преступление», — поддразниваю я Витю.
Но он меня не слушает.
— Пока я здесь пальцы перевязываю, — продолжает хныкать доктор, — мои бывшие сокурсники имеют, что ни день, аппендицит, грыжу, а то и язву желудка. А тут хоть бы вывих какой, так и этого нет. Попал, как кур во щи…
— Ничего, Витя, — успокаиваю я несчастного друга, — вот увидите, скоро Дед ляжет на операцию, он уже почти согласился.
Лучше бы я об этом не вспоминал. Витя взвился на дыбы.
— Дед — типичный эгоист! — закричал доктор. — Он думает только о себе! «Почти согласился» — ишь, какой нежный! Он должен лечь на операцию! Я напишу заявление в партбюро — пусть его обяжут! Я подам официальный рапорт капитану.
Хоть это и бестактно, я не могу удержаться и кощунственно смеюсь над Витиным горем. Вот уже две недели доктор гоняется за Дедом по всему судну. Стармех прячется, запирается в своей каюте и жалуется всем, что при виде доктора у него и в самом деле начинаются аппендицитные боли.
Витя Котельников — великолепный собеседник, красавец и умница. Но здесь ему труднее всех: у него действительно мало работы, и Вите часто бывает скучно. Он проводит обследования, выполняет общественные поручения, выходит на подхваты — и все-таки свободного времени остается много. Но что поделаешь, если рыбаки не желают и не умеют болеть, и — неслыханное вероломство! — легкие ранения перевязывают сами, подручными средствами. Хороших спортсменов на судне набралось столько, что хватило бы на сборную для целого города — разве такие ребята побегут жаловаться доктору на сердце, повышенное давление и переутомление? Была у Вити надежда на стариков, которым за тридцать. И что же? Александр Евгеньевич оказался боксером-перворазрядником, входившим в первую десятку на первенстве страны, а Коля Цирлин — мастером спорта по вольной борьбе. Лишь один я по долгу дружбы время от времени подбрасывал доктору кое-какую практику.
Есть у Вити еще одно горе: он полнеет. Его не утешает то, что в весе прибавляют все: отличное питание, работа и морской воздух делают свое дело. Витя переживает, что его повышенная упитанность может не заслужить высочайшего одобрения Ириши, и по нескольку раз в день делает зарядку с десятикилограммовыми гантелями, толкает двухпудовую гирю и бегает по палубе. Но от всего этого мощное Витино тело наливается новыми соками, и доктор изводит себя диетой. Он мужественно отказывается от первых блюд, не ест хлеба и ходит голодный до тех пор, пока плоть не поднимает бунт. Тогда, махнув рукой на диету, Витя уминает блюдо креветки, снимает обеденные ограничения и несколько дней ходит счастливый. Но потом он замечает, что Ириша с фотографии укоризненно на него смотрит, и угрызения совести снова сажают Витю на диету…
Часа через полтора приходит Валерий, проверяет нашу работу и ставит четверку с минусом — на два балла больше, чем я ожидал. Затем нежно, как кошку, гладит капроновую сеть.
— Доктор, смотри, — смеется Валерий. — Твой приятель!
На палубе появляется сутуловатая фигура в голубой пижаме. Это из машинного отделения вышел размяться Дед. Увидев бегущего к нему доктора, он позорно покидает поле боя.
— Ничего тебе не поможет! — кричит ему вслед Витя. — Все равно ошкерю!
ПЕРВЫЙ ПОМОЩНИК АЛЕКСАНДР СОРОКИН
Погода стоит жаркая и ровная, дни бегут, похожие один на другой, как километровые столбы. Но нам грех жаловаться на однообразие, жизнь на «Канопусе» движется каким-то рваным темпом, бьющим кнутом по нервам. Три дня подряд — полные тралы хорошей рыбы, и вдруг — надоевшие до омерзения скаты, ничтожная, годная только на муку серебристая рыбешка по прозванию «доллар-шиш». Или просто пустяк — двести—триста килограммов всякой всячины. Круглые сутки штурманы вздыхают над картами, с надеждой смотрят в фишлупу и настороженно — на зигзаги эхолота: не прозевать бы косяк, который за полчаса может заполнить трал до отказа. Ох, как хочется удачи, большой и постоянной, настоящего рыбацкого счастья!
Но сегодня — хороший день. Сегодня все улыбаются и шутят, кроме технолога. Анатолий Тесленко бегает по корме с несчастным лицом. Он вздымает руки кверху, и непонятно, кого он призывает в свидетели: Бога или капитана, стоящего на кормовом мостике. У технолога чудовищные неприятности: два трала, один за другим, принесли двадцать тонн рыбы. Ею завалена вся палуба, полны ванны. Рыбу не успевают обрабатывать, а сортировка и упаковка превращают Толину жизнь в сплошную муку.
— У меня двенадцать сортов! — стонет он, обращаясь к Богу или капитану. — Я не успеваю! Давайте еще людей! Стопорьте машины! Пусть духи выходят на под-вахту! У меня двенадцать сортов! Я не…
Капитан посмеивается, довольный. Осложнения, вызванные избытком рыбы, — приятные осложнения. Гораздо легче из рубля сделать полтинник, чем из ничего одну копейку.
— Может, еще один трал забросим? — закидывает он удочку.
Технолог хватается за сердце.
— Ладно уж, — ворча, уступает Аркадий Николаевич. — За четыре часа управишься?
— За пять! — повеселев, клянчит Анатолий.
— Четыре — и ни минутой больше! — ставит точку капитан и, чтобы прекратить торг, уходит с мостика. А Тесленко весело бежит в рыбцех, куда по транспортерам плывет рыбная река.
Я сижу рядом с Александром Евгеньевичем на кормовом мостике. Я ошибся, сказав, что сегодня всем весело, кроме технолога. Первому помощнику тоже не до смеха. Он не выспался и очень хочет курить. Ну, до того хочет курить, что хоть вой. Но курить нельзя. Жене послана радиограмма, повсюду рыщут агенты Деда, принцип и самолюбие — о курении нечего и думать. Но что поделать, если думается только и исключительно об этой гнусной отраве? Особенно угнетает мысль, что Дед, по провокационным слухам, покуривает в каюте. За руку его никто не поймал, но в глазах у стармеха нет той библейской тоски, которая отличает людей, бросивших курить. Нервная система Сорокина настолько потрясена свалившейся на нее напастью, что я даже предложил капитану приказом по «Канопусу» обязать первого помощника начать курить — чтобы он снова стал нормальным человеком. Но Аркадий Николаевич и слышать не хочет об этом.
— Пусть мучается! — мстительно восклицает он. — Два дня надо мной измывался: «У нас воля! Мы такие! Мы сякие!» На коленях проползет по всему пароходу — возвращу клятву, так и быть.
Мы сидим и подсчитываем, что если будем морозить хотя бы по двадцать тонн в сутки, то к приходу плавбазы как раз успеем набрать полный груз — тонн четыреста рыбы.
— Не будем загадывать вперед, — спохватывается Александр Евгеньевич. — Плохая примета.
— Хорошо, не будем, — соглашаюсь я.
Старая песня. С минуту мы считаем молча, про себя, шевеля губами и глядя в небо.
— Если даже по восемнадцать—девятнадцать тонн, — не выдерживает один из нас, — все равно успеем!
И мы смотрим на корму, где к разделочным столам, в раскрытые пасти ванн перебрасываются эти самые тонны, и мне кажется дикой и неправдоподобной мысль, что вот ту макрель, что притихла сейчас у стола, я через два-три месяца увижу в московском магазине, где ее будут продавать на килограммы, и, быть может, я сам ее куплю (В канун Нового года моя соседка Валентина Руднева подарила мне макрель, которую купила в б. Елисеевском магазине. Это конечно же оказалась та самая макрель!) .
Александр Евгеньевич выглядит утомленным. В восемь утра он сменился с подвахты в рыбцехе, и отдохнуть ему не удалось — разбудили радисты. Из Севастополя прибыла важная радиограмма: от экипажа траулера требовалось срочно уплатить членские взносы в ДОСААФ. Указывалось, что в связи с некоторыми техническими трудностями (видимо, имелась в виду нецелесообразность немедленного возвращения экипажа в Севастополь для уплаты взносов), решено общую сумму вычесть из зарплаты первого помощника. Потрясенный мудростью такого решения, Сорокин ответил согласием и улегся снова. Но не тут-то было. Саша Ачкинази постучал в дверь каюты и, скаля зубы, протянул Александру Евгеньевичу еще одну радиограмму: «Немедленно сообщите новый состав судового комитета распределение обязанностей членов приветом».
Я застал Александра Евгеньевича в тот момент, когда он произносил в иллюминатор длинный и темпераментный монолог. Закончив, он аккуратно застелил постель, с неудовольствием покосился на зеркало и продекламировал казенным речитативом:
— Дышите морским воздухом! Морской воздух благотворно влияет на нервную систему! Принимайте воздушные ванны! Курение — вредно!
И мы пошли на кормовой мостик.
Я очень сблизился с Александром Евгеньевичем, а рассказывать о нем мне труднее, чем о других. Он помполит, парторг — персонаж, для описания которого в литературе создано несколько непреходящих, вечнозеленых штампов. Я читал о парторгах, которые были потрясающе человечны, проницательны, отзывчивы, принципиальны, сердечны — ну просто отцы родные. От них исходило сияние. Каждая клеточка их существа говорила о том, что они явились на землю творить добро и наказывать зло. Можно было раскрыть книгу посередине, и в толпе персонажей безошибочно определить парторга — по неоновому нимбу. Этот человек был настолько идеален, что от книги пахло дефицитным розовым маслом.
От многократного употребления этот штамп стерся, и парторга начали наделять одним-двумя крупными недостатками, а иному даже подсовывали позорный порок, вроде морального разложения. Посильнее лягнуть парторга стало считаться хорошим тоном. Это было очень модно. Книги, в которых лягали парторга, пользовались повышенным спросом.
— Ах, какой он талантливый, отчаянно смелый, этот писатель! — восклицал ошалевший от лакировки читатель. — Смотрите, каким отпетым негодяем он изобразил ответственного работника!
А потом и этот штамп начал ржаветь: у читателя прошла новизна ощущений. Книга, в которой критиковался парторг, перестала быть сенсацией. Зевнув, читатель откладывал ее в сторону и с наслаждением погружался в «Петра Первого» — лучше в десятый раз побеседовать с умным другом, чем один-единственный — с нудным незнакомцем. Надоели и сплошные пирожные и сплошная горчица — захотелось нормальной, здоровой и вкусной пищи.
Я сначала присматривался к Александру Евгеньевичу — человеку, которому по штатному расписанию положено заниматься воспитательной работой. Я вообще часто настороженно отношусь к людям, которым положено воспитывать взрослых, даже старших по возрасту — мы уже, слава Богу, совершеннолетние и убеждать нас нужно делом, а не собеседованиями. Кстати, убеждать — это точнее, чем воспитывать, даже чем «воспитывать в духе». Я помню, как среди ребят, только что вернувшихся с фронта, проводили воспитательную работу, как увешанного орденами бывшего офицера прорабатывали за то, что он не подготовился к диспуту «Моральная красота советского человека», как не нюхавший пороху активист холодно ронял: «В этом еще нужно разобраться, это у вас не случайность!» И такое говорилось комсоргу батальона, трижды раненному парню!
Такой воспитательной работы Александр Евгеньевич не проводил. Он ее, такую, терпеть не мог.
Я видел его в разных ситуациях.
Вот он выходит из радиорубки, серьезный и озабоченный. Прошло больше месяца, а Н. не получил из дому ни одной весточки и сам ничего не послал. Н. замкнут, неразговорчив, чуждается других матросов и в свободное время не выходит из каюты. Некоторые матросы считают его нелюдимым зазнайкой, но Евгеньич чувствует, что дело сложнее. Очень плохо в море человеку, когда он одинок. Здесь нужно быть очень тактичным, нужна ювелирная осторожность: человеческая душа не бутылка, ее грубым рывком не откупоришь.
Я был свидетелем того, как Евгеньич излечивал парня. Сначала он просто старался попасться ему на глаза, перекинуться ничего не значащими фразами. Потом начались столь же случайные, десятиминутные прогулки по верхней палубе, с разговором ни о чем, их сменили шахматы. Я однажды вошел в каюту, когда Н. и Евгеньич сидели за шахматной доской. Сорокин проигрывал, шутливо сердился, а Н. — я это видел впервые — улыбался. Я до сих пор не знаю, что было на душе у парня, но он явно выздоравливал. И постепенно, кроме Евгеньича, который стал поверенным в тайнах, самым близким ему человеком, у Н. появилось еще несколько друзей.
Я видел и другого Сорокина. Когда останавливалась мукомолка или летел транспортер, первый помощник с удовольствием забывал о своем месте в штатном расписании. Он надевал видавший виды старый комбинезон и окунался в нежно любимую им «сферу материального производства»: Александр Евгеньевич без пяти минут инженер-механик, заочник выпускного курса института. На подвахту он выходил в ночь — ночью работать всегда труднее, и Евгеньич считал, что в это время его энергия и юмор нужнее всего. Когда шла большая рыба и команда уставала до изнеможения, Сорокин уставал вместе с ней, и ни один человек на судне не мог сказать, что первый помощник призывает к трудовым подвигам, не снимая пиджака.
Я видел Евгеньича в окружении целой толпы матросов, таких же, как и он, отчаянных футбольных болельщиков.
— Будем справедливы и объективны, — успокаивал Сорокин раскипятившихся ребят. — Я думаю, никто не посмеет возразить, что сильнейшая команда страны — киевское «Динамо»? (Возгласы: «Торпедо» сильнее! Посмотрим, как ваши киевляне в Ростове сыграют!»)
Итак, нет возражений? (Рев голосов: «Как нет?! Есть!» «Торпедо!») Значит, принято единогласно!
И все смеются над фанатичным болельщиком «Торпедо». Тот протестует, но его уже никто не слушает, потому что Евгеньич рассказывает об одесских болельщиках, самых организованных в мире. Они собирают взносы и посылают своих представителей в другие города, на матчи с участием одесских команд. По возвращении командированные отчитываются в израсходованных суммах и докладывают о пристрастном судействе и нелепых случайностях, из-за которых одесские команды проиграли очередные матчи. Тут же посылается телеграмма в Москву с требованием отменить эти результаты и принимается развернутое решение — незаменимое пособие для тренера таких великолепных, но просто ужасно невезучих команд.
Сорокин — страстный охотник; его охотничьи рассказы смешны и реалистичны, чувствуется, что их автор в самом деле протопал многие сотни километров с ружьем за плечами по таежному бездорожью. Он с улыбкой вспоминает одну сцену из своей семейной жизни. Лет десять назад он получил крупную премию, которая пришлась весьма кстати: молодые супруги отмечали первое новоселье. И пока жена; сидя на единственном табурете в пустой комнате, набрасывала план размещения присмотренного гарнитура, ее муж нашел премии другое, исключительно удачное применение. По дороге в мебельный магазин он по зову сердца заглянул в другой, и вместо долгожданного гарнитура была куплена воистину необходимая вещь — превосходное охотничье ружье. Доложить слушателям о подробностях последовавшей домашней сцены Евгеньич наотрез отказался.
Ребята на «Канопусе» любят Евгеньича за доброжелательную насмешливость, простоту и доступность, и первый помощник редко бывает один. Каждому льстит, когда не только Николаю или Борису, но и ему Евгеньич запросто рассказывает о своей бурной юности, о том, как в боях с бандеровцами создавались комсомольские ячейки на Западной Украине, просто о судовых делах и перспективах. Это уже марка, если Евгеньич относится к тебе фамильярно. Значит, ты парень ничего, стоящий. И очень неуютно чувствует себя тот, кого Евгеньич остроумно и зло высмеивает, с кем разговаривает односложно, сухим, этаким несмазанным голосом. Отношение свое он скрывать не умеет — и не скрывает.
В отличие от бурного и взрывчатого сангвиника Шестакова Александр Евгеньевич несколько медлителен и подчеркнуто спокоен; если капитан весело остроумен, то у его первого помощника типично иронический склад ума. И манерой поведения, и речью Сорокин чем-то неуловимо напоминает известного в прошлом киноактера Петра Алейникова из «Большой жизни» — в тех эпизодах, где Алейников посерьезнее обычного.
…Перечитал я сейчас все, что написал о Сорокине, и с некоторым ужасом подумал о том, что уж очень он у меня получился положительный. Я понимаю, что для жизненной правды неплохо бы привесить ему хоть какой-нибудь ярлычок, но — пить он не пьет, любит жену и дочку, даже курить бросил. Ну как мне вас убедить, что это не штамп, черт возьми? Землю есть, что не вру?
ВОЛЬНЫЕ СЫНЫ ЭФИРА
Скоро кончается наше одиночество. Один за другим, с интервалом в сутки, к нам идут траулеры «Ореанда» и «Балаклава», а через десять дней подойдет плавбаза «Шквал», которая примет с «Канопуса» груз и меня. «Шквал» идет из Атлантики, он уже обогнул мыс Доброй Надежды, и каждый вечер радисты получают от плавбазы ее координаты. Вот и сейчас, всматриваясь в листочек с цифрами, Пантелеич определяет на карте местонахождение «Шквала».
— Вот здесь. — Пантелеич невозмутимо тычет пальцем в район Бухареста.
Мы проверяем. Действительно, судя по радиограмме, «Шквал» сейчас бороздит поля и леса Румынской Народной Республики. Саша Ачкинази, ворча, исправляет ошибку в широте и отправляет плавбазу на место — к южным берегам Африки.
Мы сидим в каюте начальника радиостанции. Идет «вечерний звон». Саша яростно спорит с Пантелеичем, который на ходу импровизирует, какие последствия могла бы иметь злополучная ошибка в широте.
— Это что, — говорит Коля Цирлин. — Один мой напарник дежурил ночью, весь вечер он развлекался и очень устал, все время клевал носом. В конце радиограммы на имя начальника главка он задремал, а очнулся в конце другой. Можете себе представить, какая физиономия была у начальника, когда наутро он прочитал радиограмму: «Немедленно отгрузите дизеля трансформаторы противном случае вынужден применить санкции целую нежные щечки твой Миша».
Тема благодатная. Витя тут же рассказывает про доктора, который в спешке вырвал здоровый зуб, посмотрел, ужаснулся, и вырвал еще один, тоже здоровый; я рассказал о знаменитой газетной ошибке: «Петренко Павел Кузьмич возбуждает дело о разводе с Ивановым Степаном Васильевичем»; запас веселых ошибок нашелся у всех.
— Вам бы только посмеяться, — трагическим голосом говорит Саша. — А со мной однажды такое произошло, что даже сейчас волосы дыбом встают.
И Саша проводит ладонью по своей наголо остриженной голове.
— Дело было года три назад, в Баренцевом море, — выдержав положенную паузу, продолжает он. — Мы вышли из шторма, потрепанные и замерзшие как собаки. Ветер, мороз, мы мокрые, дрожим крупной дрожью, а выпить — ни у кого ни грамма. Хоть бы стопочку для согрева души! Трагедия! Ангина, бронхит, воспаление легких — Север, сами понимаете. И тут мы видим, что механик жмется, чешется, гримасничает — словом, навалились мы на него и выжали бутылку спирта с каким-то странным запахом подозрительного цвета…
— «Букет Абхазии», — предположил Борис Кононов.
— Да, очень похоже. Значит, профильтровали мы его, очистили, как могли, а пить боимся. Черт его знает, что это за напиток. А к нам на траулер приблудился пес, большая и прожорливая дворняга, вечно пасся около камбуза. Решили провести опыт. Уговорили пса вылакать блюдечко и стали изучать реакцию. А пес быстро повеселел и забегал по палубе, как щенок, — понравилось! Все в порядке. Мы со спокойной душой выпили, закусили консервами. Вдруг в кубрик вбегает механик, трясясь, как пугало на ветру, губы белые, глаза вылезли на лоб.
— Беда! — кричит. — Спасайтесь, братцы! Пес… издох!
Нам стало нехорошо. Выскакиваем на палубу — так и есть: пес лежит мешком, лапы в сторону.
— К доктору! — орет механик. — Полундра!
— Я бы вам такую процедуру устроил, — мечтательно проговорил Витя, — что в день свадьбы вспоминали бы, идиоты!
— Не волнуйся, Витюша, — успокоил Саша, — твой изувер коллега нам так промыл желудки, что из медпункта мы выползли на четвереньках, полудохлые от слабости. Б-р-р! И еще прорычал нам вслед: «Три дня будете сидеть на манной каше!» Инквизитор! Ну, Бог с ней, с манной кашей, думаем, зато спасли свои жизни. Выползаем, значит, на палубу, и потускневшими глазами видим такую романтическую картину. На корме стоит и показывает на нас пальцами гогочущая толпа, а воскресший пес, взвизгивая от удовольствия, грызет кость. Оказывается, этот пропойца просто уснул или притворился спящим, чтобы поизмываться над нами и напугать до смерти.
У меня из головы не выходит «Шквал». И домой хочется, и жаль оставлять ребят надолго, еще на целых три месяца. Взглянув на меня, Саша безошибочно определяет мои мысли. И мы начинаем вспоминать о доме, о женах, друзьях — вечный и приятный разговор. Пантелеич рассказывает о своей родной Херсонщине, об островках в устье Днепра, где водится всякая дичь, о гигантских и необыкновенно сочных двухпудовых арбузах. Идя навстречу горячим просьбам слушателей, Пантелеич устанавливает вес арбузов в один пуд, но больше не уступает ни грамма. Он клянется и предлагает лично проверить правоту его слов. Мы тут же решаем будущим летом ехать к нему в гости, чтобы всласть поохотиться на островках и поесть легендарных арбузов. Все размечтались. Всем сразу ужасно захотелось в лесную прохладу, где можно поваляться на зеленой травке, отведать жареных грибов и услышать пение лесных птиц…
— А я, — вносит диссонанс Витя, — куда с большим удовольствием попрактиковался бы в хорошо оборудованной операционной… Впрочем, — веселее добавил он, — завтра подойдет «Ореанда», и мы кое-кем займемся. Через пару дней мы кое-что кое у кого вырежем!
Дед сокрушенно погладил ладонью свой живот. Сначала он заявлял, что только хирург с мировым именем достоин чести вырезать его аппендикс, но после очередного приступа пересмотрел свою позицию. Теперь над Борисом неотвратимо повис дамоклов скальпель — судовым врачом на «Ореанде» работает знаменитый среди рыбаков хирург Клавдия Ивановна Кабоскина, и в ее присутствии он великодушно обещал разрешить себя ошкерить.
Над несчастным Дедом смеются. Особенно изобретателен Саша, изысканно остроумный человек. Я о нем до сих пор мало говорил, а он интересный парень. Донельзя загорелый, черноглазый и черноусый, страстный непоседа, Саша в свои двадцать восемь лет успел побывать в четырех океанах, и в его цепкую память въелись сотни разных морских эпизодов, забавных и трагических, о которых он охотно рассказывает. Энергичный, бесшабашно веселый, большой мастер, никого не обижая, поднять на смех кого угодно, Саша — хорошие дрожжи для любого коллектива. К тому же он превосходный радист, любит и хорошо знает сложное оборудование своего хозяйства.
С ним в паре работает Коля Цирлин, высокий и привлекательный, сразу располагающий к себе человек. Он на несколько лет старше Саши, но с рыбаками вышел в море впервые: после службы на военном флоте он долго работал на суше. В отличие от своего начальника он молчалив, его трудно вызвать на разговор, хотя Коля умный и приятный собеседник. Он радист экстра-класса, навсегда влюбленный в эфир, готовый сутками блуждать по нему, как куперовский Следопыт по лесам. Очень сдержанный и трудолюбивый человек, Коля застенчив и скромен. Это о нем Честертон мог бы сказать, что такого человека можно знать годами и не догадываться, что он чемпион по шахматам. Лишь месяца полтора спустя нашего знакомства я случайно узнал, что Коля — мастер спорта по вольной борьбе и не раз занимал призовые места.
У радистов на «Канопусе» было особое, даже исключительное положение. Капитан их оберегал, как музыкант уши. Любому человеку на судне могла найтись замена, но не этим двум ребятам. Они были незаменимы. Ибо «Канопус» почти круглые сутки должен слушать эфир. Чего стоит затерянный в океане траулер без связи с землей, с другими судами?
Точки и тире, которые радисты вылавливали из эфира и посылали в эфир, были невидимыми нитями, связывавшими с жизнью восемьдесят рыбаков. Комариный писк, доносившийся из радиорубки, как райская музыка, снисходил на заброшенные в океан рыбацкие души. Если работает рация — все спокойны. Спокоен капитан: он регулярно получает инструкции, благодарности и нагоняи от начальства. Спокойны матросы: раз в неделю они узнают, что жены любят их и скучают, а мамы благословляют. Спокоен весь экипаж: в случае беды в эфир полетит «SOS», и по святому морскому обычаю проходящие мимо суда придут на помощь.
По три раза в день Саша и Коля входили в рулевую рубку и с праздничной торжественностью объявляли по трансляции: «Внимание! Получены радиограммы на имя…» И перечисленные счастливцы, козлами перепрыгивая через комингсы, вихрем неслись в радиорубку и выходили из нее, широко улыбаясь и не отрывая глаз от листочка с заботливо отпечатанным на машинке текстом. И вскоре весь экипаж знал, что Лешкина сестра вышла замуж, что Сашкин брат учится скверно и ему нужно по радио всыпать, а радиограмма находчивой Володькиной жены ходила по рукам, как образец тонкого психологического подхода: «Люблю жду скучаю зпт возвращайся скорей мой ненаглядный тчк Присмотрела симпатичные туфельки сорок рублей санкционируй покупку твоя Звездочка». И счастливый Володька отвечал, что он тоже любит, ждет и скучает и, конечно, санкционирует покупку симпатичных туфелек за сорок рублей.
Здесь бы мне хотелось сказать о другом, менее лирическом обстоятельстве. Радиограммы — это, безусловно, очень здорово, очень приятно. Без этих двух десятков слов в неделю на море жить трудно. Но каждое такое слово обходится рыбаку и его семье в три копейки. Почему? Этого я никак не могу понять. Мы с вами, сухопутные люди, можем писать родным и знакомым длинные письма, размер которых зависит только от нашего терпения, телеграммы для нас — редкая необходимость. Другое дело — рыбак. Для него радиограмма — единственная возможность узнать, все ли дома живы-здоровы, единственная возможность сообщить родным, что он загорел, поправился и чувствует себя хорошо. Почему же за эти несколько обязательных строк берут деньги? Ведь за полгода скупые строки оборачиваются очень большой суммой. Я убежден, что это несправедливо. Наверное, человек, установивший такую систему, чего-то не понял. Думаю, он никогда не был в море и не знает, что получить весточку из дому, от которого находишься в пяти тысячах миль, — это не блажь, а жизненная потребность.
К своей почте рыбаки относятся с нежностью, радиограммы и редкие — одно-два за рейс — письма хранятся до возвращения домой и зачитываются до дыр. Я помню, какой праздник был на траулерах, когда мы, свеженькие, только две недели назад из Севастополя, подошли к Рас-Фартаку. Со всех судов к нам направились дорки — так называют моряки большие моторные шлюпки, и мы бережно спускали вниз, в протянутые руки давно покинувших родные берега ребят мешки с письмами, связки газет, посылки.
В этот день произошел случай, который произвел на нас тяжелое впечатление. Один парень с «Алушты», принимая почту, уронил письмо. Океан был неспокойный, и конверт быстро исчез в волнах. Парень так и не попытался его достать, хотя мог это сделать. Я не буду называть фамилию и позорить этого человека, но уверен, что, несмотря на свою внушительную бороду и могучие бицепсы, он не настоящий моряк. Он преступил неписаные морские законы, лишив своего товарища такой большой радости — нескольких страниц домашних новостей.
Была и трагедия. Один матрос с «Болшево» десять раз предупредил, что адресованную ему посылку нужно опускать сверхосторожно.
— Там это… радиолампы! — тревожился он. — Понежнее, ребятки.
Окончание этой истории я знаю от очевидца. Бережно прижимая к сердцу драгоценную посылку, матрос поднялся на траулер, где взволнованные приятели уже приготовили закуску, распаковал сверток, и каюту огласило горестное «ах!» — свидетельство разбитых вдребезги надежд. Содержание свертка оказалось чудовищно нелепым: большая банка стрептоцидовой мази. Оказывается, матрос перед уходом в море договорился, что на хитро зашифрованную радиограмму: «Срочно высылай мазь», жена с попутным судном перешлет бутылку коньяку. Но то ли жена забыла об этой договоренности, то ли в ней взыграло чувство юмора, но радиограмма была понята слишком прямолинейно…
С Колей Цирлиным и Сашей Ачкинази меня связывала не только дружба, но и сугубо деловые контакты. Уже в самом начале плавания я пригрозил ребятам, что скоро начну оглушать их своими корреспонденциями в редакцию. Но вольные сыны эфира, стучавшие на ключе с потрясающей скоростью, снисходительно улыбались. «Подумаешь, лишняя сотня слов!» — пренебрежительно говорили они, не подозревая, какой камень держу я у себя за пазухой. Пять раз я вручал им радиограммы по тысяче с лишним слов в каждой, и пять раз радисты хватались за сердце. От их тяжелых вздохов вибрировала аппаратура.
Это, конечно, шутка. Только благодаря искренне дружескому отношению этих славных товарищей я чувствовал себя не последним на «Канопусе» человеком. Без всякой ложной скромности признаюсь: мне было очень приятно, что члены экипажа слушают по радио свои фамилии, рассказы о себе. И это сделали Коля Цирлин и Саша Ачкинази, иногда работая даже по ночам, чтобы хотя бы частями, используя свободное в эфире время, передать на землю мои очерки.
ВСТРЕЧА С «ОРЕАНДОЙ»
На «Канопусе» волновались. Экипаж гладил шорты. Гриша Арвеладзе, раздираемый на части гамлетовскими сомнениями, решил пожертвовать двумя последними алмазами из своей опустевшей сокровищницы и украсил стол капитанской каюты бутылкой «Столичной» и банкой черной икры.
Самыми занятыми людьми на судне оказались электромеханик Иосип Петрук и матрос Виктор Овсянников. Став на ударную вахту, они с немыслимой быстротой стригли давно заброшенные шевелюры. Ибо в этот день все хотели быть красивыми: на горизонте показалась «Ореанда».
Она была точной копией нашего «Канопуса», долгожданная «Ореанда», и поэтому казалась еще более родной. Ну просто как сестричка. Мы смотрели на нее с огромным уважением: «Ореанда» находилась на промысле уже семь месяцев и будет еще четыре — так называемый спаренный рейс, который разрешается только при условии согласия всего экипажа. Одиннадцать месяцев в море! «Ореанда» полгода промышляла сардинопса в Атлантике и теперь перекочевала в Индийский океан по личному приглашению капитана Шестакова: давайте, ребятки, прошвырнемся вместе, веселее будет, да и рыбку половим настоящую, не чета вашему жалкому сардинопсу!
Мы видим, как с «Ореанды» спускают дорку, в нее один за другим соскакивают люди, и дорка, подпрыгивая на волнах, идет к нам. Мы уже различаем лица наших гостей, разодетых в пух и прах: белоснежные нейлоновые рубашки, отутюженные шорты и шикарные рыбацкие босоножки на резиновом ходу. И — непременный атрибут — аристократические белые перчатки на могучих загоревших руках.
Дорка под приветственные клики делает круги почета вокруг «Канопуса», и на борт поднимаются капитан Николай Боголюбов, первый помощник Иван Голубь, доктор Клавдия Ивановна и десяток матросов с «Ореанды». Наверное, за эти несколько минут от нас в испуге разбежалась вся рыба: шум, смех, объятья, поцелуи заглушили первозданный рокот океана. Эти незнакомые многим из нас люди казались самыми близкими и родными, друзьями до гробовой доски. Шутка ли сказать — после долгого одиночества встретить в открытом море земляков и братьев по оружию!
Если я напишу, что дорогих гостей усадили в президиум общего собрания и стали делиться с ними опытом производственной работы, вы мне все равно не поверите. Их немедленно, тут же, на корме расхватали по рукам и развели по каютам: спасибо государству и Арвеладзе, которые обеспечили «Канопус» хорошим запасом доброго сухого вина. К черту ханжей! В этот день можно выпить с друзьями, закусить лучшей в мире закуской — свежей креветкой — и досыта наговориться по душам.
Что такое бутылка водки и несколько бутылок «Алиготе» для восьми здоровых, опаленных тропическим солнцем рыбаков, собравшихся в каюте капитана? «Ничего, на земле добавим», — утешают друг друга товарищи. К тому же встреча опьяняет не хуже вина. Потекли воспоминания, рыбаки делятся друг с другом радостями и неудачами, идет приятный, интимно-профессиональный разговор.
Капитан «Ореанды» и его первый помощник мне понравились сразу. Николаю Боголюбову двадцать девять лет. Чуть выше среднего роста, широкоплечий, с очень ясными глазами и обаятельной улыбкой, этот человек как-то быстро располагает к себе. Боголюбов совсем недавно стал капитаном; держится он хотя и просто, но уверенно, осанисто. Чувствуется, что с таким начальством легко и приятно работать.
Иван Тихонович Голубь — самый пожилой человек из всех, кого я до сих пор видел на море. Он просто глубокий старик: ему сорок два года. По внешнему виду не больше тридцати пяти, но по паспорту все-таки сорок два. Необычайно быстрый, живой, настоящая ртуть, он сразу заполнил каюту шутками, обрушил каскад насмешек на своего невозмутимого друга Александра Евгеньевича и со смехом принимал ответные выпады. У Ивана Тихоновича было одно слабое место, по которому Евгеньич не преминул нанести свой главный удар: оказывается, первый помощник «Ореанды» сбежал в море, как мальчишка.
Эта история доставила всем большое удовольствие. Бывший военный моряк Иван Тихонович Голубь несколько лет назад по воле обстоятельств демобилизовался. Едва успел капитан третьего ранга снять черный с золотом китель, как его усадили за стол начальника Севастопольского отдела распределения жилой площади. И на бедного Ивана Тихоновича обрушились такие житейские бури, по сравнению с которыми морские штормы выглядели ласковым бризом. В его руках разрывался телефон, хорошо тренированное тело раскисало на заседаниях, голова пухла от заявлений, ходатайств друзей, расследований и даже анонимок — короче, Голубь понял, что «рожденный плавать заседать не может». Он сбежал на «Ореанду» и, очутившись в родной стихии, начал постепенно забывать кошмарный сон — работу распределителя севастопольских квартир. Сейчас, в окружении друзей, Иван Тихонович добродушно посмеивается над своим ужасным прошлым — вокруг, куда ни взглянь, море, и только море. Хорошо жить моряку на море!
Дверь с треском распахнулась, в каюту ворвался гигантского роста, повыше нашего Зинченко, парень и с воплем «Аркаша, здоров!» бросился Шестакову на шею. Точнее, поднял Аркадия Николаевича и с хрустом прижал его к своей широкой, как обеденный стол, груди.
— Понимаешь, Аркаша, — загремел гигант, — завертелся в сутолоке и не успел тебя как следует потискать! Привет, братишка!
И новые объятья с хрустом, из которых наш крепыш капитан вышел изрядно помятым.
Так встретились старые друзья: бывший матрос, а ныне рефмашинист «Ореанды» Борис, и бывший матрос, а ныне капитан-директор «Канопуса» Шестаков.
— А ну-ка садись, — строго приказал Борису Иван Тихонович. — Выпей полчарки и не забывай, что перед тобой сидит не Аркаша, а капитан Аркадий Николаевич. Понял?
— Так точно, понял, — виновато пробормотал Борис. — Ну, твое здоровье, Аркаша!
— Как ты сказал? — набросился на него Иван Тихонович. — Немедленно исправиться!
— Ну, Аркадий Николаевич, — проворчал гигант и потише, но вполне явственно добавил: — Все равно Аркаша…
Минут десять все наперебой доказывали потрясенному Борису, что к капитану при всех нельзя обращаться так фамильярно, и он наконец понял. Он поклялся, что отныне будет называть своего друга только по имени-отчеству, и минуту спустя так рявкнул: «Аркаша, дорогой!», что из иллюминатора чуть не вылетели стекла. После этого на Бориса махнули рукой — неисправимый человек, ничего не поделаешь.
А прошло еще с полчаса, и капитану Шестакову снова напомнили, как звучит его имя в устах друзей. Коля Цирлин принес радиограмму от капитана «Балаклавы», и Аркадий Николаевич, ухмыляясь, прочитал вслух: «Дорогой Аркаша, завтра буду в твоем районе. Подготовь карту глубин хода рыбы чтобы сразу включиться промысел. Дед Калайда». Борис торжествовал.
— Да пойми же ты, мальчишка, — весело втолковывал ему Голубь, — что Калайда — дедушка, он может и меня Ваней назвать, и Боголюбова Колей. А ты должен к нам относиться с бла-го-го-вением!
— Эх, нечего выпить за здоровье Харитоныча, — сокрушался Аркадий Николаевич. — Может, у него самого найдется?
Все заулыбались. Всем хорошо было известно, что дедушка Калайда угощает друзей только боржомом — зато в неограниченном количестве.
Наговорившись вдоволь и отведя душу, гости долго ходили по «Канопусу» и действительно делились опытом. Их заинтересовали наши разделочные машины (одну из них капитан тут же подарил «Ореанде»), трал последней конструкции и, конечно, штурманские карты.
А потом мы нанесли «Ореанде» ответный визит. Избитый штормами траулер выглядел непрезентабельно: краска местами облупилась, на бортах кое-где проступала ржавчина, но, поднявшись на судно, я поразился ослепительной чистоте помещений и палуб, благоустроенному уюту. Повсюду были сооружены тенты для защиты от солнца, на пеленгаторной палубе — настоящий солярий, с циновками и гамаками. Здесь под навесом лежали матросы, сражаясь в шахматы, а в гамаке весело сопел носом Иван Ефимович Надежников, начальник радиостанции. В благоустройстве «Ореанда» явно дала нам сто очков вперед, и мы восхищенно цокали языками.
Но мне показалось, что на симпатичных ребятах «Ореанды» лежит печать усталости. Внешне они ничем не отличались от наших: в большинстве своем такие же молодые, с крепкими загорелыми торсами и рельефными мускулами. И все-таки они устали: наверное, на стометровке наши дали бы им фору в целую секунду. Все они добровольно ушли в спаренный рейс, и при желании каждый из них мог на попутной плавбазе вернуться обратно, но из всего экипажа этим правом воспользовались всего три-четыре человека, причем двое — для сдачи экзаменов в мореходное училище. Возможно, отпросились бы домой и некоторые другие, очень уставшие ребята, но столь развитое у моряков, как ни у кого другого, чувство товарищества не позволило им это сделать.
И все же мне думается, что находиться одиннадцать месяцев в море — это слишком много. Вряд ли они нужны, жестокие спаренные рейсы. Быть может, экономически они и выгодны, но психологически, безусловно, убыточны. ВЦСПС все неохотнее дает разрешение на спаренный рейс, и правильно делает. Это мое субъективное мнение, но знаю, что многие его разделяют.
Я прожил на «Ореанде» полтора суток и, конечно, не многое увидел. Но из того, что удалось увидеть, особенно запомнился настоящий культ детей. Была даже выпущена специальная стенная газета «Все дети экипажа», где под двумя десятками детских головок разместились смешные и трогательные текстовки.
— Мои голубки! — похвастался Голубь, показывая фотографию двух красивых девочек, Гали и Иры. — Одна из них за время моего плавания вступила в комсомол, а другая в пионеры.
И Иван Тихонович шутит, что, пока он бродит по океанам в спаренном рейсе, старшая успеет вступить в партию, а младшая в комсомол.
На «Ореанде» мне рассказали забавную историю, которая закончилась совсем недавно.
Три человека на траулере в прошедшую неделю плохо спали: рыбмастер Всеволод Балаевский, матрос Толя Дегтярев и рефмашинист Слава Филиппов. Все свободное время они, как тени, шатались вокруг радиорубки, умоляюще глядя на радистов.
Первым глубоко и свободно вздохнул Балаевский. Он впервые в жизни стал папой, и в честь маленького Балаевского над океаном разнеслись три мощных приветственных гудка.
А два дня спустя друзья качали Толю Дегтярева. Он мечтал о дочери, и Марина учла пожелание мужа. И снова «Ореанда» салютовала счастливому папе.
Прошло еще два дня, и Иван Тихонович объявил по трансляции:
— Товарищи рыбаки! Только что получена радиограмма: Слава Филиппов, передовик производства, отличился и в семейной жизни! Он стал папой… двух сыновей! Ура Филиппову!
И тут началось такое, что даже неумолимый старпом Анатолий Васильевич не выдержал и разрешил начпроду выдать двойную порцию сухого вина. А счастливый и растерянный папа лунатиком бродил по судну и приставал ко всем с удивительно однообразными вопросами: «А как я буду их возить? Есть такие коляски? А как я буду их отличать?»
Ему, разумеется, дали тысячу советов, которые окончательно запутали папу. Шумно было в эти дни на «Ореанде»!
Познакомили меня и с третьим штурманом, Яковом Леонидовичем, в вахту которого был поднят ставший легендарным трал: в нем оказался… камень весом в 700 килограммов. И бедного Якова Леонидовича долго изводили частушками и пародийными заметками в стенгазете, сочиненными в честь его неслыханной удачи, вроде: «Яков Леонидович, воодушевленный достигнутой победой, обязался заставить океан отдать свой очередной клад — вулканическую скалу с останками ископаемого кита…»
Вместе со всеми сочувствовал я и Володе В., несчастной жертве футбольных страстей. Когда в финальной игре на Кубок встретились московский «Спартак» и минское «Динамо», Володя поставил на «Динамо» и проиграл… полбороды. Экзекуция для торжественности производилась вечером. На корме, залитой светом прожекторов, Володю при огромном стечении народа обрили и своей ампутированной бородкой он веселил экипаж целые сутки.
Николай Николаевич Боголюбов, который так молод, что не только дедушке Калайде, но и мне хотелось называть его «Коля», при более близком знакомстве понравился еще больше. Экипаж относился к нему с искренней привязанностью. Капитан быстр и решителен, и, хотя свои распоряжения он сдабривает солидной дозой юмора, слушаются его беспрекословно. Как и мой Аркадий Николаевич, он очень начитан и интеллигентен, непринужденно остроумен и вообще приятный собеседник. Капитан Боголюбов, удачливый и смелый, на отличном счету, он один из той плеяды рыбацкой молодежи, у которой большое будущее.
И еще мне удалось познакомиться с одним необыкновенным человеком — Клавдией Ивановной. Но о ней — в следующей главе.
КЛАВДИЯ ИВАНОВНА
Я смотрю на Клавдию Ивановну с острым любопытством. Хорошо рассчитанными движениями она раскладывает инструменты (словечко-то какое — инструменты! Будто на человеке гайку завинчивать!), сдержанно переговаривается с бледным Витей и покрикивает на меня.
— Ты что стоишь, как, простите, столб? Выноси стулья, принеси халаты. И не вздумай руками трогать! Где мыло? Да не туалетное, Боже мой, хозяйственное!
Я забегал по медпункту. Я был даже малость разочарован. Женщина как женщина, самая что ни на есть обычная, лет под пятьдесят (это между нами). Но ведь ее прибытие опередили легенды! О ней рассказывали разные чудеса. Когда «Ореанда» промышляла в Атлантике, Клавдию Ивановну вызывали со всех судов, даже за десятки миль, лишь бы она сделала операцию. Только она, и никто другой. Сначала врачи-мужчины оскорблялись, пытались обижаться, но потом, смирив гордыню, сами стали радировать на «Ореанду»: «Просим срочно прибыть на „Алеут“ зпт тяжелый случай кишечной непроходимости», «Ждем на „Муссоне“, „Вы необходимы на «Кореизе“.
Вот вам и что ни на есть обычная! «Я смотрю ей вслед, ничего в ней нет», но когда я увидел ее глаза, то понял, что человек с такими глазами не может быть обычным. Я не физиономист и часто ошибаюсь в людях. Но в глазах Клавдии Ивановны нельзя было ошибиться. Они очень добрые — и вдруг начинают отсвечивать сталью, ласковые — и мгновенье спустя колючие и насмешливые. О, у этой женщины есть характер, будьте покойны!
Но об этом потом. А пока я бегаю по операционной в качестве «прислуги за все»: протираю спиртом ампулы с новокаином, убираю ненужные предметы, готовлю ремни, мыло и щетки для мытья рук. Витя волнуется и нервно трет платочком лоб. На нем еще нет стерильных перчаток, и это еще допустимо, а после, во время операции, я то и дело буду прикладывать полотенце к Витиному лбу.
А Борис сидит в своей каюте и курит одну сигарету за другой. Рядом с ним — Александр Евгеньевич, великодушный Евгеньич, который на сутки освободил Деда от клятвы. Евгеньич шутит, а Дед невесело улыбается. Впрочем, никто от него и не требует, чтобы он хохотал. Лично я еще не видел человека, который изнемогал бы от смеха, зная, что через полчаса его будут вскрывать, как консервную банку.
И вот эти полчаса проходят, и я приглашаю Деда к столу. Не к тому столу, за которым сидят, а совсем наоборот. Борис быстрыми затяжками докуривает сигарету, бросает прощальный взгляд на свою каюту и храбро идет в операционную. Из всех дверей высовываются головы, Деду желают ни пуха ни пера.
— Сейчас будут шкерить Деда, — разносится по «Канопусу».
И все затихает. Даже волны и те понимают, что сейчас следует вести себя корректно, потому что качка на море — самый опасный враг хирурга.
Клавдия Ивановна ласково треплет Бориса за волосы.
— Через два дня будешь учиться ходить, — сообщает она.
Дед грустно кивает. Чтобы эти «через два дня» были уже сейчас, он пожертвовал бы своим лихим чубом. Я сочувствую Борису. Я уже дважды лежал на операционном столе и знаю, как выглядят затянутые в халаты хирурги с марлевыми масками на лице. К тому же действие происходит не в городской больнице, у дверей которой нюхает валерьянку преданная жена, а на море, на котором «Канопус» подпрыгивает, как цирковой акробат на сетке.
— Боже, куда ты уставился? — возмущается моим созерцательным бездельем Клавдия Ивановна. — Привязывай больного к столу… Да не так, у него же руки замлеют! Витя, где ты выкопал такого бездарного ассистента?
Витя краснеет и сконфуженным шепотом оправдывается. Клавдия Ивановна ухмыляется и фыркает. До меня доносится: «Фельетон про нас приехал писать?» На этот раз возмущаюсь я. Клавдия Ивановна жестом останавливает мои излияния и кивает уже доброжелательно. Я мгновенно обретаю уверенность, по всем правилам прикручиваю Деда к столу и набрасываю на него простыню.
— Спирт! — командует Клавдия Ивановна. — Шприц!
Отрешившись от всего земного, хирурги священнодействуют над Дедовым животом. Они перебрасываются ученой латынью, и это придает их действиям еще большую таинственность. Борис держится мужественно, хотя от ожидания и страха его лицо покрывается крупными каплями пота. Я вытираю пот и развлекаю Деда разными историями. Рассказчик я неважный, но сейчас лезу вон из кожи и трещу как сорока. Дед привязан, он беспомощен, как младенец, и вынужден меня слушать, хотя поначалу от злости готов дать мне по уху. И я рассказываю о своих операциях и переломах, о проделках товарищей по студенческому общежитию, когда в нашу комнату боялись войти из-за неожиданно падающей на голову кастрюли, грязной швабры или завернутых в газету картофельных очисток, о газетных ляпах, о шутках великих людей, вычитанных из «Науки и жизни» — словом, болтаю обо всем, что приходит в голову. И замечаю, что Дед слушает и даже улыбается. Клавдия Ивановна мне подмигивает и шепчет: «Молодец, продолжайте». Я чувствую необыкновенный прилив гордости от сознания того, что сама Клавдия Ивановна положительно оценила мою работу по психоанестезии, и с удвоенной энергией продолжаю болтать. Я до того смелею, что начинаю смешить Деда анекдотами про жену и командированного мужа. Он хихикает, и Клавдия Ивановна грозит мне пальцем: этак Дед может остаться без селезенки. Я прошу разрешения дать бедному больному закурить. Разрешение получено, и Борис с наслаждением потягивает из моих рук сигарету.
Но вот его челюсть чуть перекашивается — больно. Я тут же обращаюсь с новой просьбой, и Борису делают добавочный укол новокаина. Челюсть возвращается на место, и Дед продолжает спокойно слушать, он даже задает вопросы.
Операция идет к концу. Деда зашивают, как лопнувшую рубаху. На его бледном лице застыло ожидание. Я отвлекаю его пересказом шуточной автобиографии Марка Твена, и Дед тихонько повизгивает. Мне снова грозят пальцем — приходится менять тематику. Но вот наложен последний шов, Клавдия Ивановна сбрасывает маску и — улыбается. Она сразу становится совершенно другой — милой, добросердечной и совсем простой женщиной. Даже не верится, что именно она только что сердилась, командовала и говорила жестким металлическим голосом.
Пока хирурги снимают халаты, я сую Деду последнюю сигарету и спешу за грузчиками. В коридоре — целая толпа добровольцев. Отбираем четырех поздоровее. Они входят в операционную, словно в церковь, и осторожно похлопывают ошкеренного Деда по плечам. Потом поднимают его, несут в коридор, протаскивают, как шкаф, по трапу и укладывают на койку в каюте. Все.
Я возвращаюсь в медпункт, где врачи обмениваются впечатлениями.
— Молодец, — коротко говорит Клавдия Ивановна, кивая на Витю. — Будет хирург настоящий. Я в него верю.
Витя откровенно счастлив: он сдал экзамен на пятерку, и не кому-нибудь, а знаменитой Клавдии Ивановне, первоклассному хирургу, на счету которой двадцать тысяч операций. Теперь он абсолютно уверен в себе. Следующую жертву, моториста Володю Дугина, Витя будет оперировать сам, от начала до конца. Клавдия Ивановна будет стоять рядом и смотреть, только смотреть. Витя счастлив и беспричинно смеется. Нам весело и радостно на него смотреть.
Мы вместе идем к каюте стармеха. Дед лежит на постели, чинный и серьезный, как святой. А над столом, уставленным всевозможной снедью, хлопочет Гриша Арвеладзе. Мы — это человек пятнадцать ближайших родственников — пьем за здоровье Бориса и с аппетитом закусываем. Мы едим, а он смотрит на нас горящими глазами голодного волка: у него сутки во рту не было маковой росинки.
— Ничего, Дед, — успокаивает Саша Ачкинази, с наслаждением жуя копченую колбасу, — завтра мы тебе наварим манной кашки, и ты тоже набьешь свою утробу.
Дед жалобно стонет.
— И послезавтра манной кашки — отличная еда для отощавшего мужика!
Я рассказываю, что академик Сергей Сергеевич Юдин после операции на желудке давал больному чарку спирта — для дезинфекции внутренностей. Клавдия Ивановна одобрительно кивает головой. В глазах у Деда загорается безумная надежда.
— Это к тебе, Боря, не относится, — с иронией замечает Клавдия Ивановна. — Спокойнее, мой друг, потерпи еще… с недельку.
Дед испускает разочарованный вздох и отворачивается.
А потом мы долго, до поздней ночи, сидим с Клавдией Ивановной, и она рассказывает о своей жизни.
Вот что я услышал от Клавдии Ивановны Кабоскиной, от нее самой, и от тех, кто ее знает.
Совсем молодым врачом она ушла на фронт в первые дни войны, когда практики для хирургов было, увы, слишком много. Ей приходилось делать по двадцать пять операций в день — страшная цифра. Бывало, что отказывались служить ноги, перед глазами расплывались радужные круги, и тогда сестры делали ей уколы, приводили в чувство сильнодействующими средствами. Не работать было нельзя: лишний час сна мог стоить жизни раненому бойцу. Как и все труженики войны, Клавдия Ивановна работала на износ, и как о редком счастье вспоминает она о тех днях, когда можно было передохнуть, нормально, по-человечески поспать.
В 1942 году она оперировала тяжело раненного комиссара полка Писаренко. Врачи приговорили его, но Клавдия Ивановна спасла комиссара и считает эту операцию самой сложной и волнующей в своей жизни. Писаренко долго разыскивал молодого хирурга и, найдя адрес, прислал ей письмо, которое так и пропало во фронтовой сутолоке. Где теперь этот человек, в излечение которого никто не верил, Клавдия Ивановна не знает. Может быть, он откликнется?
В 1944 году во дворе госпиталя под Будапештом разорвался снаряд, и осколками буквально изрешетило пленного венгра. Друзья раненого молча внесли его в госпиталь и, увидев, что операцию собирается делать «девчонка», так же молча ушли. Шесть часов Клавдия Ивановна боролась за угасающую жизнь и победила. И когда венгры, все это время стоявшие во дворе в безнадежном молчании, узнали, что их товарищ будет жить, они так горячо и необычно благодарили «девчонку», что ей даже как-то неловко об этом вспоминать.
— Понимаете, — смущенно рассказывает Клавдия Ивановна, — они подходили, по очереди становились на колени и целовали мне руки.
Много жизней спасла Клавдия Ивановна и после войны, работая заведующей хирургическим отделением одной киевской больницы. Оттуда она в начале 1965 года и ушла в море, неожиданно для всех и для самой себя.
А на море было всякое. И качка, которую сначала Клавдия Ивановна совершенно не переносила (она со смехом рассказывала про гамак, который повесили для нее в медпункте), и недоверие, с которым встретили на траулере женщину-врача, и сложнейшие операции, и всеобщее признание.
Нынче о Клавдии Ивановне рыбаки говорят только в восторженных тонах: о том, как она бесстрашно, при любом волнении моря, прыгает в дорку; как выискивает у рыбаков малейшие намеки на заболевания, особенно связанные с хирургическим вмешательством; как излечивает болезни одним своим авторитетом.
В доказательство приводят такой чуть ли не евангелический случай. На траулере «Муссон» один матрос лежал со столь жестоким приступом радикулита, что его психическое состояние начало внушать окружающим серьезную тревогу. Его мучили сильнейшие боли, которые никак не удавалось снять. Признав свое бессилие, судовой врач по требованию больного вызвал Клавдию Ивановну, которая, осмотрев страдальца, заявила ему:
— Ну, дружок, хватит бока отлеживать. Вставай и иди!
— Ты что, издеваешься? — завопил больной. — Я двинуться не могу!
— Вставай и иди! — ледяным голосом повторила Клавдия Ивановна. — Ты совершенно здоров! Товарищи работают, а ты… Немедленно вставай!
Потрясенный таким надругательством над своим седалищным нервом, больной встал… и пошел. И ходит до сих пор, счастливый.
— Заурядная психотерапия, — смеется Клавдия Ивановна, давая пояснения по поводу чудесного исцеления. — Но в средние века меня бы сожгли на костре как колдунью.
Клавдия Ивановна привыкла к рыбакам, и ей нравится здесь, на море, и необычность обстановки, и сами ребята, крепкие духом и телом, и ни с чем не сравнимая роль судового врача — единственной надежды попавшего в беду рыбака. Из бесед с разными людьми я установил, что, если бы не блестящие операции Клавдии Ивановны, по меньшей мере в шести рыбацких семьях на берегу был бы траур. Со всех судов на «Ореанду», как в хирургическую Мекку, сходятся на операции врачи, они учатся и восторгаются ювелирной работой «флагманского хирурга» — звание, присвоенное Клавдии Ивановне не штатным расписанием, а рыбацким фольклором.
НА ДОРКЕ К АЛЕКСАНДРУ ХАРИТОНОВИЧУ
Все-таки я неслыханно, сверхъестественно везучий человек. Едва лишь наша дорка направилась к «Балаклаве», как старпом Борис Павлович, заглянув в мои глаза, предложил мне стать рулевым. Вы представляете? Стать рулевым в открытом океане! Нет, вы этого не представляете, как сказал бы Гоголь, который, кстати, тоже этого не представлял. Так что в области вождения дорки в открытом океане я, безусловно, превосхожу великого писателя, хотя, с другой стороны, не гожусь в подметки любому матросу.
Я поднял этот вопрос специально для того, чтобы великие люди не зазнавались. Быть может, в определенной области — в политике, сочинении рифм, в искусстве забивать шайбы они и в самом деле гениальны, но в смежных областях — игре в шашки, в вышивании болгарским крестом и вождении дорки в открытом океане — не более чем заурядны. И теперь, когда иной важный человек задирает нос, я сбиваю с него спесь простым и ясным вопросом: «Вы, — говорю я, — действительно крупная личность. Но скажите, умеете ли вы стоять за румпелем на дорке в открытом океане?» И важный человек немедленно тушуется, сознавая, что, имея такой пробел в своей биографии, он должен быть скромен и молчалив. Я знал одного такого, очень солидного человека, у которого на первый взгляд вовсе не было слабых мест: он умел выступать на собраниях, вырубать уголь, завинчивать гайки, сажать капусту и просто потрясающе разбирался в искусстве; но вдруг выяснилось, что он не умеет стоять за рулем, совершенно не умеет. И этому солидному человеку стало так стыдно, что он перестал со мною встречаться.
Однако я отвлекся. Быть может, излишне красноречиво, но искренне поблагодарив Бориса Павловича за доверие, я уселся на корму и обеими руками крепко вцепился в румпель. Но старпом тут же откровенно сказал, что я совершаю позорный поступок. Оказывается, только слабонервные новички держат румпель руками. Настоящий моряк должен стать на корме и зажать румпель коленями. Причем по возможности небрежно. Я, разумеется, так и сделал, хотя, должен признаться, это оказалось сложнее, чем я думал. Стоять на самом краю стремительной дорки, да еще небрежно удерживать рвущийся из дрожащих колен румпель, да еще стараться сохранить равновесие — все это было очень свежее и предельно острое ощущение. К тому же было очень обидно, что никто не обращает внимания на мое героическое поведение, решительно никто. Лишь Борис Николаевич время от времени оборачивался и с неудовольствием замечал:
— Маркович, дорку относит в сторону, вы следите за румпелем?
Попробуй ему объясни, что я слежу не столько за румпелем, сколько за тем, чтобы не свалиться в море!
Однако я выстоял за румпелем мили три и под конец, хотите — верьте, хотите — нет, даже унял противную дрожь в коленках. Но когда я уже смаковал про себя, с какой отчаянной удалью развернусь и пришвартуюсь к «Балаклаве», Борис Павлович поднялся и сказал:
— Ну, спасибо, теперь можете отдохнуть.
Я с глубокой обидой уступил свое место, думая про себя примитивно-отсталую думу: «Так-то они всегда, начальнички! Ты вкалывай, а они сливки снимают!» Но обижался я недолго. Увидев, что такое швартовка, я понял, что неминуемо расшиб бы дорку о борт «Балаклавы».
Встречали нас менее шумно, чем мы гостей с «Ореанды»: «Балаклава» — траулер, избалованный вниманием, он плавал все время в компании с другими судами и не успел соскучиться. Тем не менее мы один за другим бодро поднялись по штормтрапу (величественное название для веревочной с деревянными перекладинами лесенки!), причем я сделал это настолько лихо, что зацепился босоножкой за какую-то чертовщину и располосовал ее от края и до края. Оставшиеся до ухода домой дни я гордо носил эту зашитую обыкновенными нитками босоножку и на недоуменные вопросы небрежно отвечал:
— Чепуха, разорвал, когда поднимался с дорки на «Балаклаву».
— Что, штормило?
— Э, говорить не о чем, баллов пять, не больше…
В конце концов все узнали, где я разорвал босоножку, и, чтобы сделать мне приятное, спрашивали по второму разу. Или, показав глазами на прославленную обувь, коротко говорили: «На „Балаклаве“, значит?» И быстро убегали, пока я не начал рассказывать, как это произошло. А босоножка стоит теперь у меня дома на почетном месте, и вы можете ее осматривать по воскресеньям от 13 до 15 часов.
Знаменитый Калайда внешне казался добродушным и совершенно домашним стариканом, из числа тех, кого Леонид Ленч называет «Тыбик»: «Ты бы, папуля, сходил с внучком погулять, ты бы, дедушка, сбегал за свежей булкой». Вот такого типа старикан, добрый такой, с походкой и манерами настоящего дедушки. Едва мы вошли в его каюту, как он тут же пожаловался на ноги, сердце, бессонницу и вообще на недомогание. Я уже было расчувствовался и даже раскрыл рот, чтобы посоветовать дедушке полечиться в санатории, но Аркадий Николаевич шепнул: «Это у него для затравки».
— Вот так-то, сынки, — продолжал скрипеть Калайда, — годы не те. Не те годы, так-то. Годы — они свое берут. Берут, берут… Вы молодые, образованные (Аркадий Николаевич тут же сделал мне знак: «Сейчас начнется, следите!»)… Гм, гм… образованные, значит. Куда нам, старикам, за вами гоняться! Рыба — она к молодому идет, к молодому… как баба.
Глаза у Харитоныча буквально засветились от хитрости. Он покашлял, быстро взглянул на Шестакова и Боголюбова и остался доволен впечатлением. Молодые капитаны почтительно слушали своего учителя, сдерживая улыбки: уж они-то знали, чего стоит такая самокритичность! Калайда, подведя свою «Балаклаву» к Рас-Фартаку, за один месяц выловил больше, чем остальные траулеры за два. Он таскал полные тралы даже тогда, когда ни у кого вовсе не было рыбы. В каких только переделках не побывал Харитоныч! И план ему увеличивали, и траулер старый подсовывали, и команду давали неопытную — Калайда скрипел, ворчал, жаловался на жизнь и морозил рыбы больше всех.
— Без образования — разве рыбак? — сокрушался старик, весьма довольный тем, что ему не помешали оседлать любимого конька. — Особливо без этой… без философии. Аркадий — он Канта знает, ему и рыба в руки. — Харитоныч засопел. — Философия — она для рыбака первое дело! Самое, можно сказать, наипервейшее, философия и эта… как ее?.. наука логика.
Широкое морщинистое лицо Харитоныча дрогнуло, он покашлял, встал и побрел к холодильнику. На свет появились красная икра, колбаса, масло и четыре бутылки боржома. Искоса взглянув на нас, Харитоныч на мгновенье задумался, покачал головой и сделал решительный жест.
— Ради дорогих гостей… — забормотал он. — А то, может, боржомом обойдемся, сынки?
— Конечно, конечно, — поддержали все фальшивыми голосами.
— Да, уж так и обойдетесь, — проворчал Калайда, извлекая из тумбочки бутылку шотландского виски. — Только уговор: по одной рюмочке! Алкоголь, сынки, вредная штука.
Калайда выполнил свою угрозу, и чуть начатая бутылка виски перекочевала на свое место. Но разговору это нисколько не помешало. Александр Харитонович, один из самых старых и опытных капитанов рыболовного флота, умен настоящим природным умом. Я с большим интересом слушал, как он, оставив в покое философию, излагал свое рыбацкое кредо.
— Фишлупа — оно, сынки, хорошее дело, здорово помогает, только я рыбу чую нюхом. А что такое рыбак без нюха? Испортилась фишлупа — и садись, значит, закуривай? Дальше. Ваера проверь в десять дней раз — это одно. Трал по ячеечке перебери — это два. Доски сто раз проверь, чтоб горизонтально трал раскрывали — это три. И к этому — нюх: когда трал вытаскивать. Сию минуту, через час или через два? А может, я давно с полным тралом иду? Вот где нюх-то нужен! Ты, Николай, сколько тралений в сутки делаешь? Десять? То-то, сынок. Мало. А я — двенадцать!
Хотя Шестаков и Боголюбов слушали наставления Калайды не в первый (и не в десятый) раз и, наверное, знали его принципы наизусть, монологу Харитоныча внимали с подчеркнутым уважением. Все чувствовали, что старик глубоко уязвлен перспективой длительного лечения, а то, быть может, и вообще расставания с морем. Наконец-то в полный голос напомнила о себе война, когда раненый солдат морской пехоты Калайда обморозил ноги: они теперь переступают неохотно, сильно болят, и дойти от каюты до кормы Харитонычу куда труднее, чем когда-то с пулеметом на плечах совершить многокилометровый марш-бросок. Штурмует радиограммами жена, требует возвращаться, и отворачивает в сторону глаза врач, когда капитан прямо спрашивает, выдержит ли он до конца рейса.
Мы видим, что Харитоныч расстроен и неумело скрывает это напускной веселостью. Он подшучивает над своими ногами, кроет их в хвост и в гриву.
— Вот, смотрите, сын тоже подключился к кампании…
Это радиограмма сына Калайды, капитана БМРТ «Чернышевский»: «Дорогой батька зпт береги себя зпт не ходи больше в море тчк Тебе нужна постоянная забота матери тчк Конце сентября буду дома зпт твой внук принес пятерку зпт обнимаю Саша».
— А как вы думаете, сынки, уйдет Калайда на сушу с авоськой по гастрономам шататься? — спрашивает Харитоныч, подмигивая. И, не дожидаясь ответа, ворчит: — Мы еще побачим, будет ли Калайда ходить с авоськой…
Капитаны наперебой успокаивают Харитоныча, уговаривают его пересесть на «Шквал» и месяц-другой полечиться, а потом снова уйти в море. Но Калайда угрюмо молчит. Всем ясно, что дело сложнее, что старый капитан очень болен и что держится он на могучей силе воли и любви к морю, к своей рыбацкой профессии. И сам Калайда это знает, но никогда и никому этого не покажет.
И только один раз он не выдержит — буквально на две секунды, не больше — когда простится с командой и перейдет на «Шквал». Но несколько самозваных и чужих слезинок быстро спрячутся в глубоких морщинах его лица. И никто их не заметит; во всяком случае, говорить о них никто не будет, потому что всем ясно, что они случайны…
Мы возвращались в полной темноте. Куда-то спрятался наш «Канопус», и долго, больше часа, шла одинокая дорка по ночному океану. Только мы, звезды и океан — больше никого во вселенной. Я думал о том, какое невероятное ощущение одиночества испытал один из легендарных героев нашего века, Ален Бомбар. Все-таки нет большей муки для человека, чем лишиться общества себе подобных, остаться один на один с самим собой, с беспредельной природой. Беспримерен подвиг Робинзона, но он вынужден был пойти на него. А каким мужеством нужно обладать, чтобы сознательно бросить вызов самой коварной стихии — океану, чтобы на утлой резиновой лодчонке, которую могла легко опрокинуть или разрезать плавником акула, пересечь тысячи бушующих миль! И почему только поэты пишут о своих переживаниях, добытых в пределах Садового кольца, почему они не видят такой темы, как Ален Бомбар? Почему Икар, бросивший вызов тяготению, удостоился прекрасной легенды, а Бомбар, в одиночестве победивший океан, известен лишь благодаря своей книге и газетной хронике? Неужели я восторженный слепец и Бомбар не высшее проявление человеческого духа?
Я думал об этом, стоя в ревущей дорке рядом с Шестаковым. Он тоже был задумчив. А потом мы долго, до самого возвращения на «Канопус», говорили о Бомбаре, о жизни вообще и о горе капитана Калайды.
А еще потом Аркадий Николаевич вдруг начал читать Есенина, одно стихотворение за другим. Он читал удивительно хорошо — возможно, так мне казалось тогда, в ночной тьме, и трогательно, нежно звучали в разорванной тиши гениальные есенинские строки:
Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, Я не буду больше молодым… КАПИТАН АРКАДИЙ ШЕСТАКОВ
Время от времени я спохватываюсь и перечитываю написанное. Больше всего на свете я боюсь ляпнуть какую-нибудь чушь. Об этой опасности меня в первый же день предупредил Аркадий Николаевич в присущей ему мягкой и деликатной форме. Он рассказал, что один журналист, возвратясь из морского путешествия, написал в общем-то сносную книжку, над которой теперь смеются все рыбаки. И все из-за одной фразы: «Каюта старпома находилась на солнечной стороне с видом на море». Эта чудовищно нелепая, невежественная фраза покрыла беднягу автора несмываемым позором. Отныне и во веки веков моряки уже не будут серьезно относиться к этому человеку.
«Каюта старпома находилась на солнечной стороне с видом на море», — эти слова я произношу, как заклинание, начиная очередную главу. Пиши то, что видел и знаешь, иначе прослывешь последним ослом — такую мораль выудил я из этой истории. Поэтому, не желая стать всеобщим посмешищем, я ни единым словом не обмолвлюсь о таких недоступных моему пониманию вещах, как работа машинного отделения, рефрижераторных механизмов и локаторов. Кроме того, капитан посоветовал употреблять поменьше морских терминов: с этими фок-мачтами и клотиками можно такого нагородить… Напоследок капитан дал мне еще несколько советов, которые я принял, и высказал одну просьбу, которая заключалась в том, что о нем, капитане Шестакове, писать не надо — так будет лучше. Разумеется, эту просьбу я пропустил мимо ушей: не потому, что я такой уж черствый и бессердечный, а просто потому, что мне нужна глава о капитане Шестакове. Без нее мне не свести концы с концами в рассуждениях об интеллигенции на море — теме, которая кажется мне существенно важной.
Внешне капитан очень мало похож на традиционного морского волка. Точнее, совсем не похож на эталон, который создал Джек Лондон в образе Волка Ларсена. Шестаков скорее напоминает аспиранта филолога, готовящего диссертацию, но не забывающего, что, кроме науки, в жизни есть такие интересные вещи, как разговор с друзьями, театры, шахматы и хорошее вино — в разумных дозах.
Есть люди, которые, попав в рабочую среду, стыдятся своей интеллигентности: нарочито грубо разговаривают, по каждому поводу вставляют соленые словечки, одеваются неряшливо— словом, выдают себя за чертовски простых ребят, «своих в доску».
К таким относятся плохо, с ироническим презрением. Современная рабочая среда таких не принимает — слишком сильно от них разит фальшью. Сегодняшний молодой рыбак обязательно где-то учится, впереди у него перспектива стать механиком, штурманом, технологом и тралмастером, и он, общаясь с более образованным человеком, хочет услышать от того умную мысль, а не скабрезный анекдот.
Так вот, Аркадий Николаевич прежде всего очень интеллигентен — в самом хорошем смысле слова. Я сейчас поясню, что имею в виду, делая это уточнение.
Даже сегодня, когда образованием никого и нигде не удивишь, к слову «интеллигент» иной раз относятся предвзято. В понимании некоторых людей — это Клим Самгин, брезгливо моющий руки после прикосновения к жизни и постоянно делающий «восемьдесят тысяч верст вокруг самого себя».
Безусловно, такие интеллигенты есть и сегодня, и среди них очень интересные. Ведь и Клим Самгин часто высказывал превосходные мысли, несмотря на все старания Горького изобразить своего героя типичной посредственностью. И такие люди, наверное, останутся и завтра и послезавтра; именно из них получаются философы — не те, которые переделывают мир, а те, кто пытается объяснить его.
Однако Климов Самгиных всегда не любили и никогда любить не будут. Их существование слишком резко фиксирует разницу между умственным и физическим трудом, которая еще останется надолго. Они только мыслят, и часто без отдачи, — это справедливо раздражает, а иной раз приводит к совершенно неверным обобщениям.
Потому что сегодня 999 из тысячи интеллигентов — это труженики. Конструкторы, поглощающие литры кофе, чтобы успеть к сроку закончить проект, редакторы, правящие верстку, пока слова не начинают плясать перед глазами, врачи, прыгающие с парашютом, — пусть кто-нибудь скажет, что эти люди не труженики!
Да, среди них встречаются такие, которые не умеют держать в руках отвертку и вызывают мастера, когда нужно привернуть кран. Они стыдливо раздеваются на пляже — костюм все-таки маскирует полное отсутствие мускулов. Но не будьте к ним слишком строги: они за день перебросили тонны мыслей — работа, от которой пухнут не руки, а голова. Они не сумеют на воскреснике вырыть яму, но зато в своем рабочем кабинете придумают шагающий экскаватор, откроют новую элементарную частицу и поставят правильный диагноз.
И все-таки, отдавая дань уважения этим людям, мы больше восторгаемся Мак-Алланом Бернгарда Келлермана, широкоплечим атлетом, который придумал и построил грандиозный туннель. Так уж мы устроены, что любой, самый интеллигентный человек в наших глазах становится выше, если он умеет забивать гвозди, играть в футбол и тащить с рынка рюкзак картошки. И это, наверное, справедливо, потому что одна лишь гармония совершенна. Сайрус Смит для нас всегда останется симпатичнее Клима Самгина, а молодой ученый Валерий Попенченко — неизмеримо выше только боксера Сонни Листона.
Так представьте себе человека, который в школьном возрасте прочитал Бальзака и Достоевского, который умеет отлично спорить о живописи и поэзии, об относительной истине, смысле жизни, классической музыке и физиках и лириках; человека, который, прервав этот спор, идет на корму шкерить рыбу и делает это так здорово, что за ним не угнаться самым опытным матросам; человека, влюбленного в море и в свою профессию рыбака.
Я не собираюсь сооружать для капитана Шестакова пьедестал — мне удалось познакомиться в море и с другими очень интересными людьми, настоящими интеллигентами — с Александром Сорокиным, Володей Ивановым и Иваном Голубем, с капитанами Николаем Боголюбовым, Анатолием Семеновым, Александром Мельниченко и Клавдием Улановским, культурными и начитанными моряками, умеющими широко мыслить. Со стыдом признаюсь, что я не ожидал встретить в море людей, великолепно знающих Есенина и Пастернака, Бальзака и Мольера, Пикассо и Сурикова. Я не хочу сказать, что мои собеседники были искусствоведами, но они образованны достаточно широко, чтобы сбить спесь с сухопутных гордецов, не представляющих себе, что такое современный рыбак.
Так что Шестаков — это не исключение. Прошло то время, когда для того, чтобы командовать рыболовным суденышком, достаточно было уметь вычислять курс и знать рыбьи повадки. Нынешний траулер — это плавучий завод, а капитан его — капитан-директор. Очень многозначительная приставка. Чтобы стать директором, нужно знать многие важные вещи: прибыль, хозрасчет, дебет и кредит, организацию производства и финансы. Нужно владеть языком, чтобы лично объясниться с представителями торговых фирм в иностранных портах. Нужны культура и кругозор, чтобы уважал экипаж, который состоит из матросов со средним образованием.
Капитан Шестаков, в двадцать шесть лет сделавший блестящую для рыбака карьеру, очень веселый человек. Он обладает счастливым даром шутить тогда, когда это необходимо, когда юмор спасает. Мне нравилось, что Аркадий Николаевич в самые безрыбные дни не изменял своему сангвиническому темпераменту. Юмор расходился от него концентрическими кругами, поднимая жизненный тонус команды. Мне так и не удалось найти повод, чтобы процитировать ему рефрен популярной песни: «Капитан, капитан, улыбнитесь». Когда нервы натянуты до предела и вот-вот ждешь какого-то взрыва, капитан вдруг начинает рассказывать о своих проделках в мореходном училище, и нервы расслабляются, как вожжи: слышится хмыканье, потом смех — напряжения как не бывало! Я помню, как Аркадий Николаевич предотвратил ссору двух друзей, рассказав в самый кульминационный момент историю своей любви. Лежа на операционном столе, он влюбился в ассистентку хирурга, удалявшего ему аппендикс. Далее следовали очень веселые подробности, которые приводить я не имею права, поскольку ассистентка ныне заботливая мама двух маленьких Шестаковых. Я бы мог рассказами Аркадия Николаевича заполнить два печатных листа, но, на свою беду, убедил капитана не раздаривать сюжеты корреспондентам, а использовать их самому. Кое-что, впрочем, мне перепало.
Вместе с тем Шестаков очень серьезный человек. Раз и навсегда выбрав себе профессию, он постоянно совершенствуется в ней, не стыдясь учиться у каждого, кто в состоянии что-то ему дать, особенно у старых капитанов, которые недостаток образования пока еще компенсируют интуицией и огромным опытом. Он смел и принципиален — это не для красного словца. Очень характерен один эпизод, о котором мне рассказывали человек десять, — значит, он запомнился.
Шесть лет назад двадцатилетний Шестаков вышел в море матросом-практикантом, а по окончании рейса должен был стать штурманом. Через полгода траулер пришел в Севастополь, и Шестакову достаточно было протянуть руку, чтобы взять заветный диплом. И здесь произошло событие из тех, что определяют дальнейшую жизнь. Ту самую рыбу, которую рыбаки добывали в дальних морях, в порту беззастенчиво разворовывали. И было как-то принято об этом молчать. Солидные и ответственные люди, пламенно выступавшие на собраниях, подъезжали к траулерам, погружали пакеты с рыбой в багажники и отбывали восвояси, стараясь не смотреть в глаза матросам. Шестакова долго отговаривали выступать по этому поводу, пугали, намекали на возможные неприятности, но он не захотел молчать и ни разу не пожалел о своем поступке. В следующий рейс он снова ушел рядовым матросом, но нашлись люди, которым смелость юноши пришлась по душе. К Шестакову начали присматриваться и обнаружили, что, помимо той черты характера, о которой Павел Коган говорил: «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал», — строптивец обладает еще и широким кругозором, острым умом и деловитостью. Его начали выдвигать, и через несколько лет— неслыханные у рыбаков темпы — Аркадий Николаевич стал капитаном-директором «Канопуса». Два исключительно удачных рейса подряд заткнули рот скептикам. Юрий Николаевич, начальник кадров Севастопольского управления, буквально отбивался от рыбаков, желавших перейти на «Канопус».
Мне многое понравилось в Шестакове. И то, что он старших по возрасту матросов зовет по имени-отчеству, и его ровное, без грубости, отношение к экипажу, и самокритичность, с которой он готов признать свою ошибку. Мне нравились его оригинальные, не вычитанные из критических статей рассуждения о литературе и искусстве, часто весьма спорные, но всегда свои — ведь лишь мнение, как сказал один писатель, придает вещам их качества, подобно тому, как соль придает вкус блюдам.
Я субъективен к Шестакову и поэтому не заикнусь о некоторых его недостатках, которые носят возрастной характер — этакие молочные зубы капитана. Даже Рахметов не мог бросить курить — недостаток, которым наградил его Чернышевский, чтобы подчеркнуть, что идеальных людей не бывает. Случалось, что Аркадий Николаевич был не прав, срывался — да, такое бывало. Но спустя полчаса он вновь становился самим собой — остроумным, уверенным, доброжелательным человеком, которому все верили и которого уважали.
Еще один эпизод, который характеризует Шестакова. Я уже рассказывал о том, как Аркадий Николаевич увел «Канопус» из Аденского залива к берегам Пакистана, в почти не изведанный район лова. Там нас долго преследовали неудачи, пока не были наконец нащупаны кое-какие закономерности хода рыбы. И тогда — как говорят, «на готовенькое» — в этот район пришли один за другим еще два траулера. Мне рассказывали о капитанах, которые в таких случаях «темнили», не раскрывали карты конкурентам и даже сбивали их с толку. Такие капитаны есть, и, если потребуется, я приведу их фамилии и доказательства.
Но капитан Шестаков, немало переживший в дни неудач, когда план «Канопуса» трещал по всем швам, поступил иначе. По его приказу «Ореанде» и «Балаклаве» были даны копии промысловых карт, а капитанам, как на исповеди, было рассказано все, что нужно для успешной работы.
Очень тяжело сложился для «Канопуса» этот рейс. Непрерывные поломки из-за безответственного ремонта в порту, долгие поиски рыбы и, наконец, выход из строя гребного вала. Об этом я узнал, возвращаясь в октябре домой на плавбазе «Шквал». Мне сообщили, что «Канопус» буксируют на ремонт в Бомбей. В тот же день я получил от Шестакова радиограмму: «Маркович зпт привет зпт привет тчк Удар потяжелее предыдущих тчк Но не познавши горя зпт не познаешь радости тчк Верим удачу».
Я тоже верю в Шестакова и в его удачу.
И РАЗОШЛИСЬ, КАК В МОРЕ КОРАБЛИ…
Когда идет швартовка, весь экипаж застывает в молитвенном молчании. Нет для моряка более ответственного дела, чем швартовка в открытом море. Здесь, как ни в чем ином, капитан должен проявить свое хладнокровие, уверенность и точнейший расчет. Ибо одно нервное, непродуманное движение — и два стальных корпуса хрустнут, как грецкие орехи.
«Шквал», огромный и равнодушный, покачивался на волнах, застраховавшись от случайностей гигантскими резиновыми амортизаторами — кранцами. А наш маленький «Канопус» подкрадывался к нему, отступая и снова приближаясь. Наконец, когда нас разделяло всего несколько метров, в воздух взвились концы, и швартовы змеями обвили мощные чугунные кнехты.
«Канопус» нежно прижался к «Шквалу», как младший братишка к старшему.
Капитан Шестаков провел швартовку отлично и по морской традиции принимал поздравления. А с бортов уже гремело:
— Колька, привет! Правда, что вы из Кении идете? Швырни в меня ананасом!
— Братцы, мне дурно, Сашка Ачкинази наголо остригся!
— А ты ко мне перебирайся, Володька, вылечу!
— А лекарство есть?
— Есть, три бутылки…
— Бегу!
— …соку!
Тут же вели утонченные дипломатические переговоры два начпрода: Гриша Арвеладзе и его коллега со «Шквала».
— Ты пряма гавари, что у тебя есть? Мне, дарагой, нужны фрукты. Яблоки, апельсины, ананасы. Дашь?
— А ты чего дашь? Сигареты есть?
— Все есть, дарагой. Только сигареты нет. Папыросы есть — «Беламор». Двести пачек. Берешь?
— Беру. А рыбы свежей дашь пару корзин?
— А фрукты?
— Дам, дам. Ну, так как же насчет рыбы?
— Дам рыбу. А штаны у тебя есть? Небольшой размер, десять штанов.
— Штанов нет, есть только электробритвы. Хочешь пяток?
— Брейся сам, дарагой. А минеральная вода есть?
Начпроды быстро нашли базу для соглашения, и натуральный обмен состоялся, к взаимному удовлетворению. Правда, уже потом, в самый момент расставания начпрод «Шквала» обнаружит, что Арвеладзе подсунул ему подмоченные папиросы, но Гриша в ответ на обвинения будет недоуменно разводить руками, чрезвычайно веселя оба экипажа.
— Не может быть, дарагой! Папыросы — высший сорт, сам куру.
— Какой там к дьяволу высший сорт! Шестьдесят пачек подмочено!
— Они высыхивают на сонце, кацо. Ты не валнавайся, от этава бысонница ночем будет!
— Ну, погоди же, еще встретимся!
— Обязательна, дарагой. Гора с горой не встретица, а человек с человеком обязательна. Привет!
Но это — потом. А пока матросы переговариваются с друзьями, на «Шквал» переправляются пакеты креветок, корзины с рыбой, пачки сигарет, а на «Канопус» в порядке обмена и просто угощения летят яблоки, апельсины, ананасы.
В сторонке два первых помощника осторожно прощупывают друг друга. Здесь идет обмен культурными ценностями — кинофильмами.
— Ты мне дашь «Два бойца» и «Антон Иванович сердится», а я тебе за это подберу такие фильмы, что век благодарить будешь, — обещает Александр Евгеньевич.
Георгий Миронович, наученный горьким опытом, относится к этому заявлению с мудрой осторожностью.
— Как называются твои фильмы?
— А дашь «Два бойца» и?..
— Нет, сначала говори, как называются!
— Хорошо, — соглашается покладистый Евгеньич, и, подумав, с крайним сожалением сообщает: — Так и быть, отдам тебе «Дорогу», «Белый караван» и «Горячее сердце».
И Евгеньич тяжело вздыхает, показывая, как трудно ему расставаться с такими шедеврами.
— Расскажи подробнее, — требует бдительный Георгий Миронович.
— Фильмы надо смотреть! — несколько напыщенно отвечает Сорокин. — Это… гм… детективы.
— Вот и смотри их сам, — советует Георгий Миронович. — А мне давай «Подвиг разведчика», я точно знаю, что он у тебя.
— Может, тебе еще и «Малахов курган» отдать? — иронически говорит Сорокин. — И «Музыкальную историю»?
— Все отдашь, — ворчит Георгий Миронович, — у меня такой фильм есть, что на коленях просить будешь… «Мы из Кронштадта», понял?
— Ну что ж, возьму, — изо всех сил изображая равнодушие, роняет Евгеньич. — Я, пожалуй, за него тебе отдам этот… «Все для нас».
— Про бытовое обслуживание? — мгновенно разоблачает Георгий Миронович.
— Ага, — сознается Сорокин.
В общем, товарищи, вам не перехитрить друг друга. Все равно в конечном счете в обмен пойдут вечные и неизменные «Подвиг разведчика», «Антон Иванович сердится», «Мы из Кронштадта» и «Малахов курган» да еще два-три фильма, которые на судах смотрели сто раз. А когда переговоры закончатся и хитрить друг перед другом будет незачем, оба помполита в бессильном гневе обругают некорректными словами кинопрокатные организации, которые соревнуются между собой, кто подсунет морякам больше залежалого товара. Ведь это тоже традиция — фильмы, триумфально провалившиеся на Большой земле, обрушиваются на головы ни в чем не повинных моряков. Из сотен кинокартин, в принудительном порядке всученных «Канопусу», лишь десятка полтора-два можно оценить по пятибалльной системе. Все остальные настолько плохи, что единица для них — безмерно высокая оценка. Моряки уже перестали надеяться, что обремененное высокими заботами Министерство культуры когда-нибудь всерьез займется каталогами фильмов для тех, кто в море. Я слышал, как один помполит, поседевший в боях с кинопрокатом, придумал для его руководителей неправдоподобно жестокое наказание.
— Я бы на месяцок вывез их в море, — облизывая пересохшие губы, мечтал он, — и заставил бы просмотреть один за другим (следовал перечень фильмов)… Десять раз подряд! И не отпустил бы, пока не поклялись, что всю эту макулатуру сдадут в утиль!
Перед моими глазами проходит и другая шекспировская сцена: взмыленный и злой Анатолий Тесленко доказывает коллеге — технологу «Шквала» Полтавской, что он не факир, а посему грузить каждый сорт рыбы отдельно не может. Тоненькая и миловидная Таисия Александровна охотно соглашается с тем, что Толя не факир, но решительно настаивает на точном соблюдении правил. Тесленко стонет, рыдающим голосом апеллирует к небу, но Полтавская — артистка, и Толин драматический талант никнет перед ее неумолимой логикой. Ничего не поделаешь, придется сортировать, и Тесленко, осторожно рвя на себе волосы, мчится в трюм — давать распоряжения.
Начались грузовые работы, на «Канопусе» — аврал. Дорога каждая минута, ибо эту каждую минуту траулер не добывает рыбу, а именно добыча рыбы составляет смысл его существования. Из трюма, где сейчас зима, поднимаются клубы белого пара, фантастические фигуры в валенках и тулупах готовят паки с продукцией, а мощные стрелы переносят на «Шквал» тяжело нагруженные решетчатые квадраты.
— Кто стащил гирю? Признавайтесь!
На верхней палубе «Шквала» мечется старпом Клавдий Михайлович Улановский. Из его возмущенных реплик я догадываюсь, что кто-то из наших ребят в суматохе переправил на «Канопус» любимую двухпудовую гирю старпома, при помощи которой он поддерживает свою физическую форму. В поиски немедленно подключается группа вахтенных детективов, и гиря, спрятанная недостаточно квалифицированно, вскоре торжественно возвращается на «Шквал». Ее похититель пожелал остаться неизвестным. Потом, через два дня, чудный никелированный двухпудовик стащут матросы с «Ореанды», и тогда уже Клавдий Михайлович запрет ее в своей каюте, чтобы десять дней спустя вне себя от негодования искать блудную гирю на «Алуште».
Пантелеич, которого я, разумеется, не имею никаких оснований упрекать в хищении гири, с нескрываемым сожалением смотрит, как Клавдий Михайлович ласково гладит свою возвращенную любимицу. Я покровительственно похлопываю Пантелеича по плечу. Покровительственно — потому, что имею на это полное право. Несколько дней назад он и Саша Ачкинази, наши ведущие козлисты, сели играть в домино с одной из самых слабых на траулере пар, в которой, кроме меня, был гидроакустик Долженков. Во время игры нам неоднократно напоминали, что мы должны гордиться оказанной честью, как гордилась бы дворовая команда босоногих пацанов, играя с московским «Динамо». Партия кончилась взрывом, землетрясением, невероятной катастрофой: я дрожащей рукой шлепнул на стол два дупля, «пусто-пусто» и «шесть-шесть». Это был редчайший, уникальный адмиральский козел: только стальные нервы спасли Пантелеича и Сашу от немедленного, тут же, за столом, разрыва сердца. Весть о нашей с Геннадием Федоровичем феерической победе над двумя асами мгновенно облетела «Канопус», и несколько дней мы нежились в лучах бессмертной славы.
Пантелеич ведет меня в каюту, где тихонько храпит под своими одеялами Володя Иванов. Мы будим Володю, обмениваемся адресами и говорим о том, о чем обычно говорят при расставании — это везде одинаково. Я поглаживаю крохотную капроновую елочку, украшающую каюту штурманов. Через два месяца, за несколько дней до Нового года, ребята спрячут ее под замок, иначе елочку обязательно стащат и вернут 2 января. Выхожу я из каюты обогащенный — Володя дарит мне на память чудесный перочинный ножик, купленный в прошлом рейсе в Гибралтаре.
А вообще с подарками дело обстоит так. Толя Запорожцев и Слава Кирсанов преподнесли мне большие чучела лангуст, Толя Тесленко подарил краба. Траловую команду я буду вспоминать, глядя на полутораметровую пилу акулы, а старпома Бориса Павловича… О, это будет особое воспоминание! Уже на «Шквале» я решил проверить свой рюкзак, который при переходе с «Канопуса» показался мне подозрительно тяжелым. Я вспомнил, что Борис Павлович, прощаясь, как-то странно кашлял и косился на рюкзак пламенеющими глазами. Так и есть, в рюкзаке, завернутые в газеты, покоились четырехкилограммовый кирпич и ржавое звено якорной цепи. Вместе с этими сувенирами лежала маленькая записка: «Пусть это звено навеки связывает вас с „Канопусом“. Признаюсь, кирпич я домой не довез, а звено, отшлифованное и покрытое лаком, сейчас передо мной.
Аркадий Николаевич на прощанье преподнес мне большой и тяжелый сверток, взяв с меня слово, что я вскрою его только дома. Почти три недели я томился, но слово сдержал, и теперь являюсь обладателем штормового рыбацкого костюма, носить который на торжественных вечерах мне мешает одно обстоятельство: в костюм может запросто влезть вся моя семья. Думаю, что даже Юрий Власов вынужден был бы его сильно сузить и укоротить.
— Эй, на «Канопусе», грузите корреспондента! — кричат со «Шквала».
Ну вот, пора уходить. В моем распоряжении каких-нибудь десяток минут. Я еще раз обхожу — нет, обегаю «Канопус», торопливо прощаюсь с друзьями. На душе скребут кошки. Я не играю в прятки с самим собой, я соскучился по дому, но, если бы произошло чудо и мне продлили командировку, я был бы искренне счастлив. Потому что мне здесь было хорошо, с этими ребятами, которые тепло, с дружеским доверием приняли меня в свой коллектив. Я знаю, что мне долго будет их не хватать и что эти месяцы, которые для ребят с «Канопуса» обыкновенные трудовые будни, я буду вспоминать как самые доселе интересные и насыщенные впечатлениями в своей жизни. Мне по-настоящему грустно, что я ухожу на «Шквал» и что это неизбежно.
Последние рукопожатия и шутки. Мои вещи уже перенесли на бак, сейчас меня будут грузить на плавбазу на подвешенной к стреле металлической решетке.
— Вира помалу! — командует Аркадий Николаевич, и я вместе со своим скарбом взмываю в небо.
Геннадий Федорович щелкает затвором своего «Старта», и я опускаюсь на корму «Шквала».
— Маркович, вам радиограмма из Москвы, от начальства!
Коля Цирлин взволнованно размахивает листком: «РМТ КАНОПУС Санину. Срок вашей командировки продлен до 15 января 1966 года счастливого плавания приветом — подпись».
Я глупо улыбаюсь и не верю своим глазам. Меня трясет от неожиданности. Но с «Канопуса» доносится хохот. Я грожу Коле кулаком. Он разводит руками, я не слышу, что он говорит, но примерно догадываюсь: «Извините, но такова жизнь. Вокруг сплошные остряки, могу же и я позволить себе разочек разыграть товарища».
И последнее, что я слышу, — по трансляции разносится голос вахтенного штурмана Пантелеича:
— Внимание! Сдавший в стирку часы может получить их в прачечной!
Раздаются прощальные гудки. Я долго стою и смотрю, как уменьшается и наконец исчезает вдали мой «Канопус».
РЫБАК И МОРЕ
Вместо послесловия
Мне показывали очерк одного корреспондента, в котором говорилось, что рыбак на море думает только о том, как бы дать стране побольше рыбы. Очерк кончался разомлевшей от пышности фразой: «И от сознания того, что рыба, выловленная его траулером, скоро придет в дом советского человека, на душе Семена стало радостно и светло».
Сказать по правде, подобные фразы, рассчитанные на уж очень примитивного читателя, отскакивают от рыбаков как горох от стенки. Эти газетные мастодонты медленно, но верно вымирают, их время прошло. Безусловно, рыбак только тогда по-настоящему радуется жизни, когда ловится рыба, которая, как чутко уловил корреспондент, «скоро придет в дом советского человека». И если врач доволен, что больных становится все меньше и меньше; если пожарник не скучает без пожаров, а секретарь-машинистка — без входящих и исходящих, то для рыбака безделье — настоящая трагедия: он очень мало заработает. И нечего стыдливо умалчивать об этом, создавать видимость, что рыбак идет в море от одного избытка энтузиазма. Разумеется, есть и энтузиазм, и другие моральные факторы, о которых и пойдет речь в этой главе, но нужно быть последним ослом, чтобы делать из рыбака голубоглазого идеалиста. Рыбак прежде всего рабочий, он знает цену деньгам, которые достаются ему нелегко, — я уверен, труднее, чем рабочему любой другой профессии. И пусть шахтеры, металлурги, лесорубы и нефтяники не обижаются за это утверждение. Каждая работа трудна по-своему, и, если говорить только о затратах чисто физического труда, здесь еще можно спорить, кому приходится труднее.
Но горняк, металлург, лесоруб и нефтяник, закончив работу, приходят домой, где человека ждет семья, обед и телевизор. Он может прилечь и отдохнуть, потом выйти во двор и поболтать с друзьями, погулять с сыном и купить ему эскимо. Он может поссориться с женой, а потом ее приласкать. В воскресенье он хоть до полудня может лежать в постели и читать свежие газеты, а к вечеру пойти на стадион и поболеть за свою невезучую команду. Он — на земле, и все земное в его руках.
Я говорю все это потому, что мне бывает обидно за рыбаков. То из них делают херувимов с прозрачными крылышками, то беззаветных тружеников, мыслящих категориями из отчетного доклада местного комитета, то, наоборот, грубых и беззастенчивых деляг. Но рыбаки ни то, ни другое, ни третье. Тип рыбака, который сложился в наши дни, совсем иное. И жизнь именно этого сегодняшнего рыбака я и хочу сравнить с жизнью рабочего человека на суше.
Подумайте о людях, которые на полгода уходят в океан, с первым оборотом винта разрывая все нити, связывающие их с землей. Быть может, когда-нибудь придет время, и море для человека станет домом. Об этом пока пишут фантасты: в «Маракотовой бездне» и «Острове погибших кораблей» жизнь обитателя моря кажется удивительной и завидной. Но сколько бы ни писали о том, что траулер для рыбака второй дом, какие бы романтические специи ни добавляли в суровые будни морского бытия, дом рыбака остался на земле.
Работает рыбак и днем и ночью — вахтам безразличны времена суток. Работает он до седьмого пота, выжимая из себя все, — таков темп рыбацкого конвейера. И, отстояв вахту, он идет в столовую, а потом в каюту, где его никто не ждет. Где-то в тысячах милях от него жена, досматривает сны сынишка, вспоминают о том, кто в море, старые родители, которым вообще плохо спится, а сейчас особенно: каково там, в океане, их повзрослевшему мальчику?
А в океане бывает по-разному. Иногда целыми неделями бушуют штормы, к которым нельзя привыкнуть: их можно только научиться терпеть. Такие дни самые тяжелые: с тралом работать нельзя, теряется смысл жертв, на которые пошел рыбак, покидая землю. Как ничтожную игрушку швыряют волны тысячетонный траулер со всем его содержимым. Нужно быть очень мужественным и волевым человеком, чтобы не пасть духом в эти тяжелые дни.
И выдерживают самые сильные. Море производит жестокий естественный отбор — тот самый, о котором писал Дарвин. Слабые уходят. У них начинается наиболее опасная для рыбака болезнь — неистребимое желание скорее, любым путем вернуться на землю. Они уже не работники; их руки теряют силу и ловкость, у них исчезает чувство юмора, тускнеют глаза. Только домой, чего бы это ни стоило! Одному начинает казаться, что ему изменяет жена, — и он упорно вбивает в голову эту жалкую мысль, которая оправдывает его в диалоге с самим собой. У другого появляется ненависть к морю, причиняющему столько мук, и он проклинает тот день и час, когда решил стать рыбаком. Третий оказался просто слаб — он хотел бы, но не может выдержать темпа, он слабеет, худеет и перестает стыдиться своих слез: крайняя степень деградации рыбака. Четвертый уверяет себя и других, что не в силах обуздать в себе физические желания, — таких настоящий рыбак презирает едва ли не больше всего.
И слабые уходят искать любого другого, только не рыбацкого счастья. О них никто не вспоминает, а если случайно приткнется к разговору фамилия беглеца — ее выбрасывают, как окурок.
Остаются самые сильные, мужественные, волевые. Они бы тоже отдали полмира за то, чтобы приласкать жену или купить сыну эскимо; они тоже безмерно устают и вступают на очередную вахту с налитыми свинцом руками: они тоже с радостью побродили бы сейчас по тверди, на которой не швыряет от переборки к переборке и которая не рвется из-под ног. Они тоже отдохнули бы в воскресенье, но у рыбаков нет воскресенья: на море дни обезличены, потому что рыбак не знает календаря. Потом, на земле, рыбак получит отгул, но это будет потом.
Так почему же рыбак, придя домой и отдохнув несколько недель, снова стремится в море? Что он, слепец, что ли, или просто не имеет другой профессии, которая прокормила бы его на земле? Или он погнался за длинным рублем?
Подумайте так — и вы смертельно обидите рыбака. Скажите это ему — и никому не жалуйтесь на оскорбление действием, потому что он вас ударит по физиономии, а вы его — больнее, в душу.
Почти четверть команды современного траулера — это механики и мотористы, в которых очень нуждается и всегда будет нуждаться земля. Везде найдет себе работу кок — в любой столовой, и даже иногда в ресторане: на многих судах у плиты стоят повара высокого класса. Стоит только матросу Павлу Степановичу Мельникову захотеть — он сядет за руль троллейбуса, который он держал в руках двенадцать лет. Работы художника Виктора Петрушевского известны многим. Николай Антонов — хороший музыкант, и от его услуг не откажется оркестр.
Передо мной лежит судовая роль, в ней — фамилии восьмидесяти человек экипажа «Канопуса», и каждый из них, пожелай он того, мог бы стать заметным человеком на суше: он крепок физически и морально, умен и находчив — это у рыбака профессиональные качества, он имеет образование не ниже восьми классов — иначе в рыбаки теперь не возьмут.
Заработок? Когда рейс удачный, заработок действительно хорош, но шахтер и металлург зарабатывают не меньше. Да и что такое деньги для рыбака в море, если он не может купить на них бутылку пива, посмотреть новый спектакль и преподнести жене на день рождения букет пионов? Уходя в море, рыбак оставляет жене аттестат, возвратившись, получает остаток, который не так велик, как многие себе представляют. Конечно, придя домой, рыбак хорошо одевается и хорошо одевает семью, старается получше обставить квартиру — деньги есть деньги, и они дороги рыбаку, как и каждому рабочему. Но, повторяю, рабочие многих профессий могут позволить себе не меньше, а иногда больше, чем рыбак. Значит, не в заработке дело.
Так почему же рыбак снова идет в море? Почему он вновь и вновь оставляет любимую семью и любимый город, зачем он снова ищет бури, этот неугомонный чудак?
Я попробую объяснить это, хотя знаю, что сделаю это неважно. Любое, даже самое умное объяснение человеческих побуждений — слова, слова, слова… Чтобы понять рыбака, нужно его знать и наблюдать, нужно пробыть с ним весь рейс, от начала до конца; видеть, как он прощается с землей; полгода, работая не за страх, а за совесть, тоскует о ней и наконец ступает на нее, до дрожи волнуясь. Я же пробыл с рыбаками менее трех месяцев и многое могу только домыслить.
И все-таки попытаюсь…
Попробуйте на индейца с неведомых цивилизации берегов Амазонки надеть фрак и поселить в роскошном дворце со всеми удобствами; предложите летчику-испытателю, сто раз выводившему из штопора машину за несколько десятков метров до земли, перейти на высокооплачиваемую работу в контору; заберите у художника мольберт и кисть и дайте ему взамен чековую книжку— и вы увидите, каким неудачным окажется этот эксперимент.
Каких только сравнений не придумывали, чтобы показать любовь рыбака к морю! Все это неопределенно и неточно. Рыбак любит море как море: с его штилем и штормом, унылой серостью фона и ярчайшими красками, с его надеждами и разочарованиями. Море — вечная кинокартина с непрерывно меняющимися кадрами. Оно бесконечно в своем разнообразии, и никто не в силах подсчитать бесчисленные комбинации его волн. Каждую секунду оно другое, и если бы Айвазовский написал пятьдесят тысяч картин, он и на одну миллионную не исчерпал бы своей любимой темы.
Море — неисчерпаемый источник острых ощущений; оно всегда опасно, даже когда спокойно, — под килем может оказаться вулканическая скала или блудная мина, двадцать лет не теряющая надежды оправдать затраченные на нее деньги. И эта постоянная смена впечатлений, постоянная опасность будоражит нервы; с ней борются и побеждают ее, получая ни с чем не сравнимое удовлетворение победителя.
Опасность и романтика — сестры, как бы ни оспаривали их родство. Они гораздо ближе друг к другу, чем романтика и сентиментальность, которая, по моему глубокому убеждению, эгоистична и часто жестока. Сентиментальность — это сладкие, упоительные слезы над сломанным цветком или в концертном зале, а я не могу забыть, как много жестокого принесли в мир люди, плакавшие над цветами и обожавшие музыку.
Романтика — другое, мужественное чувство. Я уверен, что мужчины больше романтики, чем женщины, пусть меня за это не осудят, — у женщин есть другие достоинства. Быть романтиком — значит искать в жизни борьбу, в которой только и проявляется все, на что способен человек. Капитан Скотт и академик Шмидт, Миклухо-Маклай и Тур Хейердал, Чкалов и Николай Кузнецов — вот подлинные романтики, хотя они, наверное, расхохотались бы в глаза человеку, если бы он их так назвал.
Любовь рыбака к морю — чувство глубоко романтическое, и нет другого человека, в котором тяжелый физический труд и романтика слились в такой единый сплав. Я знаю одного механика, у которого очень больная печень; на берегу ему предлагали хорошую работу, но он обманул врачей и все-таки оказался в море, сознавая, к чему может привести в условиях жизни на траулере приступ его болезни. Я знаю двух капитанов, им под шестьдесят; один из них с трудом ходит — тяжелое заболевание сосудов на ногах; другой, много переживший человек, тоже нуждается в курортах куда больше, чем многие из тех, которые проводят там каждый отпуск. Первого врачи чуть не силой заставили покинуть траулер и отправиться на лечение, а второй о санатории и слышать не хочет. А попробуйте-ка скажите им, что они пенсионного возраста! Эти люди больше не будут с вами здороваться. Потому что старым капитанам нужно море. Я искренне верю одному из них, который сказал, что хочет умереть и быть похороненным в море. И презренным будет тот человек, который из ложного милосердия лишит их росчерком пера этого законного права.
Очень трудно в море рыбаку, но он, весь раздираемый противоречиями человек, каждый день мечтающий о земле, каждый день счастлив, что он в море. Он привязан к нему, как к любимой женщине с трудным характером: не за часы горя, а за минуты счастья.
С чем можно сравнить чувство, испытываемое при подъеме трала? Рыбаки смотрят на него, как старатели на струю золотого песка, как писатель на стопку исписанных листов, как строитель на растущие этажи нового дома. Но ведь этих тралов — девять-десять каждые сутки!
А новые страны, города и горы, возникающие из океана? Она известна, эта приближающаяся земля, она есть на карте, и все равно это каждый раз терра инкогнита Колумба, это счастье первооткрывателя, человека, раздвигающего горизонты.
А кто лучше рыбака познал, что такое коллектив? Кое-где коллективом называют просто вместе работающих людей — только потому, что они состоят в одной профсоюзной организации и дружно голосуют за новый состав месткома. У рыбаков тоже есть голосование и судовой комитет. Но коллектив они потому, что все живут одним делом, успех которого зависит буквально от всех; потому, что рука товарища здесь — это рука альпиниста, поддерживающего висящего над пропастью напарника; потому, что здесь все не на словах, а на деле зависят от одного, а один зависит от всех. Наверное, нигде, кроме фронта, не было и нет такого коллектива, на который не жалко любого, самого образного эпитета.
А радость встреч? Разве может сухопутный человек, уезжающий на неделю в командировку, понять, что такое встреча, когда в толпе на причале мелькают до боли знакомые лица родителей и жены, когда прыгают и машут руками повзрослевшие на полгода дочки и сыновья?
Уважаемые читатели! Прошу вас, встаньте и низко поклонитесь рыбакам. Честное слово, они этого заслуживают.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|